ГЛАВА III
Этого не забывай никогда: в провинции Альбасете, у шоссе 3212, километрах в двенадцати от Эльче-де-ла-Сьерра, на перекрестке дороги на Алькарас и той, что ведет к водохранилищу Фуэнсанта, справа от дороги поднимается над пустынной и бесплодной местностью каменный крест на грубом цоколе:
ДА ПОЧИЮТ В МИРЕ
ЗДЕСЬ КРАСНЫМ СБРОДОМ
ПРОВИНЦИИ
ЙЕСТЕ БЫЛИ УБИ
ТЫ ПЯТЕРО ИСПАН
СКИХ КАБАЛЬЕРО
ПОМНИТЕ И МОЛИ
ТЕСЬ ЗА ИХ ДУШИ
За пологой равниной Ла-Манчи, за пшеничными полями и пастбищами однообразной альбасетской долины, насколько хватает глаз тянутся под палящими лучами солнца холмы и скалы. Крутые тропинки ведут к пасекам, и временами проезжий может различить стадо коз и пастуха, похожих издали на пробковые фигурки рождественских вертепов. Растительность едва пробивается — редкие побеги розмарина и тимьяна, чахлые и высохшие стебли дрока, — а в августе на этих пыльных дорогах, неизвестных пока еще туристам, земля пылает под ногами, а воздух разрежен, и все тут чуждо жизни — и мертвые камни, и пустое небо, и чистый, неподвижный зной.
В тот первый и единственный раз, когда ты посетил этот край, ты поставил машину на обочине и, поднявшись на гребень, молча смотрел на крест, на разъеденные эрозией голые склоны, на бесформенные и бесцветные холмы. В 1936 году твой отец и еще четверо людей, тебе незнакомых, — их имена тоже были высечены на камне, — пали здесь под пулями взвода милисиано, и, глядя на мирную картину — пасека, развалины хижины, искривленный ствол дерева, — ту самую, что предстала их взору в последний момент, перед тем как прозвучал залп, а за ним — выстрелы, милосердно добившие их, — ты тщетно пытался представить, как все было. Это случилось в начале августа — пятого числа, как потом удалось установить, — и все, подумал ты, должно было выглядеть приблизительно так, как выглядело теперь: под солнцем погруженная в спячку голая степь, небо без единого облачка, охряные холмы, дымящиеся, точно хлебные караваи, только что вынутые из печи. Может, из-за камней осторожно выглядывала головка змеи и от земли, точно жалоба, поднималось густое гудение цикад.
Помнится, ты наклонился и собрал в ладонь горсть корявой щебенки в глупой надежде, что это поможет тебе хоть немного узнать о том, что тут произошло; словно прилежный ученик Шерлока Холмса, ты выискивал оставшиеся следы и приметы. Много дождей прошло с того дня (много, даже в этой прокаленной и скупой степи), и пятна крови, если они были, следы пуль и осколков (как разглядеть их по прошествии двадцати двух лет на этой пустой, каменистой почве?) — все это стало уже частью геологической структуры, окончательно вошло в землю и слилось с нею, и за прошедшие почти четверть века освободилось от своего первоначального значения и виновности.
Время постепенно заметало следы, — словно ничего и не было, подумалось тебе (и могильный памятник вдруг показался миражем, плодом внезапно расстроенного воображения). Другие насилия, другие смерти были и прошли, не оставив следа, и заурядная, сонная жизнь племени продолжала свое ненасытное течение. Палачи твоего отца тоже гнили в братской могиле на сельском кладбище, и над ней не было даже камня, призывавшего вспомнить их и за них помолиться. И те, кого вспоминали, и те, которых забыли, — убитые летом 36-го года и весною 39-го — они были палачами и жертвами в одно и то же время, звеньями единой цепи в трагедии, начавшейся за несколько месяцев до войны массовыми убийствами в Йесте в пору власти Народного фронта.
Ты вернулся к себе в имение, и — после наполнивших тебя горечью похорон Айюсо и бесцельного шатания по Монтжуику — картина местности, где произошел расстрел, постепенно стала в твоей памяти чем-то непременным, перемешавшись с образами и впечатлениями, возникшими во время поездки в Йесте в тот год, когда ты снимал фильм о бое быков и когда вас задержали жандармы. Факты в твоих воспоминаниях накладывались друг на друга и смещались, точно геологические пласты, сдвинутые резким катаклизмом; лежа на диване на галерее, — на улице дождь все еще падал на опьяневшую от воды землю, — ты рассматривал собранные в папку бумаги и документы — старые газеты, фотографии, программы — в последней и отчаянной попытке определить координаты своей заблудившейся судьбы. Переснятые Энрике в барселонском архиве периодики вырезки из «АБС», «Эль дилувио», «Солидаридад обрера», «Ла вангуардия» о майских событиях 36-го года были сложены стопкою вперемежку с фотографиями, сделанными тобою в 58-м году. С помощью тех и других ты мог воссоздать события и представить ситуации, нырнуть в прошлое и всплыть в настоящем, перейти от воспоминаний к догадкам, перетасовать реальность и вымысел. Несмотря на твои усилия сложить все воедино, детали истории распадались подобно тому, как луч света, проходя через призму, разлагается на цветовой спектр, и в силу странного раздвоения ты присутствовал на этом параде сразу как соучастник и как свидетель, как зритель и как актер, главный герой давней и навязчивой драмы.
Они собирались под тенью платановой аллеи, в стороне от крикливой толпы зевак, и за типично французским развлечением — партией в петанк — все до одного с понимающим видом судили о мастерстве и успехах игроков в кегли.
Их было с дюжину, буржуазных семей, бежавших от террора и беспорядков республиканской зоны и нашедших убежище в мирной обстановке маленького курорта на юге Франции, где они ждали, чем кончится эта жестокая распря, которую затеяли между собой у них на родине их же соотечественники. Дядя Сесар, его, теперь уже покойная, супруга, тетушка Мерседес и мать Альваро по вечерам водили их (его, Хорхе и двух его кузин) туда, к конной статуе маршала Льотэ, где собирались и другие семейства, их партнеры по игре: сеньор и сеньора Дуран (родители Паблито), родители Луисито и Росарио Комин, Кончита Солер со своей дочерью Куки, донья Энграсия (мать Эстебана) и другие господа и дамы, имена которых Альваро теперь уже забыл: женщины в старых летних туалетах, приспособленных к новой моде, мужчины — в мятых белых полотняных пиджаках и шляпах а-ля Морис Шевалье. Пока дети бегали, катались с деревянных горок и на качелях детского парка, взрослые устраивались на изящной террасе «Кафе-де-ля Пост» и за чашкою шоколада или пустого чая с молоком (времена были слишком худые, чтобы сорить деньгами) не торопясь обсуждали новости и утки, поступавшие из штаба генералиссимуса и повествующие о новых преступлениях коммунистов и победном продвижении Национальной армии.
Часами ребятишки французские и ребятишки испанские играли каждые сами по себе, под добродушным и снисходительным приглядом усатого полицейского. Альваро со своими обычно придумывали историю о преступной деятельности пресловутого «красного шпиона», о том, как его ловили и какое наказание постигло виновного; эти приключения каждый день разыгрывались с новыми подробностями и составляли их главное развлечение в то томительное и жаркое лето 1937 года. К вечеру старшие расходились по домам, и Альваро с кузинами, все еще возбужденные ловлей «шпиона», понуро возвращались в старинное и мрачное шале на Авеню-Термаль: двухэтажный дом с черепичной крышей и стеклянным навесом-козырьком в глубине грустного и сырого сада в английском стиле.
После ужина мать с тетками убирали со стола посуду (семейный бюджет не позволял иметь прислугу) и запирали на ключ банки с консервами и пакеты с едою, которые богач дядюшка Эрнесто регулярно присылал им с Кубы. Наступало время вечерней молитвы, которую суровым голосом вела тетушка Мерседес (набожность и воздержанность теперь пришли на смену блеску и хищничеству): литании прерывались короткими и глухими «Ora pro nobis» и так — до последней освобождавшей всех специальной молитвы о возвращении отца (около года назад пропавшего без вести в Йесте), которая означала, что наступал долгожданный миг перекреститься и стрелою лететь в сад.
Мать с тетками и дядей отправлялись к мадам Дельмонт слушать последние известия по бургосскому радио, и Альваро, забравшись в укромное место, слушал, как они по-французски обсуждали взятие Бадахоса и сдачу Сантандера, бомбежки Мадрида и щедрую помощь итальянцев. «Муссолини удивительный человек. У него на лице — печать гения. Я это давно говорю. Он спасет нас от мерзостей демократии», — говорила мадам Дельмонт, обмахиваясь веером.
Это она — в тот вечер, когда было получено официальное сообщение Красного Креста и мать Альваро упала без чувств, — побежала за ним в детский парк и, рыдая, сжала его в объятиях. Ловля «шпиона» в этот момент была в самом разгаре, и Альваро недовольно глядел на пылающее и заплаканное лицо женщины, не понимая, что произошло нечто важное. Его соотечественники и чужие люди, взрослые и дети, молча наблюдали необычную сцену: как театрально кривлялась мадам Дельмонт и как с удивлением и ничего не понимая смотрел на нее семилетний мальчик, на которого внезапно — это казалось немыслимым в прекрасной Франции: было так солнечно и даже пели птицы — свалилась беда.
— Mon Dieu, pauvre petit. Les Rouges ont assassiné son papa.
Вы ехали дальше в направлении к Йесте. После креста-надгробия дорога идет вверх и становится неровной. Шоссе 3212 поднимается, вьется змеей, цепляется за склон холма и головокружительно нависает над долиной. Заросли дрока перемежаются пролысинами белесого грунта, на которых время от времени попадаются дубовые рощицы. Можжевельник, мастиковое дерево, розмарин, тимьян растут, как могут, в этой бесплодной степи. Через несколько километров камни и скалы исчезают, и дорога неожиданно уходит вниз.
Ты сохранил несколько моментальных снимков, сделанных фотоаппаратом «лингоф»: желтые пшеничные поля, розовые и охряные холмы, белые домишки, скупая линия оросительных канав и поднимающиеся вдоль нее, точно вехи, фруктовые деревья. После голой и однообразной панорамы Месеты неожиданно возникшие цветовые пятна пленяют и радуют глаз. Путешественник попадает в обширную низину, пылающую в вечных и ласкающих лучах солнца. Основные государственные лесные массивы страны начинаются немного дальше, но уже здесь растительность становится богаче. Отдельные деревья, лесочки, чащи, заросли. На другой стороне долины зеленые луга тянутся доверху, покрывая весь склон до гребня, поросшего соснами.
Шоссе пересекает долину по центру и, поднимаясь по склону, идет вдоль ограды хутора, смежного с вашими родовыми владениями, которые твоя мать продала тотчас же после гражданской войны. Метрах в ста находится перекресток, и Долорес, Антонио и ты свернули влево на дорогу к водохранилищу Фуэнсанта.
