ГЛАВА VII
«На этот счет не существует двух мнений жизненный уровень в нашей стране неуклонно повышается вы можете проехать весь полуостров из конца в конец подобно какому-нибудь герру Шмидту или мосье Дюпону сидящему за рулем своего „ситроена“ или „фольксвагена“ и в любом уголке в Мадригаль-де-лас-Торрес в Пуэнте-дель-Арсобиспо в Вильяреаль-де-лос-Инфантес в Эхеа-де-лос-Кабальерос в Монтилья-дель-Паланкар какие звучные царственные названия везде и повсюду вы увидите воочию что страна веками жившая в нищете ныне из года в год медленно но верно идет вперед по пути прогресса развивает свою промышленность осваивает национальные богатства вот что дал нам мир и социальный порядок установленный двадцать пять лет назад почти целых пять пятилетий мы вкушаем плоды благотворного общественного устройства о каком и мечтать не могли ни наши отцы ни деды ни прадеды устройства непоколебимо выдержавшего трудности связанные с мировой войной которая бушевала у наших границ повергнув к ногам победителя одну половину Европы опустошив другую и нанеся ей моральный урон превышающий даже ее материальные потери мы же пользуемся благами мира столь полного что он представляется нам чем-то абсолютно естественным чуть ли не даром природы а между тем это отнюдь не дар природы как солнце и дождь ибо мир не явился к нам сам собой как является утро и вечер день и ночь мир которым мы все с вами наслаждаемся не задумываясь мир источник и первопричина нашего прогресса и благосостояния этот мир дело рук великого человека результат установленного им режима приучившего нас к дисциплине и порядку очистившего и освободившего нас от природной склонности к рефлексии и самокопанию прозорливый вождь обеспечил мир нам на славу и мир этот будет замечательным примером для грядущих поколений мир вожделенное благо всех народов и нет народа для которого нарушение мира не являлось бы бедствием но другие нации не столь чувствительны и переносят военные потрясения без особого для себя ущерба хаос войны не чреват для них смертельной опасностью иное дело мы испанцы малейшая угроза миру в нашей стране ведет к незамедлительным роковым последствиям поднимается зловещая тень Каина погружая во мрак всю нашу как сказал бы Фрай Луис „пространную печальную Испанию“ вот почему чем дальше отступает в прошлое памятная дата первого апреля тем яснее мы осознаем все ее величие и значение подобно тому как только издали можно охватить взглядом громаду горы уходящей вершиною в небо и если сегодня некоторые молодые люди и господа не испытавшие ни тягот войны ни счастья победы и явившиеся за наш общий стол уже на готовенькое считают ненужным обращаться к прошлому и хотели бы предать его забвению мы ветераны тех лет творцы нынешнего процветания возблагодарим завоеванный нами мир а им скажем забывчивые не помнящие родства людишки если вы сегодня господа и хозяева своего имущества и можете спокойно разгуливать по улицам и одеваться по последней моде если на щеках ваших играет здоровый румянец да и просто-напросто если сами вы живы и целы то лишь потому что некогда первого апреля в радостный весенний день воссиял свет которого ждали и суша и море свет озарявший путь нашей героической борьбы свет надежды возвещенный нашим освободительным гимном и хотя с тех пор нам пришлось многое пережить были трудности были тяжелые жертвы были дни борьбы и страданий но мы не свернули с курса мы стойко и энергично утверждали свой путь вопреки непониманию ненависти и слепоте либеральных держав с их бесхребетной надуманной демократией и теперь для нас голод и лишения эти мрачные последствия блокады и засух позади люди за границей удивляются и говорят об испанском чуде но это чудо наше общее с вами дело дело всех испанцев чьи усилия выдержка и терпение одержали победу над всеми трудностями решающего этапа нашей истории ныне наши успехи в области экономики очевидны каждому а богатства которыми располагает страна не идут ни в какое сравнение с тем чем она владела когда-то и это сможет отметить даже беспристрастный и безразличный взгляд какого-нибудь герра Шмидта или мосье Дюпона когда они в числе двенадцати с лишним миллионов иностранцев таково по официальным подсчетам число туристов которые в этом году посетят Испанию привлеченные нашим ярким солнцем горделивой поступью наших обольстительных женщин ароматом наших вин искусством корриды созданной для мужественных сердец нашей прекрасной в своей аскетической строгости природой и дешевизной продуктов питания когда они увидят наши новые превосходные автострады и отличные железные дороги и убедятся как расширилась сеть гостиниц и ресторанов как вырос на улицах поток машин и лес телевизионных антенн на крышах домов вот они неопровержимые доказательства нашего небывалого рывка вперед роста нашего благосостояния сегодня уже никто не решится отрицать что наш потребительский рынок изо дня в день расширяется а страна твердо встала на рельсы индустриализации в невиданных размерах возросло по сравнению с 1935 годом производство нашей тяжелой промышленности если в период республики лишь тридцать семь процентов населения носило хлопчатобумажное белье то теперь его носит семьдесят два процента самодельные альпаргаты мало-помалу вытесняются ботинками и туфлями те кто ходил на работу пешком теперь едут на велосипедах бывшие велосипедисты приобрели мотоциклы и мотороллеры а бывшие мотоциклисты мчатся по городу в своих „рено-4CV“ или „сеат-600“ и теперь им сам черт не брат навсегда ушли в прошлое грустные времена когда рестораны предлагали клиентам одно-единственное блюдо что и говорить мало радости а теперь куда бы вы ни зашли вам предложат разнообразное меню с названием блюд на нескольких европейских языках рабочее население потребляет молоко и яйца а зачастую может позволить себе на обед даже курицу пройдитесь летом в воскресный день по улицам вы не сможете отличить рабочего от предпринимателя конторские служащие курят сигареты и покупают в рассрочку телевизоры и холодильники работницы красят губы и ходят в чулках как дамы из общества конечно в каких-то закоулках еще встречается бедность но это лишь островки единичные случаи и тут приходит на помощь врожденная национальная щедрость испанцев а если в наших газетах еще можно прочитать такие например объявления „Помогите несчастной семье маленький ребенок тяжело больная мать безработный отец“ „Будет благодарна за любую помощь деньгами или продуктами питания рабочая семья (больной отец шестеро маленьких детей мать умерла от родов)“ или „Одинокая женщина 53 лет не имеющая родных и средств существования просит помощи для приобретения протеза ноги“ то печатаем мы их потому что уверены в сострадательности испанцев уверены что их благотворительность и щедроты не замедлят утолить голод бедных крошек обеспечат отца билетом на выезд в Германию или Швейцарию а бедная одинокая женщина сможет приобрести столь необходимый ей протез мир процветания светлая эра прогресса в которую мы с вами вступили все это явный результат нашей политики поставленной на службу каждому из нас и всей нации в целом мы слышим голос наших павших бойцов тех кто отдал свою жизнь за веру и Испанию мы помним их заветы помним волю тех кого уже нет среди нас их воля их заветы для нас священны и если потребуется мы их отстоим с оружием в руках мы выиграли битву но битва продолжается и нам еще рано расходиться по домам и мы это знаем лучше чем кто бы то ни было потому что грудь наша украшена боевыми медалями и тела наши покрыты рубцами былых ран а сердце наше полно скорби и забот ибо нам известно когда сражение выиграно и казалось бы можно спокойно вкушать плоды победы на деле оказывается что наступает самая трудная будничная работа бессонное бдение на посту караульная служба и надо по-прежнему держать порох сухим одни спят другие охраняют их сон это постоянная важнейшая наша задача и мы о ней никогда не забудем охранять мир сон порядок труд поскольку мы признанный форпост свободного мира оплот и компас наивного забывчивого Запада».
