ГЛАВА V
Читая в кафе мадам Берже передовицы «Франс суар», Альваро всегда изумлялся настойчивости, с какою в них твердили о желтой опасности, и находил удовольствие в том, чтобы воображать хитроумные военные планы проникновения этой опасности в простодушный и неподготовленный западный мир: посылка по почте бандеролью пропагандистской литературы, экспорт хитрых и улыбчивых мажордомов в добропорядочные семьи и — современный троянский конь — мирное паломничество полутора миллионов китайцев в Лурд; статьи предсказывали катастрофу, щедро подтверждая свои пророчества цитатами из Шпенглера, Ортеги, Кейзерлинга и Дени де Ружмона. Однако в результате путешествия, во время которого он за несколько недель объездил Голландию, Бельгию, Швецию, Западную Германию и повидал поезда и вокзалы, битком набитые эмигрантами из Галисии, Эстремадуры, Кастилии или Андалузии, Альваро пришел к совершенно определенному заключению: истинную экспансию осуществляют не азиаты, а гораздо более близкие и с каждым днем все более многочисленные испанцы.
Славные наследники открывателей Тихого океана и первопроходцев Ориноко, храбрых завоевателей Мексики и героев Перуанского похода, теперь завоевывали и покоряли языческую, девственную, неисследованную Европу, бесстрашно растекаясь по ее обширной и загадочной территории, не останавливаясь ни перед границами, ни перед препятствиями, и, соперничая с Франсиско Писарро, отважно переходили через Альпы, выигрывали битвы при новых Орельяно, спускались в долину Рейна, проникали, словно спелеологи, в черные, бездонные колодцы угольных пещер севера — оккупировали необъятные индустриальные рейнские комплексы, свершая дела, которые были бы по плечу какому-нибудь новоявленному Монтесуме. Искатели счастья стекались со всей Испании, захватив с собою исторический и духовный багаж своей родины, гордой матери-прародительницы семнадцати стран, которые ныне молятся, поют и выражают мысли на испанском языке.
Как во времена, предшествовавшие падению Римской империи, захватчики сначала просочились сами в высокоразвитые страны «Общего рынка», а за ними по пятам коварно последовало закаленное воинство женщин, медленно, но верно завладевавших кухнями, гардеробами и кладовыми в семьях средних буржуа; женщины приучали европейцев к паэлье, оливковому маслу, чесночному супу, кровопусканию, снова — после провала в несколько веков — вводя в повседневный обиход язык Сервантеса у многих тысяч чужеземных очагов, что было поистине чудом культурного излучения для страны, где годовой доход на душу населения все еще не превышал скромной цифры в двадцать тысяч песет.
Альваро видел их на платформах во Франкфурте, где они пожирали огромные ломти хлеба с колбасой, видел, как они брели по улице Монблан в Женеве с чемоданами внушающих тревогу размеров, как торговались о ценах в тавернах Амстердама, — они были вездесущи, эти низкорослые, смуглые испанцы, с красивыми волнистыми волосами, ниспадающими до самых бровей и неотразимыми для англосаксонок, — испанцы в обтягивающих выцветших джинсах, нарочно скроенных так, чтобы явственно проступали очертания ягодиц, ягодиц тореро и танцовщиков. Блудный сын угрюмого испанского нагорья, эмигрант улыбался важному голландскому господину, который пытался рассказать ему о том, как восхитительно провел отпуск на побережье Бискайского залива; испанец улыбался и говорил, что лучше всего на свете живется в Испании, что уехал он только для того, чтобы, как говорится, людей посмотреть и себя показать, что солнце, женщины и вино в Андалузии — пальчики оближешь, и что если когда-нибудь его голландский собеседник снова приедет туда, то он, Франсиско Лопес Фернандес, улица Доктора Пастера, 29, в Утрере, приглашает его к себе домой вместе с женою и детишками, и тогда уж голландец увидит, что такое гаспачо по-андалузски и чесночный суп, а если к тому же путешествие придется на время ярмарки в Севилье, то они оба, голландский господин и Франсиско Лопес Фернандес, оставят своих супруг и детишек на улице Доктора Пастера, 29, а сами загуляют напропалую, потому что нигде на свете не бывает так весело, как в квартале Триана, и нигде на свете нет девушек с такой грациозной походкой и с такими глазами, — это говорит он, Франсиско Лопес Фернандес, и уж это точно, как пить дать.
Он видел, как они с неизменным картонным чемоданом, для надежности аккуратно перевязанным веревкой, громко разговаривают и отпускают развязные комплименты девушкам в метро, видел, как они показывают местным жителям бумажку, где корявыми буквами выведен адрес товарища, или же разбирают по слогам непонятное им название станции, видел их, своих шумливых соотечественников, обретавших красноречие опытных донжуанов, если им на пять минут случалось остаться где-нибудь в туалете бара один на один со старой пьянчужкой или удавалось за десять франков заполучить беззубую проститутку на бульваре Ла-Шапель, — невысокие испанцы: метр семьдесят пять росту, пережившие двадцать пять, тридцать, а то и тридцать пять лет голода и лишений, исходившие весь Пиренейский полуостров от моря до моря в поисках работы и жилья — какой-нибудь пронумерованной лачуги или пещеры, за которую пришлось бы ежемесячно платить триста песет; и вот теперь из страны, куда они иммигрировали, они поддерживают духовную и человеческую связь с матерью родиной, внимательно читают отчеты обо всех национальных состязаниях по футболу в «Марке» или «Вида депортива» и ни с того ни с сего вдруг объявляют забастовку в знак протеста против ненавистной европейской кухни, где не употребляют бобов, а затем с шумным торжеством возвращаются на родину, рассказывая о своих необычайных любовных подвигах, о романтике эмигрантской жизни, полной приключений, и пораженные земляки начинают во все это верить, стоит им увидеть немецкий фотоаппарат или аляповатые позолоченные часы — современный символ состоятельности.
За десять лет парижской ссылки Альваро познал все превратности непрочной и всепожирающей любви к своему народу. Поначалу он восхищался своими соотечественниками, любил их, идеализировал, потом они наскучили ему, он стал их презирать, избегать; в свое время он затевал с ними волнующие разговоры в грязных барах или в поездах, в вагонах второго класса; он фотографировал их неприютные бараки и общежития, приглашал их к себе домой, чтобы глубже проникнуть в их жизнь и лучше разобраться в их нуждах, трудностях и надеждах, прежде чем приняться за съемку документального фильма, который так и не увидел света; на приглашение они являлись по нескольку человек сразу, а потом и целыми семьями, со стариками и ребятишками, и забивали всю комнату, — это страшно злило Долорес, она приходила в отчаяние от одного только упоминания об этих бессмысленных сборищах представителей всех испанских провинций, так как дело обычно кончалось общей попойкой с непременной горой окурков, битой посуды, громким пением и сердитыми жалобами соседей.
Нашествию Хуанов и Хуан, казалось, не будет конца. Постепенно Альваро стал реже соглашаться на встречи, придумывая неотложные дела, и на горячее приглашение распить бутылку испанского коньяка отвечал отказом и любезной, но непреклонной улыбкой. Его восторженные братские чувства длились ровно столько, сколько потребовалось времени на съемку фильма. Как только фильм был отснят, он стал отговариваться занятостью — если звонили по телефону; если же звонили у дверей, не выходил открывать, когда слышал шаги своих соотечественников, которые невозможно было спутать ни с какими другими, и тут же уходил из дому, если видел, что нежеланные гости рыскают поблизости. Нелегко было их отвадить, это была тяжкая задача, но они все-таки поняли. С тем же упорством, с каким раньше Альваро искал их общества, теперь он не только их общества избегал, но избегал даже просто их физического присутствия, изо всех сил стараясь навсегда забыть о самом их существовании, хотя полностью это ему никогда не удавалось.
Начало демонстрации было назначено на двенадцать часов, но нетерпение, овладевшее Альваро и его друзьями, было слишком велико, и они вышли на станции метро Каталунья без десяти одиннадцать. Рикардо и Пако ожидали их в кафетерии на проспекте Лус. Галерея была почти пуста. Несколько зевак бесцельно бродили между колоннами, их можно было сосчитать по пальцам. В баре сидела только старая дама, пожиравшая пирожные, да двое мужчин в форме железнодорожников.
За два предшествующих дня он и его друзья наводнили город листовками. А накануне машины с предусмотрительно смененными номерами объехали рабочие кварталы, разбрасывая листовки; не были забыты и зрители на трибунах футбола и корриды. Кому-то даже удалось разбросать целую пачку с памятника Колумбу.
Разработанный университетским координационным комитетом план сводился к следующему: пока народ будет толкаться у газетного киоска в «Каналетас», студенты небольшими группами проберутся по улицам Санта-Ана, Кануда, Буэн-Сусесо и Тальерс. Основная масса манифестантов пройдет по улице Пелайо к месту сбора, что послужит сигналом к началу демонстрации. Манифестанты спустятся по Рамблас до улицы Фернандо и, если полиция не помешает, направятся к муниципалитету.
Рикардо, Пако и Артигас с сестрой вышли из метро на Вергара. На углу улиц Пелайо и Бальмес стояло больше десятка «джипов», а рядом с кинотеатром курили сигареты двое серых с автоматами через плечо — они молча наблюдали за толпой, которая бурлила у магазинов, портняжных мастерских, одежных и обувных лавок. Пешеходов, направлявшихся в сторону Рамблас-де-лос-Эстудьос, было заметно больше, чем тех, кто шел к Университетской площади. Рикардо сказал, что наверняка многие здесь ждут лишь сигнала, чтобы собраться в назначенном месте.
Они смешались с толпой и пошли без определенной цели, стараясь отличить настоящих манифестантов от тех, кто попал сюда случайно и не отдавал себе отчета в том, что означало их появление здесь в такой важный момент. Но покамест трудно было понять, кто здесь и зачем. Пако указал на группу рабочих и заметил, что они, видно, тоже пришли сюда неспроста.
У станции метро Пелайо было расставлено несколько полицейских патрулей. На углу замер тип в шляпе и дымчатых очках: он следил за движением толпы. Когда они отошли достаточно далеко, Рикардо сообщил, что несколько месяцев назад этот человек приходил к нему домой и пытался прощупать его.
— Специалист по университетским делам. Мы еще встретим таких субчиков, подпирающих стенки.
У фонтана, собравшись группами, болтали люди. Артигас с сестрой подошли послушать, о чем они говорят, а Рикардо и Пако направились к бару «Каналетас». На тротуаре несколько их товарищей, так же как и они, приглядывались к прохожим. Выяснилось, что у фонтана громко спорили о результатах финальных игр на Кубок генералиссимуса. Артигас высказал предположение, что это делается, должно быть, для отвода глаз.
Они пошли вниз по Рамблас, смешавшись с молчаливой толпой. Время от времени им попадались навстречу товарищи по факультету, бросавшие на них возбужденные, вопросительные взгляды. На углу Санта-Ана и Кануда стояли патрули серых. Часы показывали без двадцати двенадцать.
Они решили еще раз пройтись по улице Тальерс. Там Артигас увидел студента, друга Антонио, который быстрым шагом шел им навстречу. Взволнованно, дрожащими губами студент сообщил, что полиция многих арестовала, и около двадцати «джипов» перекрыли доступ на площадь Кастилии.
— В каком направлении движется основная группа?
— Не знаю. Я ушел до того, как все собрались.
Они вернулись на Рамблас. Там их друзья тоже расхаживали по тротуару, делая вид, будто рассматривают витрины. Две студентки фармацевтического факультета с преувеличенным вниманием разглядывали вертушку с открытками для туристов. Рикардо и Пако уже ушли из бара «Каналетас», и несколько минут их тщетно пришлось разыскивать среди тех, кто спорил о футболе. Внешне на улице все было спокойно. Полицейский агент в штатском все так же неподвижно торчал на углу, наблюдая за происходящим.
Знакомые лица замелькали чаще. Артигас узнал писателя X., художников-абстракционистов — мужа и жену, с десяток служащих из крупного барселонского издательства. Но знакомые терялись среди множества незнакомых людей, так что невозможно было установить, где же основная группа манифестантов. Вот, например, мужчина в коричневых перчатках — он пришел на демонстрацию или же нет? А молодой человек в кожаной куртке, болтающий с продавщицей сигарет, кто он? Просто футбольный болельщик или тайный сотрудник полиции? И Артигас, и его сестра, шагавшая рядом, тщетно строили на этот счет догадки.
Некоторое время они без толку бродили с места на место. Кучки студентов то собирались, то распадались — у газетных киосков и вокруг болельщиков. Ни в одном из условленных мест не было ни малейшего оживления. Прохожие спокойно шли мимо магазинов на улице Пелайо, а на углу Кануда и Санта-Ана все так же выжидали серые. Куранты Вифлеемской церкви пробили двенадцать.
Напротив «Капитолия» они встретили Антонио, Пако и Рикардо. Те только что побывали на Университетской площади. Там, говорили они, полицейские разогнали основную массу манифестантов. Студенты поодиночке пробираются к «Каналетас». У многих полиция отбирает студенческие билеты, но пока что, по их словам, не арестовали никого.
Они вновь оказались в толпе, где теперь мелькали раздосадованные, растерянные лица. Около сотни студентов прохаживались по Рамблас, как парни и девушки в провинциальных городках на воскресном гулянье. В кафе и магазинах многие в нерешительности ожидали знака, чтобы присоединиться к манифестантам. Болельщики по-прежнему самозабвенно спорили о футболе, в боковых улочках не было видно ни души.
