Глава третья
Весна была такая же дождливая, как и зима. Но сквозь стылую землю густой щетиной стала пробиваться первая зелень.
Корпус готовился к Пасхе. Ждали Главнокомандующего. Командование корпуса решило переодеть всех обносившихся солдат в белые праздничные гимнастерки. У кого-то запасливого они отыскались в «сидорах», но для большинства их шили из простыней и любой другой белой ткани, какую только смогли обнаружить на своих складах снабженцы.
Пригодилась даже ветошь, когда-то давно подаренная артиллеристам Симферопольской мануфактурной фабрикой. Среди мелких обрезков, которые пускали на протирку стволов орудий, можно было найти и вполне хозяйские лоскуты. Из трех-четырех таких лоскутов армейские портные ухитрялись сшить вполне приличную, хотя и не долговечную, гимнастерку.
Не хватало пуговиц. Кто смог, срезал их со своих старых гимнастерок. Но тут постарались армейские умельцы, они стали изготавливать их из сухой, продубленной на солнце древесины. Подкрашенные в коричневый цвет, они даже на небольшом расстоянии не выглядели самоделками.
В страстной четверг из Константинополя в Галлиполи приехал с врачебной инспекцией доктор Нечаев, привез последние новости. Рассказал о притеснениях, которые на каждом шагу чинят французы всем чинам нашей армии, — от Бизерты до Чаталджи. Дошло до того, что Врангелю даже запретили в праздничные дни навестить войска.
Врангель не на шутку рассердился. Разразился скандал, и чем это закончилось, и закончилось ли, доктор Нечаев не знал. Но предположил, что при таком давлении и контроле Главнокомандующий вряд ли сумеет ускользнуть от французов.
Но в страстную субботу к вечеру к Галлиполийскому причалу пришвартовалась штабная шхуна российского Главнокомандующего «Лукулл».
Едва только она показалась из-за поворота, ее заметили охранявшие комендатуру зуавы и доложили Томассену. Томассен послал нарочного в штаб корпуса к Кутепову. Но Кутепов был уже на берегу. Последними, запыхавшись, прибежали музыканты и юнкера Константиновского военного училища, которое тоже, как и штаб корпуса, располагалось в самом городе. К удивлению Кутепова, подсуетился и Томассен. Он тоже выстроил рядом с «константиновцами» своих сенегальских стрелков.
Под звуки Преображенского марша и восторженные приветствия юнкеров Врангель сошел на берег.
Кутепов отдал Главнокомандующему рапорт. Выждав удобную минуту, к Врангелю подошел и Томассен. Поздоровался.
«Что за странные дела? — удивился Кутепов. — Еще несколько дней тому Томассен считал и Врангеля, и всю русскую армию беженцами. И вдруг — такой поворот! Что же случилось? Что за всем этим кроется?» — недоумевал он.
Припомнился и рассказ доктора Нечаева о скандале, который закатил французам Врангель. «Испугались? Или сменили тактику?»
После церемониального марша, исполненного юнкерами, Врангель, Кутепов и другие сопровождающие их лица на трех автомобилях, которые к этому времени техническая служба перегнала в Галлиполи, отправились в лагерь.
«Долина роз и смерти» уже не была такой безрадостной и унылой, как зимой. Выпустили слои клейкие листики розы, зазеленели дали.
Всю оставшуюся часть дня Врангель посвятил подробному знакомству с лагерем. На большой лагерной площади выстроились войска. Врангель принял рапорт у начальника почетного караула — командира Самурского полка, отдал честь старому боевому знамени, побывавшему в боях еще под Мукденом. После чего стал обходить строй войск.
На правом фланге стояла пехота, в центре — артиллерия, на левом — безлошадная конница. Барбович привел своих «хуторян», когда Врангель уже начал обход войск.
Около часа под звуки маршей Врангель обходил стройные ряды, здоровался с командирами полков, оказывал особое уважение заслуженным старым солдатам, вместе с которыми прошел все годы гражданского лихолетья.
— Здорово, орлы! — приветствовал он каждый полк в отдельности. И вслед ему неслось громкое: «Ур-ра!».
Вечером каждому солдату раздали по одному крашенному яйцу: хозяйственники больше месяца выпрашивали, выменивали и покупали их у крестьян окрестных селений. Ночью, ближе к полночи, в разных местах на территории лагеря запылали костры, армейские кашевары варили перловую и кукурузную кашу, щедро приправляя их мясными консервами. Кто сумел, тот еще загодя, днем, выменял или купил на базаре спиртное.
Службу в лагере правил протоиерей Агафон (Миляновский) прямо на площади, возле небольшой палаточной церкви. Площадь едва вмещала всех желающих отстоять праздничный молебен.
Врангель и Кутепов вместе с частью штабных офицеров отправились на всенощное богослужение в Галлиполийский греческий собор. Совершал богослужение греческий митрополит Константин в сослужении с русским, проживающим в лагере духовенством.
Во время службы Кутепов почувствовал сзади себя какое-то движение. Он слегка обернулся и увидел подполковника Томассена. Тот был в полной парадной форме, при оружии и орденах. Чуть сзади, тоже при полном параде, выстроилась вся его свита. Протискиваясь сквозь толпу, они все приблизились к Врангелю и Кутепову. Томассен наклонился к ним и негромко, но торжественно произнес:
— Ваши превосходительства! От имени французского гарнизона Галлиполи и от себя лично хочу поздравить вас и вверенную вам армию по случаю приближения нашего общего праздника! — и тут же отступил в сторону.