Официальные газеты и радио захлебывались от восторга, а безудержный поток туристов, источник благоденствия и богатства, растекаясь по одряхлевшей стране, по ее полям, задумавшимся невесть о чем, по ее мертвым городам, впрыскивал в старые вены свежую кровь, освобождал людей от предрассудков, — неожиданное спасительное нашествие на обреченную, опустевшую землю. Доллары широкой рекой вливались в страну по железным дорогам, автострадам, морским путям, авиалиниям. Как по мановению волшебной палочки вырастали повсюду кемпинги и отели, станции обслуживания, рестораны, лавки сувениров, бары и закусочные, появились целые армии горничных, сутенеров, проституток, переводчиков, цыганских певцов и танцовщиц. Модернизация пришла вне всякой связи с принципами справедливости и морали, и расцвет экономики грозил навсегда отбить у народа способность думать, ибо народ еще не очнулся от двадцатипятилетней летаргии, в которую его погрузил разгром Республики. А между тем статистика не лгала, и в представлении людей, столько лет живших в гнетущей атмосфере преследований и страха, терпевших голод и лишения, ездивших из Мадрида в Хетафе по пропуску и дрожавших над своей тощей продуктовой карточкой, — в представлении этих людей экономический сдвиг к лучшему и даже просто возможность получить заграничный паспорт являлись чем-то качественно новым, им казалось, что они дожили до счастливых времен, что настал конец всеобщему оцепенению и могильному безмолвию. Двойной поток иностранцев и эмигрантов, туристов и людей, покидающих родину, рос с каждым днем, и впервые в истории испанцы у себя дома и в чужих краях приучались трудиться, по-человечески есть, путешествовать, извлекать доходы из своих достоинств и недостатков, ценить преимущества кремации, этой визитной карточки высокоразвитых стран, быть расчетливыми бизнесменами, продаваться за деньги, и все это — парадокс, невероятный даже для Испании, никогда не скупившейся на кровавые шутки и разительные контрасты, все это — в условиях политического режима, первоначально для того только и установленного, чтобы этого не допустить. Знамя, поднятое во имя оправдания убийства и зверств, стало ненужным, как изношенное старое платье, как стоптанный башмак. Фаланги юнцов, щедро наделенных от природы отвагой и скуповато — умом, сложили свои головы зря. Кто вспоминал теперь о том, что они называли «священным делом»! И убийцы и жертвы одинаково гнили в земле, и смерть их в равной мере казалась сейчас напрасной и бессмысленной, и даже память о них изгладилась, ибо такова была воля прихотливой испанской Истории, глубоко безразличной и даже нетерпимой к проявлениям патриотического самоотвержения и жертвенности.
Газеты публиковали показатели и графики, трубя о невиданных успехах, достигнутых, между прочим, и за счет политики беспощадного военного подавления рабочего класса в городе и сохранения феодальных, диких производственных отношений в деревне. Но вспоминал ли кто-нибудь о людях, оплативших своими слезами, кровью и потом все это процветание, о его подлинных творцах и безвестных жертвах? Замученная немая масса народа, вынесшая на своих плечах тяготы ограничений и экономии, — кто, хотя бы на словах, воздал ей должное? За ослепительным каскадом цифр и нагло лезущими в глаза таблицами показателей незримо текла черная река человеческого горя, простирался бездонный океан нужды, над которым никогда не брезжил и не забрезжит луч света. Миллионы и миллионы нищих крестьян, раздетых, разутых, безвозвратно проигравших свою жизнь уже в момент рождения, обездоленных, униженных, проданных. Легионы страдающих, бедствующих живых существ, неведомо зачем родившихся на свет, — орудия труда в образе человеческом, самое существование которых зависит лишь от законов спроса и предложения, словно они не люди, а товар, подержанный, жалкий товар, спускаемый за полцены. Черные катакомбы, из которых нет выхода, где царит лишь одна власть — несправедливость, где попирается человеческое достоинство, где свирепствуют болезни и смерть, где горе капля за каплей впитывается в безотзывную, глухую толщу земли, где надежды на счастье — замки, построенные на песке и бесследно смываемые временем. В этом беспросветном мраке люди трудятся неприметно, невидимо, как кораллы, чтобы на фундаменте, возведенном ими, другие могли вести праздную и пустую жизнь. Удобрят ли они собой хотя бы почву будущего, послужат ли для него, по крайней мере, ферментом, исходным сырьем, горючим для его моторов? Те, о ком сын божий сказал: «Вы — соль земли», — станут ли они хотя бы навозом, чтобы утучнить и заставить расцвесть неплодородную, неблагодарную землю их неласковой бессмертной мачехи-родины?
Мелькали мирные, приветливые пейзажи, но, заслоняя их, вставали перед тобой — тяжким, несмываемым обвинением — людские судьбы, истории рабочих-эмигрантов, записанные тобой для фильма, который тебе не дали снять. Записи развертывались в бесконечную ленту страданий, стыда, унизительных уловок, произвола, оскорбления человеческого достоинства — всего, что заполняло собой немногословную, сжатую, скупую летопись этих десятилетий и чего никакой прогресс, никакое благосостояние, никакая модернизация — ты находил утешение в этой уверенности — никогда не заставят забыть.