В двенадцать двадцать у выхода из метро появился Энрике с двумя товарищами, студентами экономического факультета, членами комитета по координации. Энергично жестикулируя и что-то выкрикивая, они пытались привлечь внимание толпы. Последовала короткая заминка: многие студенты явно колебались. Наконец вокруг вновь прибывших собралась небольшая горстка людей, остальные поспешили ретироваться, свернув в боковые улицы. И тут кто-то развернул транспарант.
Все дальнейшее произошло в считанные секунды: агенты в штатском набросились на группу студентов. Последовал стремительный обмен оскорблениями и ударами. Толпа бесстрастно наблюдала за происходящим и, пробившись сквозь стену зевак, Артигас увидел Энрике с разбитой губой, — с двух сторон его держали полицейские. Все трое сели в «джип», дожидавшийся на углу площади Каталонии, и машина, мгновенно набрав скорость, умчалась.
Альваро сразу почувствовал смертельную усталость, он словно оглох от уличного шума, от гула человеческих голосов. Стрелки часов показывали двенадцать двадцать шесть. И только когда он встретил Антонио и его друзей, увидел их потерянные глаза, он понял настоящий смысл происшедшего. Он никак не хотел поверить этому, и тем не менее все было ясно.
Демонстрация провалилась.
Завсегдатаи кафе, в котором бывал Альваро, явно принадлежали к необычным представителям рода человеческого. Заведение находилось на полпути между Новым мостом и перекрестком у «Одеона». Его грязные, немало повидавшие стены были залеплены рекламой всевозможных вин и аперитивов; сюда одна за другой стекались волны эмиграции с Пиренейского полуострова, выбрасываемые за его пределы случаем или прихотями политики. После разгрома Республики в 1939 году поток эмигрантов преодолел хитроумную, дьявольскую полосу препятствий, прошел через забитые дороги, пробрался на перегруженных судах, через колючую проволоку, вынес голод и вшей Сен-Сиприена и Аржелес-сюр-Мэр, выдержал нацистские лагеря уничтожения и, наконец, разбился у стен на Сене; здесь эти люди, словно старинные, пришедшие в ветхость парусники, бросали якоря у столов, уставленных пепельницами и пустыми бокалами, или у цинковой никелированной стойки мадам Берже, с ее пресловутыми черствыми рогаликами, старой астматической кофеваркой «Эспрессо», выплевывающей густой кофе, и с пожелтевшим, никогда не читанным текстом закона «О мерах против лиц, появляющихся в общественных местах в нетрезвом виде».
Насколько Альваро удалось заметить, представители каждого археологического пласта поддерживали чисто поверхностный контакт с представителями предшествующих и последующих пластов, подчиняясь негласным, но тщательно соблюдаемым правилам приоритета. Свежие напластования — к ним принадлежал и Альваро — состояли из политических эмигрантов или интеллектуалов, которые, как правило, пересекли Пиренеи во второй половине 50-х годов — с паспортом или без оного — после более или менее длительного пребывания в Карабанчеле либо в тюрьме «Модело», или же после участия в студенческом движении, а то и просто в какой-нибудь эпизодической демонстрации протеста. Все они были молоды и окружены ореолом недавнего изгнанничества, исключая, конечно, тех, кто покинул родину из-за семейной ссоры, увольнения со службы или, как и сам Альваро, в поисках новых и более приветливых горизонтов. Во второй пласт входили уже поседевшие эмигранты 40-х — начала 50-х годов, бывшие узники концентрационных лагерей в Альбатера или Миранда-дель-Эбро, тайком перешедшие границу, чтобы пристать к французским маки накануне провалившейся попытки вторжения в долину Аран, или же стремительно скрывшиеся, когда была разгромлена Испанская университетская федерация, — эмигранты страшных лет террора, голода, засух и карточек. В третьем пласте были беглецы Пертюса и Аликанте, долгие месяцы интернированные в песках Лангедока, а затем вынужденные строить Атлантический вал, чудом спасшиеся от газовых камер Освенцима, ветераны проигранной гражданской войны; эти поглядывали на всех остальных свысока — так владелец унаследованного от дедов состояния взирает на спекулянтов-нуворишей, разбогатевших в военные годы, так природный аристократ смотрит на коммерсанта, получившего благородное звание волею властей или за сомнительные услуги, оказанные режиму. Если же копнуть еще глубже, то геолог мог бы найти, помимо последних трех мощных напластований, остатки более древних пластов, осевших на дне убогого парижского кафе после жестоких репрессий совсем уже давно прошедшего времени.
Переступая порог кафе мадам Берже, представители самого свежего слоя почитали своим долгом объяснить другим все, что произошло на родине до того момента, когда они ее покинули, и повторяли они это до тех пор, пока не замечали неожиданно для самих себя, что их рассказ не только никого не интересует, но что он непростительно бестактен, хотя и извинителен для новичка, не знающего тонких правил этикета, установленных среди эмигрантской иерархии в зависимости от выслуги лет. Мало-помалу горячность новичков остывала, и они приучались помалкивать, изображая внимание на лице, и коротко отвечали на вопросы старшего поколения с само собою разумеющейся скромностью учеников, робеющих перед мудростью и глубокой эрудицией уважаемого профессора. Проходили недели, месяцы, годы, и наконец бывшие новички сами получали право недоуменно поднимать брови, рассеянно ковырять во рту зубочисткой или же пренебрежительно разворачивать газету посреди сбивчивой и лихорадочной речи более молодых изгнанников. Это означало, что они стали ветеранами и включились в существующий порядок вещей, превратились в эмигрантов, которым позволителен иронический взгляд на происходящее, ибо они раз и навсегда познали историческую правду и те рациональные средства, при помощи которых будут излечены все болячки Испании в тот — уже близкий — день, когда все переменится, и они с триумфом вернутся на родину, чтобы одарить ее сокровищами своего опыта, накопленного за годы долгого и «плодотворного» отсутствия.
Эта благотворная для Испании эволюция их мыслей и чувств сопровождалась все более безжалостной критикой Франции и французов, словно забвение далекой, идеализируемой родины компенсировалось обнаружением все новых, доселе даже не подозреваемых пороков в той единственной реальной и ощутимой действительности, которая их окружала. Оба эти чувства — восхищение и пренебрежение — были тесно связаны друг с другом и зависели от свойств характера и количества лет, проведенных эмигрантом во Франции. Вновь прибывшие появлялись в кафе, очарованные мифом о Париже и прельстительным блеском малокровной французской культуры: они жаждали любви, жизненного опыта и знакомства с запретными книгами. Как и Альваро в те дни, когда он встретился с Долорес, они делили свободные часы между фильмотекой, спектаклями ТНП для студентов, лекциями о литературе и искусстве в Сорбонне; они влюблялись подряд во всех блондинок Латинского квартала и университетского городка, чувствовали себя счастливыми оттого, что живут в краю, где любовь так доступна, бывали потрясены свободой и независимостью француженок (или немок и скандинавок), и изо всех сил старались правильно произносить слова на языке народа, чьих классиков они глотали одного за другим, стремясь побыстрее заполнить пробелы своего ультракатолического образования. Так шло до тех пор, когда они, заплатив дорогой ценой за опыт, вдруг обнаруживали в себе мужскую гордость, свойственную испанской расе, и неожиданно ужасались скандальной неверности француженок (или немок и скандинавок), забывавших наутро оброненные ночью жаркие клятвы в любви и вечной преданности, и ради кого? — этого уж невозможно было понять! — ради объятий какого-нибудь женоподобного итальянского студента или дюжего и черного как сажа стипендиата из Того или Камеруна, что ввергало испанского поклонника в бездну ревности, любовной тоски и безысходной горечи, открывая ему самым грубым образом глаза на истинную сущность француженок (или немок и скандинавок), столь непохожих на строгих и верных иберийских женщин. Это открытие срывало мистический покров и с остальных ценностей, после чего все французское общество в целом попадало на скамью подсудимых.
С этого момента офранцузившиеся было, но оробевшие представители свежего геологического пласта начинали с негодованием говорить о продажности, грубости и мещанстве французов, забывали о своем с таким трудом приобретенном французском произношении, раскатисто, по-испански произносили звук «р» и спешно старались придать себе вид чистокровных иберийцев, отращивали баки и усики шнурком, а в глазах у них появлялась невесть откуда взявшаяся истома, долженствующая выделять их среди безликой, серой, ничем не примечательной толпы французов. Вместо того чтобы терять драгоценное время в фильмотеке, Сорбонне или в ТНП, они теперь предпочитали собираться своей компанией в затхлом заведении мадам Берже и вспоминать за чашкой вонючего французского кофе исторические обстоятельства, предшествовавшие их эмиграции, или же слушать повествования эмигрантов второго и третьего археологического пласта о прорыве фронта на Эбро, взятии Бельчите и разгроме итальянцев под Гвадалахарой, — сравнивая в ходе содержательной и приятной беседы обуржуазивание французского рабочего, только и думающего что о своем «ситроене» и летнем отпуске, с благородством и достоинством многострадального испанского пролетария, противопоставляя унылому обилию плодородных полей Нормандии разнообразие и живописность пустынного, аскетического пейзажа Кастилии: пересохшие реки, раскаленные камни, выжженный солнцем кустарник. Никто уже не произносил с юношеским восторгом имен Бодлера и Рембо, а если упоминал о француженках (или немках и скандинавках), то лишь затем, чтобы их очернить, а заодно дать понять собеседникам, что перечень донжуанских похождений говорящего достаточно длинен и подтверждает самым категорическим образом заслуженную репутацию половой потенции иберийцев и что если говорящий когда-нибудь женится, то исключительно на честной и здоровой испанской эмигрантке, будущей матери его детей. При этом более молодым эмигрантам рассказывалось о позорном паническом бегстве французов в июне 1940 года, о решающей роли испанцев в маки, после чего разговор естественным образом переходил на тему о том, что современная французская философия имеет явно тевтонские корни, а музыка Вагнера оказала решающее влияние на творчество Клода Дебюсси. Далее предавалась анафеме и безвкусность столь незаслуженно разрекламированной французской кухни, и отвратительные французские вина, появившиеся, впрочем, на свет только благодаря массовому вывозу во Францию лоз из Риохи. Наконец, после полных тоски воспоминаний о сыре из Ронкалеса и колбасах из Кантимпало все приходили к мнению — единодушному, как это ни странно для столь многочисленного собрания испанцев, — что такого чистого, свежего и целебного воздуха, как на Гвадарраме, нет больше нигде на свете, сеньоры, — нигде во всем мире.
Тело его покрылось испариной. Он морщился от непрекращающейся острой боли в боку, в висках стучало.
Когда он открыл глаза, двое сидели у картотеки, поглощенные чтением газет. Усатый повесил пиджак на спинку стула и время от времени стряхивал пепел с сигареты, постукивая ею о край стола. Высокий машинально разглаживал складки брюк. Пол был усеян окурками, а в комнате дурно пахло застоявшимся табачным дымом.
— Хочешь попробовать? — спросил немного погодя Высокий. — Классный херес. Родригес привез вчера…
Усатый сложил газету пополам, приблизил ее к лампе. По движению его губ было видно, что читает он по складам.
— Хорошо, плесни глоток — не больше…
Высокий налил в оба стакана и, прежде чем отпить из своего, понюхал.
— От одного запаха окосеешь!
— Читал? — Усатый оторвался от газеты и пригубил вино.
Что?
— Луис Мигель получил право отрезать у быка два уха.
— Где?
— В Аликанте.
— Хотел бы я посмотреть на него в Мадриде или Маэстрансе. — Высокий снова поднес стакан к самому носу. — Когда быку подпиливают рога, а трибуны ломятся от иностранцев, тут и новичок не оплошает.
— Нет, ты послушай: «Когда появился второй бык, Луис Мигель показал себя настоящим артистом…»
— Видно, подкупил этого писаку.
— «…Четыре или пять раз он блестяще пропустил быка у самой груди, выполнив несколько поистине феноменальных пасов правой…»
— Эти журналисты за двадцать дуро родную мать продадут.
— «…Потом он с львиной отвагой вонзил шпагу в холку быка и еще раз подтвердил свою славу великого матадора…»
— А я тебе говорю, что настоящий тореро, как Ордоньес, доказывает это на арене в Маэстрансе или Вентасе.
— Послушай еще: «Публика вскочила на ноги, приветствуя великолепную работу нашего тореро номер один, — люди охрипли от крика и отбили себе ладони. Песок арены навсегда впитал в себя память о блистательных верониках».
— Все это говорит только о том, — сказал Высокий, — что автора хорошо подмазали. Когда я видел Луиса Мигеля в Севилье, дело кончилось скандалом, а на другой день газеты все свалили на быков.
Усатый бросил газеты на пол и пустил к потолку колечко дыма.
— Херес что надо…
— Это Родригес вчера купил. Если бы мы вовремя не спохватились, он бы один выдул все. — Высокий смаковал содержимое стакана. — Так вот: Луис Мигель хорош для кино. Настоящий тореро — это совсем другое.
— А сколько раз ты его видел?
— Один раз. Но уверяю тебя, с меня достаточно.
— Чтобы оценить настоящего артиста, нужно увидеть его за хорошей работой, когда он в ударе.
— Первоклассного тореро сразу видно, стоит ему появиться на арене. Луис Мигель не такой и таким никогда не будет.
— Я видел твоего Ордоньеса на последней фиесте, и он мне не понравился.