Лишь когда священники провозгласили «Христос Воскресе», Томассен вновь приблизился к Врангелю и Кутепову:
— Искренне и от души — «Христос Воскресе»!
— «Воистину Воскресе!» — ответил ему Кутепов и непроизвольно, скорее по привычке, подался к нему и трижды приложился своей щекой к его щеке.
Врангель тоже ответил «Воистину Воскресе!» и сделал какое-то неловкое движение в сторону Томассена, однако целовать не стал.
После всенощной они все вышли на улицу, прощаясь, остановились на паперти. Томассен немного потоптался на месте и при этом морщил лоб, словно силился что-то вспомнить. И затем через переводчика сказал Кутепову:
— Мне рассказывали, у вас у русских есть замечательный обычай: раз в году просить прощения за ненароком нанесенную обиду.
— Можно и чаще, — съязвил Кутепов.
— Да, конечно. Я понимаю, — не сразу нашелся с ответом Томассен. — Мне нравится этот обычай. Я хотел бы попросить у вас прощения, если в наших незлых спорах я иногда был не сдержан и нечаянно нанес вам обиды. Простите, если можете!
— Бог простит, и я прощаю, — ответил Кутепов. — Хорошо бы так и в будущем: без споров. Тогда и прощения не надо просить.
— Хочу верить, что так и будет, — согласился Томассен.
И они расстались.
— Чего он хотел? — спросил задержавшийся сзади Врангель.
— Мира без аннексий и контрибуций, — улыбнулся Кутепов. И добавил: — Попросил прощения. Только я так и не понял, за что. Видимо, решил больше не ссориться. Не знаю.
— Он знает. И его начальство тоже. Ну, и я чуть-чуть догадываюсь. Это отголосок моей схватки с французским оккупационным начальством. Я тут на днях высказал им все, что я о них думаю. Надеюсь, на короткое время образумятся, — и, немного помолчав, Врангель добавил: — Время покажет.
После всенощной началось разговление. Солдаты разобрались по своим полкам, окружили густо парующие котлы с кашей. Щедро накладывали в свои миски.
— Так бы кажин день! — сказал кто-то.
— Тебе бы, Козюля, одному такой казан. До утра бы прикончив.
— Не-а, до утра не подужав бы. За сутки — слободно.
Запасливые солдаты наливали в кружки кто водку, кто местную турецкую ракию. «Причащались». Скупо отливали жадно глядящим на них товарищам. Смачно христосовались.
Андрей Лагода долго ждал дня, когда можно будет без особого риска разбросать по палаткам оставленные Красильниковым листовки об амнистии.
Ночь была тихая, но облачная, беззвездная. Палатки пустовали. Почти никто не спал. Грелись у костров, доедали кашу, допивали недопитое, пели, смеялись, переругивались.
На полуопустевшем плацу на спор затевались кулачные бои: «болели» за сильных, высмеивали слабых.
Пасхальная ночь!
Андрей почти на ощупь шел в темноте от палатки к палатке. Подойдя, окликал:
— Федорченко, не спишь?
В ответ тишина.
Он приоткрывал полог палатки, торопливо вбрасывал три-четыре листовки и шел дальше.
В иной палатке кто-то отзывался:
— Какого еще тебе Федорченка? Ищи в другом дому!
В эту палатку Андрей не заходил, торопливо шел дальше.
Часа за полтора он разнес почти все листовки. Оставил только небольшой запас: вдруг пригодятся? Быть может, случится какая оказия и он сумеет передать хоть несколько штук в Чаталджи или в Бизерту. Эти листовки он припрятал неподалеку от своей палатки, в ямке, прикрыл их от дождя плоским камнем и сверху камень притрусил песком. Просто, надежно и безопасно.
Утром за завтраком они вернулись к начатому на паперти греческого собора разговору. Кутепов рассказал Врангелю о настойчивых попытках Томассена отобрать у них все оружие и свести армию до положения беженцев. При этом грозился до минимума урезать и без того скудное продуктовое довольствие. Поделился также своими разработанными в минуты отчаяния планами всем корпусом уйти из Галлиполи. Возможно, в Болгарию. Предварительно даже заручились согласием болгар принять их на своей территории.
Врангель слушал молча, не перебивая.
Но когда Кутепов поведал ему об авантюрном плане захватить Константинополь, Врангель спросил:
— Ну, а что дальше?
— На этом и остановились. Я собирался днями выехать в Константинополь и во всем вам покаяться, ваше превосходительство. И попросить совета. Мы полагали перетащить на нашу сторону Мустафу Кемаля и вручить ему ключи от Константинополя.
— Кемаль не принял бы их. У него достаточно сил, чтобы свергнуть султана и овладеть Константинополем. Но он пока опасается союзников султана — французов и англичан. На мой взгляд, совершенно напрасно. Союзникам нужны проливы. Если они и выступят против Кемаля, то только в том случае, если он заявит свои притязания на проливы. Но он пока еще не до конца разобрался в раскладе сил и ищет сторонников. В частности, в надежде на будущую поддержку он заигрывает и с большевиками.