Лес опоясывает гребни холмов, и временами меж сосновых ветвей сквозит голубая поверхность водохранилища. Приезжему кажется, будто он вдруг очутился у альпийского озера. Вдоль дороги тянутся коттеджи, построенные по моде 30-х годов, окруженные садами, утопающие в розах, олеандрах, мимозах. Здесь раньше жили инженеры и техники, обслуживавшие плотину, теперь тут не видно ни души. Дома казались нежилыми, и, когда вы проходили мимо, тебе на память вдруг пришел документальный фильм, — название и автора ты забыл, — который ты видел в парижской фильмотеке; фильм об одном колониальном городе на Среднем Востоке, который эвакуировали во время эпидемии тифа. И только из одной трубы поднимался, словно вызов воображению, легкий хохолок дыма. По кромке дороги идет изгородь из туи и кипарисов, и на повороте — часовня, построенная в том же архитектурном стиле, что и коттеджи. Вы хотели зайти в нее, но часовня была заперта. Еще с полкилометра шоссе идет вниз в тени сосен и неожиданно выходит к плотине водохранилища, близость которого возвещает глухой и раскатистый шум.
Ты поставил машину там, где кончается дорога, и вы облокотились на перила над шестидесятивосьмиметровым водопадом; вода, падая, разлагала солнечные лучи на цвета спектра, и над нею парила дрожащая радуга. Пейзаж вокруг водопада — весь в матово-зеленых тонах. Плотина, склады и все вокруг казалось совершенно безлюдным. Справа в скале пробит был туннель, и вы направились туда, не обращая внимания на табличку, запрещавшую вход. На стенах туннеля виднелись полустершиеся надписи, которые вы тщетно пытались разобрать. Там, за водопадом, была полная тишина. Не замечая ни времени, ни расстояния, вы шли в темноте, как лунатики. В конце туннеля свет больно ударил в глаза.
Вы вышли под открытое небо. На краю водохранилища стоял домик без окон и без дверей, и рядом возился человечек лет пятидесяти. Отсюда водохранилище видно было как на ладони. Пляжи, бухточки, мысы, скалистые островки. Чем дальше, тем синее становилась вода, а на противоположном берегу тесно стояли дикие сосны.
— Добрый день. Вы сторож?
— Да.
— Вот приехали посмотреть, — Антонио вынул пачку сигарет и пустил ее по кругу, — много работы?
— Мало, — ответил человечек.
— Мы с товарищами искали электростанцию…
— Только время теряли. Нету.
— Нет электростанции?
— Нету. Собирались строить, да пришла война, и строительство забросили.
— Зачем же тогда водохранилище?
— Для орошения. Вся долина Сегуры поливается этой водой.
— Странно, что не используют силу воды, как на других водохранилищах, — сказал Антонио. — А вода всегда есть?
— Всегда. Зимой — побольше, летом — поменьше, больше или меньше, а всегда есть.
— Странно, — повторил Антонио.
— Никому нет до этого дела.
— В других местах специально строят водохранилища, — заметила Долорес.
— Да, но это строили не они. — Человечек отвел глаза.
— Не они?
— Не они. Это водохранилище построили во время Республики.
Наступило молчание. Сторож сосредоточенно курил и потом неопределенно показал в сторону плотины.
— Вы-то молоды, чтобы помнить, а вот я помню. — Он еще раньше, инстинктивно, повернулся к вам спиной и сейчас добавил: — Эта плотина стоила много крови.
— Во время войны?
— Во время войны, да и раньше… Вы бывали в Йесте?
— Как раз едем туда.
— Посмотреть на энсьерро?
— Мы не знали, что там это будет. Узнали только в Эльче. Совершенно случайно.
— Молодежь развлекается вовсю, — сказал человечек. — В наше-то время люди были из другого теста.
— А вы участвовали в войне? — спросила Долорес.
— И в войне и потом… Три года в окопах и четыре — в лагере.
— Как вы думаете, в Йесте мы сможем об этом узнать?
— О чем?
— О том, что случилось тут в тридцать шестом году.
Человек опустил руки в карманы и окинул взглядом пустынную плотину, заросшие густым лесом склоны гор.
— О быках и об энсьерро — все узнаете, что душе угодно… А вот о том — нет… Одни не скажут потому, что не знают, другие — потому, что боятся. Никто ни слова не скажет.
Новость долетела до самых дальних углов: в Йесте есть работа. Оповещенные родственниками и друзьями люди прибывали из Мадрида, Барселоны, Франции, Марокко. В вестях и письмах говорилось, что заработная плата там повышенная, а работой обеспечивают на много месяцев. После тоскливых лет скудости и нужды, казалось, вдруг открывалась новая эра прогресса и благополучия. Когда начались строительные работы на плотине, в городок вернулись около двух тысяч эмигрировавших оттуда жителей.
Инженеры и техники обегали весь район с чертежами, производили зондаж и брали пробы грунта, устраивали таинственные совещания с представителями городских властей. Поначалу люди, сплавлявшие лес по реке Сегуре, скептически наблюдали за группой горожан, которые, вооружившись теодолитами и новейшим планиметрическим инструментом, терпеливо измеряли ущелья и теснины в долине реки. Отгороженные от всего мира горами, жители этих глухих мест с детских лет научились с недоверием смотреть на посланников из столицы: на священников, судебных исполнителей, жандармов, сборщиков налогов. Какое им было дело до всех проектов, всех топографов? Вооруженные своими баграми, люди продолжали заниматься привычным делом, не трудясь даже разузнать о цели их приезда. Простой здравый смысл подсказывал им, что появление горожан не означает ничего хорошего. Может, они замышляли завладеть, как уже бывало, лесами и общинными землями? С падением короля ничего не изменилось. Центральная власть, как и прежде, проявлялась исключительно в форме брани и приказов, и, кто бы ни затевал тяжбу, всегда выходило так, что дело оборачивалось в пользу местных касиков.
Чем дальше подвигались планировочные работы, тем настойчивее распространялись благоприятные слухи теми, кто был посвящен в суть дела, и подозрительность местных жителей сменилась удивлением. Неужели после того, как столько веков они жили забытые богом, Республика вспомнила о них? В это было трудно поверить. Однако власти утверждали, что именно так оно и есть. И объясняли, что собираются запрудить воды Туса и Сегуры, с тем чтобы на время засухи обеспечить поливными водами сады Мурсии. Предприятие огромного национального значения и выгодное для всех. На время строительства безработица в Йесте исчезнет, и жизнь местного населения значительно улучшится.
Были сходки, собрания, дебаты, митинги. Плотогоны, сплавлявшие лес по реке, крестьяне, возделывавшие прибрежные земли, боязливо высказывали свои возражения правительственной комиссии. Это все были люди дикие и грубые — в большинстве своем неграмотные, — жившие на скалах в лачугах и горных хижинах, как и в ту пору, когда их предки из ордена Сантьяго защищали границы королевства от вторжения арабов. Лесорубы из Орсеры и Силеса, пасечники из Молиникоса и Риопара, угольщики из Летура и Бонанче, перегонщики розмарина из Хартоса — все они толпами спустились с гор и, молча теснясь в своих альпаргатах и шапках, холщовых штанах и рубахах перед членами комиссии, тянули руки и долго откашливались, когда наступал их черед задавать вопросы.
— Мы с братом сплавляем сосну по реке. Когда кончится строительство, мы сможем опять заняться своей работой?
— Перевозить лес тогда будут по шоссе.
— А как же мы?
— Вы работайте себе на водохранилище и не беспокойтесь, — убедительно разъяснял член комиссии. — На то существуем мы. Мы позаботимся о вашем будущем. У министерства общественных работ имеется целый ряд проектов по преобразованию, которым в нужный момент будет дан ход.
— А что будет с нашими огородами и садами? В муниципалитете мне сказали, что их собираются затоплять.
— На общинных землях мы установим новые поливные зоны. Все получат возмещение.
— Я живу в селении в двадцати пяти километрах отсюда, а автобуса нет. Как же я буду ходить домой ночевать?
— Для тех, кто живет далеко, предусмотрено построить несколько бараков, где они смогут спать и готовить еду. Тех же, кто живет в Йесте, будут бесплатно доставлять туда и обратно на машинах предприятия.
— А если несчастный случай — нам будут платить?
— Всем рабочим будут платить в соответствии с законодательством, утвержденным министерством общественных работ.
— Где мы будем покупать еду?
— Предприятие построит для вас кооперативный магазин и столовую.
— Сколько продлятся работы?
— Приблизительно восемнадцать месяцев.
Ответы члена комиссии растопили лед в зале, разрешили сомнения и подозрения и окончательно успокоили души. Когда вопросы иссякли, люди, довольные, покинули селение. Кончились времена хронической безработицы, нищенских заработков у касика, — времена, когда жестокая нужда заставляла уходить из дома на отхожий промысел. Унижение, нищета, несправедливости, вечный круговорот уныло одинаковых времен года — все это теперь позади.
Представь, как они уходили по тропинкам и тропкам, поднимались по крутым горным дорогам, карабкались на самые вершины скал: они, твои соплеменники, те самые, которые в знойный августовский день прицелятся из винтовок в твоего отца в том месте, где сегодня высится скромный надгробный крест, уходили довольные, что наконец-то продали свою несчастную рабочую силу. Уходили, не ведая того, что занавес поднят и для них, точно так же как и для тебя, началось представление драмы, задуманной с кровью, потом и слезами: драмы о вашей общей никчемной и мрачной испанской судьбе.
Вы сидели на галерее, а из проигрывателя несся тихий плач Катлин Ферье, исполнявшей «Kinder-Totenlieder» Малера. Антонио отправился на кухню готовить коктейль. На улице все шел дождь.
— Помнишь, как мы ездили?
— Нет.
— Ну, после плотины, как мы ходили на песчаный пляж, и я еще хотела искупаться голышом.
— Может быть.
— Мы несколько часов не разговаривали, потому что накануне ночью ты не хотел меня любить. Эта несчастная хумилья меня раззадорила, а ты, когда мы легли, грубо так отказался.
— Ну и память у тебя. Так оно и было.
— Ты сказал: если тебе так приспичило, пойди на улицу и поищи кого-нибудь.
— Ты, конечно, так и сделала?
— Решила так сделать. Оделась, вышла на Пасео-дель-Альбасете и стала подмигивать всем подряд. — Долорес сидела на корточках напротив тебя, и ее рука скользила по твоим волосам. — В пять минут я остановила все уличное движение.
— Не преувеличивай.
— Я не преувеличиваю. Мужчины смотрели на меня, как голодные собаки, и я испугалась. Никак не могу привыкнуть к этим слаборазвитым испанцам.
— Что же ты сделала?
— Бегом вернулась в гостиницу и выпила еще бутылку хумильи.
Вы оба засмеялись. Накануне — перед тем как идти на похороны профессора Айюсо — вы с нею любили друг друга, как в прежние времена, и, слушая, как колотится твое собственное сердце, когда ты касался ее нежного живота, ее крепких бедер… ты думал о предвестье, которое ты получил на площади Бастилии, после тобоггана, и о трагикомической смерти президента Филлера в объятиях возлюбленной. А разве оргазм не был маленькой смертью?
Антонио вернулся с коктейлем и пристроился на диванной подушке на полу. Его приход подводил черту под вашим лирическим отступлением, и под баюкающее контральто ты снова погрузился в сны, скользя взглядом по цветным фотографиям водохранилища, которые много лет назад снимал ты сам, пригнувшись к штативу «лингофа».
Работы начались в предусмотренные сроки. Пока одна бригада рабочих проходила отводной канал, сверлильщики буравили скалистое дно русла и через несколько недель взорвали его динамитом. Страшный грохот взрывов сотрясал узкие ущелья и театрально повторялся множество раз сердитым эхом. Сосны, вцепившись корнями в края обрыва, дрожали, и все зверье, населявшее горные леса, в панике обратилось в бегство. Дикие кабаны, лисицы, белки и зайцы бежали прятаться куда подальше. Ястребы и сороки стали вить гнезда в зарослях на другом склоне горы. В излучинах реки и в оросительных каналах долины сотнями всплывала дохлая серебристая форель, жертва неожиданного катаклизма.