— Настоящий тореро начинает с нуля и достигает вершин благодаря таланту. — Высокий заговорил громче. — Вспомни Манолете. Он начал, как говорится, без штанов, а когда погиб, зарабатывал миллионы.
— Вот будет коррида с Луисом Мигелем и Ордоньесом, тогда и посмотрим, кто лучше.
Усатый бросил взгляд на сигару и неожиданно повернулся на стуле в другую сторону.
— Эй, малый! — Он обращался к нему. — Ты любишь бой быков?
— Я?
— Ты, конечно… Кто же еще?
— Не знаю. — Энрике говорил с трудом. По мере того как он приходил в себя, боль в боку становилась все нестерпимей.
— Ну, парень! Ты что, ни разу не был на корриде?.. Папа с мамой тебя никогда не водили в «Монументаль»?
— Нет.
— Вот это да! Куда же они, черт подери, ходили развлекаться? — Усатый внимательно разглядывал его. — Но в кино-то, надеюсь, ты видел Ордоньеса и Луиса Мигеля… В кинохронике хотя бы…
— В кино — да.
— Ага, все-таки видел!.. Я так и знал, что ты мне голову морочишь! Ты, наверное, видел корриду в «Нодо», правильно я говорю?
— Да.
— Ну вот, что и требовалось доказать. И кто же тебе больше нравится: Ордоньес или Луис Мигель?
— Не знаю… Собственно говоря…
— Э-э, не темни. За билеты в кино платил? Да или нет?
— Да.
— Небось развалился в кресле и смотрел, так?
— Да.
— То-то и оно! А тут застеснялся. Смотреть корриду — не преступление. Мы вот с товарищем это дело любим. Точно?
— Спрашиваешь! — отозвался Высокий.
— Мы оба любители корриды, и нам интересно знать твое мнение. — Темные глаза Усатого смотрели на него в упор. — Он болеет за Ордоньеса, я — за Луиса Мигеля. Мы уже не первый год спорим на этот счет и никак не договоримся.
Высокий встал и лениво потянулся. Свет лампы отбросил на стену его укороченную тень.
— Ну, — произнес он. — Так кто же из двух тебе больше нравится?
— Не знаю, — ответил Энрике. — Не помню.
— Неправда. Ты припомни. — Усатый словно увещевал его. — В кино-то ведь ты ходил? Сидел себе в кресле и смотрел на обоих, мог сравнить… Ну, пошевели-ка мозгами.
— Не знаю.
— Знаешь. Ты, видно, парень робкий и стесняешься сказать… Ну же, будь умницей. Подумай!
— Ордоньес или Луис Мигель? — настаивал Высокий.
— Думай, думай. — Усатый присел около него на корточки. Он чуть не умолял: — Скажи мне тихонечко, на ухо.
Наступила короткая пауза. Потом ему показалось, что он проваливается в колодец, из глаз у него посыпались искры.
— Ну, видишь? — Усатый ласково потрепал его по плечу. — Я так и знал, что ты не будешь нас обманывать. — Он повернулся к Высокому и ткнул пальцем в сторону Энрике. — Слышишь! Он говорит, что ему нравится Ордоньес.
— Это точно? — спросил Высокий.
— Да, — выдавил Энрике.
— Хорошо, малый. Тогда мы его тебе сейчас представим.
И Энрике услышал, как кто-то протопал к двери в коридор, в скважине повернулся ключ. Высокий исчез и через несколько минут появился еще с двумя людьми. Энрике с усилием повернул голову. Наручники врезались ему в запястья, и руки, лиловые и распухшие, кровоточили.
Высокий смотрел на него молча, рядом с ним стояли два дюжих типа в тренировочных костюмах. У левого через руку было переброшено мокрое полотенце, словно салфетка у официанта.
— Ты заявил, что обожаешь его? — Усатый кивнул в сторону левого. — Вот он, пожалуйста. Сейчас он тобой займется… Мы его между собой зовем Ордоньесом… А этот, что рядом с ним, — этот как раз тот, что тебе не нравится… Его мы зовем Луисом Мигелем.
Первой мыслью, которая непременно приходила в голову почти всем испанцам, еще не успевшим отряхнуть с ботинок пыль родного Полуострова, еще полным иллюзий и проектов, была мысль о необходимости создания Национального объединения интеллигентов в изгнании. И первым этапом к достижению этой желанной, но отдаленной цели должен был стать журнал, где бы могли выражать свои взгляды и вести диалог представители всех политических течений, равно как и художественная интеллигенция. После приезда в Париж Альваро побывал больше, чем на десятке предварительных заседаний, где долгими вечерами шли споры о названии, формате, составе редакционного совета, бюджете и авторах будущего издания. Он потерял многих друзей, без конца редактируя черновики и передовые статьи, постепенно скоплявшиеся в ящике его стола вперемежку с письмами родственников, газетными вырезками и бесполезными сценариями так и не появившихся на свет кинофильмов. Художники, известные лишь тем, что были родственниками Тапиеса, нудные профессора с академическим, безликим стилем, музыканты, заявившие о своем героическом решении не писать ни единой ноты, пока не падет нынешний режим в Испании, — причудливое сообщество ископаемых, забронированных в свои догмы, как средневековые рыцари в свои кованые блестящие доспехи, — все они стекались в кафе мадам Берже, чтобы спорить, обсуждать, стирать в порошок, изрекать яростные анафемы и сочинять гневные письма протеста.
Первый номер угасшего, но неизменно возрождаемого журнала, как правило, должен был содержать анализ катастрофического положения Испании и соответствующие прогнозы и прорицания, затем какое-нибудь тяжеловесное эссе в защиту реализма, «Круглый стол» (к тому же свинцово-неподвижный), посвященный проблеме «завербованности» писателя, небольшую антологию «сердитой» поэзии, и все это, с оснасткою из более или менее громких подписей, осело (по чистому недосмотру) в папке у Альваро.
Сорвана дверь. Выбиты стекла.
В доме пустынно.
Видишь, Мигель, наша отчизна
стонет в трясине.
Брат мой, услышь голос собрата:
горько я стражду.
Плачу я с ней, с родиной бедной,
с родиной страшной.
Видишь, Мигель: скорчилось солнце
под сапогами.
Тополь зачах. Сделались души
тверже, чем камень.
Молча бреду. Утро в отчизну
входит, хромая.
Где ты, Мигель? Смертная мука
сердце сжимает.
Гулко шаги ранят безмолвье.
Площадь пустынна.
Крик паровоза — будто далекий
вопль из трясины.
Сгинет совсем наша отчизна,
родина нищих —
может, тогда наши могилы
родину сыщут.
Но время шло, а все эти пылкие проекты оставались на бумаге. Люди вновь выступавшие с идеей создания журнала и подбиравшие будущих сотрудников, с горячностью работали дни и ночи, отдавая все свободные часы бесполезным визитам в издательства и тщетно взывая о материальной поддержке. Мало-помалу дело заходило в тупик, назначенные встречи начинали откладываться по никому не известным причинам, в действие вступали скука, нетерпимость, усталость. Организаторы окончательно забывали о своих обязанностях и переписке, а заседания переносились на неопределенный срок. Затем наступал промежуточный период, когда как-то само собой будущие редакторы старались по мере возможности избегать встреч, несколько стыдясь своей неудачливости и опасаясь упреков, которые заставили бы их оправдываться. И наконец, последняя фаза, — к этому моменту уже много воды утекло под парижскими мостами, — инициаторы опять начинали непринужденно приветствовать друг друга, ни словом не упоминая о журнале и ничуть не удивляясь, что никто не заговаривает на эту тему, как если бы никакого проекта никогда и не существовало. Они просто бывали рады увидеться снова, снова поспорить о возвышенном и повседневном, втайне чувствуя себя коллегами по неудавшемуся, но великому начинанию, о котором все молчаливо обязались не говорить.
Таким образом — и за сравнительно короткий срок — Альваро побывал в качестве кинокритика в учредительных редакционных советах многих журналов, названия которых он забыл, но которые роднило то, что ни один так и не вышел в свет, хотя на них было затрачено немало юношеской энергии и задора. Мало-помалу, по мере того как рвались корни, привязывавшие Альваро к детству и к родной земле, он чувствовал, что у него словно бы появились толстые рубцы на коже: сознание бессмысленности изгнания и в то же время невозможности возвращения. Четыре стены кафе мадам Берже приняли его, как и стольких других изгоев, чтобы переварить и превратить в еще один элемент самого верхнего археологического пласта, представители которого вспоминали об Испании с тоской, плохо говорили по-французски и в тысячный раз спорили с друзьями об исторической необходимости создания журнала. Через несколько лет, став таким же непроницаемым, как и его предшественники, он научился относиться с ироническим безразличием к энтузиазму более молодых эмигрантов, а однажды — боль этого дня никогда не заживала в его памяти, — когда группа только что прибывших из Испании оживленно обсуждала на террасе очередной проект создания журнала, он принес из своей студии папку, где хранились прежние проекты, и с улыбкой вручил ее им.
В тот вечер, ожидая Долорес в вестибюле школы изящных искусств, Альваро отчетливо и ясно ощутил, что навсегда простился с молодостью.
Было, значит, нас трое: Тонет, Малыш Кордобес, фартовый такой парень, и я, Франсиско Ольмос Карраско, к услугам вашей милости. В порту, сеньор судья, сразу все видно, кто с чем и почему, без всякой бодяги, а позавчера вечером, то есть в понедельник, Тонет, Кордобес и я, мы, значит, крепко поддали с Маноло, это парень из Таррагоны — богач, у него целых двенадцать лодок, и он всегда носит при себе мех с тамошним вином, злым, как кровь быков Миуры. Когда пьешь с Маноло, никто тебе больше не нужен, всегда будешь доволен, потому и пристроился к нам один тип, Гомес Молина, бесстыжая его морда, никогда не упустит, где можно задаром выпить, и всегда подзуживает мужиков и над девчонками измывается, а язык у него такой, что — тьфу, господи! Клянусь вам, сеньор судья, собрались мы, значит, в понедельник вечером, позавчера, Тонет, Кордобес и ваш покорный слуга, встретились с Маноло, и вот сидим мы, едим, пьем вино, Кордобес разговаривает с девчонками, а я стал танго танцевать, и все так по-хорошему, все друг другом довольны, как и должно быть между людьми, которые с морем дело имеют, и вот появляется этот самый Гомес Молина, а морда у него — не дай вам бог во сне увидеть, и тут-то все и началось, сеньор судья, из-за этого гада, нужен он нам был, как рыбе зонтик, пришел и сразу к подружке Маноло подкатывается и давай такие анекдоты загибать, что она покраснела как рак, а Маноло — он добрый такой парень, телок и все молчит, а у меня уже мочи нет терпеть и не желаю я, чтобы при людях с Маноло и его девчонкой так бесстыдничали, и тогда я встаю и говорю этому Гомесу — он здоровый такой, — осторожней, мол, на поворотах, и он, правда, потом больше уже к ней не приставал, но рожу такую скорчил — бандит бандитом, и говорит мне: выйди-ка, мы на улице потолкуем, но Тонет и Маноло нас разняли, и мы гуляли вовсю, вроде ничего и не случилось, а потом Маноло ушел спать со своей, а мы с Кордобесом выходим, и Гомес Молина снова настырно так пристает: пойдем еще выпьем, — а мы говорим: нет, а он вроде как глухой и опять за свое: я же заплачу, и зовет с собой в бар в Китайский квартал и начинает опять со зла поливать Тонета. Вы, говорит, каталонцы, никого не уважаете, и вообще, а Кордобес, чтобы беды не было, такси останавливает, и вот, представляете, мы опять втроем, и, конечно, Гомес Молина тоже с нами поехал, хотя и нужен он нам, как собаке пятая нога, едем, значит, в пятый район, и все было бы хорошо, как и обходится между людьми навеселе, — потому что завелись мы с этого таррагонского вина порядочно, вино это, сеньор судья, первый сорт, вам советую попробовать, все обошлось бы, говорю вам, вполне ничего, не зайди мы в бар, а там полно было этих субчиков, что от властей стараются держаться подальше, и все они вроде дружки этого Гомеса Молины, ну, там мы еще поддали, но тихо так, благородно, и если б не эта сволочь, этот самый Гомес Молина, ему петь, видите ли, захотелось, а официантка — гулящая такая баба, за словом в карман не полезет — показывает ему на объявление: петь и танцевать запрещается, и еще кое-что добавляет — тьфу, господи, даже слова-то ее повторить тошно, — а Гомес Молина опять начинает насчет каталонцев прохаживаться и мамашу их поминать, ну, а хозяин бара сам каталонец и посылает нас по-каталонски куда подальше: сукины дети, говорит, ублюдки, вы уж извините, сеньор судья; в общем, значит, запахло жареным, и я, чтоб нам не перепало, выхожу с Тонетом на улицу, а этот Гомес Молина, представляете, сразу же за нами и опять — честить каталонцев, что никого они не уважают ни фига, и вообще, ну, вы понимаете, смотрю я на него и говорю: или ты заткнешься, или я тебе так врежу, что мама родная не признает, и дальше в том же духе, а он выхватывает перо, такое вот здоровое, лезвие так и блестит, а я достаю бутылку из-под пива, мне один малый ее на всякий случай дал, отбиваю у нее горлышко и наставляю на него, чем тебе не кинжал, и тут, клянусь вам всеми святыми, я даже до него пальцем не дотронулся, свистят в свисток, бросаются на меня откуда ни возьмись двое серых и трах меня дубинкой по голове; как я жив остался, даже и не знаю, хотя я, сеньор судья, к властям со всем почтением, и говорю им: это же не я, ну не я, это все сволочь Гомес Молина, он же каталонцев материл, но они и слушать не хотят и знай себе долбают дубинками меня по кумполу… Ну, а когда я очнулся, то никакого Гомеса Молины, ни Кордобеса, ни Тонета не было, а только трое таких же бедолаг вроде меня, и все мы, значит, в камере сидим. Что болит, спрашивает один, подожди немного, это еще только цветочки, мне в прошлом году так здесь всыпали, что я восемь дней на карачках ползал, а я им говорю, ни в чем я не виноватый вовсе, это же все один дерьмовый малый каталонцев честил и все такое, но никто меня не слушает, молчат все, и тогда я говорю одному: а ты здесь за что? А он мне, замели, мол, его с марафетом на улице Сан-Рафаэль, а я, говорит другой, спутался с двумя француженками, заплатили они мне вполне прилично, да вот эти гады из тайной полиции меня прихватили, бумаг