— Я так понимаю, и вы тоже считаете нашу затею авантюрной? — грустно спросил Кутепов.
— Вне сомнений. Но зато до чего же она изящна! Как фарфоровая статуэтка! — улыбнулся Врангель. — Впрочем, вы не очень огорчайтесь. Это я сегодня так рассуждаю, зная весь расклад сил. А вчера… вчера я поддержал бы ваши намерения. Это хорошая задумка. У картежников она называется «Игра по-крупному». Сейчас трудно подсчитать, какие бы выгоды мы при этом получили и какие потери понесли. Не случилось — и не случилось. Господь, как говорится, удержал нас от этого сомнительного шага.
— Иначе говоря, смириться? Даже если отношение к нам французов не изменится и все эти расшаркивания Томассена — всего лишь праздничный политес? — спросил Кутепов
— Я так не думаю. Я уже однажды вам говорил: время покажет. Посмотрим, как будут развиваться события. И пока не нужно отказываться от плана ухода из Галлиполи. Если отношение союзников к нам не улучшится, если они будут продолжать смотреть на нас с позиции «С них уже больше нечего взять», мы будем вынуждены предпринять по отношению к ним довольно резкие шаги.
Пришел Витковский, который всю пасхальную ночь провел в лагере. Похристосовался с Врангелем и Кутеповым.
— Прошу к столу! — пригласил его Кутепов и бодро спросил: — Доложите новости? Ветер стих, облака рассеялись, день обещает быть хорошим!
— Не знаю, — мрачно ответил Витковский. — Начался он не слишком хорошо.
И Витковский положил перед Врангелем листовку.
— Что это? — спросил Врангель.
— Большевистская листовка.
— Добрались-таки, — сокрушенно вздохнул Кутепов. — Проникли.
— Объявляют амнистию. Причем всем без исключения.
— Всем? — переспросил Врангель. — Так уж им и поверят.
— Довольно убедительная. Вполне допускаю, что многие поверят, — сказал Витковский.
Врангель бегло прочитал листовку, передал ее Кутепову. Тот читал медленно, вдумчиво. И затем вновь положил ее перед Врангелем и перевел взгляд на Витковского:
— «Поверят — не поверят» — не тема для дискуссии, — мрачно сказал он.
— Собрать бы их все и сжечь, — посоветовал Врангель.
— Боюсь, это невозможно, — сказал Витковский. — Вы ведь знаете русского мужика, ваше превосходительство. Если отбирают — спрячу. А их в лагерь, по моим предположениям, забросили много. Полагаю, в лагере уже обосновалось большевистское подполье. Одному незаметно разместить в лагере столько листовок не под силу.
— Тут я согласен с Владимиром Константиновичем, — поддержал Витковского Кутепов. — Кто-то сдаст, у кого-то отберем. Все равно много останется. Прочтут все, даже те, кто яростно сражался с большевиками.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Врангель.
— Пытаюсь понять, почему вдруг такое уныние? — глядя в лицо Врангеля, сказал Кутепов. — Мы что, не ожидали этого? Да, большевики, естественно, знают, что мы в Турции. И наверняка выяснили, где мы дислоцируемся. Несомненно, они посвящены в наши намерения вновь вернуться в Россию. Война большевикам не нужна: они добились своего. И теперь их задача: развалить нашу армию. Для этого они и заслали сюда, к нам какое-то количество своих агитаторов, которых мы постепенно будем выявлять и уничтожать. Война продолжается, господа! И все то, что пытался творить с нами здесь Томассен, это тоже идет оттуда, от большевиков. Нет, получил это задание не Томассен. Он всего лишь исполнитель воли своих хозяев.
— Я допускаю, что ваша пафосная речь, Александр Павлович имеет под собой все основания. Более того, я рассуждаю примерно так же, как и вы, — тихо и неторопливо заговорил Врангель. — Но я хотел бы услышать ваш совет: что делать? Спрошу даже еще конкретнее: что делать сегодня, сейчас?
— Сегодня? — переспросил Кутепов. Он не сразу нашелся. Он знал, как поступить в будущем. Оно всегда туманно, и о нем можно тоже рассуждать неясно, неопределенно. Но вопрос в упор: что делать сегодня? Сейчас? И медлить было нельзя. Врангель ждал ответа. Кутепов чувствовал себя гимназистом, который не выучил домашнее задание: — Я полагаю, уже сегодня надо будет посоветоваться с командным составом. Коллективная мудрость богаче мудрости одного человека, — попытался сблефовать, уйти от прямого ответа Кутепов.
— Не помешает, — с легкой укоризненной улыбкой согласился Врангель. — И насчет коллективной мудрости: она тоже, конечно, бывает полезна. Хотя далеко не всегда верна.
И после длительной паузы, дав понять Кутепову, что свою долю крапивы по голой заднице тот получил, Врангель продолжил:
— Мы растеряли или забыли замечательный опыт Евгения Александровича Климовича. Ели помните, он не так уж давно, в Добровольческой армии, создал великолепный контрагитационный аппарат. Благодаря его убедительным и своевременным листовкам тысячи и тысячи крестьян покидали Красную армию и переходили на нашу сторону. Что здесь? — Врангель брезгливо взял в руки принесенную Витковским листовку: — Пустота! Слова! Климович же всегда опирался на факты. Разве у нас их недостаточно для контрагитации? Те же восстания в Тамбове, на Кубани, в Кронштадте? Наконец, мы можем вспомнить «всероссийское кладбище» Крым. Их словам надобно противопоставлять факты. Только в этом случае нам поверят, и мы сможем рассчитывать на успех. А что касается совещания с командирами? Ну, почему же! У нас грамотные командиры, пусть и они подумают, как самортизировать вред от этого вброса листовок. И священники пусть поищут доходчивые слова.