Этот вот стул и плетеная корзинка что стоит на нем дороже мне всех друзей на свете и не было у меня друга вернее их потому что когда корзинка появлялась в камере в ней всегда было что-нибудь из съестного а стул это тот самый на который меня посадили фалангисты когда приехали забирать а когда меня забрали то в корзинке этой плетеной что стоит теперь на стуле приносили мне за решетку объедки и корки все что могли и я радовался каждый раз что меня не забывают
этому стулу и корзинке некого и не за что благодарить потому что много ходило по улицам бывших республиканцев но хотя бы один расщедрился кинул бы в корзинку несчастных полсентимо
корзинка побиралась по домам и просила у каждой двери подать Христа ради чтоб снести мне в тюрьму поесть а к стулу меня привязали на глазах у жены
корзинка и стул не дадут мне солгать потому что на этом стуле меня били стеком а с этой корзинкой жена ходила от двери к двери
корзинка и стул считают это позор что мою семью выбросили на улицу из-за того только что я сидел в тюрьме судья прислал повестку насчет выселения но не мог же я выйти на волю и тогда домовладелец пришел с судьей и судебными исполнителями и судья велел выкинуть моих на улицу
и они выбросили все вещи на тротуар и мебель какая была а жена стоит с ребенком на руках и не знает куда идти а через восемь дней дали свидание как заведено чтобы поцеловаться и поговорить и жена мне все рассказала и я так расстроился выразить невозможно потому что она говорит согнали нас с квартиры ночуем на улице и я когда про это услышал пропал у меня сон и даже та пища голодная какая была у меня вся рвотой обратно выходила
стул и корзинка знают что я не выдумываю что я говорю правду потому что они помнят как меня били стеком и как мало корок подавали жене когда она ходила просить по домам а через год меня из тюрьмы перевели в лазарет а из лазарета выпустили на волю и дали бумагу что мол Хосе Бернабеу находился в заключении за то что он красный…
За окном хмурился мглистый вечер безотрадной, нескончаемой парижской зимы. Ты лежал, запершись у себя в комнате на улице Вьей-дю-Тампль; возле постели на ночном столике стояла бутылка божоле и лежала выкуренная наполовину коробка сигарет «Житан» с фильтром, а ты производил смотр своей двадцатипятилетней бестолковой жизни; один за другим тянулись никчемные, растраченные впустую годы — и тебя охватил ужас. Нет, брат, так дальше не пойдет, сказал ты себе в тот вечер. Ты покинул родину и поселился в Париже, чтобы стать кинорежиссером, но пока ровным счетом ничего для этого не сделал, не сдал экзаменов, не закончил сценария своего будущего гениального фильма, не предпринял ни одной попытки поступить в ассистенты к кому-нибудь из «свирепых богов», бегаешь только в фильмотеку на улице Ульм. Ты уехал из Испании (бросив своих друзей в трудный час ожесточенного политического сражения), чтобы воплотить в живые образы уже готовый, выношенный (по крайней мере, тебе так казалось) замысел. И что же ты успел за эти два года богемной парижской жизни? Что ты тут делал? Спал, ел, курил, пил, убивал время на праздные споры со своими соотечественниками в обшарпанном кафе мадам Берже. Чесал язык с заплесневелыми эмигрантами. Да, гордиться нечем! Ты дезертировал с поля боя, чтобы стать художником. И кем же ты стал! Добровольным эмигрантом. Ты дрыхнешь (по двенадцать часов в сутки), покуриваешь сигареты (в сутки выходит полторы коробки) «Житан» с фильтром, ешь (в темном зале столовой при библиотеке святой Женевьевы), раз в день пьешь (по литру, а то и по полтора красного) и ходишь смотреть фильмы (имена все те же: Эйзенштейн, Пудовкин, Висконти, Ланг, Уэллс).
Ты выглянул в окошко мансарды. Удивительно красива была эта уходящая вдаль перспектива крыш с усеченными конусами труб. При виде ее каждый раз у тебя возникали в памяти дальние планы «Чуда с реликвией святого креста», картины, которая пленила тебя в Венеции. Ты смотрел на мутное бегущее парижское небо и слушал ежедневную пикировку своих соседей по двору (похоже было, что они заводят ее нарочно для тебя). Они никак не могли сойтись во взгляде на голубей. (Старик со второго этажа их кормил и приваживал, а вдова с четвертого выплескивала на них ведра воды, пытаясь отвадить.)
Старик. Madame, Dieu vous regarde.
Вдова. Moi aussi je suis croyante, Monsieur.
Старик. Vous faites une mauvaise action.
Вдова. Ca, c’est ma conscience qui doit me le dire, cher Monsieur.
Старик. Ce sont de pauvres bêtes innocentes.
Вдова. Innocentes peut-être, mais sales.
Старик. Ils ne font de mal à personne.
Вдова. Ils font des saletés partout.
Старик. Vous aussi vous faites bien vos besoins, Madame.
Вдова. En tout cas soyez certain que je ne les fais pas sur ma fenêtre, cher Monsieur.
Несколько часов назад ты стоял на обледеневшем перроне Аустерлицкого вокзала; ты пришел встречать Антонио, который должен был приехать барселонским поездом. Антонио послали в Париж создать фонд помощи только что возникшему тогда испанскому студенческому движению, и ты в первый раз имел возможность увидеть большую партию испанцев, прибывших в Париж по вербовке, — их, должно быть, законтрактовало какое-нибудь французское предприятие. По растерянным лицам твоих соотечественников видно было, что они сбиты с толку непривычной для них сдержанностью и молчаливостью дисциплинированной парижской толпы, такой непохожей на беспорядочную и горластую толпу в испанских городах. У тебя больно защемило сердце, а захватывающая выразительность этого зрелища заставила тебя пожалеть, что ты не захватил с собой шестнадцатимиллиметровой кинокамеры. Безработица, голод, отсталость промышленности и сельского хозяйства забросили их на чужбину, в страны иной цивилизации, где все строится на холодном расчете и деловитости. Что станется здесь, размышлял ты, с людьми, выросшими в условиях общинно-родового уклада жизни? Смогут ли они отрешиться от его нравственных норм? Смогут ли приспособиться к современной индустриальной урбанистической цивилизации? Или они устоят перед ней в силу вашей врожденной, пресловутой иберийской устойчивости?
У тебя родилась мысль создать социологический документальный фильм, вскрывающий причины эмиграции. В твоем воображении замелькали кадры, прослеживающие горестный путь эмигрантов (от самых истоков, когда, гонимые нищетой, они — с кровью, с муками — отрываются от земли, от крестьянского своего труда). Идея фильма захватила тебя, ты вдруг почувствовал, что должен снять его во что бы то ни стало (это был твой протест, твой крик возмущения судьбой всех испанцев, над которыми тяготеет мрачное наследие гражданской войны). Толпа завербованных, их потрепанные овчинные куртки, их береты, их нищенские альпаргаты навсегда слились в твоем сознании с панорамою крыш и труб на картине Карпаччо, один образ наплывал на другой, заполняя все необъятное, печальное пространство вечера.
Старик: Attention, Dieu vous punira un jour.
Вдова: Il a d’’autres choses à faire que de s’occuper de vos pigeons, le bon Dieu.
Старик: Ne soyez pas si sûre que ça, chère Madame.
Ты отпил глоток божоле, пытаясь остановить головокружительный вихрь осаждавших тебя мыслей. Вдали рисовался в тумане неуклюжий силуэт Эйфелевой башни. Ты ждал Антонио, вы собирались вместе поужинать, и, пока соседи вели свою метафизическую перепалку о достоинствах и недостатках голубей, ты снова улегся на диван, рассеянно следя за быстро меняющейся, неуловимой игрой отсветов на скошенном потолке мансарды.