при мне не было, я и попался, а третий, молоденький такой, прямо маменькин сынок, молчит все и на вопросы не отвечает, я у него опять спрашиваю, а он ни за что, говорит, это все ошибка, кто-то перепутал; сам ты перепутал, говорит ему марафетчик, я же тебя тыщу раз вечером у кино видел, педик ты; ну, а я, значит, проклинаю себя за такую невезуху, и тут дверь открывают, еще один входит, ему еще больше перепало, чем мне, и по-каталонски начинает так выражаться, что аж уши вянут, а потом говорит: вообще просто кемарил на скамейке на Рамблас, всего-то и делов, ничего такого не сделал, а два фараона с дубинками как взяли его сонного в оборот; будешь знать, говорит марафетчик, как дрыхнуть где не положено, ты что, не слыхал: если оборванцы на улицах валяются, это же неприятно для иностранных туристов, а мы теперь в европейцы вышли, дура, и нас, того и гляди, в «Общий рынок» принять могут; новичок так и вскипел: а иди ты, говорит, в общую задницу. И тут дверь опять открывается, и заталкивают к нам малого в заблеванном костюме. Я требую свидания с сеньором комиссаром, кричит маменькин сынок, он же мне сказал, чтобы я зашел к нему погодя, передайте ему, что я должен сообщить ему кое-что очень важное. Не волнуйся, детка, говорит ему марафетчик, отдыхай себе спокойненько, причешись как следует, глаза подведи, тебя же скоро снимать будут анфас и в профиль, если только они еще тебя в прошлый раз не сняли, ведь ты же известный на всю Барселону педик; оставьте меня в покое, кричит маменькин сынок, я хочу видеть комиссара; сколько же нас тут будут держать, это говорит уже тот, что спутался с француженками, а маменькин сынок стучит кулачками в дверь, марафетчик нам тут и говорит, что в десять нас всех посадят в тюремную карету и отвезут в полицейское управление, там нас сфотографируют, а потом отделают по первое число, так уж в управлении положено… Когда я снова проснулся, уже после девяти это было, меня всего разломило, а стражник открывает дверь, все мы на улицу выходим, перед этим нас по двое наручниками сцепили, садимся, значит, мы в машину, а там полно народу, все кричат: не толкайтесь, и один опять начинает материться, а потом машина поехала, из угла в угол бросает, мы ж там как сардины в банке были, а наручники мне в руку врезаются, и то и дело наш фургон останавливается, людей к нам все подсаживают, воздуха уже не хватает, сволочи, не толкайтесь, орет марафетчик, а в полицейском управлении нас выстроили и отобрали у нас авторучки, шнурки от ботинок, часы, ремни и бумажники; где же сеньор комиссар, не унимается маменькин сыночек, спускают нас в подвал, и тут мы видим, ведут парня, а он даже и не идет вовсе, двое серых его под руки волокут, мать родная, что же из него сделали, видно, это ворюга, говорю я, нет, говорит марафетчик, студент это, их позавчера, нескольких человек сцапали у бара «Каналетас», и стражник меня заталкивает в камеру, а я уже больше не могу, хватаюсь за ручку двери и ору, я же ни в чем не виноватый, это же все Гомес Молина, сука, он же был вдрабадан пьяный, и все каталонцев ругал, говорил про каталонцев, что они, мол, никого не уважают и вообще…
Во время одного из первых посещений кафе мадам Берже Альваро пригласили на устроенный старыми республиканскими партиями митинг, целью которого, как оповещала скромно отпечатанная на стеклографе программа, была «выработка единой политической линии, способной немедленно и навсегда покончить с пагубными раздорами, вызванными изгнанием и распыляющими силы эмиграции». В пригласительном билете было указано десятка два деятелей со смутно знакомыми Альваро фамилиями; тут были представители самых разных группировок.
За несколько часов до начала митинга Альваро бродил по Латинскому кварталу в компании юной голландки, одержимой страстью к нормандским воинам, черной магии и оккультным наукам. Он познакомился с нею случайно, стоя в очереди в библиотеке святой Женевьевы. Пропуская время от времени по глотку кальвадоса и изъясняясь на более или менее непонятном языке, она повлекла его за собой сначала в фильмотеку на улице Ульм (пришли они туда как раз в тот момент, когда кассу закрыли), потом на лекцию в клуб Четырех Ветров на тему «Кибернетика и современный человек» (во время лекции прелестное создание из Голландии вздремнуло немножко, а проснувшись, стало бурно аплодировать лектору, прервав его в середине выступления). Затем они очутились на собрании, созванном ЮНЕФ в знак протеста против плохого питания в студенческих столовых (эта манифестация была разогнана префектурой при помощи кулаков и дубинок, что, к счастью, несколько привело голландку в чувство), и под конец она затащила его в какой-то литературный салон, полный бледных юношей с газельими глазами, после чего совершенно неожиданно скрылась, оставив Альваро в обществе почтенной дамы лет шестидесяти, с накладными ресницами и крашеными волосами. Последовал обмен натянутыми улыбками и зондаж на тему: «Et vous écrivez aussi, sans doute», затем собеседница осведомилась о национальности Альваро. «Ah, c’est bien d’être Espagnol», — и это разверзло перед ним опустошающую бездну тоски, смятения и беспомощности.
Все остальное — вынужденный визит в кафе мадам Берже и последующее присутствие на митинге республиканских партий — было логическим следствием этого вечера, начавшегося при столь недобрых предзнаменованиях. Альваро, у которого шумело в голове после многочисленных p’tits calva; стал приходить в себя, лишь когда очутился в вестибюле одного из залов парижской Академии, где величественно возвышался покрытый пылью бюст в камзоле и парике; подпись под ним гласила: «Жорж Луи Леклерк де Бюффон, 1707, Монбар — 1788, Париж». Собравшиеся в вестибюле испанцы, одетые в несколько поношенные пальто, казалось, ожидали прибытия подкрепления, прежде чем войти в негостеприимный и холодный зал, украшенный по случаю встречи красно-желто-фиолетовым флагом республики 1931 года.
Альваро сел на одно из мест в первых рядах и огляделся. Присутствующие — их было немногим более сотни — давно вышли из среднего возраста и, по мнению Альваро, приближались к шестому десятку. Некоторых он знал в лицо по кафе мадам Берже: старого полковника Карраско, который в ожидании дня, когда, наконец, восторжествует республиканская законность, вел тщательный подсчет своего жалованья с апреля 1939 года, учитывая при этом прогрессирующую дороговизну, вызванную девальвацией песеты, а также повышение в чин бригадного генерала, согласно выслуге лет; бывшего министра торгового флота, про которого злые языки в кафе утверждали, будто у него есть потрясающая флотилия игрушечных кораблей, которые плавают в ванне; двух арагонских анархистов — друзей детства Дуррути. Узнав Альваро, они поздоровались с ним легким наклоном головы. Социальное происхождение и профессию остальных установить было трудно. Двое мужчин в первом ряду были одеты с чрезвычайной тщательностью, отличающей представителей коммерции. Рядом с Альваро старик вытирал мокрый кончик носа заношенным красным платком. В зале сидело около дюжины женщин, был какой-то молодой человек в вельветовой куртке.
На эстраде зажегся свет. В тот же миг кто-то сзади швырнул в зал пачку листовок. Они взлетели вверх и посыпались на головы немногочисленным присутствующим. Альваро услышал чьи-то поспешные шаги, у дверей началась суматоха. Несколько человек из публики сорвались с мест и кинулись вдогонку за злоумышленником, успевшим уже выбежать из зала. Альваро поймал на лету один из листков и прочел: «СКАЖЕМ „НЕТ“ ПРОИСКАМ РАСКОЛЬНИКОВ!» На эстраду стремительно — не по летам проворно — взошел какой-то пожилой господин и попросил присутствующих сохранять спокойствие. «Дамы и господа, товарищи, — начал он зычным голосом, — мы убедительно просим извинить организаторов встречи за этот достойный сожаления инцидент, который отнюдь не является злобной выходкой какого-либо одного лица. Нет, это лицо выполняло приказ группы политиканов, боящихся больше всего на свете расстаться с весьма удобной для них позицией пассивного выжидания и бездеятельности и потому всячески препятствующих нашей инициативе, цель которой — восстановить согласие и сплоченность всех честных сил эмиграции». Раздались жидкие, но очень громкие хлопки, — видимо, сила была призвана в данном случае компенсировать малочисленность. Сосед Альваро влез на кресло и несколько раз прокричал: «Возмутительная провокация!» Полковник Карраско в негодовании что-то горячо объяснял толпившимся вокруг него дамам, грозя исчезнувшему смутьяну набалдашником трости. Экс-министр торгового флота и арагонские анархисты присоединились к преследователям. Через несколько минут они вернулись, размахивая в возбуждении руками и крича. «Призываю к тишине, господа, призываю к тишине, — настойчиво повторил зычноголосый человек с эстрады. — Дикая выходка, свидетелями которой мы сейчас стали, не должна внести смущения в наши умы, как и вызвать у нас мстительную жажду ответить бесчинством на бесчинство. Нас с вами привело в этот зал общее стремление разорвать порочный круг взаимной ненависти и мелочных раздоров, ибо они парализуют политические силы эмиграции. Героический испанский народ вот уже двадцать лет ожидает, когда же мы наконец создадим единую политическую платформу, самое существование которой нанесло бы сокрушительный удар по тем, кто ведет раскольническую политику и для кого кровь и страдания народа — это только…»
Публика шумно зааплодировала, прервав оратора. На эстраду поднялся тщедушный лысый человечек в очках. Его сопровождали два других старичка в темных, так же как и он, костюмах. Воспользовавшись удобной минутой, в зал на цыпочках вошли опоздавшие. Зычноголосый обернулся к трем старичкам, заулыбался и провозгласил:
— Среди нас присутствует один из великих творцов конституции 1931 года, бесстрашный паладин непобедимого дела нашей Республики, выдающийся полемист, доктор Карнеро, человек, стяжавший себе всемирную славу.
Зал ответил еще более шумными аплодисментами, доктор Карнеро поклонился направо и налево, затем встал за кафедру и вынул из внутреннего кармана своего длиннополого пиджака пачечку исписанной бумаги. Дождавшись тишины, зычноголосый продолжал свою речь. Прежде всего он заявил, что напоминать присутствующим о том, кто такой доктор Карнеро, — излишне. Это человек, который благодаря своим высоким духовным качествам и светлому уму снискал всеобщую любовь и восхищение. Уроженец Оренсе, сын бедных родителей, доктор Карнеро с самого раннего возраста познал все страдания и несправедливости, выпадающие на долю представителей национальных меньшинств в условиях феодального строя и реакционного монархического режима. Восьмилетним ребенком он уже работает в поле вместе с родителями, пытаясь своим детским трудом облегчить их тяжелое материальное положение, — и так до пятнадцатилетнего возраста. На мальчика обращает внимание сельский учитель Элисео Санчес, человек свободолюбивых убеждений, и обучает его чтению и письму. Юному Рафаэлю не исполнилось еще и двенадцати лет, когда учитель дал ему прочесть книгу незабвенного Бакунина, которой суждено было совершить в душе подростка подлинный переворот, — этот эпизод превосходно рассказан самим доктором Карнеро в его мемуарах «Закалка борца», опубликованных в Мехико и приобретших широкую популярность во многих странах мира. Начиная с этого момента доктор Карнеро настойчиво и целеустремленно читает произведения революционных писателей и публицистов, приобретая идейный багаж, учась владеть теоретическим оружием, столь необходимым в той неустанной битве, которой он посвятил впоследствии всю свою жизнь. Восемнадцатилетним юношей доктор Карнеро приезжает в Мадрид; все его богатство — мозолистые руки рабочего и благородное сердце патриота. Здесь, в Мадриде, он впервые подвергается аресту и знакомится на собственном опыте с мрачными тюремными застенками, этим оплотом бурбонской монархии. Доктор Карнеро мечтает о свободной Испании, об Испании, сбросившей цепи. Наглым угрозам мауровских жандармов он противопоставляет твердость и цельность бесстрашного политического бойца, как об этом рассказано в великолепной сцене из первого тома названных «Мемуаров», несомненно хорошо запомнившейся всем здесь присутствующим. В двадцать три года доктор Карнеро выступает в газете «Ла баталья» с резкой статьей, беспощадно разоблачающей преступную, антинародную деятельность испанской церкви. С этого дня плодотворная публицистическая работа становится неотъемлемой частью жизни доктора Карнеро, которую он без остатка отдает общественному служению во имя торжества идеалов Республики и свободы. Вся его последующая политическая деятельность: борьба против офицерских хунт и диктатуры Примо де Риверы, выдающиеся заслуги в период утверждения Республики 31-го года, неутомимая работа на боевых постах, когда в 36-м году вспыхнул военный мятеж, это восстание преторианцев нашего времени, и позднее, в годы изгнания, — все это происходило уже на нашей памяти и является достоянием истории, ибо доктор Карнеро стяжал славу, не ведающую рубежей и границ: В этом вы сможете убедиться, если обратитесь к книге «Темная ночь Испании», произведению, созданному доктором Карнеро с целью преподать политический урок и указать верный путь новым поколениям испанцев, — как известно, взыскательная мировая пресса дала книге самую восторженную оценку. Вот почему присутствие доктора Карнеро в этом зале уже само по себе символично — оно символизирует собой пламенное братство, которое восторжествует в Испании завтрашнего дня, когда все силы эмиграции соединятся в едином стремлении освободить угнетенные национальности нашей родины, стонущие под сапогом кровавой диктатуры.