— Я хотел сказать примерно то же самое, — совсем тихо сказал Кутепов. — Делать все, что надобно, но не забывать про агитацию. Согласен, это еще одно оружие, которое у нас порядком заржавело.
Первый день Светлой седмицы — иными словами, первый праздничный пасхальный день — выдался на редкость теплым и солнечным.
«Подъем» в это утро не играли. Впрочем, в эту ночь мало кто спал. Полусонные, но нарядные солдаты ходили в обнимку по территории лагеря, заходили друг к другу «в гости», искали земляков, вспоминали о своих краях, об оставшихся на далекой Родине родных и близких.
И почти в любой компании заходил осторожный разговор о листовках.
— Вам подкинули?
— Три штуки. Две сдав, одну на курево оставил.
— Не бреши. Где ты тут «самосадом» разживешься?
— Ну, не для курева. Для памяти.
— Опять брешешь. Собираешься до дому возвертаться?
— Я шо, сдурел? Большевики для меня уже давно пулю заготовили.
— Так гарантируют же. Всем все прощают.
— Ага! Всем, да не каждому. Держи карман шире. Помнишь ту еврейку в Крыму? Кажись, Землячка ее фамилие. Тоже гарантировала. А чем все кончилось?
В другом полку, возле другой палатки — о том же.
— Весна! Гляди, небо какое, а все одно — не то, не наше. Наше вроде ближче до земли спускаеться.
— А луна? Не той свет. Наша в Пасху почти як сонечко светит — весело, радостно. А энта…
— Чего ж ты хочешь? Для турков энто чужой праздник. И луна чужая. Ишь куда рога свои задрала. Вроде, як отвернулась од людей.
— А весна, як и у нас — ранняя. У нас об эту пору, должно, уже отсеялись.
— Не скажи. У нас другой раз еще с неделю стоять заморозки.
— А шо зерну заморозки? Оно, зернычко, лежыть себе под черноземом, як под одеялом, наружу не высовываеться. Тепла жде. А як припекло, воно — р-раз — и выглянуло! Ото вже настояща весна!
— Собираешься?
— Не. Пущай други туды съездять. Он, той же дадько Юхым Калиберда. Если йому всих пострелянных простять, тоди, може, и я надумаю. Чого ж!
— До жинкы на перины потянуло?
— Дурный ты. Бо молодый. За дитьмы скучився, тоби цього не понять.
Листовки, посеянные Андреем Лагодой, взбудоражили лагерь. Где бы ни собрались двое-трое, с чего бы ни начинали разговор, а заканчивали все тем же: верить большевикам или не верить, возвращаться или не возвращаться?
Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:
— Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше ставать под их пули нема желания.
И это была почти полная правда. Феодосийская «тройка» приговорила его к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть и отдыхать, и набираться сил для следующего дня и следующих расстрелов. Второй раз его спас Кольцов, вырвав его из смертельно опасной банды Жихарева. Останься он в банде, прожил бы день или два.
Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили, и в один из дней он смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.
Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.
И тут как-то сама собой у артиллеристов возникла благодатная мысль: снести на кладбище, к будущему памятнику, валяющиеся под ногами камни. Поначалу включилась в эту работу лишь одна батарея. Артиллеристы сходили один раз. Постояли, подумали. И отправились на следующей партией. Собрали все камни вокруг кладбища. Потом стали собирать их на территории лагеря.
Усердную работу артиллеристов заметили и другие. Тоже подключились. И уже вскоре белые гимнастерки рассеялись по всей долине, добрались даже до окраины Галлиполи. Кто-то нес камни в руках, но большинство приспособило для этого рогожные мешки. И приносили к месту, где собирались строить памятник, по десятку камней за раз. Никто не заставлял их это делать, не упрашивал, не подгонял. Шли с охотой, желая лично поучаствовать в этом поистине святом деле.
Каждого, кто приносил камни, отец Агафон благословлял:
— Спаси Господи!
И когда отец Агафон понял, что на первый случай камней нанесли уже достаточно, хотя еще далеко не все солдаты приняли участие в этой работе, он сказал пришедшим с очередными рогожками:
— Пожалуй, пока достаточно, сыны мои, — и объяснил: — Когда все эти камни строители израсходуют, позже поднесем еще.
Солдаты высыпали камни, отряхивались.
Подходили и подходили еще, освобождали свои рогожки от камней, приводили себя в порядок.
Когда солдат возле священника собралось много, отец Агафон взобрался на груду камней:
— Видел я сегодня, братья, прелестные письма, заброшенные вам, сюда, большевиками. Прочитал одно, — начал он свою священническую речь. — И хочу сказать вам: слово слову рознь. Только Божье слово имеет твердость камня. А нынешними письмами прельщают вас вернуться, изменить долгу и присяге. Не верьте таким словам, а верьте сердцу своему. Оно вас не обманет. Нет у большевиков правды, негде им ее взять. Бога они от себя отринули. А живущий без Бога в сердце способен на все: нарушить клятву, предать товарища, ничем не поступиться. Он и убийство грехом не считает. А уж солгать — это для него вроде летнего дождика. Когда будете читать эти подметные письма, подумайте об этом. Не верьте ни единому их слову! И да спасет вас Господь!