Армия землекопов, разнорабочих, каменщиков, техников, расчистив нужное пространство, заполнила воронки тяжелыми блоками железобетона. По строительным лесам сновали занятые люди, и рокот машин — хоральная оркестровка суровых и резких звуков — окончательно заглушил воркованье голубей, резкий свист птиц, свежий и ясный говор воды. Грузовики, лебедки, перфораторы, буры глухо рокотали с утра до ночи. Плотина поднималась на двадцать, тридцать, сорок метров. И работавшие на строительстве люди с удивлением смотрели на дело рук своих.
Промчались суровые зимние месяцы, и весною пейзаж вокруг словно помолодел. Свежий крепкий жизненный сок забродил в горных соснах, и любопытные птицы невесомо парили над водохранилищем и потом медленно летели дальше, к вершинам. Солнце сверкало, словно жаркое золото. И над голыми зеленеющими горами небо было прозрачным и синим.
Рабочие поднимались с зарею. Бригады работали без отдыха под бдительным оком надсмотрщиков. Уровень запруженной воды поднимался, и одновременно головокружительно росла плотина. Еда и заработная плата рабочих были предметом усердных споров с представителями комиссии, разумеется, не обошлось и без забастовок и демонстраций протеста, которые возглавлялись социалистами и коммунистами. Немало было и несчастных случаев (недорого стоит жизнь бедняка испанца): тело жертвы, одетое в рабочую одежду (выходной костюм мог пригодиться семье), на двадцать четыре часа выставлялось в часовне, принадлежащей предприятию, а потом отправлялось (бесплатно) на сельское кладбище. Вдова и дети в этих случаях получали небольшое пособие.
И вот строительство окончилось; водою был затоплен мост (министерство общественных работ построило другой мост пятьюстами метрами выше по течению), сады по берегам рек Туса и Сегуры, жилые дома и колодцы в долине, развалины старой мельницы.
На открытие приехал министр и депутаты от провинций (среди них и сам касик). Были речи, тосты, здравицы в честь Республики; рабочих кормили за счет предприятия, а служащие столовой до отвала напоили всех вином и водкой. По словам достойных доверия свидетелей, официальных лиц провожали аплодисментами.
Как и обещал член комиссии, владельцам садов правительство возместило убытки, а сплавщики, крестьяне, угольщики и лесорубы доверчиво разошлись по домам и стали ждать.
Шел божьей милостью тысяча девятьсот тридцать четвертый год.
Двадцать четыре года спустя — в самом разгаре Двадцатипятилетия Мира и Процветания — ты смотрел на неподвижную поверхность водохранилища, густые сосновые леса на склонах гор, столбики дыма от перегонных печей и лесные прогалины, означавшие, что там, далеко, приютилась одинокая хижина угольщика. Шоссе повторяло прихотливые изгибы местности, и чем ближе вы подъезжали к Йесте, тем больше тебя охватывало смутное волнение.
Застывший под солнцем пейзаж казался безжизненным, и несложное пение цикад по временам перекрывал однообразный рокот мотора. Косматые облачка плыли над охряными лоскутами возделанной земли в долине Туса. Попадались крестьянские домишки с развалившимися стенами и на открытых местах — во множестве ветхие ульи. Прежде чем въехать в город, вы задержались на несколько минут у общинного кладбища. Полные ненависти, мстительные эпитафии напоминали посетителю о казнях 36-го года. В тени стройного кипариса поднимался в траве пантеон, где покоились останки твоего отца до того, как их перевезли на барселонское Юго-Западное кладбище. Узнав его, ты в душе поблагодарил мать за то, что надпись на нем была скромной. Жертвам расстрела 29 мая не поставили надгробия; список их имен, напечатанный на первой полосе «Солидаридад обрера» 3 июня 1936 года, сфотографирован и лежит перед тобою.
«Хесус Мариа Гонсалес.
Хусто Марин Родригес, секретарь Организации
Социалистической Молодежи.
Андрес Мартинес Муньос, 40 лет, управляющий
делами города Йесте.
Николас Гарсиа Бласкес.
Хосе Антонио Гарсиа.
Хасинто Гарсиа Буэно, 25 лет, секретарь Правления при Народном фронте.
Антонио Суньес.
Мануэль Барба Родригес.
Хосе Антонио Руис.
Мигель Галера Фоуслади, из Боче.
Фернандо Мартинес, из Ла-Грайи.
Антонио, „Балда“.
Хесус, „Чулок“, из Йесте.
Бальбино, из Ла-Грайи.
„Моль“, из Йесте.
Хуан, „Бочоч“, 60 лет.
Два трупа остались неопознанными».
А те, что были расстреляны весной 39-го года, — когда искоренили в стране раковую опухоль красных, — те тоже сошли на нет, не оставив и следа.
Мертвые? Нет, их будто и вовсе не было на свете. Отринутые богом и людьми. Словно зачатые в лживом, расплывчатом, давнем сне.
Ожидание длилось восемнадцать месяцев. Понемногу люди растрачивали свои сбережения, и пока правительство изучало (так говорилось) честолюбивый план строительных работ и перевода тех, кого надо, в Эллин, плотогонам, крестьянам, угольщикам, лесорубам приходилось залезать в долги. Техники поговаривали, будто собираются ровнять склоны, насыпать террасы, укреплять почву и строить оросительные каналы, используя разный уровень воды в Тусе. Перевозка леса по шоссе оказалась разорительной. В правительственных газетах регулярно давались обещания срочно принять необходимые меры. Когда разразился экономический кризис, новый министр положил все проекты под сукно. Одна за другой комиссии возвращались в Мадрид. К началу 36-го года более двух тысяч семей в Йесте были без работы.
Получивший хорошее возмещение за свои затопленные земли (ходили слухи, что эта сумма намного превышала подлинную стоимость) касик тем не менее не дремал. В один прекрасный день, перелистывая местный информационный бюллетень, выходивший в провинции, люди в крайнем изумлении узнали, что, оказывается, муниципалитет при единодушном согласии продал почти все общинные леса. Угольщикам приказали немедля покинуть эти места, иначе их выдворят силой. Некоторые протестовали, но с помощью жандармов их тут же заставили замолчать. Когда объявили, что на февраль назначаются выборы, касик через своих агентов и доверенных лиц заявил, что, преследуя высшие интересы родины, он снова, во второй раз, выставляет свою кандидатуру на пост депутата. Положение в городе накалялось, назревал взрыв.
Выборная кампания проходила в напряженной обстановке, и, несмотря на давление и угрозы, большинство в муниципалитете получил Народный фронт. Когда распространилась весть о том, что в главных городах Испании победил Народный фронт, толпы людей собрались перед балконами муниципалитета и восторженно приветствовали победителей. (Одно из твоих первых детских воспоминаний, — а может, это позднее воображение создало его, опираясь на случай, тысячу раз пересказанный домашними? — ты вместе с родными идешь к мессе в капеллу монастыря святого Иосифа, и по дороге вы заходите на избирательный участок вашего квартала. В дверях мужчина протягивает твоему отцу бюллетени. Тетя Мерседес крестится и говорит очень громко: «За вас? Никогда!» Так оно и было на самом деле, только ты не мог поручиться, что был тому свидетелем.)
Хотя новый муниципалитет создал исполнительную комиссию, которой поручил поспешить с планами орошения и заняться проблемой безработицы, люди в столице не спешили: надо немного потерпеть, увещевали они; у Народного фронта есть дела более срочные; все в свое время уладится. Изо дня в день батраки спускались с гор в надежде раздобыть еды и каждый раз возвращались домой с пустыми руками. Ни в одной лавке им больше не хотели давать в кредит. Голод грозил сотням семей.
Прошли три месяца ожиданий и благих посулов. Больше батраки ждать не могли. Голод, как говорится, не тетка. Коль скоро Народный фронт не может помочь им выйти из положения, они сами найдут выход (такими были в те времена твои соотечественники).
В середине мая плотогоны, крестьяне, угольщики, лесорубы поднялись в горы, во владения касика, и начали валить лес.
Дождь уже перестал. Ты приподнялся, взял бутылку фефиньянеса и налил стакан до краев. Долорес внимательно разглядывала собранные в папке бумаги и показала тебе страничку, чудом уцелевшую при обыске, когда добросовестный жандармский сержант конфисковал всю отснятую тобою пленку. На листе черными чернилами были изображены контуры быка, и ты, облокотившись на валик софы, пристроился читать.
МУНИЦИПАЛИТЕТ ОКРУГА ЙЕСТЕ — ОФИЦИАЛЬНАЯ ПРОГРАММА ПРАЗДНЕСТВ
20-е число
5 часов вечера
Большая молодежная кавалькада по случаю открытия ярмарки
При участии оркестра, а также великанов и ряженых
21-е число
7 часов утра
«Праздничная зоря» в исполнении оркестра
5 часов вечера
Народное гулянье на Ярмарочной площади
8 часов вечера
Концерт оркестра в павильоне на площади
11 часов вечера
Ночное гулянье
22-е число
7 часов утра
Оркестр пройдет по главным улицам города и исполнит «Веселую зорю»
10 часов утра
Торжественная служба и церковная процессия в честь Иисуса Утешителя
5 часов вечера
Народные состязания, для победителей — ценные призы
8 часов вечера
Концерт в парке
9.30 часов вечера
Большой фейерверк выполняет фирма «Сарагосская пиротехника»
11 часов вечера
Ночное народное гулянье
23-е число
6 часов утра
«Большая зоря»
7 часов утра
Процессия в честь Пресвятой Девы Скорбящей, Росарий, затем — Святая месса
11 часов утра
Традиционное Энсьерро. Быки известного скотовода Дона Самуэля Флореса
5 часов вечера
Потрясающая новильяда, подробности — в специальных
программах
11 часов вечера
Сенсационное гулянье и торжественное закрытие празднеств.
— Когда вы приехали? — спросил Антонио.
— Двадцать второго. Помнишь, это было накануне энсьерро?
— Вот уж чего не забуду — как мы возвращались на постоялый двор под конвоем, — сказала Долорес. — Люди смотрели на нас, будто мы марсиане.
— Самое занятное было потом, — сказал ты.
— Когда меня зацапали в Барселоне, они опять припомнили мне твой фильм, — сказал Антонио.
— Если они хотели, чтобы я стал знаменитым, так этого они добились.
— А что стало с пленкой?
— Хранится в Мадриде.
— Не пей больше, — сказала Долорес.
— Поехали опять в Йесте, — ответил ты.
У въезда в город царило оживление: вереницы мулов, повозки, мотоциклы, лошади. Они запрудили шоссе, и машина медленно расчищала себе путь, вызывая у зевак крайнее удивление и любопытство. На всем пути до города царила необычайная суматоха. Молодые парни ставили заграждения посреди улиц, люди украшали балконы своих домов флагами и полотнищами. Время от времени раздавалась бойкая барабанная дробь. Перед самой площадью альгвасил заставил вас вернуться назад и оставить машину на круто идущей вверх улице, в нескольких метрах от постоялого двора.