Вновь грянул взрыв рукоплесканий. Доктор Карнеро поблагодарил публику легким наклоном головы, старательно пристроил на носу очки и разложил на кафедре свои бумажки.
— Дамы и господа! — Обращение прозвучало с такой силой, что Альваро показалось, будто оратор говорит в микрофон. — Биографы рассказывают, что однажды ранним январским утром римляне были удивлены, увидав старца Микеланджело, который брел по улице, держась за стены домов. Его спросили, куда он идет, дрожа от холода и немощи, и он самым обычным тоном ответил: «Я иду в школу. Быть может, я там узнаю что-нибудь новое для себя». Шестидесятилетнего Хоакина Косту, нашего великого Учителя, парализованного вследствие полиомиелита, вызвали как-то раз в Мадрид, где ему предстояло выступить в палате депутатов с материалами, разоблачающими гнусный законопроект, состряпанный оголтелыми мауристами. Прямо с вокзала, не заехав даже в гостиницу помыться с дороги, этот благородный страдалец попросил отвезти себя в Атеней, где через несколько часов друзья нашли его ушедшим с головой в книги, целыми кипами громоздившиеся перед ним на столе…
Происходящее было ново и непривычно для Альваро, — однако удивление первых минут миновало, и он стал осторожно коситься по сторонам, наблюдая за реакцией слушателей, — своему впечатлению он не доверял, так как был слишком утомлен, да к тому же давало себя чувствовать и действие выпитых р’tits calva. Господин, открывший собрание, и оба компаньона доктора Карнеро заняли на эстраде места справа от трибуны и благоговейно внимали неторопливому течению речи оратора, их лица излучали тихий восторг. Старичок с красным платком, сидевший возле Альваро, расплылся в блаженной улыбке; полковник Карраско, опершись на набалдашник трости, казалось, окаменел от внимания. Его соседи одобрительно кивали головами, обмениваясь время от времени умиленными взглядами, выдававшими полнейшее единомыслие. Альваро остро ощутил свою непричастность к этому братскому сообществу и, ища спасения, устремил взгляд на экс-министра торгового флота: черты бывшего министра изображали самое неподдельное восхищение; со всей возможной почтительностью смотрели на оратора арагонские анархисты; парень в вельветовой куртке застыл, осклабившись, чуть ли не в экстазе. Молитвенная тишина царила в зале, как в церкви в минуты причастия, и чуть хрипловатый голос доктора Карнеро заполнял помещение, обретая то вибрирующую мелодичность, то металлическую резкость, то суровость, то драматические или насмешливые интонации.
— «Вашему интеллекту недостает тонкости», — заявил как-то Луису Бонафу́ некий читатель, изъяснявшийся весьма жеманно и походивший всей своей повадкой на выученика иезуитской коллегии. Титан Пуэрто-Рико (я имею в виду не только остров Антильского архипелага, но также популярное кафе на площади Пуэрта-дель-Соль) возразил: «С меня довольно и того, что интеллект мой достаточно мощен и с одинаковой силой проникает в глубь предмета и охватывает его вширь, а прочее меня нисколько не волнует». В высшей степени справедливая точка зрения: прочее додумываешь сам, оно — как бы мелочь на чаевые, пустяковое дополнение к сумме основных расходов. Хулио Ферри говорил, что талантливость по существу — зла. Но инерция и апатия не суть проявления доброты, нет, это проявления уклончивости и нежелания что-либо делать; иными словами, они равнозначны отречению человека от своей сущности, от самого себя, от солидарности с другими людьми, равнозначны тореадорской игре с принципами морали, неуважению к окружающему тебя миру. Политик и публицист должен обладать сердцем пламенным, как огнедышащий вулкан, и щедрым, как девственный тропический лес. Его мысли и чувства должны быть слиты воедино, спаяны намертво. Он должен действовать, не забывая, что политика — это сражение, вечный бой. Витиеватость изысканного красноречия, манерные украшения и финтифлюшки, быть может, и уместны где-нибудь в будуаре, в дамской парикмахерской или в гостиной, где собираются разряженные светские куклы, но им нечего делать на поле сражения и на ринге, там, где решаются вопросы, от которых иной раз зависят исторические судьбы целого века или народа, а ныне — и самое существование расселившихся по всей земле обитателей Ноева ковчега…
Публика упоенно ловила каждое слово, глядя на оратора почти с набожным благоговением. Альваро снова окинул взглядом господ, сидевших на сцене, полковника Карраско, старичка с красным платочком, экс-министра торгового флота, арагонских анархистов, юношу в вельветовой куртке и, не выдержав, закрыл глаза, отдавшись гипнотическому журчанию речи доктора Карнеро. Он был очень рад, что ему представился этот неожиданный случай проникнуть в совершенно непонятный для него и тем не менее реально существующий мир. После неудачной попытки попасть в фильмотеку и бесполезного стояния в очереди, после часов, зря потраченных на лекцию по кибернетике, на студенческий митинг ЮНЕФ, на посещение экстравагантного литературного салона это уже было что-то. В желудке у него бродили, вызывая изжогу, выпитые p’tits calva, они томили усталостью его глаза и голову, но он пытался настроиться на ту же волну, что и все эти исполненные восхищения, почтительности и внимания мужчины и женщины, одобрительно качавшие головой и улыбавшиеся так, словно у них была какая-то общая, бесконечно дорогая всем им тайна: хорошо поставленный, богатый оттенками голос оратора обволакивал, баюкал их.
— Нет, это не тот прямой и верный путь, о котором говорил Кларет. Брамин, полагающий, будто сила умозрения способна сделать его спасителем миллионов людей, если он заставит их заняться созерцанием собственного пупа, избрал ошибочный метод. Не молитвы, нет, энергия нервных клеток — вот что движет Историей. Четверть века назад полдюжины отважных энтузиастов попытались повторить в Испании чудо пророка Моисея. Подобно многим другим, они полагали, что держат в руке волшебный жезл, и стоит только ударить им по бесплодной скале, как из камня брызнет живая вода. Но они, эти испанцы, были не столько избранниками судьбы и чародеями, сколько персонажами Менье. Они, видите ли, полагали, что слова суть семена, что человеческая речь имеет какое-то значение, а писать — то же самое, что действовать. Начертав на своих скрижалях эти заповеди, наши реформаторы предприняли многотрудную попытку направить историческое развитие Испании в новое русло. А между тем действительность, окружавшая их, была далеко не обнадеживающей: вокруг простирались вековые тяжелые льды, над головами висела туча окаменелого мрака, воздух, которым они дышали, предвещал смерть от отека легких. Крестьяне в былые времена, устав от извечной безнадежной борьбы на своем неблагодарном клочке земли, в отчаянии бросали мотыгу оземь и падали рядом с ней на борозду…
Чудо наконец свершилось: помогли закрытые глаза, взгляд, обращенный внутрь себя; к невыразимой своей радости Альваро почувствовал, что его укачал, заворожил, насквозь пропитал, забрал в плен, окутал, как пеленою, убеждающий голос доктора Карнеро. Его вдруг переполнило горячее, опьяняющее сознание принадлежности к человеческому коллективу, спаянному едиными интересами, которые неведомы ему, но которым он теперь был привержен всем сердцем. И только об одном он глубоко сожалел: здесь не было юной голландки, а между тем ее умиротворяющее спокойствие и растительно-ясная чистота могли бы так чудесно увенчать для него это празднество человеческой солидарности, дружбы и мира.
— Нам не нужна вторая реставрация, — продолжал оратор, — нам не нужна монархия, которая вновь станет кормить нас сладенькими обещаниями. Вы хотите навязать нам второе Сагунто, а мы требуем предоставить слово испанскому избирателю, то есть всему взрослому населению страны, включая женщин. Пусть испанский избиратель сам выразит свое свободное, недвусмысленное, зрело обдуманное мнение. Любое иное решение вопроса попросту неприемлемо. После всего, что вынесли рядовые испанцы, постоянно унижаемые в своем гражданском и человеческом достоинстве, это было бы издевкой, которую они не снесли бы. Нет, уж лучше тупик, в котором Испания пребывает ныне. Теперь зло, по крайней мере, очевидно, оно пробуждает недовольство внутри страны и стремление оказать помощь недовольным извне, а это приближает час выздоровления. Реставрация монархии по существу не изменила бы политической атмосферы в Испании, это была бы мошенническая уловка, которая парализовала бы наши силы, внесла разброд в наши ряды. Она нанесла бы последний удар по нашим надеждам на нормализацию положения и установление подлинной демократии у нас на родине. И без того мы, республиканцы, идем на жертву, когда, стремясь к сохранению гражданского мира, в своем безграничном уважении к демократическим и либеральным установлениям, склоняемся перед волею народа, отступаемся от принадлежащей нам по праву главенствующей роли и соглашаемся предстать перед учредительным трибуналом Нации на равных условиях с нашим противником, режимом, царящим ныне в Испании. Но мы уверены: верховная власть Нации полностью подтвердит наше право…
Теперь уже можно было не пробегать взглядом по рядам слушателей, можно было не утруждать себя: он и с закрытыми глазами видел перед собой исполненные благоговейного пыла лица трех старичков на эстраде, и старика с красным платочком, и экс-министра торгового флота. Зачарованный, подобно всем остальным, текучею кантиленой, струившейся из уст доктора Карнеро, Альваро чувствовал себя неофитом, приобщаемым к некоему ритуальному таинству, или зрителем интересного спектакля, разыгрываемого, увы, на незнакомом языке. Во всяком случае, он был необычайно доволен, что день закончился для него этим незабываемым актом человеческого братства; его даже перестала мучить противная отрыжка от p’tits calva и несколько смягчилась грусть, вызванная отсутствием прелестной голландки, которую он жаждал заключить в страстные объятия. А неутомимый доктор Карнеро продолжал торжественно вещать, оттеняя каждую мысль выразительной жестикуляцией:
— Все усилия должны быть направлены на немедленное восстановление нашей дорогой, священной для всех нас Республики. Если же по причинам, от нас не зависящим, мы не сумеем этого добиться, пусть сама страна скажет свое веское и спокойное слово — в противном случае ни о каком восстановлении чего бы то ни было не может идти и речи. Вместе с тем, поскольку мы не можем стоять бесконечно перед трагической альтернативой отрицания режима и пренебрежения интересами народа, необходимо как можно скорее найти выход из тупика. Где этот выход, спросите вы меня… При наличии политической ситуации, когда ни монархические, ни республиканские элементы не обладают достаточным перевесом, чтобы утвердить себя, а будущий политический строй еще не вырисовывается со всей определенностью, власть поневоле приобретает неустойчивый, временный, переходный характер; ее задача состоит в обеспечении наиболее важных, наиболее существенных демократических свобод до той минуты, когда Нация миролюбиво, сознательно и свободно изберет ту форму правления, какую сочтет нужной, и поставит у власти людей, которые смогут лучше всего выразить ее интересы, подведут прочный фундамент под ее новые политические институты, осуществляя свою деятельность в условиях гласности и в полном соответствии с волей народа…
Альваро витал уже где-то в совершенных эмпиреях, среди серафимов и херувимов, прерогатив трона, высших принципов, полномочий, разделения властей, равных прав представительства, глаза его были сладко закрыты, во рту отдавало перегаром от p’tits calva, и он не обратил внимания на стук вновь открывшейся двери, поскольку в зал все время входили опоздавшие. Но на этот раз вслед за хлопаньем двери раздался громкий взбудораженный топот ног, и Альваро, удивленный и возмущенный не меньше, чем остальные, обернулся ко входу. Какие-то личности, опрокидывая стулья и разбрасывая пачки листовок, рвались к трибуне, где доктор Карнеро продолжал говорить, хотя никто уже его не слушал. В общем шуме и суматохе, среди визга женщин, площадной брани мужчин, треска оплеух и хряста зуботычин гремели выкрики вторженцев:
— Долой раскольников! Мумий — в музей!
На головы сидевших сыпались листовки.
— Старье на свалку!
— Хулиганство!
— Раскольники!
— Вон отсюда, негодяи!
— Всех вас — в музей!