— Верь — не верь, отче, а до дому сердце тянется.
— Вернетесь! — пообещал отец Агафон. — Победителями вернетесь, не собаками побитыми.
— Когда энто будет, отец святой? Жизня, як вода в Дону, быстро текеть.
— Чует мое сердце: скоро! Безбожная власть долго не продержится! Верьте в это! И молитесь!
Шли с кладбища молча, задумчиво.
— Под Каховкой отец Агафрон тоже обещал: на Днепре большевики остановятся, — сказал казачок в уже порванной в праздничный день белой рубахе. — И про Крым тоже обещал…
Никто ему не ответил. Тихо расходились по палаткам.
Вечером в большой сдвоенной палатке, с пристроенной к ней по случаю пасхальных празднеств сцене, давали концерт. Это сооружение выглядело громоздким, называлось оно «корпусным театром», но разместить даже часть желающих в нем не могли. Поэтому на каждый полк, на каждое училище и другие армейские службы выделили всего по несколько пропусков.
Счастливчики, приглашенные на концерт, собрались возле театра заранее, ждали, когда начнут впускать. Пришли и многие из тех, кому пропуска не достались. Они надеялись каким-то способом проникнуть внутрь театра. Если это не получится, то можно просто постоять у входа, и если не увидеть, то хоть услышать происходящее внутри действо: сквозь брезентовые стены театра звуки легко проникали наружу.
С заходом солнца палатка-театр осветилась изнутри карбидовыми лампами. На сцене зажгли мощные керосиновые десятилинейки.
Неожиданно над лагерем внеурочно прозвучала всем знакомая сирена побудки и отбоя. Солдаты-контролеры стали пропускать в театр владельцев пропусков и отчаянно отбиваться от тех, у кого пропусков не было.
В сопровождении полковых командиров и начальников других служб в театр прошли Врангель, Кутепов, Витковский и заняли скамейки первых двух рядов.
Сцена была закрыта тяжелым брезентовым занавесом, и оттуда доносились какие-то рабочие перебранки. Видимо, артисты договаривались о том, о чем еще в спешке не успели договориться.
Наконец перед занавесом встал архитектор, музыкант и режиссер, всеобщий любимец подпоручик Акатьев. Он выждал тишину и громко, голосом циркового шпрехшталмейстера провозгласил:
— Народная пиеса! «Царь Максимилиан и непокорный сын его Одольф»!
После того как стихли аплодисменты, двое солдат натужно раздвинули тяжелый брезентовый занавес.
Сцена была пуста, лишь кое-гда на ней в беспорядке стояли и лежали несколько скамеек. Слева возле свернутого занавеса стоял все тот же Акатьев. Он снова объявил:
— Действующие лица!
И после этого объявления следом, один за другим через сцену пошли главные действующие лица. Посредине сцены они останавливались, кланялись залу и исчезали за кулисой. Акатьев во время прохода каждого действующего лица сообщал зрителям необходимые сведения.
— Царь Максимилиан. Не могу сказать о нем ничего: ни хорошего, ни плохого. Царь, как царь. Хвастливый, жадный и очень жестокий
Одет был царь в то, что смогли найти корпусные портные в своем скудном хозяйстве. Дамский халат изображал мантию. Он был расшит различными блестками из фольги и украшен лентами. И военная шапка тоже вся переливалась блестящими стекляшками. У него из-под мантии выглядывали штаны с лампасами. Видимо, их выпросили на время действия у кого-то из полковых командиров. На груди переливались разными цветами до блеска надраенные бляхи, надо думать — ордена…
Под смех публики Максимилиан скрылся, а на сцене возник высокий тощий его сын Одольф, одетый примерно так же, как и царь-отец, но только несколько поскромнее, шапка победнее, похуже.
— Сын Максимилиана Одольф — объявил Акатьев. — Что о нем можно сказать? В целом хороший парень. Но, к сожалению, безвольный и слабый характером. Но невероятно добрый. Даже удивительно, как у такого папы мог вырасти такой замечательный наследник.
Потом через сцену прошел и галантно раскланялся непонятно что за персонаж: в картонных латах, в одной руке у него бутафорская шашка, в другой — что-то напоминающее щит. На голове нечто, напоминающее кастрюлю. По замыслу устроителей действа это был шлем…
— Аника-воин!
Так, под смех и аплодисменты зрителей, прошли все герои этого праздничного представления: рыцарь Брамбеус, маршал-скороход, старший гробокопатель. Гурьбой прошествовали пажи, стража. Последней шла Смерть. Она была в тряпье и с косой. Остановившись на середине сцены, она несколько раз взмахнула косой и церемонно поклонилась на три стороны — всем зрителям.
После представления всех героев сцена какое-то время пустовала. До зрителей доносились только звуки шагов бегущего человека. И наконец на сцену выбежал запыхавшийся маршал-скороход. Он оглядел зал и поздоровался со зрителями:
— Здравствуйте, господа сенаторы!