Ударили холода а мы жили под мостом что на шоссе и холод стоял целых три дня мама все не могла согреться и на третий день в шесть часов утра ее увезли в больницу а она уже чуть дышит и остались мы с папой одни папа стеснялся просить подаяние и он мне продиктовал письмо про нашу жизнь как мы мучаемся и я сразу пошел в приходскую церковь Сан-Педро к господину настоятелю и он дал нам десять сентимо и папа ему сказал да вознаградит вас господь а я говорю отдайте мне письмо обратно потому что папа не умеет писать а на десять сентимо разве купишь поесть но мне хоть кусочек хлеба подадут потому что я маленький а папе ничего а потом мы пошли на улицу Топете и в одном доме папа показал письмо и ему дали десять песет а парикмахер что напротив полиции дал мне пять песет оттуда мы пошли в приходскую церковь пресвятой девы Кармильской и господин настоятель прочел письмо и сказал что он нам ничего дать не может папа сам во всем виноват не надо было привозить семью в город оставил бы пока в деревне и что у господа бога ничего для нас нету а я заплакал и мы пошли на Большой перекресток в дом номер один и вышла горничная и папа дал ей письмо а она говорит хозяин проверит правда написана или нет а папа сказал дайте хоть мальчику кусочек хлеба а то он от голода плачет а когда мы уходили выходит господин хозяин добрый такой и говорит папе зачем он милостыню просит ведь он молодой а письмо он уже прочитал и мы все втроем пошли в больницу и фельдшер сказал что маме сейчас делают операцию он видит что все правда и он велел чтобы все наше, что под мостом осталось, сожгли а он нам свое даст и станет помогать и повел нас к себе домой в патио и велел накормить а я совсем тогда был маленький и с голоду как стал уплетать будь здоров а он хозяин этот такой добрый и все по-ласковому никогда я его не забуду всю жизнь буду помнить и он тогда сам меня стал мыть как сына и одел во все чистое и повел меня за руку в больницу и говорит что мама скоро выздоровеет и тогда у нас все будет хорошо
В тот день ты снимал обычные картины жизни бедняков (лачуги из листов ржавой жести, голых ребятишек со вздутыми животами, шелудивых собак). То была Барселонета, исчезнувший впоследствии бидонвиль (на его месте появилась теперь великолепная магистраль богатого, быстро растущего города, шикарный Приморский бульвар с голубыми дорожками для стоянки машин, с современным освещением, с указателями, составленными на нескольких языках). Но больше всего потряс тебя тогда покорный фатализм бидонвильцев, твоих соплеменников (а сам бидонвиль, изгнанный из пределов города, вырос потом за городской чертой; и властям оставалось только дивиться цепкости и упорству этих людей — или прийти в отчаяние), и сейчас (через два дня после похорон профессора Айюсо, знойным, медленно гаснущим вечером) ты вспоминал свое тогдашнее удивление с чувством сострадательной и горькой иронии.
…С югом Испании ты вначале познакомился через его людей. Ты научился их отличать, когда был еще совсем маленьким. Ты плохо понимал их речь, и манера говорить была у них другая, чем у каталонцев, какая-то особенная. Они распевали песни на перронах вокзалов, площадно ругались, роя котлованы на стройках, чертыхались, подметая улицы. Попадались среди них и солдаты гражданской гвардии, и ты не мог понять, как это они ухитряются в своих черных треуголках, плотных зеленых френчах и с карабином на плече вести нескончаемые разговоры, стоя на самом солнцепеке. И лица у южан были другие, не такие, как у твоих родных: кожа была темней, — наверно, как у мавров — а в грубоватых чертах проглядывала неожиданная утонченность и неизменно поражавшее тебя выражение живости. В учреждениях и конторах они вместо подписи ставили на документах отпечаток смазанного чернилами большого пальца. Ты знал, что из всех бедняков они самые бедные и потому, казалось тебе, самые тупые. Они выполняли грязную работу, и ты искренне был убежден, что им на роду написано быть мусорщиками. Поздней, в годы военной службы, ты из повседневного общения с уроженцами Мурсии и Андалузии вынес нечто новое для себя: ты обнаружил, что в окраинных бидонвилях ютятся беглецы с юга. Нищета барселонских лачуг была спасением от другой нищеты, еще более невыносимой, беспросветной, жестокой. Сделав это открытие, ты захотел увидеть юг своими глазами. Друзья советовали поехать в Лубрин, Тотану, Андру, Гвадикс. И вот ты с Долорес и Антонио переехал реку Сегуру — за ней начинался юг. Пейзаж пленил тебя своей строгой немногословностью. Синее небо, охристая или красноватая земля, желтизна спелых хлебов. Поразительно красиво — и непривычно. Ближе к Альмерии пошли крутые, какие-то фантастические, лунные горы, голая земля полупустыни, меловые холмы. Ты изумлялся, ахал от восхищения — и навсегда влюбился в этот край. В Сорбасе вы остановились у придорожной таверны выпить глоток вина, и ты сказал Долорес:
— Красивее здешних мест не сыскать во всем свете.
Хозяин, хлопотавший в это время за стойкой, повернулся к тебе и, вскинув брови, заметил — его голос еще и сейчас звучит у тебя в ушах:
— Для нас, сеньор, эти места — проклятие…
Зной понемногу спадал, и ты поднялся с шезлонга. Горничная оставила транзистор включенным. Ты встал, намереваясь пройтись немного по лесу, но почему-то вместо этого подошел к столу и начал слушать выпуск последних известий. Приемник негромко, как бы под сурдинку, сообщал:
«…новый руководитель местного синдиката сеньор Тускетс…» (Неужели тот самый?)
Ты вернулся к биографиям рабочих-эмигрантов, перевернул пальцем страницу, и Голос вырвался из бумажного плена.
На шестой месяц после того как мы приехали в Таррасу жена родила девочку но роды были преждевременные ребенок умер а денег у нас на похороны не было сунулись мы туда-сюда но никто нам не помог обращаешься к людям а они и знать тебя не хотят и она три дня лежала у нас в корзине и ничего не было в моей жизни горше где же это видано такое на свете чтобы младенца хоронить в корзине хороша справедливость и достойное отношение к человеку когда ты своего ребенка несешь хоронить как собаку завернул в тряпки положил в корзину ладно сойдет а когда я стал хлопотать и доказывать что какая же это справедливость и не во мне дело а в детях дети-то мои за что страдают и стал просить пусть придут посмотрят ведь совсем крыша прохудилась как на улице живем дождь холод а что толку пришел к нам начальник по санитарному надзору посмотрел видит все как есть правда да ему что у него голова за нас не болит дома небось и свет и тепло и крыша над головой добрая пришел наобещал с три короба только мы его и видели
тогда пошел я на радио и попросил чтоб разрешили мне выступить рассказать про нашу жизнь чтобы люди узнали может найдется какой добрый человек и нам поможет но они говорят по радио выступать дело непростое образование нужно а я не умею по-культурному говорить так что потерпи братец авось как-нибудь устроится и дал мне который там на радио распоряжается пять песет
и вот пошел я обратно в муниципалитет и прошу их придите сделайте такую милость посмотрите ведь заживо там гнием а они мне отвечают что мол занятые они все очень и некогда им со мной возиться а если так уж позарез мне нужно пожалуйста пиши им заявление да еще клей на него гербовых марок на четыре с половиной песеты да почтовых марок сколько положено
а я им толкую я ведь не птичьего молока у вас прошу а только чтоб можно было крышу починить и свет провести чтоб сынишка мой не хворал ведь не выдержит ребенок умрет
и еще целых три года промучились мы в этой халупе а ответа так и не дождались
На миг ты отрываешь глаза от исписанного листка бумаги.