Шум набирал силу, и Альваро, очутившийся в самой гуще сражения, вдруг увидел величественную фигуру полковника Карраско: с прытью офицерика, только что выпущенного из академии, полковник браво фехтовал своей заслуженной тростью, наседая на отступающего противника. Публика плотной стеной загородила проход. Попытка наглецов прорваться к трибуне потерпела провал, они пятились к выходу. Старичок с красным платочком вцепился одному из вторженцев в загривок и остервенело царапал его своими сухонькими пергаментными ручонками. В дверях потасовка вспыхнула с новой силой, замелькали кулаки, послышались ругательства, и на головы присутствующих опять посыпался дождь листовок — еще гуще прежнего. В последний миг кто-то из «негодяев» метнул в сторону эстрады тухлое яйцо. Описав идеальную параболу, снаряд с кощунственной точностью шлепнулся на ворох бумажек, разложенных оратором на кафедре, торжественной и строгой, как литургия.
Голова доктора Карнеро упала на грудь — он поник, сраженный непоправимостью постигшей его катастрофы. Смутьяны были выдворены, но публика не успокаивалась, люди кричали и спорили, не обращая внимания на зычноголосого господина, который патетически жестикулировал, призывая восстановить тишину.
— Товарищи… Дух согласия, объединивший нас в этот великий день…
— Конституция тридцать первого года мертва! — орал, взгромоздясь на стул экс-министр торгового флота. — И если мы хотим возродиться из пепла прошлого…
— Испанский народ скажет свое слово…
— Наши ошибки обязывают нас взглянуть…
— Только национальное единство поможет нам свергнуть…
Минутами рев в зале достигал оглушительной силы. Ораторы яростно потрясали воздетыми руками и, срывая голоса, перебрасывались репликами. С импровизированных трибун в разных концах зала провозглашались самые несхожие и противоречивые политические программы. Зычноголосый сделал последнюю, отчаянную попытку восстановить порядок: он неистово захлопал в ладоши и, воспользовавшись минутным затишьем, драматически воскликнул:
— Будем откровенны… Испанская эмиграция не выдвинула ни одного подлинно крупного деятеля, который смог бы объединить вокруг себя разобщенные, дезориентированные силы…
— Не выдвинула ни одного крупного деятеля?!
Вопрос прозвучал как гром среди ясного неба. Альваро увидал человека лет шестидесяти, стоявшего, подобно другим, на стуле. По стремительности и свободе жеста нетрудно было угадать в вопрошающем привычку к публичным выступлениям.
— А про меня вы забыли?!
Все смолкли, повинуясь властной интонации, с какой это было сказано. Сквозь муть, внезапно застлавшую глаза, Альваро увидел сжатый кулак и вздувшиеся на лбу синие вены.
— На выборах в кортесы в тридцать третьем году я баллотировался по избирательному округу Мансанарес и получил на шесть тысяч пятьсот голосов больше, чем кандидат реакционного блока, опиравшегося…
К горлу Альваро вдруг подкатила тошнота, он отрыгнул сильней, чем прежде, почувствовал во рту омерзительный вкус р’tits calva и выскочил в вестибюль, но до уборной добежать не успел — его вырвало. Припав лбом к тумбе, украшенной бюстом с надписью «Жорж Леклерк де Бюффон, 1707, Монбар — 1788, Париж», он обильно и долго извергал содержимое своего желудка, и какая-то старушка в черном, судя по виду, деятельница Армии спасения, сострадательно смотрела на его муки, — она забрела сюда случайно и спешила покинуть зал, в недоумении и страхе перед столпотворением, которое там происходит. Подойдя к Альваро и похлопывая его ласково по плечу, она повторяла с акцентом, выдававшим в ней русскую:
— Alors, jeune homme, ça ne va pas?
Они назначили встречу в кафе на углу, метрах в двадцати от дома, где жил адвокат. Когда подошли Артигас и Пако, Антонио прогуливался по противоположному тротуару, нетерпеливо покуривая сигарету. Завидев их, он помахал рукой и пересек улицу. Темный макинтош и портфель придавали ему вид конспиратора с карикатуры.
— Будь я полицейским, я бы тебя немедленно задержал, — сказал Пако. — Больно уж подозрительный вид. У тебя что, надеть больше нечего?
— А так чем плохо?
— Волосы бы хоть остриг… Попомните мое слово, погорим мы из-за твоего дурацкого вида, все погорим.
— Зря ты это, — возразил Антонио. — Наружность абсолютно безобидная. Только сейчас сидел в автобусе с парочкой серых. Даже развлекался: под самым носом у них доставал из портфеля лист с подписями — ухом не повели.
— Прыгай, прыгай — допрыгаешься. И с шевелюрой распростишься, будь спокоен. Они тебя, когда сцапают, первым делом остригут наголо.
— Есть вести от Энрике? — спросил Артигас.
— Нет, ничего.
— Моя сестра была у его матери. Знаешь, что ей старуха сказала? — Артигас смотрел на него в упор. — Что во всем виноват ты.
— Я?
— Ты, любезный, ты. Такую закатила речугу, битых три часа разорялась. Дурные товарищи!.. Безбожные книжки!.. Сестра от нее еле ноги унесла.
Они облокотились на стойку бара, и Пако заказал три кофе.
— Пишущую машинку выкупил?
— Выкупил.
— Надо поскорей размножить. Если еще кто подпишет, впечатаем потом.
— В час у меня встреча с Гаспарини.
— Я перешлю текст Альваро, чтобы передал во французские газеты.
— Альварито… — произнес Антонио. — Хотел бы я знать, где его черти носят… Перемахнул через границу — и все, как в воду канул.
— Слишком много ты от него хочешь. Я думаю, он про отца родного забыл, не то что про нас с тобой. Один с нашего факультета заходил к нему в Париже, говорит: пьет без просыпу.
— Ему теперь все до лампочки, мы и наши дела, — заметил Пако. — Испохабился в своем Париже.
— Бросьте, ребята, чего вы на него взъелись… Сами же не видали?
— Не верится? — спросил Артигас. — Люди зря болтать не станут. Ты у Пако спроси, он подтвердит, он слышал, когда тот рассказывал.
— Ладно вам… Зачем мы сюда пришли? Встретиться с кем надо или Альваро косточки перемывать?
— И то верно, — согласился Артигас. — Закругляйтесь, ребята, опоздаем.
Пако заплатил за кофе и, выйдя на улицу, показал пальцем на деревянную скамью.
— Я буду ждать тут.
— Ты что?
— А то, что втроем — это уже целая делегация.
— Ну, конечно, ты, как всегда, в кусты, — сказал Артигас.
— Оставайся ты, если хочешь. С Антонио пойду я.
— Нет. Пойдем мы с Артигасом. А ты подожди здесь.
Пако следил за ними, пока они не скрылись в парадном. По бульвару мирно шли люди. На перекрестке, где переход, стоял на тумбе полицейский-регулировщик и с театральной аффектацией величественными мановениями рук дирижировал отнюдь не бойким в этой части города уличным движением. Толкая перед собой коляску с младенцем, проплыла кормилица. Две дамы, в мантильях и с молитвенниками в руках, шушукались о чем-то, возвращаясь из церкви. Прошел, опираясь на трость с серебряным набалдашником, тщательно одетый пожилой господин. Судя по всему, люди были довольны жизнью, от них веяло спокойной уверенностью, словно некая каменная стена ограждала их от любых неприятных неожиданностей, и тот мир, в котором они обитают, был изначален, вечен, и конца ему не будет, ибо он неустанно повторяет себя и тем самым увековечивает. Пако в нерешительности постоял перед скамейкой, потом опустился на нее, вытащил пачку «Румбо» и закурил. Щупленький человечек в потертом габардиновом плаще, сидевший рядом, читал себе под нос газетные заголовки. «В Сан-Себастьян-де-лос-Рейес Маноло Куэвас и Карлос Риберо стяжали право на уши». Пако представил себе, какую рожу скорчит Тускетс, когда узнает о цели их визита, на лице его появится сокрушенное выражение, а глаза забегают от страха: «Поверьте мне, в условиях Испании тщетно и пытаться…» По тротуару напротив типичная «средняя» горожанка вела за руку светловолосого мальчика, нарядного, как картинка из модного журнала. Пропуская два вынырнувших слева такси, регулировщик остановил машины, спускавшиеся с площади Каталонии. Человек в потертом плаще не мог оторваться от своей газеты. «В Сан-Себастьян-де-лас-Куэвас Маноло Рейес и Карлос Риберо стяжали право на уши». Прошла влюбленная парочка, мальчишка протащил ящик с бутылками, проплыла еще одна женщина в костюме кормилицы, толкая перед собой колясочку. «Средняя» горожанка исчезла вместе с мальчиком в дверях галантерейной лавки. Полицейский продолжал регулировать движение жестами заводной куклы. «В Уши-де-лас-Куэвас Маноло Риберо и Карлос Рейес стяжали право на Сан-Себастьяна». Откинувшись в кресле и потягивая вино из кубка в стиле Карла V, адвокат скорбел о горестной участи своих соотечественников: «…все это бесполезно, друзья мои… Бедная Испания!» Двое вооруженных полицейских, стоявших на посту у дверей банка — «Оборотный капитал 2000000000 песет», — подошли к газетному киоску поболтать с продавщицей. «В Маноло-де-лос-Карлос Сан-Себастьян Уши и Рейес Куэвас стяжали право на Риберо». Сигарета показалась ему противной, он бросил ее и закурил другую. Мимо все шли и шли барселонцы, видимо, очень довольные прогулкой и счастливые сознанием, что сегодняшний день точь-в-точь такой же, как и все остальные, что он не чреват опасностями перемен или нежелательных потрясений. А насчет застенков жандармерии, так мало ли какие дурацкие недоразумения случаются на белом свете: даже при самой отличной настройке возможно появление помех и шумов, способных на какой-то миг нарушить идеальное звучание даже самого лучшего радиоприемника. «В Куэвас-де-Сан-Маноло Себастьян Карлос и Уши Риберо стяжали право на Рейеса». Обе кормилицы, стоя у своих колясочек, вели оживленную беседу. «Средняя» испанка вышла из лавки, держа за руку своего нарядного мальчика, и остановилась у газетного киоска. А в доме напротив, на одном из этажей, бывший глава Каталонской автономной республики извергал потоки слов: «Каждый народ имеет то правительство, которого он заслуживает…» Нынешний порядок вещей никогда уже не изменится, твердая рука предусмотрительнейшего из кормчих ведет корабль надежным путем, так что судно никогда, никогда не наскочит на непредвиденный риф. Кормилицы, дети, влюбленные, «средние» горожанки могут спать спокойно, могут даже спать на ходу, могут видеть сны на ходу, могут жить во сне и спать в жизни, могут в спячке провести всю свою жизнь, — счастливые винтики безупречно работающей машины, бессмертные в силу бессмертия механизма, следящего за стереотипностью и точной симметрией каждого их движения. «В Сан-Риберо-де-лос-Себастьян Уши Рейес и Риберо Маноло стяжали право на Карлоса». Человечек перехватил его косой взгляд и желчно сложил газету.
Почти в ту же секунду из парадного вышли Антонио и Артигас. Они о чем-то возбужденно спорили. Заметив издали Пако, Антонио остановился и стукнул кулаком по ладони.
— Ну и сволочь, ох и сволочь!
— Что такое? — спросил Пако. — Подписал?
— Потаскухин сын! — Антонио вскинул дымящиеся яростью глаза на балконы адвокатской квартиры и зло сплюнул. — Не захотел, паразит!
Кафе мадам Берже представляло собой четырехугольный зал площадью около восьмидесяти квадратных метров. Тут было девять столов и три десятка стульев, — правда, число стульев иногда доходило до тридцати пяти. Вдоль стен стояли две длинные скамейки. Освещалось кафе лампами дневного света, на стенах висели зеркала, керамические кувшинчики для цветов, прейскуранты, реклама всевозможных вин и непременный текст закона «О мерах против лиц, появляющихся в общественных местах в нетрезвом виде».
Хотя контингент посетителей с течением времени претерпевал некоторые изменения, все же человек, вернувшийся в Париж после нескольких лет отсутствия, мог быть уверен, что, завернув к мадам Берже, встретит в ее заведении немало знакомых лиц. Представители различных археологических пластов по-прежнему неутомимо выступали с нескончаемыми монологами об Испании и об испанском народе, не слушая чужих монологов, — со стороны это походило на радиомешанину в эфире, когда на одной волне звучат обрывки передач разных станций.
Репертуар забавных случаев и трагических историй был все тот же, и посетителя, давно не заглядывавшего к мадам Берже, охватывало странное ощущение, точно время остановилось.
Но даже и в те вечера, когда Альваро не бывал в кафе, — а это случалось, если им овладевал очередной приступ безволия и он валялся на диване, дожидаясь возвращения Долорес и тупо глядя на старые, подпертые контрфорсами дома улицы Вьей-дю-Тампль, — даже за глаза Альваро мог свободно и точно воссоздать разговоры завсегдатаев, словно бы слышал их собственными ушами.
— Декларация Бестейро застала меня на фронте под Альбасете. Деревню окружили марроканцы, и я спрятался у приятеля — его сестра была фалангистка…
— У меня тоже был такой случай накануне восстания в Фигольсе, при втором правительстве Асаньи…
— Подамся, думаю, на Альбасете, и вдруг по радио передают, что Мадрид пал и фашисты победили…
— …Барселонский профсоюз послал меня уполномоченным, вести переговоры с представителями хозяев…
— …а дом у них как раз рядом со столовой общественного призрения, я и подумал: а вдруг подведу приятеля, нехорошо выйдет. Не предупреждая, вылез ночью через окошко — и ходу…
— …Добрался до станции, и надо же: сунулся на платформу, а там — отряд гражданской гвардии. Лейтенант у них был по прозвищу Паленое Рыло…
— …шутка ли, всю провинцию пёхом протопали, я да еще двое из нашей дивизии, оба коммунисты…
— …а гад такой, хуже прилипчивой заразы, и через весь лоб — шрам вот этакий: повстанцы Абдель Керима удружили. Бог шельму метит…
— …идем через Мадригерас, селение есть такое, и вдруг сзади: «Стой, ни с места!..»