После веселых восторженных аплодисментов он продолжил:
Не сам я сюда к вам прибыл,
А прислан из царской конторы.
Уберите все с этого места вон,
И поставьте здесь царский трон.
Прощайте, господа!
Сичас сам царь прибудет сюда.
Стража, слуги, пажи и воины торопливо убирают разбросанный по сцене скамейки и затем, все вместе, вносят на сцену нечто громоздкое, напоминающее причудливый царский трон. И удаляются. И тут же на сцену выходит сам царь Максимилиан, обращается к публике:
— Вопрос вам, господа сенаторы!
За кого вы меня считаете?
За инператора русского
Или за короля французского?
Я не инператор русский,
Не король французский.
Я есть грозный царь ваш Максимилиан:
Шибко силен и по всем землям славен,
И многаю милостью своею явен.
На сцене продолжает идти действие.
Врангель тем временем повернулся к рядом сидящему Кутепову:
— Молодцы! Ничего не скажешь! — полушепотом одобрительно сказал он. — Это кто же такое сочинил?
— Не знаю. Народная, объявили, пиеса. Должно, сам Акатьев и сочинил. Он у нас ба-альшой выдумщик, на все руки мастер: и архитектор, и музыкант, поди, и пиесы сам сочиняет.
— Это тот, который памятник здесь, в Галлиполи, удумал поставить?
— Он самый.
— Какой удивительный народ. В боях, за военными хлопотами недосуг было проявлять свои таланты, — и после коротких раздумий он добавил: — Я уж думал, оторванная от родной земли армия пребывает в унынии и тоске. Ан — нет! Живет! Чувствую, боевой дух пока сохраняется.
Действие на сцене продолжалось. Царь Максимилиан, оглядывая приготовленный для него трон, указывает на него рукой и с удовлетворением говорит:
— Воззрите на сие предивное сооружение,
Воззрите на его дивные украшения!
Для кого сия Грановита палата воздвигнута?
И для кого сей царственный трон
На превышнем месте сооружен?
Не иначе, что для царя вашего.
Сяду-ка я на оное место высокое
И буду судить свово сына непокорного
По всей царской справедливости.
Под смех зала Максимилиан, кряхтя, по лестнице взбирается на вершину трона и там усаживается. Поболтав от удовольствия ногами, продолжает:
— Подите в мои царские белокаменны чертоги
И приведите ко мне разлюбезного мово сына Одольфа.
Нужно мне с ним меж собой тайный разговор вести.
Пажи хором, в один голос, отвечают:
— Сей минут идем,
И Одольфа приведем!
Сделав саблями замысловатые движения, они, пятясь задом, спускаются в зал. В конце зала, у самого выхода, стоял Одольф, укутанный в конскую попону, чтобы его не узнали и не увидели в сумеречном свете зрители задних рядов.
Пажи сняли с Одольфа попону и под руки провели через весь зал на сцену. Там они поставили его перед троном на колени. Пажи встали по бокам с обнаженными саблями. Одольф воздел глаза вверх, туда, где на вершине трона восседал Максимилиан:
— О, преславный Максимилиан-царь,
Разлюбезный мой родитель-батюшка!
Бью тебе челом о матушку-сыру землю:
Зачем любезного свово сына Одольфа призываешь?
Или что делать ему повелишь-прикажешь?
Максимилиан:
— Любезный Одольф, сын мой!
Не радостен мне ныне приход твой:
Ныне я известился,
Что ты от наших кумерических богов отступился
И им изменяешь,
А каких-то новых втайне почитаешь!
Страшись мово родительского гнева,
Поклонись нашим кумерическим богам!
Одольф встает с колен и с пафосом произносит:
— Я ваши, отец-царь, кумерические боги
Повергаю под свои ноги!
А верую я в Господа Иисуса Христа
И изображаю против ваших богов
Знамение креста! (крестится и крестит зал)
Содержу и содержать буду его святой закон!
Пажи от таких слов в ужасе падают на пол. Царь Максимилиан в гневе топчет ногами трон, что-то кричит. Но его слова тонут в громе аплодисментов.
Занавес закрыли.
На просцениуме вновь появился подпоручик Акатьев. Тоном судьи он коротко сообщает:
— Я ведь предупреждал вас, что царь Максимилиан не только жадный, но и очень жестокий. За то, что сын его отступил от кимерической веры и принял и полюбил новую веру, справедливую, православную, царь Максимилиан решил казнить Одольфа.
Где-то за сценой что-то грустное заиграл корпусной духовой оркестр. Солдаты вновь раздвинули тяжелый занавес.
Одольф перед смертью прощается с белым светом:
— Прощай, родимая земля,
Прощайте, родные поля,
Прощайте, солнце и луна,
Прощай весь свет и весь народ…
Одольф кланяется своему отцу:
— …и ты, прощай, отец жестокий!
И под сабельным ударом маршала-скорохода Одольф ничком падает на землю.
Но справедливое возмездие настигло Максимилиана. Он слышит высоко над собой громкий стук, затем жуткий женский вой. Максимилиан поднимает вверх лицо и кричит:
— Что там за баба?
Почему пьяна?
За кулисами что-то вспыхнуло, сцена на короткое время окуталась дымом. Он быстро расходится и перед троном возникает оборванная старуха-Смерть с косой. Она отвечает Максимилиану:
— Я вовсе не баба,
И вовсе не пьяна.