Яркое солнце заливало деревенские дома главной улицы. Брюки Долорес в обтяжку вызывали молчаливое и завистливое осуждение всего женского сословия, а мужчины провожали ее жадными взглядами. Люди принимали вас за иностранцев, и некоторые разглядывали твою шестнадцатимиллиметровую кинокамеру подозрительно и враждебно. Ты снял несколько кадров приготовлений к энсьерро, старуху верхом на осле, угол дома с табличкой: «Улица Норберта Пуче Фернандеса, геройски павшего в России». Ребятишки шли за вами по пятам точно тень и пронзительно выспрашивали, зачем вы снимаете.
Ты хотел зайти в крепость, где сидел твой отец перед расстрелом, но она была заперта, а сторож со всеми ключами ушел, и никто не мог объяснить толком, где его искать. Некоторое время вы бродили по улочкам и переулкам, отыскивая хотя бы фундамент родового дома, который твоя мать унаследовала от двоюродного деда во времена далекие и для тебя — загадочные, дом, где как раз, может, и был арестован твой отец в 36-м году, когда произошел военный путч (и началась всенародная мобилизация на защиту Республики). Через несколько месяцев после победы Франко дом продали — слишком тяжелые воспоминания были с ним связаны, и, кажется, он несколько раз менял хозяина, прежде чем был отдан на слом последним владельцем (торговцем, который разбогател на черном рынке). Твоя мать держала на комоде снимок этого дома, и рядом всегда была почтовая открытка, датированная двенадцатым июля, которую муж послал ей из Йесте («Ехали мы хорошо и добрались без приключений. Здесь гораздо спокойнее. Завтра повидаюсь с представителями правления. Думаю вернуться в воскресенье. Обнимаю». Или что-то вроде этого); но после смерти матери и фотография и открытка потерялись, и все твои последующие розыски и расспросы ни к чему не привели. История твоего искалеченного отрочества терялась в зыбучих песках предположений.
Вы пошли на постоялый двор перекусить. Скототорговцы, лоточники, коммивояжеры, крестьяне из соседних поместий ели, пили, курили, спорили; в небольшой комнате, пропахшей густыми и острыми запахами кухни, было шумно: караваи хлеба, жареное мясо, гороховый суп и густое красное вино. Человек лет тридцати у стойки бара не спускал с вас глаз.
— Вы из Мадрида?
— Нет, из Барселоны.
— Репортеры, на бой быков?
— Всего-навсего любители.
Вы пригласили его к своему столику и заговорили о быках. Он рассказал, что работает водителем автобуса, что приехал в город на время отпуска и что его семья живет в Каталонии.
— Вы из Йесте?
— Да как сказать, — улыбнулся он. — Из деревни, называется Ла-Грайя.
У тебя екнуло сердце. Ты постарался скрыть это, но разговор все равно перешел на водохранилище и на то, что случилось в этих местах за два месяца до гражданской войны.
— Не там ли как раз произошло восстание?
— Там. Вернее, на дороге между Йесте и Ла-Грайей, в нескольких километрах отсюда. Если вас интересует, где именно, я могу показать.
— Хорошо, — сказал ты.
Вы опять сели в машину и проехали через городок, страдающий в это время дня от нестерпимого послеполуденного зноя. Глазам было больно от ослепительной белизны стен; большинство балконов было увешано связками перца и кукурузными початками. Стоит выехать из города, и сосны тотчас же скрывают из виду дома, расположенные на холме. С шоссе, словно с дозорной башни, видно синее зеркало водохранилища Фуэнсанта, зеленая, котловиной, долина реки Сегуры и точно разноцветные лоскутья — поля на равнине. Постепенно городок становится все меньше, съеживается под громадой замка, и приезжий с удивлением видит лишь темные крепостные стены с башнями и бойницами — всю эту неумолимую геометрию, когда-то давным-давно замышленную как блистательный вызов, а после ставшую каменной гробницей, застывшей на долгие времена над судьбою ее смирившихся обитателей.
— Вон там, за поворотом.
Ты затормозил у самого кювета и вышел из машины, захватив кинокамеру. Солнце ложилось гнетом на пустынную местность, в страдающих под его лучами оливковых деревьях трещали цикады. Из города — как ты потом узнал — жандарм, бдительное око порядка, установленного людьми твоей же касты, следил за вами в бинокль.
Поместье называлось Ла-Умбрия и входило в округ Ла-Грайя. С незапамятных времен оно было общинным владением, но постепенно перешло в руки касика; это произошло в ту пору, когда его подставные лица хозяйничали в муниципалитете Йесте. В результате люди, которые обычно жгли дерево на уголь в здешних лесах, остались без всяких средств и вынуждены были сидеть без работы или эмигрировать. Строительство водохранилища лишь на время облегчило положение. После церемонии открытия водохранилища начался период ожиданий и надежд, которые частично питались поражением касика на февральских выборах, а частично — новыми обещаниями о помощи, теперь уже со стороны руководителей Народного фронта. Члены местного правления изо всех сил старались — но безуспешно — победить сопротивление властей провинции. Выведенные из себя жители Ла-Грайи терпеть больше не желали, они вошли во владение Ла-Умбрия и начали валить лес.
Решение это было принято единодушно. Мужчины, женщины, старики, дети, вооружившись серпами, палками, топорами, посохами, баграми, собрались перед домом, где жили лесники.
— Мы идем в Ла-Умбрию жечь уголь.
— Вы же знаете, дон Эдмундо запретил это. — Старший лесник стоял на пороге, держа ружье за спиною.
— У дона Эдмундо стыда нет. Эти леса общинные. И мы будем жечь сосну и сеять хлеб на равнине.
— Вы сказали это дону Эдмундо?
— Мы говорим это тебе.
— Если у вас нет разрешения…
— Мы сами себе разрешаем. И пришли сказать тебе. Вот все и выяснили. Хотим только знать, за кого ты.
Старший лесник разглядывал решительные и смелые лица земляков. Некоторые угрожающе потрясали оружием.
— Раз вы так…
— Мы требуем своего.
— Дон Эдмундо узнает…
— Оставь ты дона Эдмундо в покое. Эти леса испокон веков принадлежали деревне. Если он будет тебя спрашивать, скажи, пусть разговаривает с нами.
— Я умываю руки.
— Против тебя и твоих товарищей мы ничего не имеем. Если старик взъерепенится, мы пойдем к алькальду.
— Не лезьте на рожон. У дона Эдмундо покровители посильнее ваших.
— А ты погоди. Это наше дело.
— Поступайте, как знаете, мой долг — вас предупредить.
В тот же самый жень жители Ла-Грайи поднялись в горы и начали вырубать лес и ставить печи для обжига. Эхо весело, точно музыку, разносило по долине стук топора.
За многие месяцы вынужденной безработицы накопилась энергия, и теперь она торжествующе выливалась под возгласы и песню, древнюю и примитивную песню людей, извечно привыкших к суровой и свободной жизни, к дикому и необузданному индивидуализму. Падали сосны, зудели пилы, и вокруг свежих пней трудились кирки и лопаты. Женщины и ребятишки тоже работали с жаром: корчевали кустарник, обрубали ветви с поваленных стволов, подбирали и складывали в поленницы дрова, которые потом в медленном огне должны были превратиться в уголь. На лесных прогалинах заступы и цапки живо расчищали землю, деревенские плуги поднимали пласты земли, проворные и непоседливые руки горстями бросали в борозды зерно. Поистине они бежали наперегонки со временем. Собаки, свесив языки, переходили с места на место и следили за слаженной работой общины.
Две недели солнце смотрело на восстановленное единство человека с природой, на самоотверженный труд людей, на красивую и мудрую повадку инструментов в руках у лесорубов. Быстрые солнечные лучи стремительно лились сквозь листву деревьев, ложились на огромные, полные угля корзины, скользили по мшистым камням на берегу и мимоходом загорались на острие топора. Дымок печей спокойно и тихо поднимался в небо. Мирный, полезный и всем нужный труд, казалось, воцарился в долине навечно, как вдруг к вечеру 28 мая, не дав знать даже алькальду, десять пар жандармов со старшиной и сержантом показались на повороте дороги и заняли деревню Ла-Грайя.
Оливковые рощи, кукурузные и ячменные поля, водостоки — никакой надгробной плиты.
— Я был мальчишкой, когда тут стреляли, — сказал водитель автобуса. — Но если вы хотите узнать, как все случилось, то я знаю одного человека, который был тут. Его зовут Артуро.
— Он живет в Йесте?
— Да. При Народном фронте он работал в правлении. После войны его приговорили к смертной казни, а потом помиловали. Вышел он — будто совсем другой человек. Теперь мастерит повозки.
Проехав по деревням — Ла-Грайя, Ла-Донар, Ла-Пайлес, — лежащим в долине Сегуры, вы вернулись в город. Солнце вот-вот должно было спрятаться за горы, и толпа снова наводнила улицы. Ваш проводник вниз по крутой улице вывел вас к дому тележника. Женщина, неподвижно застыв в дверном проеме, кого-то поджидала. Она мягко объяснила, что муж ее только что ушел.
— Может, вы встретитесь с ним на ярмарке, — сказала она. — Если хотите, оставьте ему записку…
— Не стоит, — сказал ваш проводник. — Сеньоры хотели поговорить с ним.
— Посмотрите, нет ли его в баре Морильо. В это время он обычно там бывает.
Вы прошли городок из конца в конец. Пастухи из Арройо-Фрио и Пеньярубьи, пасечники из Распильи и долины де Ла-Торре, батраки из Туса и Моропече, земледельцы из Ралы и Эль-Аргельите бродили по ярмарке потными, густыми толпами, скандалили у дверей таверн, осаждали лотки с чурро и жареным картофелем, большими ложками истребляли целые миски варева. Молодые девушки, улыбчивые и веселые, прогуливались, покачивая бедрами и бережно неся свою драгоценную невинность, охраняемую зорче, чем церковный алтарь. Вы зашли в таверну выпить. Долорес попытала счастья в рулетку. Антонио попробовал стрелять и получил в награду кулечек конфет. Вы находились в Испании времен Таифских царств, окаменевшей и застывшей в медлительном течении веков (тогда еще не было ни наплыва туристов, ни Плана развития, придуманного вашими знаменитыми технократами, и, глотая (сейчас) холодный фефиньянес, ты пытаешься ясно и точно представить себе пестрый и разноголосый облик праздничного городка, наводненного местными жителями и сотнями приезжих со всей округи, и во всей ясности перед тобой предстает жестокий опыт твоей надвое рассеченной жизни: в Испании и в эмиграции, — и ты с горечью думаешь о своих тридцати двух годах, которые ты просто просуществовал, а не прожил, как гражданин.
Темнота скрыла живописную нищету местности, и ярмарочные огни слабо осветили мертвенно-бледную и неутешительную картину…
Ты еще глотнул фефиньянеса.
Посмотри на них: вот они, дети героев Гвадалахары и Бельчите, Брунете и Гандесы. Они бродят грудь нараспашку, группками и шайками, с палками и свистульками, с мехами, полными вина, и бубнами, бродят бесцельно, тревожа прохожих криками и шумом, которого от них больше, чем от повозки на булыжной мостовой, и по тому, как они хорохорятся, можно подумать, будто они чего-то требуют, чего-то хотят, за что-то борются (за что — за свободу, за свое достоинство?), или, может быть, это просто нелепое желание показать себя, свойственное двадцатилетним, которые все эти годы принимали летаргию за общественное спокойствие, спячку за порядок и которым застой представлялся жизнью. Хватит, придержи воображение, это и есть подлинно народная армия, по-видимому, одинаково далекая как современному фанатичному стаду битлзов, так и революционным милисиано 36-го года.