— …мы его после, в начале войны, расстреляли…
— …мы как припустим бежать, куда твоя гончая — со всех ног. Думали: фалангисты…
— …Не успел на платформу соскочить — жандармы! Тычут карабинами в морду…
— …и вдруг слышу — голос знакомый. Гляжу, силы небесные, комиссар нашей бригады, переодетый. Не знаю, где уж он себе раздобыл форму Иностранного легиона…
— …Паленое Рыло мне и говорит: «А ну, марш! Сам тебя поведу, сукин сын, мать твою так-разэтак»…
— …Точь-в-точь, как у меня вышло в Архелесе…
— …его звали Педро Оливейра и взяли в плен вместе со мной в Альбатере, а потом он бежал и теперь в Мексике…
— …А я уже знал, какие шуточки этот солдафон откалывает, чтобы позабавиться…
— …те два сенегальца надумали у меня часы отнять. Золотые. Приглянулись им, видишь…
— …Да, да, комиссар Пятой. Из Эстремадуры он был, черный, как жук, вылитый цыган…
— …Ну, думаю, сволочь, пристрелит меня сейчас, «при попытке к бегству»…
— …это память мне от Санчеса Паскуаля, депутата от левых республиканцев…
— …Ну вот, а Оливейра, я уже говорил, раздобыл себе форму Иностранного легиона…
— …и свалит все на НКТ, как было с беднягой Пепито Бланко…
— …он умер в военном госпитале в Таррагоне, за месяц до прихода фашистов, и перед смертью мне их подарил…
— …Вот точно такая история вышла у меня с одним французом в Миранда-де-Эбро, он…
— …Оливейра пошел и говорит мне…
— …поворачиваю за угол, а навстречу патруль штурмовой гвардии — носом к носу…
— …выхожу из душевой, а сенегальцы уже у дверей караулят…
— …перевалил через Пиренеи — и в Северную Африку…
— …в Масарроне у меня друг живет, а у него моторная лодка, как раз на четырех человек…
— …под командой сержанта республиканской армии, его звали Гонсалес Мирет…
— Eh, tua, Espanol, fe vuar ta montre.
— …они и подружились потому, что никто больше у нас в бараке не понимал, чего он там на наречии на своем лопочет…
— …Со мной, братец, в Брунете еще и не такое было…
…Дни, недели, месяцы, годы уходили на воспоминания, споры, разглагольствования, брань по адресу французов, на перетряхивание изрядно запылившегося прошлого, на пророчества о неминуемом, близком крушении режима; все говорили, никто никого не слушал. И теперь, когда Альваро вернулся на родину, все слышанное в кафе мадам Берже вновь проходило перед ним так же отчетливо и живо, как в далекие вечера, когда он лежал на диване у окна мансарды и смотрел на тихо уходящую в сумерки перспективу серых крыш и труб, совершенно такую же, как у Карпаччо. И вновь он с горечью говорил себе: эгоцентризм, зависть, злая взбалмошность у нас, испанцев, в крови, мы впитываем это с молоком матери; и если в Испании царит нетерпимость, причиной тому прежде всего то, что в глубине души каждый испанец предан манихейской ереси. И, отрезанный от мира океаном ночи, лишний и ненужный, неизвестно зачем живущий на свете, растение без корней, Альваро со смешанным чувством горестного изумления и злорадного отвращения приходил к выводу, что в Испании нечем дышать оттого, что испанцы сами отравили ее своим дыханием.
«„Зарвались“ на этот раз мнение было единодушным они зарвались невероятно просто невероятно тем более что речь идет не о каких-то никому не известных личностях а о молодых людях из лучших семейств сыновьях мучеников и жертв красного террора людей столько выстрадавших в годы войны мало того, все эти юноши получили образование в дорогих коллежах и были воспитаны в истинно католическом духе кое-кто даже принадлежал к числу благоговейных чтителей Непорочного сердца девы Марии и по обету ревностно исполнял все благочестивые упражнения установленные церковью для святых Первых пятниц каждого месяца а несколько лет спустя окончив коллежи они в безукоризненно сшитых смокингах появлялись в ложах театра „Лисео“ были деятельными участниками юношеской Музыкальной ассоциации вращались в высшем барселонском свете встречались со сливками нашего общества их можно было видеть и на манеже Конно-спортивного клуба и в плавательных бассейнах Королевского клуба любителей поло повсюду где бывали наши дочери очаровательные скромные девушки из состоятельных семейств проводившие время в кругу прекрасно воспитанных молодых людей в будущем известных врачей солидных адвокатов дипломатов высшего ранга а также достойных наследников отцовских шелкоткацких и тюлево-кружевных фабрик предприятий высокодоходных и процветающих несмотря на все непостоянство конъюнктуры и волнения вызванные проведением в жизнь государственного плана стабилизации и вопреки печальным последствиям сокращения банковских кредитов сокращения явившегося причиной стольких трудностей стольких огорчений и слез и вот среди высокодостойных представителей нашего молодого поколения непременных участников любительских спектаклей и завсегдатаев киноклубов быть может втайне вздыхающих о благонравных чистых и целомудренных выпускницах католических школ „Асунсьон“ или „Хесус и Мария“ затесалось несколько растленных потерявших совесть юнцов и подумать только что наши дочери эти невинные создания могли попасть под влияние слизняков которым дай только волю и они уничтожат весь цветущий сад нашей родины ибо для них нет ничего святого мы с вами согрели на своей груди ядовитых змей воспитали воронов готовых выклевать нам глаза расточителей и мотов которым ничего не стоит пустить по ветру зорко охраняемый капитал нашего достоинства капитал нашего упорства капитал нашей чести капитал нашего доброго имени капитал всего нашего капитала иными словами пустить по ветру все нравственное богатство и все имущество самых родовитых самых уважаемых семейств нашего города создавших себе состояние на Кубе на Филиппинах во время Всемирных выставок 1888 и 1929 годов дрожавших за свою жизнь и добро перед „пистолетчиками“ ФАИ и этими волками в овечьей шкуре окопавшимися в каталонском Генералидаде и в правительстве Республики 31-го года будь она трижды проклята автономисты видите ли да может мы наши национальные обычаи любим покрепче чем они и уж во всяком случае отплясывать по воскресеньям сардану в каталонских шапочках с кистью мы умеем не хуже их но разница в том что когда мы отправлялись в их вожделенный Париж времен французского Народного фронта мы прежде возносили благодарственную хвалу богоматери Монсерратской оградившей нас от подобных политических экспериментов и эти молитвы были первым шагом на пути в Главную ставку в Бургосе на пути к победному возвращению вместе с марокканскими маврами и союзными христианами к триумфальному маршу с вытянутой вперед по тогдашнему обычаю рукой мы страстно желали победы немцам обожали музыку Вагнера снарядили героическую „Голубую дивизию“ на благородный подвиг окончательного искоренения коммунизма в многострадальной России подписывались на журнал „Сигнал“ и регулярно ходили смотреть кинохронику фирмы „УФА“ а потом после 45-го стали подписываться на бюллетень американского посольства и нарядный красочный „Лайф“ издаваемый на испанском языке мы пережили глубочайшее разочарование ибо ошибки Адольфа Гитлера при всех его благих намерениях оказались роковыми мы были поражены ужасом узнав о зверском убийстве Муссолини и благодарили бога за прозорливость нашего непобедимого вождя чья высокая государственная мудрость обеспечила мир Испании и стала надежным залогом нерушимости нашего социального порядка ибо доколе власть пребудет в руках каудильо никто не посмеет посягнуть на наши священные социальные установления он надежно оградил нас от всех непредвиденных случайностей судьбы это мы били стекла в Британском институте в день когда послы иностранных держав покидали нашу страну мы горды нашим непримиримым иберийским индивидуализмом ибо он ярчайшее выражение нашего духа и наше отличие от других испорченных и вырождающихся наций мы с энтузиазмом взираем на грандиозные манифестации в поддержку нашего режима и всем сердцем приветствуем марши протеста против происков наших врагов мы радовались заключению испано-американского соглашения благослови его господи и конкордату с Ангельским Пастырем оплотом догмата о деве Марии нашим святым отцом преисполненным любви к своим невинным агнцам и детям папою Пием XII который будет в грядущем сопричислен к лику святых какая великолепная увертюра к нашему триумфальному вступлению в НАТО мы оградили себя протекционистскими тарифами ибо без них в Европе „Общего рынка“ не проживешь и наконец стали европейцами у нас даже официально разрешено женщинам появляться на пляжах в „бикини“ на наших экранах демонстрируются фривольные французские фильмы а в кабаре устраиваются полуподпольные вечера стриптиза но только теперь мы спохватились и содрогнулись от ужаса перед лицом всепроникающего зла ведь оно могло но господь не допустил этого могло увлечь в пучину любого из наших детей опасные книги неореалистические фильмы встречи с ловко замаскированными вражескими агентами и впрямь от заразы нет спасения именно на нее и ссылаются отцы совращенных молодых людей их чувства их стыд понятны но попытка обелить негодяев не имеет оправдания никакие родительские слезы и уверения тут не помогут сколько бы эти отцы-ротозеи ни твердили будто их бедные дети ни в чем не повинны будто их вовлекли обманом а сами они якобы не сознавали что делают и на что посягают и не подозревали что нити преступной организации ведут за границу мы знаем чей приказ выполняли эти слизняки они руководствовались подстрекательскими лозунгами изрыгаемыми в эфир „Пиренаикой“ им посылало инструкции эмигрантское отребье шайка обанкротившихся политиканов и уголовных преступников пытающихся вести извне подрывную деятельность против наших социальных и государственных устоев их поддерживала гнусная горстка мошенников предателей и озлобленных нигилистов внутри страны эти потерявшие совесть юнцы ни перед чем не останавливались они покрыли позором седины своих отцов в молодости сражавшихся в отрядах соматена активных сторонников переворота Примо де Ривера жертв бесчеловечных гонений в годы Республики героев примкнувших в Бургосе Сан-Себастьяне Саламанке к нашему великому освободительному движению германофилов до самой смерти Адольфа Гитлера и страстных американофилов после смерти Рузвельта членов всевозможных почтенных общественных организаций жертвователей никогда не скупившихся на дела благочестия не остававшихся глухими к нуждам церкви и католических миссионерских орденов мы пытались отвернуться от фактов поверить невероятному ибо нас переполняло сострадание к несчастным отцам и к нам самим ведь беда будь на то воля божия могла посетить и наш дом мы ставили себя на место этих людей так горько униженных своими отпрысками которые втоптали в грязь трижды священное родительское имя и с чувством глубочайшего душевного потрясения думали когда же наконец будет положен предел распространению страшного вируса и подлым вражеским проискам да ибо перед нами именно враг улики собранные полицией да поможет ей во всех начинаниях ее святой патрон архангел Гавриил не оставляют места для сомнений какие могут быть сомнения если полиция у нас организация образцовая вдохновляемая в своей деятельности свыше споспешествуемая во всех своих акциях покровительством небесного посланца господа нашего и если наш народ надежно огражден от любой опасности и все наше общество может вкушать плоды спокойствия и порядка чем мы обязаны неусыпной зоркости самоотверженности беззаветной бдительности нашей полиции хотя разумеется полиция не может нам выдать гарантии на все случаи жизни и по правде сказать скандальные происшествия запятнали доброе имя далеко не одной порядочной и благосостоятельной семьи то мы вдруг узнаем что жена с лучшим другом своего лучшего в городе дома наставляет рога мужу то выясняется что наследник богатейшего состояния безнадежный гомосексуалист то оступится по неопытности какая-нибудь юная наследница и бедняжке спешно приходится предпринимать путешествие в Швейцарию но в конце концов все это не более чем мелкие вполне извинительные грешки и мы поступаем благоразумно предавая их забвению ибо человеческая природа слаба и легко поддается соблазнам плоти а на грех ума не напасешься с кем не случается только надо уметь предавать забвению и не вспоминать даже если до вас дойдет какая-нибудь из ряда вон выходящая пикантная история знаете ли из тех что смакуют и пересказывают во всех гостиных бедные наши стыдливые скромницы-жены у них когда они такое слышат сердце заходится и поверите до того сладко заходится что жуть пробирает но на сей раз речь идет о проступке столь возмутительном что его не загладишь никаким раскаянием никаким обещанием исправиться в скандале замешаны молодые люди из лучших семейств пользующихся всеми благами социального мира и единения царящими в нашей стране мира и единения которых не ведали ни наши отцы ни деды и мир этот столь полон столь всеобъемлющ что молодому поколению он представляется чем-то само собой разумеющимся а между тем он отнюдь не есть что-то само собой разумеющееся нет он подобно драгоценному цветку взлелеян неусыпными заботами человека который бодрствует день и ночь на своем посту и стоит на страже основ нашего общественного порядка мы же никак не желаем отрешиться от своего национального порока критиканства и зачастую испытываем недовольство нам видите ли мало того что есть нам подай птичье молоко но при всем том следует признать что единственное чего мы не теряем это надежды она живет в нас до последнего вздоха а когда к надежде присоединяется вера и любовь это уже немалая ценность ценность которая высоко котируется на бирже духа и общим знаменем нашей молодежи при всей ее требовательности было и останется навсегда одно-единственное имя обладающее поистине магической силой воздействия на сердца имя гремящее подобно торжественной клятве на всем пространстве Испании на этой гигантской растянутой шкуре боевого быка имя гордо вознесенное к небу непобедимый меч мудро указующий нам подобно негасимому семафору новые пути в обход черной бездны парламентаризма и свободы печати дабы мы тихо и мирно могли дожить до времени когда в своем любовно свитом коконе вырастет и достигнет зрелости юный отпрыск и наследник нашей двухсотлетней королевской династии которому предстоит разумеется не скоро очень не скоро обеспечить преемственность власти и нерушимость социального мира в нашей стране мы знаем молодость и прекраснодушие суть синонимы мы знаем что энтузиазм даже дурно направленный отличительнейшая черта тех семейств которые из рода в род подавали нации высокий пример инициативы как во внешней торговле так и в банковском деле и в организации страховых обществ но бывают случаи когда молодость прекрасное воспитание и богатство не извиняют а лишь усугубляют вину юнцы взявшие на себя роль уличных агитаторов шептунов и распространителей заведомо лживых слухов и выдумок порочащих нашу страну выродки которые могли оказаться и нашими сыновьями или в будущем мужьями наших целомудренных добродетельных дочерей но благодарение богу не являются и не станут ни тем ни другим несмотря на всю симпатию которую мы питаем к их глубокопорядочным родителям чью скорбь искренне разделяем эти потерявшие стыд отщепенцы должны получить по рукам да так чтобы другим наперед неповадно было надо положить конец оголтелым попыткам вновь открыть дорогу в нашу страну мутному потоку ожесточенных фанатиков которые мечтают отбросить нас назад к мрачным временам кровавого рабства и мы требуем жестоко наказать тех кто забыл об элементарной признательности и благодарности кто в своем безумии хочет вновь ввергнуть нас в пучину чуждой нашему народу демократии в омерзительное царство торжествующего плебея перечеркнув одним взмахом руки духовные ценности тысячелетней цивилизации бывшей на протяжении веков славой и светочем Истории цивилизации простершей свое благотворное влияние на весь мир ибо это она открыла и заселила новые материки водрузила на них святое распятие воздвигла величественные соборы подарила диким странам книгу и плуг пшеничный колос и испанский язык навсегда поселила в каждом испанском сердце нетленное чувство национального достоинства и независимости а эти люди в своем бесплодном негативизме не только посягают на наш мир и покой они видите ли желают установить какой-то иной мир исходя при этом из своего предвзятого революционного взгляда на человека тогда как человек это всего лишь творение божие вот почему мы должны еще больше повысить нашу бдительность и в борьбе с этим вирусом никакие предупредительные меры не могут считаться чересчур крутыми мы кто поистине родился вторично в тот великий день который ныне с дистанции лет предстает перед нами во всем своем величии подобно горной вершине поднявшейся на водоразделе исторических эпох мы знаем что все взращенное и расцветшее по нашу сторону водораздела уходит корнями в недра этого могучего горного массива питается неиссякающими чудесными источниками национального героизма да мы не боимся говорить о чудесных источниках о чуде ибо что иное как не чудо подняло нас из могилы и вернуло к жизни что иное как не вмешательство божественной благодати укрепило наш дух одарило сверхъестественной силой воли подняло и воскресило для славы дабы мог воссиять соизволением и милостью Господа и Пресвятой девы тот великий день незабвенный во веки веков».