Я — смерть твоя упряма!
Зал разразился аплодисментами.
— Ну, чертяки! Ну, молодцы! — весело отозвался на аплодисменты Врангель.
А действо двигалось к своему завершению. Испуганный царь Максимилиан, все так же кряхтя, слез по лестнице со своего трона вниз, упал перед Смертью на колени, взмолился:
— Мати моя, любезная Смерть!
Дай мне сроку жить еще хоть на три года!
Смерть ему отвечает:
— Нет тебе срока и на один год!
Максимилиан:
— Мати моя, разлюбезная Смерть!
Дай мне пожить еще хоть три месяца!
Смерть покачивает косой:
— Не будет тебе и на месяц житья!
Максимилиан:
— Мати моя, преразлюбезная Смерть!
Продли мою жизнь хоть на три дня!
Смерть:
— Не будет тебе сроку и на три часа!
Вот тебе моя вострая коса!
Смерть ударяет Максимилиана косой. И под бурные аплодисменты зрителей он долго и мерзко умирает.
Потом все действующие лица, и живые и ожившие, вышли на поклоны и вывели на авансцену смущенного и упирающегося подпоручика Акатьева. Стрельцы, пажи, сенаторы, Максимилиан с Одольфом и даже вполне симпатичная, с умытым лицом, Смерть подхватили его на руки, стали раскачивать и подбрасывать в воздух.
Зал аплодировал.
— Да погодите вы! Постойте! Дайте сказать! — просился Акатьев.
Когда его наконец поставили на ноги, он, тяжело дыша, объявил:
— Это не все! У нас еще концерт!
И потом, после небольшого перерыва, начался концерт. Танцевали и пели русские и украинские танцы и песни.
— Сколько талантов! — между какими-то номерами восторженно сказал Врангель Кутепову. — Как замечательно вы все это придумали!
— Вы не устали, Петр Николаевич? — заботливо спросил Кутепов.
— Пожалуй, можно и на покой, — согласился Врангель. — Я не устал. Но уж слишком много впечатлений. А молодежь пускай повеселится. Завтрашние занятия отмените.
И они стали осторожно продвигаться к выходу.
— …Сыпал снег буланому под ноги,
С моря дул холодный ветерок…
— разносился со сцены чистый красивый голос.
Врангель остановился, обернулся. На сцене пел высокий, чуть сутулый солдат. Врангель уже слышал когда-то эту песню. И, кажется, совсем недавно.
Да-да, вот же эти слова:
— …Ехал я далекою дорогой,
Заглянул погреться в хуторок…
Это была та самая, никогда прежде им не слышанная, песня. Когда же он ее впервые услышал? Ну, да! Во время перехода из Севастополя в Константинополь. И голос такой же. Нет, пожалуй, тот же голос. Врангель вспомнил: каждый раз ему что-то мешало дослушать эту песню до конца.
— …Встретила хозяйка молодая,
Как встречает ро́дного семья,
В горницу любезно приглашала
И с дороги чарку налила…
— пел солдат. Это был Андрей Лагода.
Поняв, что он мешает зрителям смотреть и слушать, Врангель неожиданно для Кутепова, пригибаясь, стал обратно пробираться к своему месту. Кутепов, не очень понимая такого маневра Командующего, двинулся следом.
— Хочу дослушать эту песню, — усаживаясь на свое прежнее место, шепотом объяснил он Кутепову.
— …А наутро встал я спозаранку,
Стал коня буланого поить.
Вижу, загрустила хуторянка
И не хочет даже говорить.
— Вы не знаете этого солдата? — спросил Врангель.
— Слишком много их у меня, — ответил Кутепов.
— Да-да, конечно, — согласился Врангель и добавил: — Голос редкий. Ему бы в консерваторию.
А Андрей продолжал:
— Руку подала и ни словечка
Мне не хочет вымолвить она.
Снял тогда с буланого уздечку,
Расседлал буланого коня.
Краем глаза Андрей заметил, что Врангель, глядя на него, о чем-то разговаривает с Кутеповым. Его прошибло холодным потом: неужели до чего-то докопались? А ведь все, казалось, продумал, нигде не наследил.
— Так и не доехал я до дома,
Где-то затерялся в камыше.
Что же делать парню молодому,
Коль пришлась казачка по душе?
Закончив петь, Андрей торопливо раскланялся и ушел за кулисы. Подумал: если сейчас схватят, значит — все, что-то не до конца продумал, не так сделал. Он еще тогда предупреждал Красильникова, что такая жизнь не по нему. Не годится он для чекистской работы. Если все обойдется, надо бежать! Но куда? Для начала в Новую Некрасовку. Там есть Никита Колесник, там знают, как ему помочь. Все это промелькнуло в голове мгновенно.
И тут к нему подошел Акатьев.
— Я тебя ищу! Спустишься в зал и подойдешь к генералу Врангелю, — он придирчиво оглядел Андрея. — Гимнастерку одерни, причешись. И не забудь представиться!
— Может, потом? После концерта? — с надеждой оттянуть время спросил Андрей.
— Делай, что сказано!
Но от сердца у Андрея все же немного отлегло: если бы хотели арестовать, не послали бы к самому Врангелю. Что-то тут другое! Но что?