Молодые люди, мечтающие стать тореро, убивают время в пивных за кувшином родниковой воды. Восхищенная публика собирается вокруг волевых и никому еще не известных подростков, которые каждый день за горсть реалов рискуют жизнью. Мужчины, взрослые, седовласые, засыпают их мудрыми советами, ласково похлопывают по спине, угощают понемножку, но каждого — табаком. Послушать этих уже не молодых людей, можно подумать, что они соперники Арруса или Манолете. (В решающий час некоторые из них, быть может, сражались вместе с Листером или Дуррути.) Молодые люди молча внимают им, они оглушены, и глаза у них словно после бессонной ночи. Большинство из них перебирается с места на место пешком, спит под открытым небом, следуя за быками по трудному пути энсьерро. (Через Льетор, Айну, Элче, Пеньяскосу, Ферес, Летур, Молиникос, Богару, Патерну, Соковос…)
— Помнишь Артуро? — сказала Долорес.
Вы нашли его, наконец, в баре на площади, во время фейерверка, когда на городок сыпался щедрый дождь искр.
— Эти сеньоры хотели с вами познакомиться, — сказал проводник.
Мужчина внимательно поглядел на тебя. Он был худой и высокий, нос у него был тонкий, а глаза на усталом лице — черные и очень живые.
— Да, все это я пережил. — Вокруг было много народу, и он понизил голос. — Если хотите, то как-нибудь…
— Мы завтра уезжаем, — сказал ты.
— Приходите ко мне домой после новильяды. Там мы спокойно посидим. А жена сварит нам кофе.
Вы его больше не видели. Когда на следующий день вы пришли, как договорились, Артуро не было. А на постоялом дворе вас поджидал жандармский сержант.
Ты налил еще стакан фефиньянеса.
— Не пей больше, — попросила Долорес.
Когда наступил вечер, восемь пар жандармов с винтовками за плечами вступили в Ла-Умбрию. В сосновом лесу царила плотная тишина, которую только подчеркивал контрапунктом топот сапог по каменистой тропинке. Предупрежденные семьями, большинство мужчин скрылись в лесу. Колонна жандармов шла осторожно, опасаясь засады. Блестящие треуголки выделялись в зарослях. Выйдя на поляну, жандармы предусмотрительно рассыпались цепью, и капрал опасливо осмотрел желтеющие сосновые пни, расчищенную и возделанную площадку земли, курившиеся угольные печи, поленницы и вязанки дров, готовые к перевозке. Шестеро лесорубов остались как были на своих местах, невозмутимые, словно не заметили неожиданного вторжения.
— Кто здесь командует?
Наступила пауза. Люди продолжали свое дело — они и бровью не повели. Капрал сделал несколько шагов вперед и остановился перед самым крепким из лесорубов.
— Я спросил, кто здесь командует?
— Я слышал.
— Почему же ты не отвечаешь?
— Никто нами не командует.
— Никто?
— Никто.
— Ничего. Ты ответишь мне за всех.
— У нас что тот, что другой — все равны, — ответил человек. — Мы тут все одинаковые.
— Кто вам разрешил жечь уголь?
— Леса принадлежат общине.
— Это мы еще посмотрим. — Капрал обвел взглядом печи, вязанки дров, только что засеянную землю. — Вы говорили с хозяином?
— Мы предупредили людей из правления.
— Правление тут ни при чем. Я спрашиваю, есть ли у тебя разрешение дона Эдмундо?
— Нету.
— Так вот, катитесь отсюда, да поживее.
— Я уже сказал вам, что лес — общинный. И если у вас нет письменного приказа от алькальда…
— Заткнись и подчиняйся.
— Сперва покажите мне приказ.
— Приказ? — Взмах жандармского кулака. Человек выдержал удар, не моргнув. — Вот тебе приказ.
— Ни я, ни мои товарищи не двинемся с места.
— Не уйдете по-хорошему — выставим силой.
Часом позже в деревне очевидцы рассказывали о расправе. Жандармы с руганью набросились на лесорубов. Посыпались пинки, удары прикладом. Люди падали. Это еще больше распалило карателей. Они в бешенстве гасили печи, топтали посевы.
Шестерых арестованных провели по улицам деревни со связанными руками к зданию полицейской казармы. Жандармы, сняв плащи и треуголки, сели ужинать при свете коптилок. Под покровом темноты жители деревни бродили вокруг казармы. Женщины, пришедшие узнать о своих мужьях, громко переругивались с жандармами. Возбуждение возросло, когда разнесся слух, что арестованных избивают. Люди группами подходили к дверям казармы и возбужденно пререкались с часовыми. Так продолжалось довольно долго. Наконец дверь распахнулась, и из помещения высыпали жандармы с карабинами — толпа отступила. Потом, повинуясь приказу начальника, усмирители вернулись обратно в казарму. Как позднее рассказывал один жандарм, кто-то из вожаков подстрекал толпу на самосуд.
Жители Ла-Грайи отправили ходоков к йестенскому алькальду, к председателю и членам правления, к жителям соседних селений. Все провели эту ночь под открытым небом, при мертвенном свете луны, карауля малейшее движение жандармов, засевших в казарме. По горным дорогам и тропам, ориентируясь по звездам, на помощь товарищам стекались плотогоны, крестьяне, угольщики, дровосеки. Поднялась вся округа.
Резкий крик петуха на несколько минут опередил зарю. И почти тут же начал заниматься день.
Фиолетово-желто-красная, как цвета республиканского знамени, поднималась заря. Была пятница, 29 мая.
Драматическое действо вот-вот должно было начаться. Ты отчетливо представляешь суровую обстановку горной местности Йесте: двадцать два жандарма, отряженных в деревню Ла-Грайя, угольщики, арестованные за порубку леса, молчаливая толпа людей, собравшихся со всей округи, чтобы выразить свою солидарность с арестованными, и в роли посредника, приводящего в движение нити сюжета, — ты, Альваро Мендиола, проживающий за границей, тридцати двух лет от роду, женатый, человек без определенной профессии — ибо это не служба и не профессия, а лишь мука и наказание жить, смотреть, замечать и фотографировать то, что происходит у тебя на родине; словно зачарованный, ты вызываешь в памяти то далекое и невозвратимое прошлое, и оно снова развертывается перед тобою, и ты думаешь в тысячный раз: если бы можно было вернуться вспять, если бы все тогда вышло иначе, если бы чудом можно было изменить развязку… Ты наяву грезишь об Испании настоящей, о том, чтобы твои сограждане вернули утраченное человеческое достоинство, о том, чтоб наперекор ненасытным врагам твоего народа, врагам жизни, люди обрели человеческое существование… Опьянев, ты чувствуешь себя оратором и с обшарпанного помоста держишь перед ними речь, ничтожно красноречивую речь шарлатана и трибуна: «Вы искони ждете вашего часа. Так пользуйтесь случаем, поднимайтесь. Не упускайте возможности. Смерть не страшна. Мгновения, короткие мгновения свободы стоят — теперь мы знаем это — всей вечности веков».
Когда колонна вышла из казармы, было восемь часов утра. Лесорубы шли, связанные друг с другом одной веревкой, а жандармы, в треуголках и плащах, выступали с карабинами наперевес. Жители медлили, выжидая, и когда цепочка арестованных протянулась по лесному шоссе, вдоль реки, в сторону йестенской тюрьмы, они на почтительном расстоянии двинулись следом. В руках у людей топоры, палки, багры. Местность там пересеченная и безлюдная, и кто-то сказал, будто жандармы хотят перебить арестованных якобы при попытке к бегству.
Оба шествия движутся, разделенные расстоянием метров в пятьдесят. В полном молчании. Солнце уже венчает гребни гор, из кустов вспархивают перепуганные куропатки. На поворотах дороги появляются группки крестьян. Ни слова не говоря, они оглядывают цепь арестованных и пристраиваются к колонне местных жителей. Вот их десять, двадцать, сорок, сто. Они идут из соседних деревень по тропинкам и напрямик, с орудиями труда за поясом. Сбегаются женщины, озлобленные, озабоченные. Юноша-пастух стреляет из пращи в жандарма, идущего во главе колонны; камень пролетел мимо, лишь чуть задев солдата, и парень мгновенно скрывается в чаще.
На поляне к колонне подходят четверо из правления, собираясь вступить в переговоры с жандармами. Девять часов утра, и арестованные находятся еще в четырех километрах от Йесте. Односельчане подходят ближе, чтобы послушать, о чем они будут говорить, и, заметив это, жандармы спускают предохранители на винтовках. Их осыпают оскорблениями. Те, из правления, вмешиваются, уговаривая сограждан успокоиться. Лицо сержанта под черной блестящей треуголкой покрывается потом.
— Еще шаг — буду стрелять, — говорит он.
— Вы слышали? — обращаются к толпе члены правления.
Крестьяне немного отступают, но не расходятся. Новые группы спускаются по склону, останавливаются на краю дороги, вливаются в толпу. Члены правления просят отпустить арестованных на поруки. Сержант не отпускает. Клетчатым платком он вытирает струящийся по лицу пот. Крестьяне угрожающе потрясают своими грубыми орудиями. Еще остается добрый час пути, а осаждающих — сразу видно — больше четырех сотен.
Шествие постепенно втягивает в себя пасечников из Боче, лесорубов из Хартоса, угольщиков из Ралы. Цепь арестантов сходит с лесного Сегурского шоссе и медленно поднимается по крутой проселочной дороге. С каждым шагом появляются все новые и новые люди, они точно вырастают из-под земли. Солнце начинает припекать; стража и арестованные задыхаются. Те, из правления, послали в городок одного из своих и объявили, что председатель и алькальд встретятся для переговоров с жандармским лейтенантом. Крестьяне, видимо, относятся к этому скептически и, воодушевленные тем, что прибывают все новые подкрепления, сокращают еще немного расстояние между колоннами.
Было десять утра, когда они различили вдали первые дома Йесте, жавшиеся к подножью замка, точно перепуганное стадо к пастуху. Лес поредел, а внизу, под шоссе, он переходит в оливковую рощу с посевами ячменя между деревьями. За поворотом, вооруженные орудиями труда, поджидают еще три сотни человек из окрестных деревень. Сержант молча смотрит на все густеющий легион, который двигается за ними, и на плотную массу людей у поворота дороги. Автоматически он отстегивает ремешок треуголки и отирает ладонью пот. Крики, оскорбления несутся со всех сторон. Жители Йесте телами загораживают ему путь.
— Разойдись!
Никто не подчиняется. Около тысячи людей окружают колонну жандармов. Пылают гневные лица крестьян, под солнцем вспыхивают затворы винтовок, дула и прицелы, солнце играет и скользит по лаку двадцати с лишним треуголок.
— Разойдись!
Толпа неожиданно сжимается, отступает и дает дорогу двум жандармам, пришедшим из города. Сержант совещается с ними, и члены правления тоже подходят к ним. Те сообщают, что председатель правления обещал самолично привести арестованных к мировому судье, но сейчас их должны немедленно освободить; и лейтенант отдает приказ отпустить их. Толпа встречает весть о победе восторженными криками. Сержант подчиняется приказу, жандармы развязывают арестованных, а родственники и друзья бросаются их обнимать; крестьяне и жандармы — все смешиваются в одну кучу, начинается перебранка, внезапно она переходит в ссору. Члены правления тщетно пытаются вмешаться. Толпа теснит жандармов, и вдруг те, сбросив плащи, направляют ружья на крестьян.