Завсегдатаев кафе мадам Берже иногда поджидали сюрпризы.
Вообще-то разговоры велись довольно однообразные. Переворошив в памяти прах гражданской войны, переходили к обсуждению нынешнего бедственного положения Испании и последних событий. Разогнана студенческая демонстрация. Недовольство фалангистов — они даже петицию подали. Упали закупочные цены на испанские оливки. Заявление личного совета принца дона Хуана Бурбонского. Итоги формулировались четко и категорически: «Франкистский режим разлагается на глазах», «Судорожные маневры диктатуры свидетельствуют, что она уже неспособна противостоять растущему натиску объединенных сил трудящихся», «Испанская экономика — корабль без кормила», «Внутренние противоречия обостряются». Слова висели в продымленном воздухе, как магические заклятья, вся сила которых — в повторении. На откидной доске стойки дремал, свернувшись клубком, черный кот мадам Берже. За окном, на улице Ансьен-Комеди, шла мимическая сцена между двумя бездомными: мужчина и женщина расположились на ночь над отдушиной метро и все время о чем-то спорили; видимо, они принесли эту ссору из каких-то очень далеких времен и все обвиняли друг друга в чем-то и что-то запальчиво друг другу доказывали; похоже было, они сейчас плюнут и разойдутся в разные стороны, но разойтись они никак не могли и вдруг с неожиданной нежностью принимались мириться, чтобы через минуту начать все сначала.
Однако в иные дни молодежь из самых верхних археологических напластований ни с того ни с сего вдруг покидала гладко укатанные тракты политических дискуссий и пускалась — никто бы не мог сказать, почему это происходило, — в воспоминания о своих любовных приключениях, доводя их таким образом — как бы мимоходом, разумеется, — до сведения прочих посетителей кафе. Пестрая вереница амурных похождений неопровержимо подтверждала наличие у рассказчика завидного темперамента.
В один из таких вечеров, когда, казалось, были преданы забвению все беды Испании и никто не хотел возвращаться к давно пережитой, навязшей в зубах горечи прошлого, компания молодежи пригласила Альваро поразвлечься.
Это случилось вскоре после приезда Энрике. Приглашение исходило от двух мадридцев из студенческого городка. Энрике познакомился с ними во дворе тюрьмы в Карабанчеле, недели за две до своего освобождения. Один из них, долговязый, предложил собраться в ателье своей приятельницы, художницы-норвежки: она нимфоманка, курит марихуану, и у нее вышла какая-то темная история с торговцем наркотиками, — словом, норвежка теперь редко бывает в ателье и разрешила своему другу пользоваться помещением, когда ему угодно. Остается только позвонить девочкам, уверял он, и можно закатить шикарный пижамный бал, а уж там все пойдет как по маслу. В ателье есть радиола и куча пластинок, вина — залейся, хватит на целый полк.
Долговязый отправился за ключом, а остальные вместе с Альваро двинулись в бар «Ром с Мартиники». Настроение у всех сразу повысилось, они шли весело взвинченные, словно ватага школяров, впервые рискнувших отведать в известном заведении запретный плод. В их воображении теснились картины любовных забав. А над их головами простиралось тусклое, затянутое мутью парижское небо. С рынка на улице Бюси доносились выкрики торговцев, громко расхваливающих свой товар.
— Ты куда? — спросил Энрике.
— Куплю сигарет и позвоню Мишель. Она любит такие сборища.
— Ладно. Мы будем на террасе.
Альваро свернул на бульвар Сен-Жермен, дошел до «Old Navy» и из телефона-автомата набрал номер улицы Бельвиль.
— Алло.
Голос Мишель прозвучал у самого его уха, печальный, мягкий, благоуханный, чуть сонный.
— C’est moi.
— Je suis fatiguée. Ça fait plus de quatre heures que je regarde la lampe au plafond sans fermer les yeux. C’est tellement crevant… Je ne sais pas si je tiendrai jusqu’au bout.
— Pourquoi la regardes-tu?
— Je ne sais pas.
Dis-moi. Qu’est-ce que tu fais cette après-midi?
Je te l’ai déjà dit. Regarder la lampe.
— Non, sans blague. Tu as la soirée libre?
— Pourquoi me le demandes tu?
— Je suis avec des amis. Je voulais t’emmener à l’atelier d’un copain pour boire et écouter des disques.
J’ai chaud. Je me sens incapable de bouger.
— J’emprunterai un ventilateur pour toi.
— C’est vrai?
— Je te jure.
— Merde! J’ai arrêté de regarder la lampe. C’est de ta faute, tu m’entends?
— Je t’attends à la Rhûmerie Martiniquaise.
— Mais, qui sont tes amis?
— Des copains que j’ai connu au café.
— Des Espagnols?
— Oui.
— J’aime pas les Espagnols. Je n’aime pas les gens d’aucun pays sous-developpé. Il sont tous petits et horriblement sales.
— Mes amis sont très grandes et très propres.
— Tu crois qu’il y aura des disques de Miles Davis?
— Certainement.
— Et je pourrai me foutre à poil?
— Tu pourras faire ce que tu veux.
— Bon. Alors je viens.
Альваро вышел на бульвар Сен-Жермен. Начиналось время отпусков, и уличное движение заметно сократилось. Возле «Ла Перголы» бородатые студенты поставили старый автомобиль. Он был раскрашен в клеточку, как шахматная доска. Энрике, Солер, Баро́ и вся компания сидели за столиками на террасе «Мартиники».
— Дозвонился?
— Она сейчас придет.
— Есть у меня одна девчонка… Заводная, — сказал мадридец. Он похлопал себя по карманам, нашел бумажник, открыл его и вынул фотографию. — Ну как?
— Француженка?
— Немка. Темперамент, скажу я вам, нет слов…
— Так что же ты, — обратился к нему Баро. — Давай приглашай.
— Ее сейчас нет в Париже. Уехала вчера повидать родителей. Они у нее во Франкфурте.
— Елки-палки! Нам бы таких парочку — и порядок.
— У меня есть датчанка, на смену… Вот эта, в плаще, блондиночка… Сам снимал, в парке Монсо. Посмотрим, может, она дома.
Мадридец встал и направился к телефону. Карточка датчанки пошла по рукам. Когда все нагляделись, Солер вспомнил, что и у него есть бумажник. Там тоже кое-что нашлось.
— Мою посмотрите. Какова?.. Будьте спокойны, мух на потолке не считает.
— Это та, с которой ты познакомился в очереди в фильмотеку?
— Другая. Ту я давно бросил, месяца три уже… Эта мне больше нравится.
— Откуда она?
— Из Аргентины, а по происхождению англичанка. Родители послали ее в Париж учиться. Будет художником-керамистом.
— Поди пригласи ее. Мы в ателье дадим ей парочку уроков бесплатно.
— Сегодня она прийти не сможет.
— Почему?
— Съела вчера что-то и, видно, отравилась. Теперь лежит… Пришлось утром звонить врачу.
— Глядите, ребята! — вырвалось у Солера. — Вот это да! Лакомый кусочек!
По тротуару, лениво покачивая бедрами, шла мулатка, девушка лет шестнадцати, с формами взрослой, вполне сложившейся женщины. На ней была красная юбка в обтяжку и блузка, обнажавшая плечи.
— Voulez-vous boire quelque chose, mademoiselle?
— On vous offre le verre.
— Arrêtez-vous! Soyez gentille!
— Дешевка ты задрипанная… Ишь, задом-то так и крутит!.. Эй, мадемуазель!
— Ты что?
— Попробую догнать…
— Если уговоришь, с тебя причитается.
— Попытка не пытка.
Солер ринулся вслед за девушкой. Она шла в сторону церкви Сен-Жермен-де-Пре. У садика он с ней поравнялся. Со своего наблюдательного пункта на террасе Альваро видел, как Солер вьется возле мулатки, нашептывая таинственные комплименты, — галантный повеса былых времен, да и только! Но девушка даже головы не повернула, только прибавила шагу.
Мадридец вернулся из телефонной будки.
— Нет дома, — объяснил он. — Хозяйка пансиона говорит, что куда-то уехала.
— А в Клюни? Может, там отвалится?
— В Клюни — без толку. Сидит, наверно, в кино со своей сестрицей.
Солер и мулатка затерялись в толпе. По тротуару прошла белокурая девушка в терракотовых брючках и блузке.
— Mademoiselle, s’il vous plaît…
— Voulez-vous asseoir avec nous?
— A где же Луис? — спросил мадридец.
— Не знаю. Пока что не видно.
Блондинка удалилась в сторону «Одеона». Гибралтарец, говоривший с андалузским акцентом, рассказывал про какую-то замужнюю француженку. Она служит в бюро путешествий. У него с ней налаженная прочная связь. Энрике, силясь подавить зевок, предложил андалузцу пригласить француженку в ателье. Андалузец ответил, что она, к сожалению, собой не располагает.
— Муж начал догадываться, что дело нечисто, и в конце рабочего дня заходит за ней.
— Как же вы тогда устраиваетесь?
— Я ее поджидаю в обеденный перерыв, и мы идем в гостиницу.
— Слушай, — осенило Баро. — Уж не потому ли ты так исхудал?
— Исхудал? И смех и грех. Я ведь на два фронта работаю.
— Да ну?
— Вот те и ну. У меня еще итальянка имеется. На всякий пожарный случай.
— Этак и сплоховать недолго.
Мимо террасы прошла шатенка, красавица, под руку с негром. У пешеходной дорожки затормозила машина с открытым верхом, битком набитая белокурыми девушками. Мадридец только присвистнул.
— Подходящий товарец. Нам бы таких пяток — в самый раз. Не понимаю, чего этот Луис нас тут манежит… Куда он пошел за ключом, не помнишь?
— Слушай, тебя, кажется, окликнули, — перебил его Баро.
— Меня?
— Да, тебя. Гарсон зовет.
— Мосье Алонсо?
— Смотри-ка, правда… Кто бы это мог быть?