Панорама медленно разворачивается. По обе стороны дороги проплывают холмы, они тянутся друг за другом, голые, изъеденные эрозией, и тебе опять вспоминаются изображения лунных пейзажей; растительность скудеет — вот оно, всевластие солнца! Искрится и поблескивает аспидная грязь канав, блеклая желтизна смоковницы словно просвечивает сквозь белый налет, богатство красок иссякло, сменившись однообразием. Ты в самом сердце Андалузии. Иссушенная солнцем земля. Белые домики деревень жмутся к каменной громаде церкви, они убегают назад, такие же призрачные, как и вознесенные над ними высокие колокольни, минута — и они растворяются в воздухе, словно далекий мираж или внезапная галлюцинация, рожденная больным воображением.
Но вот еще одно селение, дорога становится улицей. На площади ты выходишь из машины и несмело осматриваешься по сторонам, готовый умчаться так же внезапно, как внезапно здесь появился. (Путешествие это ты предпринял в надежде собрать достаточно материала для своей будущей документальной картины. Тебе не дает покоя мысль об Энрике, мысль об аресте Энрике, об издевательствах и пытках; она подстегивает и торопит тебя.)
Белые фасады домов слепят глаза. Бакалейная лавка. Бар битком набит тощими, темнолицыми мужчинами. Дамская парикмахерская. Внезапно твое внимание привлекает выцветшая табличка на угловом доме, выходящем фасадом на главную улицу:
МУНИЦИПАЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА
(Черт! Интересно, кто тут занимается чтением, в этой дыре?)
Двухэтажное здание с круглым балконом, покоящимся на каменных фигурных консолях. Жалюзи спущены. Дверь на запоре. Берешься за дверной молоток. Напрасный труд.
— Там никого нет, — объясняет прохожий.
— А в котором часу открывают?
— Как когда.
Собеседник ковыряет спичкой в зубах, стараясь не проявлять излишнего любопытства, и оглядывает тебя с ног до головы.
— Вы новый учитель?
— Нет, я тут проездом.
— Мы на этой неделе ждали учителя, я и решил…
— Нет, просто увидел, написано «Библиотека», захотелось взглянуть. Я думал, открыто.
— Они редко когда открывают, — объясняет собеседник. — Но если интересуетесь зайти, я знаю, у кого ключ.
— Не стоит, зачем беспокоить людей.
— Никакого беспокойства тут нет. Это родственница моя. Она живет рядом, в двух шагах.
Собралась кучка ребятишек, смотрят на вас, разинув рот. Собеседник поворачивается к ним и, положив руку на голову самому рослому, спрашивает:
— Хулия где живет, знаешь?
— Какая Хулия?
— Что альпаргатами торгует, у нее еще прилавок прямо в дверях.
— Ага, знаю.
— Ну вот, беги к ней, живо, и скажи, чтоб дала тебе ключ от библиотеки, тут один сеньор хочет в библиотеку зайти.
Мальчишка умчался. Ты с улыбкой благодаришь родственника библиотекарши.
— Она и дочку приспособила. За уборщицу. Порядок наводить, пыль вытирать, проветривать…
— Каждый день убирает?
— Зачем каждый день? На рождество, ну и летом… Когда инспектор провинцию объезжает.
— А в остальное время что же, закрыто?
— Закрыто. Разве приедет кто нездешний, вот вроде вас. — Собеседник на мгновение задумывается. — Прошлый год студент приезжал. Из Мадрида.
Вокруг стоят уже с десяток ребятишек и внимательно слушают ваш разговор, они перешептываются, и время от времени то один, то другой скрывается в баре: сообщить последние новости. Через несколько минут юнец прибегает назад.
— Хулия уехала.
— Куда уехала?
— В Гранаду, и до вторника не вернется.
— А дочка?
— Дома нет.
— Кто это тебе сказал?
— Перико.
Родственник библиотекарши разводит руками: на нет и суда нет. Подошло двое-трое любопытных — послушать, о чем это люди толкуют. Слушают молча.
— Дочка Хулии к золовке своей пошла, — роняет наконец один. — Я их с полчаса назад вместе видел.
— А где они были?
— У бакалейщика в лавке.
— Сбегай-ка к ней, — приказывает мальчишке твой покровитель. — Скажи, чтоб дала тебе ключ.
— Ну что вы, не стоит, — протестуешь ты.
— Ничего, ничего, ему это не в труд. Он мигом.
Мальчонка убежал. Любопытных поприбавилось.
Человек двадцать уже наберется. Растет толпа. Двадцать пять, тридцать.
— С Франции. Иностранец, — сообщают мальчишки.
Взрослые смотрят на тебя так, словно ждут, что ты сейчас обратишься к ним с речью. Через площадь идет священник в засаленной сутане и поглядывает в твою сторону. Прежде чем исчезнуть из твоего поля зрения, он останавливает какого-то мальчишку и о чем-то с ним говорит. По направлению их взглядов ты догадываешься: речь идет о тебе.
— А вы откуда же к нам пожаловали, если мой вопрос вас не обидит, — спрашивает твой благодетель.
— Из Барселоны.
— А машина эта французская?
— Французская.
— То-то я смотрю: «Ф» на номере…
Кольцо любопытных медленно сжимается. Шепот:
— Из Франции, из Франции.
Кто-то спрашивает:
— А как там хозяева — не прижимают? Дают людям работу?
Неизбежный вопрос, но хоть ты уже не в первый раз его слышишь, краска заливает тебе лицо.
Мальчонка возвращается запыхавшийся.
— Она сказала, что ключ у матери.
— Так ты ж говорил, что она в Гранаду уехала?
— Ага.
— А ключ?
— Она его с собой забрала.
Воцаряется тишина. Толпа затаила дыхание. Ждут, что ты скажешь. Их уже человек сорок, а может, и все пятьдесят. А вот и еще подвалило, И еще. Спрашивают, что такое. По толпе, не умолкая, шелестит: «Барселона», «библиотека», «Франция».
— Что тут происходит? В чем дело?
Голос властный, и кольцо любопытных раздается, пропуская солдата гражданской гвардии, против обыкновения — одного. Усы, темные очки, треуголка, замызганный френч, брюки в заплатах.
— Так просто, — объясняет твой покровитель. — Этот вот сеньор интересуется зайти библиотеку посмотреть, а Хулии нету, я и послал мальчонку за ключом.
— Кто тут насчет библиотеки интересуется? Вы?
— Я, сеньор.
— Удостоверение личности, попрошу.
Толпа замерла, так и впилась в тебя глазами. Огнедышащее солнце палит голову.
— У меня удостоверения нет. У меня паспорт.
— Иностранный?
— Нет, испанский.
— А почему не удостоверение?
— Я живу за границей.
— Это почему же за границей?
— Личные причины.
— Так. Покажите паспорт.
Жандарм недоверчиво берет паспорт в руки, просматривает и не торопясь тщательно прочитывает каждую страницу.