Было половина одиннадцатого, когда прозвучал залп. Аист, сладко покачивавшийся в воздухе, напуганный резкими звуками выстрелов, стремительно ринулся к земле и спрятался на колокольне йестенской церкви.
На колокольне медленно бьет одиннадцать. Толпа терпеливо ждет. Балконы, подъезды, окна, карнизы — всюду полно людей. На заборах и настилах яблоку негде упасть. На крышах домов, на фонарных столбах в самых невероятных местах висят гроздьями ребятишки и взрослые мужчины, словно акробаты сохраняя равновесие там, где, кажется, его невозможно сохранить. Многие месяцы ждали они этого часа, часа, который вознаградит их за нищенское прозябание, когда они сурово и жестоко сведут счеты с беспощадной судьбой. Солнце расплавленным свинцом льется им на головы, но они терпят. Некоторые накрыли головы платками, женщины прячутся под выцветшими зонтиками. Наиболее нетерпеливые прогуливаются на площади с палками и ясеневыми тростями в руках (как говорится, мало ли что). Опасность сплотила людей, и только ты один вне этой общности, ты один чужеземец, который наблюдает со стороны и снимает на кинопленку.
В устьях переулков — барьеры и укрытия для тореро, грузовики, заграждения, заборы. Батраки протягивают между балконами и фонарными столбами гирлянды петард, и кто-нибудь нет-нет да зажжет бенгальские огни или пустит ракету, которая, жужжа, взвивается высоко в небо и там разрывается. Посреди улицы юные тореро с импровизированными мулетами и грязными, из лоскутов, плащами караулят случай показать себя. Сгрудившись за колесами повозки или под кузовом грузовика, верещат женщины. Гонцы оповещают о том, что старшие пастухи вот-вот появятся. Ложная тревога, крики, толкотня, давка. Толпа теснится, обстановка накаляется.
Как только животные показываются на улице, люди стремглав разбегаются в стороны. Молодой черный бычок — новильо — бежит впереди, а за ним полдюжины смирных быков бегут, гремя на ходу колокольцами. Погонщики идут сзади, и пока двое юных тореро поддразнивают боевого бычка, те подгоняют отстающих. Молодой бычок, кажется, удивлен происходящим, он нюхает носом землю и, не решив, нападать ему или нет, словно советуясь, оглядывается на взрослых. Какой-то человек быстро пробегает перед самым его носом и на ходу ударяет его палкой по хребту. Животное мычит и поворачивается на сто восемьдесят градусов, собираясь боднуть человека. Публика разражается аплодисментами. Юноши дразнят молодого бычка, подбегают к нему, но на него напирают остальные быки, он бросается вперед, и юные тореро стремглав разбегаются. Им на смену выходят молодые парни в засаленных рубахах и фартуках. Быки несутся по улице во весь опор. Толпа с криком раскалывается и бросается врассыпную. Каждый спасается как может, втискиваясь в битком набитые парадные, карабкаясь на оконные решетки, цепляясь за балконы и карнизы, бежит, удирает от быков сломя голову. Неожиданно молодой бычок и старые быки поворачивают обратно и устремляются вверх по улице, их опережает дробь колокольцев, топот парней, дикие вопли — смесь ужаса и восторга неистовствующей толпы. Прохожие забились в парадные, гроздья тел повисли на решетках окон. Батраки размахивают граблями, колами и, когда животные проносятся мимо, бегут за ними вдогонку и что есть сил бьют их по хребту, по бокам, по крупу, по подколенкам, по животу. В несколько секунд улица пустеет. И только один рассвирепевший бык бодает зазевавшегося растяпу, топчет его и, взметнув на рога, под звон колокольчика мчится дальше в сумасшедшем беге и вместе с остальными пропадает из твоего поля зрения.
Извлеки из забвения картину: толпа в молчании смотрит в конец улицы: из подъезда выходят два человека с красным знаменем. Красный цвет резко выделяется на фоне охряной пыли, рдеет на белизне оштукатуренных стен. Кажется, что это пламя, зажженное солнцем, и пламя это трепещет и развевается в воздухе. Это крик древней свободы, которой теперь заткнули рот, свободы тех далеких времен, когда надежды твоих соплеменников воплощались в простом и прекрасном символе. Ты смотришь, и тебе видится, как оно опять реет, непривычное после стольких лет, прошедших, но не прожитых, пустых и лишенных смысла, и ты глядишь на него с тем же чувством, с каким в фильмотеке смотрел документальные фильмы Ивенса и Кармена о гражданской войне: оборона Мадрида, сражение на Хараме, волнующие аккорды «Санта-Эспины». Двое мужчин шли со знаменем под аплодисменты толпы, и кровь гудела у тебя в висках. Ослепленный остервенелым, нестерпимым солнцем, опьяневший и словно в бреду, ты приветствовал чудесное явление символа со слезами на глазах и, потеряв над собой всякий контроль, шептал, — с какой любовью, боже мой, с какой нежностью ты шептал: «Народ, о мой народ, ты поднимаешься…»
Но нет — это не красное знамя, это всего лишь плащ тореро. Ты налил еще стакан фефиньянеса и залпом выпил.
С помоста, где ты устроился со своим киноаппаратом, тебе видно, как возвращается обратно молодой бычок и как бегут за ним остальные быки. Двое мужчин снова распускают красный плащ и быстро отбегают в сторону. Все были опять на площади. Спектакль повторяется, и, чтобы придать ему живости, церемониймейстер поджигает шнуры петард. Петарды рвутся с треском — точь-в-точь пулеметная очередь, — воздух наполняется дымом, дети затыкают уши руками, женщины истерически кричат. Животные мечутся, окончательно сбитые с толку, и какой-то парень с поразительным проворством успевает накинуть шнур с петардами на рога молодого бычка. Петарда разрывается, и животное, испугавшись, кружит на месте, словно волчок, бодается, пытаясь отделаться от шнура, брыкается, к вящему удовольствию и восторгу толпы. Несколько петард разрываются и на спине у героя, прожигают ему рубаху, и кровь проступает на ткани. Но парень отказывается от помощи и снова с палкою в руке выходит один на один с быком. Петарды рвутся одна за другой без передышки.
Когда у тебя кончается пленка, едкий запах пыли, пота и крови плывет над площадью.
Составленный из противоречивых версий обеих сторон, принимавших участие в происходившем, вот он, итог рассказа о событиях, созданного впоследствии равнодушными газетными репортерами.
При первых звуках выстрелов на мгновение возникает паника. Крестьяне пытаются отнять у жандармов карабины и бросаются на них с серпами и ножами. Основная масса поспешно отступает, мужчины же посмелее врукопашную схватываются с жандармами. Какому-то крестьянину удается отнять карабин у жандарма, и он стреляет. Жандарм Педро Домингес Рекена вскидывает руки к патронташу, но руки, залитые кровью, повисают. Он падает, и кто-то вонзает ему в шею крюк, которым скрепляют плоты. Делегат от йестенского муниципалитета Андрес Мартинес Муньос, первый помощник алькальда и управляющий конторы по найму рабочей силы, тщетно уговаривает прекратить драку. Жандармский старшина в упор стреляет в делегата со словами: «Вот тебе за твое правление!» Рухнув на землю, тот умоляет сохранить ему жизнь ради детей, но старшина приканчивает его тремя выстрелами. «Вот и все! — кричит он. — Этот уже не выздоровеет». Еще двое лежат ничком на земле, у одного из них размозжена голова. Для удобства многие жандармы стреляют из пистолетов. Трое жандармов спасаются бегством в лес, меж тем как рукопашная схватка на шоссе продолжается. Раненые расползаются сами, кто как может, оставляя в пыли кровавые следы. Один из жителей, размахивая серпом, кидается на жандарма. Другой жандарм стреляет в него в упор, и тот, сраженный, падает. Трое жандармов пристроились в стороне за скалою и обстреливают шоссе из винтовок. Те, кто еще оставался на шоссе, теперь бросаются вниз по склону через овсяное поле в оливковую рощу. Из города на подмогу своим спешит отряд гражданских гвардейцев. Жандармы остаются хозяевами положения и, не заботясь о раненых и умирающих, кидаются в погоню за беглецами. Десятки людей бегут по открытому полю. Точно разрывы петард, трещат выстрелы. Трое крестьян прячутся в сточной канаве глубиною в рост человека, и жандармы, подкараулив их, убивают двоих и тяжело ранят третьего. В другой сточной канаве они находят крестьянина, раненного двумя пулями. Тот кричит в голос, умоляет добить его. Жандарм стреляет в него два раза — в руку и в ногу: «На, получай! — кричит он. — Так дольше протянешь».
Когда через несколько часов приезжают журналисты, в сточных канавах еще плавают сгустки крови. А в одной — кровь тянется черной полосой на несколько метров. В кустах ежевики — совсем новый берет, платок и выпачканные красным тряпки — видно, кто-то пытался остановить кровь. Посреди поля лежат четыре забытых всеми трупа. Подле мертвого тела, опустившись на колени, плачет женщина. Тот, которому прострелили руку и ногу, все еще агонизирует, истекая кровью, на губах у него пена. Солнце сверкает как ни в чем не бывало, муравьи и мухи оспаривают друг у друга неожиданную добычу под зорким оком стервятников, которые неторопливо и упорно описывают концентрические круги над оливковой рощей.
Шапки, береты, вельветовые штаны, куртки, фартуки, платки вокруг шеи, грязные жилеты, альпаргаты… Молодые парни, подростки, старики, ребятишки теснятся на помосте, не спуская глаз с ворот, за которыми заперт молодой бычок. Это публика простая и грубая, среди них нет туристов — читателей Хемингуэя, барчуков в широкополых шляпах, с сигарами во рту, красоток с гребнями в волосах и в накинутых на плечи мантильях, холодных англосаксонок, ищущих грубых и острых ощущений. Чтобы скоротать время, парни не торопясь строгают палки. Другие, высоко подняв над головой мехи, пьют густое местное вино. Струя входит в открытый рот четкой линией, и пьющий время от времени выписывает ею арабески и узоры, вызывая восторг у всего собрания. Мехи переходят из рук в руки, по кругу; продавцы пива и газированной воды кричат, предлагая свой товар.
Юные тореро поджидают появление животного, упражняясь пока в фигурах с мулетой, и, точно знаменитые мастера, принимают то и дело презрительные и мужественные позы.
К сожалению, им недолго удается сохранять бравый вид: как только загон открывают, оттуда стрелою вылетает молодой бычок, и их горделивая осанка мигом пропадает, словно растаяв в беспощадных солнечных лучах. Животное бросается в атаку, одним махом разрывает плащ, в бешенстве бьет рогами в доски ограды и с удивлением принимает пинки и палочные удары, которые сыплются на него из-за ограды. Стоит ему приблизиться, как люди хватаются друг за друга и, поднимая соседа, сливаются в одну многорукую и разноцветную массу. Те, что стоят у барьера, цепляются за тех, кто устроился выше, и за все, что только можно, гроздьями висят над рогами животного, словно грешники над адским пламенем на иллюстрациях Густава Доре к «Божественной комедии». За оградой толпятся женщины; одни стоят, поднимаются на цыпочки, другие сидят на земле: их лица искажены наслаждением; они осыпают бранью быка и, истошно вопя, подзадоривают мужчин.