Он проскользнул со сцены в зал и, пригибаясь, направился к сидящим в первом ряду генералам. Увидев его, Врангель встал, за ним подхватились и остальные его сопровождающие.
— Дозвольте доложить, ваше… — приглушив голос, но все же довольно громко начал Андрей.
— Ти-хо! — остановил его Кутепов. — Не шуми, солдат. Выйдем отсюда.
Они покинули палатку-театр, отошли чуть в сторону от любопытных. Кутепов сказал:
— Вот теперь доложись. Только, пожалуйста, не кричи, не расходуй понапрасну голос.
— Солдат Лагода, дроздовской пехотной дивизии. Начальник дивизии генерал-майор Туркул.
— Хорошо поешь! Благодарю за песню, — сказал Андрею Врангель. — Сам песню сочинил?
— Никак нет, ваше превосходительство! От донских казаков слыхал. Запомнил.
— Пению учился?
— Дома. У нас вся семья такая, все любят спивать.
— Украинец?
— Так точно,
— Откуда? Где такие соловьи рождаются?
— С Таврии, ваше превосходительство. С Голой Пристани. Небольшое такое село в самом устье Днепра. Корсунский монастырь неподалеку.
— Знаю, — сказал Врангель. — Рыбой ваше село славится. И еще у вас там молоко отменное.
— Выпасы хорошие. Плавни. Трава сочная, — объяснил Андрей.
— Я у вас там бывал. Помню, у вас там есть знаменитое соленое озеро. Говорят, от всех болезней лечит. Меня после контузии два раза туда возили. Попустило руку, — и без перехода Врангель спросил: — Домой-то, поди, тянет?
— Если скажу, шо не тянет — сбрешу. А токо нельзя мне туда. Навечно дорога заказана.
— «Навечно»? — не понравился ответ Лагоды Кутепову. — Ты что же, не веришь в нашу победу?
— Я в том смысле, что пока там большевики, расстреляют они меня. Один раз уже расстреливали. Да, видно, еще не пришло мое время. Промазали. До ночи среди мертвецов пролежал, насилу выбрался. И — назад, к своим.
— Большевики амнистию объявили. Всем обещают прощение, независимо от вины.
— Брешут. Если тогда не добили, счас добьют.
«Ишь, ты, как издалека заходят, — подумал Лагода. — Выпытать хотите? Или что-то знаете? А я буду вам так отвечать, чтобы вам нравилось».
И Лагода добавил:
— Конечно, если гуртом до дому в Россию вернемся, я согласен. А поодиночке — не. У меня с большевиками разные путя!
— Правильно рассуждаешь, солдат! — сказал Врангель. — Вместе вернемся! — он взглянул на Кутепова: — Вот вам, Александр Павлович, истинный голос народа. Больше бы нам таких солдат!
Врангель и Кутепов распрощались с Лагодой. Направляясь к автомобилю, чтобы уехать в город, и затем в автомобиле они продолжили разговор:
— Вы типографию наладили? — спросил Врангель.
— Как и обещали. Даже газету выпускаем, пока один номер в неделю. С бумагой беда.
— Вернемся к нашему разговору об опыте Климовича. Расскажите об этих листовках. Их ведь все равно уже все, кто хотел, прочитали. Объясните, чего добиваются большевики, развенчайте их ложь. приведите убедительные примеры. Возьмите того же солдата Лагоду. Чем не герой для вашей газеты? Однажды уже расстрелянный большевиками, чудом спасшийся, он снова вернулся в наши ряды. Поучительный пример.
Когда Лагода вернулся к театру, где все еще не расходились солдаты, его обступили.
— Ну, что тебе сказали генералы?
— Спросили: листовки читал? Говорю: читал.
— И что ты по этому поводу думаешь?
— Я и сказал: думаю.
— Брешешь! Не сказав.
— Хотел сказать, да раздумав. Но я не брешу. Я и вправду думаю.
— Об чем?
— Да об этих листовках. Поверить — не поверить, Хочется поверить. Сильно до дому тянет.
На утро Врангель на «Лукулле» отправился обратно в Константинополь. Поездкой в Галлиполи он остался доволен. Армия жила и крепла. Только бы ничего не случилось непредвиденного, и тогда, если не летом, то осенью можно будет выступать в новый поход.
Он подумал даже о деталях, которые уже не первый день вынашивал. Высаживаться надо будет не в Крыму. Как страшный сон ему хотелось навсегда забыть этот чертов гнилой Сиваш, этот проклятый Крымский перешеек. Выбросить десанты надо будет где-то в районе Одессы и разослать войска по равнинным просторам Причерноморья. И дальше, и вперед…
Почему вдруг тогда пришла ему в голову эта бредовая мысль: пересидеть зиму в тепле и продовольственном достатке в Крыму? По чьему наущению он тогда воспринял ее как спасительную?
Нет, теперь он эту ошибку не повторит!
Через неделю после отъезда Врангеля в Константинополь в Галлиполи вышел очередной номер газеты Первого армейского корпуса «Галлиполиец». В довольно большой заметке под названием «Стойкий солдат» подробно рассказывалось о трудной судьбе однажды расстрелянного большевиками русского солдата Андрея Лагоды. Он на своей шкуре испытал цену этой амнистии и поэтому одним из первых сдал подброшенную ему большевистскую листовку своему командиру.