— Эта печать — где вам ее ставили?
— В Германии.
— А эту?
— В Голландии.
— Чем вы занимаетесь?
— Я фотограф.
— Когда приехали в Испанию?
— Там есть, посмотрите… Полицейский комиссариат в Ла-Хункера… Второго августа.
— Ах, да… У вас тут в Испании семья?
— Нет, семьи нету.
— Значит, в качестве туриста?
— В качестве туриста.
— И вы говорите, что хотели посмотреть библиотеку?
— Да так, просто полюбопытствовал.
— Она закрыта.
— Да, мне уже сказали.
Гвардеец возвращает тебе паспорт. Его грубое лицо кривится, пытаясь изобразить улыбку.
— Я вас для порядка спрашивал, как по службе положено.
Зрители не могут оторвать взгляда от твоих губ. В твоем молчании им, видимо, чудится какой-то подвох.
— Бдительность — прежде всего. Так я говорю? Каждого, кто к нам приезжает, не проверишь, мало ли что у него на уме… — Жандарм говорит почти сердечно. — В общем, дело, я думаю, ясное… Ладно, поезжайте с богом.
— Большое спасибо.
— Счастливого пути.
Жандарм удаляется, зеваки один за другим расходятся, ребятишки возвращаются к прерванным играм. Бар наполняется завсегдатаями.
Ты переходишь площадь и садишься в машину. Все то же слепящее солнце заливает беленые стены домов. Над тобой проносятся ласточки: беспечно и ловко они скрываются под навесом крыши муниципальной библиотеки.
(А библиотека, наверно, закрыта по-прежнему, в твоем портфеле дремлют записи социологических опросов — они тебе не понадобились, потому что твои документальные съемки закончились провалом: в Йесте полиция конфисковала у тебя всю отснятую пленку, Энрике — на Кубе, весь ушел в революцию, а ты, как и прежде, предаешься праздности и, сидя в своем шезлонге под деревьями, в тени, которая располагает тебя к воспоминаниям, смотришь на постепенно тускнеющий рассеянный вечерний свет).
И так оно продолжалось до 1950 года а в пятидесятом году видим ничего мы в этой Таррасе не дождемся снялись с места и поехали набедовались в дороге пока до Хероны добрались сынка нашего который у нас в Таррасе родился конечно с собой взяли в Хероне мы получим паспорта для выезда во Францию и поехали дальше а в Фигерасе сыночек наш заболел пришлось к доктору идти но доктор сказал ничего мол страшного нету и на другое утро мы сели в автобус и так доехали до первого французского большого города называется Перпиньян и как приехали пошли в бюро иммиграции и сынка моего сразу посмотрел французский доктор очень внимательный симпатичный сам к нам пришел и сказал что мальчика уже спасти нельзя и тогда мы пошли к испанскому консулу и секретарь посмотрел как мучается наш сынок и говорит ничем вам помочь не могу но тут как раз вышел генеральный консул он только что приехал из Соединенных Штатов и сразу дал распоряжение выправьте на ребенка документы чтобы его в больницу положили и наперед чтобы никогда больше такого беззакония не повторялось я мол испанец а не кто-нибудь и двадцать лет был консулом в Америке я этого не потерплю а ребенку живо дать выпить горячего бульона но только что мы приехали в больницу сынок у меня на руках весь посинел и через час умер и снова мы пошли к консулу и рассказали ему сколько мы отец с матерью горя приняли чтобы в такой жизни как мы жили в Таррасе сынок наш не болел и рос здоровым и вот теперь приходится хоронить нам его в Перпиньяне и консул сказал не беспокойтесь я насчет вашего сына позабочусь я консул и честно выполняю свой долг по отношению к сыновьям нашей родины и он правда устроил сыночку нашему похороны что дай бог каждому и я никогда не забуду Перпиньян и как сердечно к нам тамошние люди отнеслись и в полиции и в муниципалитете все уважительные у каждого найдется для тебя ласковое слово облегчили они наше горе и дай бог им всем добра им и всему городу Перпиньяну
Вспомни (и запиши) эту сцену, чтобы она не умерла вместе с тобой.
Возвращаясь из Швейцарии вместе с другими сотрудниками агентства, ты задержался на несколько дней в центральных департаментах Франции, совершив небольшую экскурсию по гастрономическому маршруту, рекомендованному путеводителем Мишлэн (Баланс, Вильфор, Шато-де-ла-Мюз, Мийо, Сент-Африк, Лакон, Катр). Ты прогуливался по неприютному перрону вокзала в Тулузе, ожидая экспресса, которым тебе предстояло возвратиться в Париж. Ты чувствовал себя несколько утомленным (перебор по части розовых выдержанных тонких вин: сенперэ, корна, сен-сатюрнен, гайяк) и не сразу обратил на нее внимание. Ей было лет за тридцать. Красивая женщина, русоволосая, бедра, правда, немного тяжеловаты. Пальто на ней было из искусственного каракуля. Она, так же как ты, прогуливалась по перрону, и на полдороге вы встречались. Она волновалась и была уже не в силах совладать с нервами.
— Pardon, Monsieur, le train qui vient de Cerbère est-il en retard?
Железнодорожник отрицательно покачал головой, а ты по выговору (он чем-то походил на легкий акцент, который появлялся у Долорес в минуты пробуждения или когда она хотела спать) определил, что русоволосая женщина — твоя соотечественница, давно уже, видимо, обосновавшаяся во Франции (парикмахерша, портниха, словом, что-нибудь в этом роде). Экспресс подали на линию между двумя центральными платформами (в шумное пыхтение паровоза вплелся неразборчивый голос вокзального радио и звонкий колокольчик почтового автокара). Ты увидел, как она побежала вдоль состава, тревожно и нетерпеливо всматриваясь в лица пассажиров, высунувшихся из окон. Внезапно женщина остановилась: из окошка выглядывала старуха в черном платке, она беспомощно и беспокойно озиралась по сторонам — как птенец, выпавший из гнезда, подумалось тебе.
— Мама! — закричала женщина. — Мамочка!
Ты вошел в вагон вслед за ней — это было купе второго класса (мать везла с собой две плетеные ивовые корзины, содержимое которых было прикрыто старым тряпьем, и полдюжины картонных коробок, связанных веревочками). Женщины сидели обнявшись и плакали, а ты делал вид, будто перебираешь содержимое саквояжа и краешком глаза следил за ними. Мать — крестьянка. Вся в черном. Неуклюжее деревенское пальто, грубошерстный платок на голове, ноги — в стоптанных домашних туфлях. Дочь — в пальто из искусственного каракуля, в элегантных итальянских туфельках. Шею прикрывает нарядная шелковая косынка. На желтом, увядшем лице матери — нищета и пыль родного нагорья. Лицо дочери знакомо с умелыми руками косметичек, она горожанка до кончиков ногтей, привлекательная, изящная. И вот обе они сидят, и плачут, и целуют друг друга, и не могут нацеловаться, и не могут оторваться одна от другой, счастливые, онемевшие от радости.
— Шестнадцать лет. Боже мой, шестнадцать лет.