Объектив кинокамеры медлительно запечатлевает весь ход сражения и обряд смерти быка: неудачные приемы будущих тореро, палочные удары погонщиков, бешеный восторг публики. Стоит быку отвернуться, как подбегают парни и колют его остроконечной палкой, зрители швыряют в него камнями, а какой-то батрак что есть силы тянет его за хвост. Удары градом сыплются на быка, так что места живого не остается: на рога, на затылок, на хребет, в живот, под коленки. Обычай запрещает убивать его сразу, ударом шпаги: игру следует продлить до предела, агонию надо растянуть до конца. Старший пастух пытается набросить веревку ему на рога, но бык недоверчиво отступает и упирается задом в дверь загона. Несколько раз человек безуспешно пробует набросить аркан. На губах у быка выступает кровавая пена. Ободрившись, юные тореро дразнят быка плащами. А публика швыряет в застывшее животное чем попало. Какой-то тип высовывается через брешь в ограде позади быка и огромным мясницким ножом наносит ему глубокую рану у хвоста. Кровь бьет ключом, животное мычит от боли. Собрание аплодирует отваге и изобретательности артиста. Старший пастух предпринимает еще одну попытку с арканом, но веревка соскальзывает с рогов. Он пробует снова и снова, и люди, цепляющиеся за ограду, хлыстами и прутьями отгоняют от себя животное. Бык низко пригибает голову, обнюхивает землю, делает несколько шагов, бьет копытами, ноги у него подгибаются, он падает на колени, приподнимается и снова падает, выблевывая кровью.
Его бессилие вызывает бурное ликование толпы. Униженное животное падает и, точно в тягостном и отвратительном кошмаре, видит и сознает ужас своего положения. Когда пастух наконец заарканивает его, хриплый рев толпы приветствует героический поступок. Батраки тотчас же начинают неистово колотить быка, тянут за веревку, чтобы привязать его к фонарю, и какой-то седой человек подбегает к животному и вонзает ему в бок шило. Дюжины рук держат веревку, толпа высыпает из-за ограды. Несколько молодых парней хватают животное за хвост и тянут с такой силой, что хвост, и так уже наполовину отрезанный, отрывается с корнем. Бычок, видимо, уже нечувствителен к боли, он смотрит на густую человеческую массу налившимися кровью глазами… На этом, сжалившись, пленка кончается.
Где ты? Какой пласт памяти докучает тебе? Насилие порождает насилие. Сцены зверств множатся, скрещиваются, перепутываются… Вот это происходит в полутора километрах от Йесте, между одиннадцатью и двенадцатью часами пополудни. Свидетели — жители деревни, тоже раненые, но оставшиеся в живых. Женщине кричат на улице: «Стой!» Она останавливается, ей приказывают: «Ложись» — и открывают по ней, лежащей, огонь… Она с трудом поднимается на колени и снова падает под градом оскорбительной ругани, пинков, ударов… Рабочий возвращается с работы в десять часов вечера, в городе все спокойно, как вдруг безо всякого предупреждения его прошивают очередью… Тесный лес ног окружает его, в бешенстве его осыпают пинками… Николаса Гарсиа Бласкеса, который по приказанию алькальда ехал на грузовике подбирать тела жертв, заставляют выйти из машины по той причине, что на нем красная рубаха, и он умирает под пулями… Когда быка приканчивают огромным мясницким ножом, молодые парни бросаются на его труп, трогают и ощупывают его, словно это священная реликвия, и потом, торжествуя показывают свои платки, испачканные кровью… А тот человек в оливковой роще, с простреленной рукой и ногой, он все еще в предсмертной агонии?
— Ваши документы, пожалуйста.
Долорес ушла спать, а бутылка фефиньянеса пуста. Ветер, проносясь, свистит в ветвях эквалиптов. Ты привстаешь и снова ставишь на проигрыватель «Kinder-Totenlieder».
В пять часов утра по случаю открытия Ярмарки при участии
ваши документы
оркестра, а также великанов и
с чьего разрешения вы проживаете за границей
ряженых
когда последний раз были в Испании
21 числа в 7 часов утра «Праздничная зоря» в исполнении
с какого года живете в Париже
оркестра
с какой целью приехали в этот город
в пять часов вечера народное гулянье на Ярмарочной площади
эта кинокамера ваша ответьте почему как только приехали вы сразу же связались с
в 8 часов вечера концерт оркестра в павильоне на площади
вы утверждаете что снимали только энсьерро тогда что вы делали на шоссе ведущем в Ла-Грайю и зачем вы останавливались на том месте где
в 11 ночное гулянье
люди заслуживающие полного доверия слышали как вы разговаривали с Артуро о республике и о гражданской войне разве вы не знаете что это за птица вы не заставите меня поверить в то что этот тип взятый на заметку местной полицией за свое недоброжелательство…
22 числа в 7 часов утра оркестр пройдет по главным улицам города и исполнит «Веселую зорю»
мы следим за каждым вашим шагом с того момента как вы приехали в город и точно знаем с кем вы встречались а также откуда
в 10 часов торжественная служба и церковная процессия
не можете ли вы объяснить что за интерес вам встречаться с человеком у которого на совести…
в честь Иисуса Утешителя
есть ли у вас разрешение снимать кинокамерой мы не знаем ни что вы снимали ни с какими целями и пока высшие власти не разберутся мы считаем себя обязанными
Иисуса Утешителя
забрать у вас камеру и пленки
Утешителя
если хотите вы можете продолжать путешествие с условием что явитесь в полицию
У-те-ши-те-ля
когда власти сочтут нужным.
Антонио ушел к себе. Ты спустился в сад. Дождь перестал, и звезды проступали из хаоса ночи, сверкая в темноте, точно горящие угли. Казалось, ветер раздувает их и начищает до блеска. Эвкалипты сушили на ветру свои легкие листья. Свежий воздух прояснил мысли.
Несколько минут ты стоял, облокотившись на перила балкона. Вдали, на горизонте, небо сливалось с морем. Последние огоньки в деревне гасли один за другим. Нетронутая тишина укрыла спящие окрестности. Единственный, кто не спал во всей округе, — это ты: ты бодрствовал, вспоминал, воображал, бредил.
Автомобильные фары метут по брусчатой мостовой и взмахом освещают людей из ИФА, которые с револьверами и винтовками стоят посреди дороги.
— Стой! Руки вверх!
Старенький «форд» резко тормозит всего в нескольких метрах от патруля. Фонарики высвечивают ошарашенное лицо шофера. Рядом с ним щурится пожилой человек.
— Почему не остановились сразу?
— Мы вас не видели, — бормочет шофер.
— Выходите. Живо. Документы.
Шофер опускает правую руку и сует ее в карман брюк. Начальник патруля, не проронив ни слова, бьет его рукояткой револьвера. От неожиданности и резкой боли шофер чуть не падает.
— Смирно, понял?
Начальник берет у обоих бумажники, достает из них документы и показывает их парню в фартуке.
— Что там написано?
— Лукас Мендиола Орбанеха…
— Профессия?
— Биржевой маклер.
Парень читает по складам, как школьник. Один из них тем временем осматривает машину внутри и трудится над ручкою багажника.
— Эй, смотри-ка, — говорит он. — Там что-то шевелится.
Остальные из патруля подходят посмотреть. Двое с поднятыми руками дрожат, как осиновый лист.
— Что за черт у вас там?
— Лягушки.
— Получай, сволочь, буржуй.
Пуля попадает в грудь, прямо в сердце. Дядя Лукас рухнул, как тряпичная кукла, с выражением безграничного удивления на лице.
Его товарищ падает на колени рядом. Щеки его дергаются от ужаса.
— Не убивайте меня, ради бога. Клянусь вам, это правда.
Один из патрульных выбрасывает мешок на землю и рывком развязывает его. В насмешливом свете фонариков дюжины и дюжины лягушек выпрыгивают из мешка и с тупым, нелепым проворством скачут по еще теплому дядиному телу, по запятнанному кровью шоссе.
Сколько раз еще при жизни матери, когда под сенью эвкалиптов собирался семейный совет, ты слышал рассказ о печальной кончине дядюшки Лукаса, жертве собственного неуемного обжорства и гастрономических причуд, кончине, приключившейся в тот самый день, именно в тот самый день, — о, какая поразительная историческая интуиция в вашем роду! — когда народ в ответ на мятеж генерала Годеда штурмовал полицейское управление и неудачливый генерал был арестован. А ты сам, чудом спасенный благодаря энергии и отваге горстки людей, решивших воспрепятствовать «советизации Испании», над которой нависла международная жидо-масонская угроза, ты слушал, дрожа от страха, рассказы об убийствах, поджогах, пытках и о Чека. Пепе Солер, толстый мужчина за пятьдесят, свидетель преступления, в который раз пересказывал в лицах сцену, окончившуюся смертью дяди, а тетушка Мерседес, не отрываясь от чулка, который она вязала для опекаемых миссионерами негритят, сокрушаясь, припоминала историю внезапного исчезновения кузена Серхио. Чистейшая прихоть — одетый с иголочки, в мягкой шляпе и шелковом галстуке, настоящий денди — он вздумал прогуливаться у всех на виду в те времена, когда красное знамя и черный флаг анархистов развевались на балконах, трепетали на кузовах такси, украшали фасады больших домов, а мстительные мужчины и молодые парни, неизвестно откуда взявшиеся, спесиво расхаживали в красных платках на шее, с самодельными патронташами на поясе, в разноцветных костюмах милисиано.
Грузовики ехали на фронт, набитые добровольцами, и водитель одного такого грузовика, — ты представлял его с бородой и усами, как в кинохронике, которую видел в Париже, — поравнявшись с кузеном, затормозил.
— Эй ты, чучело!
— Вы мне?
— Да, тебе… Куда это ты вырядился?
— Прогуляться.
— Ах, ты любишь подышать воздухом?
— А что в этом плохого?
— Ну-ка, живо полезай в кузов, поедешь с нами.
Кузен Серхио повиновался — под револьверным дулом — и вместе с остальными на этом грузовике отправился на фронт. Больше о нем ничего не слышали. Его мать — двоюродная сестра Аугустина, Эулохио, Мерседес и Сесара — всех подняли на ноги, пытаясь разыскать его следы. Вероятнее всего, он умер в окопах, пав жертвою артиллерийского обстрела националистов. Было ему семнадцать лет.
Что же случилось с твоим отцом?
Когда кончилась война и ты вернулся в Барселону, семья начала розыски, и в присутствии твоей матери, дядей и теток бренные останки твоего отца без шума были выкопаны на Йестенском кладбище и труп был опознан. Из патруля, который его расстрелял, никого не осталось — одни умерли, другие жили в изгнании, и история — теперь уже давняя — его последних дней по-прежнему окутана туманом, которого теперь, без сомнения, никто никогда не рассеет.