Кроме вас троих, в купе никого больше не было. Поезд проносился по незримой (ночной) французской земле, а потерянная мать и найденная дочь, потерянная дочь и найденная мать все еще обнимались и целовались, подводя черту под своей затянувшейся, безнадежной разлукой (заполненной для одной «великим исходом», немецкой оккупацией, бомбардировками; для другой — голодом, годами блокады, закрытием границы). Казалось, они только теперь узнали, что существует любовь и нежность; казалось, они только теперь эту нежность и любовь обрели. Смочив одеколоном чистую салфетку, дочь отерла матери лоб, щеки, губы (словно хотела смыть с ее лица следы шестнадцатилетних лишений и горя). Она сняла с нее грубый шерстяной платок и покрыла ей голову своей шелковой косынкой; вместо старых домашних туфель она надела ей на ноги темные, приличные ее возрасту туфли; она заставила ее сбросить истертое до ветхости пальто и с материнской (она, дочь) заботливостью одела ее в свое пальто из искусственного каракуля. Мать, ошеломленная счастьем, не сопротивлялась, и в ответ на каждое движение дочери, на каждый ее жест из материнских глаз выкатывались (снова и снова) две чистые прозрачные слезы и бежали, блестящие, как жемчужины, по морщинистым щекам.
Когда бессмысленность человеческого существования повергала тебя в отчаяние (а это в последнее время случалось все чаще), воспоминание о матери и дочери, воспоминание о встрече матери и дочери в купе второго класса (в парижском экспрессе, мчавшемся по ночной Франции) вливало в тебя бодрость, излечивая от хандры и уныния, ставших (быть может, ты сам был тому причиной) хлебом насущным твоего бытия. Припадок на бульваре Ришара Ленуара поставил тебя лицом к лицу с неотвратимостью смерти; теперь ты знал доподлинно: от этой финальной катастрофы никуда не уйти, и тебе было больно, что вместе с тобой умрет и это воспоминание. Сидя в саду под ненадежной, подвижною тенью деревьев, ты чувствовал, как в тебе нарастает ярость бессмысленного протеста против скаредной судьбы, заранее обрекшей дорогое тебе воспоминание и самого тебя (нет, это было невероятно, ты ощущал в себе еще столько жизни, молодая сила бродила, бунтуя, в твоем теле) на беспощадное, жестокое, всепоглощающее забвение.
Этот добрый сеньор дал нам адрес и мы с этим адресом поехали прямо к нему домой но когда мы к нему пришли он нам заявляет я мол нанял другого потому что будто бы есть закон что нельзя брать на работу испанцев а я у него спрашиваю ведь вы же сами нас сюда вызвали из Испании а он отвечает вы мне не указывайте в этой деревне хозяин я а я ему говорю вы меня обманули разве справедливо так поступать и я пошел в муниципалитет это ведь деревня французская рабочие прочитали мой контракт накормили нас и сказали чтобы я этого так не оставлял что французские рабочие и испанские рабочие друзья а этот добрый сеньор нарушает французские законы он обманул нас и еще других кроме нас и теперь ему несдобровать Франция ему покажет что значит обманывать рабочих и чтобы я немедленно обратился в отдел министерства труда в городе Нарбон пусть он там попробует обмануть рабочего там быстро разберутся как и отчего умер мой сын а этот сеньор если он забыл так вспомнит что такое значит рабочий и мне посоветовали поскорее нанять адвоката и получилось что адвокат мой женщина ее звали Мариса Каррерас у нее отец каталонец и она сразу повела нас в гостиницу такая попалась славная женщина и так заботливо отнеслась заплатила в гостинице за все наши расходы и за номер и дала две тысячи франков на обратную дорогу ничего вы тут Бернабеу говорит не добьетесь сеньор этот здесь хозяин и все под его дудку пляшут
и мы вернулись в Херону жене подошел срок рожать это вот второй наш сын второй живой из четверых детей и она через две недели легла в родильный дом а я никакой работы найти не могу и решил пойду-ка я в муниципалитет пусть мне хоть документ выправят чтобы я бесплатный обед получал как безработный но они только три дня меня покормили и выгнали говорят я бродяга а я им говорю дайте мне работу хоть временную пока жена из больницы выйдет а они мне вон отсюда я им отвечаю мне есть нечего и ночевать негде у вас тут произвол и беззаконие и я это повторил громко все слышали и за это меня второй раз посадили в тюрьму
В своих частых поездках по родной стране ты видел обширные территории, где природа была варварски обезображена людьми: андалузские выжженные равнины и оголенные горы; плоские, как доска, безрадостные поля Ла-Манчи. Ты останавливался в каком-нибудь глинисто-рыжем или белом селении, в нищем, забытом людьми и богом рыбачьем поселке, заглядывал в таверну, на рынок или в бедную деревенскую гостиницу, — словом, куда придется, и заводил разговор с крестьянами и рыбаками, ты быстро умел найти с ними общий язык и завязать дружбу. Избавленный от нужды и материальных забот по прихоти случая, давшего тебе богатых родителей, ты целыми часами слушал их рассказы о своей жизни, семье, работе, лишениях, надеждах, и собеседники твои простодушно принимали твой горячий интерес к их делам за чистую монету, они видели в тебе своего, и лишь ты один знал, хотя и не всегда в этом себе признавался, что личиной братства и солидарности прикрываешь свою корыстную цель: сбор материала для будущего фильма о рабочих-эмигрантах. За бутылкой хумильи, за стопкой-другой морилеса ты завоевал сердца крестьян Лубрина и лесорубов Силеса, погонщиков мулов из Тотаны и каменщиков из Куэваса, ты подкупал их своей минутной сердечностью и лживыми обещаниями непременно заехать в гости, потом вы обменивались адресами, и ты клятвенно заверял их, что будешь поддерживать с ними регулярную связь. В минуту прощания, когда они обнимали тебя и грубовато пожимали твою руку, ты испытывал циничное чувство облегчения и одновременно вины. Ты ведь знал, что, предлагая им свою дружбу, бессовестно обманываешь их и обманываешь, жалко обманываешь самого себя; ты отлично сознавал: едва только рассеется мимолетная атмосфера дружеской близости, порожденная их присутствием, ты забудешь о них и никогда больше сюда не приедешь, чтобы их повидать. Но то, что для тебя было всего лишь случайной, дорожной встречей, для них, быть может, представляло собой настоящее событие. Будущий фильм требовал все нового и нового материала, и ты разыгрывал эту сцену не раз и не два, пока с горечью не убедился, что твое чувство братской солидарности, которое поначалу всякий раз охватывало тебя, когда ты вступал в общение с этими людьми, — не больше как самообман, ибо, расставшись с ними, ты вновь отдавался на волю своей кочевой судьбы, а они по-прежнему прозябали в своей темной безвестности, и надо случиться чуду, чтобы они перестали прозябать в ней до того дня, когда их бренные останки найдут последнее успокоение на одном из зеленых, пронизанных солнцем андалузских кладбищ.