Не имея ни документов, ни доказательств, ни свидетелей, ты мог как угодно рисовать себе историю его ареста в разрушенном родовом доме, может быть, даже очные ставки с жертвами событий 29 мая и одинокое ожидание смерти в голых стенах замка. Сидя взаперти, как и другие землевладельцы и бывшие доверенные лица касика, может, он взбунтовался в эту последнюю ночь перед смертью? Его строгое и печальное лицо, с детских лет отмеченное печатью сурового пуританского воспитания, казалось, временами скрывало тайную муку, невысказанное и упорное сомнение, которое, может статься, в те мгновения всплыло и проявилось резко и неприкрыто, разом сметя все верования и догмы, принципы и установления — весь этот непрочный, неверный замок, который был старательно возведен на песке другими и в котором он смиренно обитал. На фотографиях он обычно выглядел сосредоточенным и замкнутым, словно его мучили вещие предчувствия. Думал ли он о тебе, хрупком мальчике, которого навсегда оставлял на попеченье женщин? Думал ли о жене, с которой разделил десять никчемных лет внешне безмятежного существования, построенного на лжи? Или о боге своей касты, далеком и немом, отсутствующем, сомнительном? Твой отец умер и отошел в небытие нелепо, как и многие из его поколения. (Ибо кто у кого выиграл? Кому прибавила чести эта жестокая, детоубийственная победа?) И ты представлял до ужаса медлительно и точно сухой звук его шагов по коридору замка, последнюю чашку кофе, выпитую бережливыми глотками, краткий и суровый приговор местного комитета (праведники расплачиваются за грешников), ты видел, как он выходит под конвоем вооруженных крестьян, как люди мстительно осыпают его руганью, как он под градом пинков и ударов поднимается на грузовик…
Холмистый пейзаж Йесте в августе красив. Шоссе — 3212 змеится среди строевого леса, над голубой поверхностью водохранилища Фуэнсанта, спускаясь, окаймляет берег, снова поднимается вверх и, оставляя позади сосновый лес, бежит по равнине. Немного спустя появляются террасы и постепенно исчезает растительность. В зарослях проглядывают белесые пятна грунта. Солнце пылает белое, бесцветное. Всякая жизнь здесь затухает.
Нагробный крест сурово встает на крутом повороте дороги, и, сойдя с грузовика, твой отец видел ту же самую картину, которую видишь ты сейчас: на переднем плане пасека, развалившаяся лачуга, искривленный ствол дерева; дальше — спящая под солнцем голая степь, небо без единого облачка; холмы, курящиеся, точно вынутые из печи караваи. Может быть, где-то рядом осторожно выглядывает из-за камня змея. От земли, словно жалоба, поднимается густое гудение цикад. Отряд — перед ним, и приговоренный мочится от страха, когда начальник патруля поднимает руку и крестьяне вскидывают винтовки…
Как это объяснить? Часто во время приступов депрессии и тревоги мысли о смерти этого неизвестного тебе человека (твоего отца), о том, что между вами никогда не было и не будет никакой связи (если не считать того случайного факта, что он все-таки был твоим отцом), разъедают тебя изнутри, точно сознание некоей потерянной возможности, сожаление о чем-то, что не было сделано; и призрак этой предательской, неизлечимой тоски преследует тебя неотступно. В другой стране, думается тебе, в другую эпоху ваши с ним жизни сложились бы иначе и, в большей или меньшей степени, но вы бы поняли друг друга. А теперь что общего между вами, если не считать краткого необратимого мига причащения смертью? Глядя в черные дула винтовок (направленные на тебя), ты тщетно пытаешься удержать время.
Резко прозвучал залп.
На протяжении трех лет вихрь безумия дул над Бычьей Шкурой — так называют некоторые землю твоих отцов, пустую и бесплодную страну, скопление современных Таифских царств — дул, помогая разрушительной работе, которую из века в век с упорством и терпением вели твои прославленные предки, одержимые темными инстинктами, в которых стыдно даже признаться, демонами ненасытной алчности и неутолимого честолюбия. Они кропотливо и методично, неумолимо и сурово наводили в стране свой жестокий порядок: охотились за ведьмами, истребляли и губили самих себя, не останавливаясь ни перед чем и ничего не принимая во внимание, изничтожили по очереди во имя сомнительных догм торговлю, промышленность, науку, искусство. Раздавленный, сметенный, тысячу раз заклятый враг мерещился им повсюду, призрак возрождался вновь, иногда под каким-нибудь новым ярлыком, а вместе с ним — и неуемное стремление уничтожить его и спуститься еще на одну ступеньку вниз по лестнице варварства. И теперь твои соплеменники радуются тому, что перед лицом всего мира утвердили свое зловещее понятие родины, как некоего незыблемого утеса, о который бесплодно разбиваются бурные волны исторического развития.
Ребенком, не понимая смысла происходящего, ты был свидетелем безумной братоубийственной борьбы и пришел в ужас вначале от преступлений и зверств одних и потом возмущался тем, что творили другие (старательно обеленные), прежде чем постиг, что все они (и те, кто побежден, и те, кто одержал победу, и оправданные, и те, кому оправдания нет), — все они подчинялись законам одного и того же клинического цикла, в котором за бешенством и безумием следуют длительные периоды покоя, отупения и спячки…
Тебя не задела шумная туристская волна, которая, словно манна небесная, обрушилась на спящую, утонувшую в лени страну в это жаркое лето 1963 года. Радио с ликованием сообщило, что через границу в пункте Пертюс только за последнюю субботу прошло сто тысяч машин — французских, шведских, бельгийских, голландских, немецких, английских, скандинавских, — в которых люди ехали смотреть на бой быков, пить мансанилью, словно ящерицы, валяться на солнце, есть птицу и not-dogs в новеньких кафе, окрещенных «исконно испанскими» именами вроде: «Вестминстер», «Орли», «Сен-Тропз», «Виски-клаб», «Л’Эмпревю», «Олд-Инглэнд» и тому подобное; ехали, чтобы приобщить наконец испанский народ к насущному ремеслу изготовления промышленных и политических ценностей, превращая страну с помощью вашего пресловутого радикализма в продуктивный и пышный питомник по производству устриц и сырья для кровяной колбасы.
Ты думал о профессоре Айюсо и о твоем отце, о людях, без пользы погибших в 36–39-м годах, о вашем горестном поколении, обреченном состариться, так и не узнав ни юности, ни ответственности за настоящее дело. Облокотясь на перила балкона, ты ловил ухом далекий шум туристских автомобилей, которые день и ночь бежали по шоссе вдоль берега, и, погружаясь вновь в покой и тишину родового сада, пытался отрыть в припорошенной пылью памяти запоздалые воспоминания, чтобы лучше понять и обдумать минувшее — пока не поздно.
Ты страшился, что придет смерть и прошлое умрет вместе с тобою. Только ты, ты один в силах спасти его от гибели.
На маленьком южнофранцузском курорте весна была холодной, и ребятишки, игравшие на детской площадке, за платановой аллеей, были еще по-зимнему упакованы в пальто, шарфы и перчатки. Вот уже два года, как Альваро со своими друзьями свободно бродил по улицам, ни на минуту не прекращая войны с ватагой сверстников, которые, едва выбежав из школы, принимались швырять в них камнями и обстреливать из рогаток. Попытка приобщить Альваро к школьному обучению, предпринятая матерью, к радости самого Альваро, натолкнулась на категорическое неодобрение мадам Дельмонт: «A l’école laïque? Vous êtes folle. Un athée, un mauvais patriote, voilà ce qu’ils feront de lui. Si vous ne pouvez pas lui payer le Collège du Saint-Esprit autant qu’il n’apprenne rien… Ah, si Mussolini était là…»
Дядя Сесар и тетушка Мерседес тоже не уставали повторять, как опасно двуязычие и как теперь уже близок конец спасительной гражданской войны.
В течение последних месяцев Альваро случалось присутствовать на собраниях колонии испанской эмиграции. Они устраивались сразу же, как только приходили сообщения о сколько-нибудь важных событиях: о прорыве фронта на Эбро, освобождении Барселоны, бегстве республиканской армии (пятнадцать лет спустя в фильмотеке на улице Ульм Альваро с волнением смотрел горестные кадры разгрома, кадры, запечатлевшие сотни тысяч людей — мужчин, женщин, детей и стариков, пешком, с жалким скарбом за плечами бежавших к границе, в сторону Пертюса — массовый исход, сравнимый по численности лишь с теперешним — только в обратном направлении — наплывом туристов всех возрастов и из всех стран, которые на машинах с прицепами и фургончиками мчатся по всем шоссе и дорогам, словно спасаясь от неведомого бедствия — мимо тех же самых скал, тех же деревьев, по той же самой местности, которая была ареной великого катаклизма в феврале 39-го года). Как только открылся путь через Ирун, часть эмигрантов вернулась в Испанию; теперь сеньор с сеньорой Дуран, родители Луисито, Росарио Комин и некоторые другие, чьих имен Альваро не помнил, ожидали эпилога трагедии в Сан-Себастьяне, Бургосе или Саламанке. Оттуда они слали семейству Мендиола карлистские береты, фалангистские фуражки и даже синюю рубашку с вышитыми на ней красными стрелами; рубашкой завладел дядя Сесар и частенько в ней появлялся на людях: по воскресеньям в церкви, и по вечерам на увитой цветами террасе «Кафе-де-ля-Пост». По совету дяди Сесара женщины вязали для солдат свитера, подшлемники, носки и регулярно отсылали испанцам (или же итальянцам), которые отвечали им красивыми открытками и письмами в романтическом стиле, предназначенными, вероятно, еще больше подогреть благотворительный энтузиазм покровительниц (тетушка Мерседес держала фотографию своего подопечного, инженера Сандро Росси, на тумбочке у себя в спальне до того рокового дня, когда появилось заявление Бадольо и Италия трусливо и предательски сдалась союзникам).
В день, когда передавали последнюю военную сводку из штаб-квартиры в Бургосе, Альваро с кузенами бегали в саду, а взрослые в салоне откупоривали бутылки шампанского и после тоста благоговейно слушали пластинку, на которой был записан голос каудильо. Заразившись возбуждением взрослых, дети в который раз ловили «красного шпиона», запускали бумажного змея, гонялись с камнями за кошкой и, исчерпав обычный набор развлечений, придумали состязание — кто пописает дальше, целясь с расстояния в четыре метра в живую изгородь из туи. Кто-то (кажется, Хорхе?) уже было выиграл, когда Кончита Солер, несомненно, предупрежденная одной из кузин, прервала игру, закричав на весь сад. (в Мадриде в это самое время толпа безумствовала, встречая войска победителей):
— Дети! Что вы делаете! Выставляете напоказ срамоту, как раз когда наши победили!
Ты повернулся спиною к морю. Темнота скрыла знакомые очертания деревьев в саду — парящую пышность эвкалиптов, тонкую дрожь кипарисов, — размашисто набросив на весь ландшафт из края в край огромную тень. Жизнь, казалось, замерла — но только с виду, ибо глухой и сокровенный пульс ее продолжал биться. Время от времени налетал ветер, пронизанный запахами растений, и срывал с отяжелевших от влаги ветвей непрочное ожерелье дождевых капель. Прислушавшись как следует, ты мог различить вдалеке кваканье лягушек, треск цикад, похожий на жужжание заводной игрушки, — всю таинственную ткань сообщничества, колдовства и хитросплетений ночного мира. Посреди хаоса ночи одна только лампа на галерее не спала, охраняя покой уснувших.
Ты вернулся в дом, спрятал бумаги в папку и погасил свет. Когда ты выходил, старые стенные часы в темноте пробили час. Хотелось пить, и, откупорив новую бутылку, ты залпом выпил половину. Хотелось забыть прошедший день со всем, что было на самом деле, со всем, что припомнилось и пригрезилось. Хотелось подойти к постели Долорес, услышать ее дыхание, дотронуться до ее тела, скользнуть губами по ее животу… и замереть в ней, ища укрытия, затеряться в ее глубинах, вернуться в лоно женщины, ибо лоно женщины дало тебе жизнь.
Лучше бы, думал ты, этой жизни тебе не давали!