Прошло еще много, очень много времени после того, как полицейские власти Йесте отняли у тебя надежду и ты понял, что уже не создашь документальной ленты, а письма и открытки с корявыми адресами, выведенными не привычной к перу рукой, все шли и шли; они ложились на твой письменный стол в мансарде на улице Вьей-дю-Тампль, как отчаянные воззвания о помощи, проделавшие в засмоленной бутылке долгий, полный превратностей путь к берегам далекой земли. Поздравления ко дню ангела и к рождеству, семейные фотографии валялись среди твоих папок и книг, накапливались из года в год, пока однажды, желая покончить навсегда со своим прошлым и хоть раз привести в порядок свои бумаги, ты, не перечитывая, бросил их в горящий камин.
Ты не забудешь той зимней (за окном падал снег) ночи, когда, лежа рядом с мирно спящей, неподвижной Долорес, ты не мог уснуть: в голову лезли мысли о бескорыстной и обманутой любви этих людей, веривших тебе и (с таким трудом) писавших тебе свои письма, и внезапно (просветленный ужасом и отвращением) ты новыми глазами взглянул на обветшалые права, на которых основывались твои несправедливые привилегии.
Хосе Бернабеу говорит
стул мой остался дома и на прощанье он стул сказал так
бедняга Бернабеу мне жалко расставаться с тобой я вижу ты трудолюбив и честен и однако сегодня в воскресенье ты вынужден как и в будни идти добывать себе на пропитание но я тебе обещаю настанет день и ты будешь вознагражден за все потому что твой стул это стул всех сыновей и всех дочерей любящих свою мать Каталонию и всех сыновей и всех дочерей мира и его четыре вертикальные рейки это четыре полосы национального герба Каталонии
этому стулу дороги все сыновья и все дочери которые остались обездоленными сиротами и стул говорит на него сажали каталонцев верных своей родине и испанцев верных законной Испанской республике и мы умирали с голоду и гнили в тюрьмах в то время как фалангисты наживались а нас давили и угнетали как рабов
это говорит стул крещенный именем Компаниса и вторым именем Свобода ибо Хосе Бернабеу дал ему имя героя павшего за нашу Каталонию которая дорога всем кто хранит верность законной Испанской республике
и обидно этому стулу слушать бессовестные разговоры тот говорит поеду летом отдыхать в Ситжес а тот поеду на Майорку этому стулу немало довелось наслушаться бесстыдных речей потому что богачи и главари испанской фаланги не стесняются
стул обращается к тебе буржуазия Барселоны к вам господа заправилы синдиката потому что все вы одна компания и стул спрашивает вас а у семьи Хосе Бернабеу есть кусок хлеба и если вы не знаете что на это ответить то вам ответит этот вот стул
да я всего только стул но я вам отвечу липовые реформаторы неплохо вы устроились как посмотришь кричали все переделаем по-новому а теперь сами наживаетесь за счет бедняков и стул этот вам говорит народ забит и запуган но ничего когда-нибудь он рассчитается с вами сполна
потому что вам главарям и заводилам нет прощения это вы установили порядок если думаешь не по-вашему сиди без работы и хлеба
стул говорит вам десять лет народ живет в страхе перед вашими инквизиторскими застенками но погодите будет и на нашей улице праздник
потому что вы растоптали Каталонию и законную Испанскую республику ради своей корысти и денег потому что злодеяния ваши видел вот этот стул и вел им счет
потому что стул этот крепко стоит на своих четырех ножках и спинка его это герб Каталонии а весь он утверждение прав законной Испанской республики
и на нем на этом стуле крещенном именем Компаниса и носящем второе имя Свобода
на стуле которому нарек эти имена Хосе Бернабеу
на этом стуле говорю я вам
вы не будете сидеть никогда
Тихая заводь летнего вечера. Угасающее солнце стирает краски с холмов, одетых виноградниками и разлинованных рядами рожковых деревьев.
В этот час хорошо было оторваться от чтения, окинуть взглядом кровавый закат и внимательно рассмотреть каждую вещь вокруг, словно видишь ее впервые, потому что только сейчас родился на свет. Долорес, сидевшая рядом, взяла отпечатанные на машинке страницы, что ты оставил на столе, и начала читать, нервно прикуривая одну сигарету от другой. Приближалось время укола и приема ненавистных капель, прописанных доктором Аньером, и дабы не впасть в уныние, ты старался думать о том, что скоро к тебе приедут друзья, вспоминал торжественные аккорды «Реквиема» и на редкость приятный розовый цвет нового марочного вина. Тень почитателя Компаниса растаяла в светлом вечернем воздухе, и теперь в прекрасном, запущенном саду никого, кроме тебя и Долорес, не было. Ты вслушивался в размеренное биение своего сердца, и твоя рука лежала на узкой руке Долорес. Множество мелких шумов — протяжное кваканье лягушек в пруду, звон цикад, чуть слышное пение ветра в листве эвкалиптов — делали тишину более плотной, и когда в нее вторгался долетавший из лесу стук топора или далекое пыхтение паровоза, ты подымал глаза к опаловому небу и несколько мгновений следил за точным, словно бы заранее выверенным, полетом птиц. Теперь и Долорес кончила читать и взглянула на тебя синими, еще не тронутыми закатом глазами, — все вокруг медленно затоплял алый, захватнический вечерний свет.
— А что с ним было дальше? — спросила она.
— Я слышал, — тебе показалось, что отвечаешь не ты, а кто-то другой, — я слышал, будто ему удалось поступить на текстильную фабрику и он остался в Таррасе.
— А его сын? Помнишь, он приходил к нам брать книги?
В твоей памяти возникает его грубоватое толстогубое лицо с густыми бровями; он сидит, облокотясь на стол, в твоей мансарде на улице Вьей-дю-Тампль и, уставившись на носки башмаков, пересказывает историю своего отца.
— Разве я тебе не говорил?
Долорес смотрит на тебя вопросительно; пряди красивых волос, упавшие на лоб, подчеркивают выразительность ее взгляда.
— Нет.
— Он вернулся в Испанию и почти сразу попался.
И снова встает перед тобой его лицо, спокойное, серьезное. Когда он пришел прощаться и ты в последний раз пожал ему руку, тоже были сумерки, такой же, как сейчас, белесый, неверный свет.
— Попался?
— Его задержали с литературой.
На крышу у самого края уселся дрозд. В ту же минуту на террасу вышла со стаканом воды и каплями дочка арендаторов.
— А где он теперь?
— В тюрьме.
У тебя вдруг застучало в висках, а слева в груди, где-то в самой глубине, запульсировала ноющая, тупая боль.
— Сколько ему дали?
— Не знаю.
Лениво падали капли в стакан с водой, а лицо мальчика, вопреки твоим стараниям, не выходило у тебя из памяти — оно стояло перед тобой упорно, неотступно, как немой укор.
— Кто тебе это рассказал? — Долорес поднялась с качалки и изящным движением руки протянула тебе стакан.
— Антонио.
Вечер медленно погружался во тьму. И ты докончил:
— Его выбрали профсоюзным связным, и при первой же облаве он был арестован.