Старший лейтенант дед-мороз Ивлев
К концу декабря лед стал, начались морозные солнечные дни и звездные безлунные ночи. Никогда в жизни я не видел таких ярких звезд и так много сразу.
Я уже здорово приноровился вести трубу за лучом прожектора. Но если раньше взгляд словно бы скользил по серой стене, теперь он скользит по белой. Огромное белое пространство, тронутое лишь ветром, — это он намел снежные барханы.
И снова, когда гаснет прожектор, мне начинает думаться о всякой всячине: о том, что мои уйдут на Новый год в гости; а Зойка будет встречать его в общежитии; а на заставе посмотрят по телевизору «Голубой огонек». До заставы — всего каких-нибудь двенадцать километров, там модерновая столовая, и электричество, и библиотека, и телевизор — живут же люди! А нам так и не успели привезти хотя бы книжки. Я уже прочитал «Загадки египетских пирамид», и Горького, и уставы. Попросил у Леньки дать почитать стихи Прокофьева. И вдруг, к удивлению, знакомое:
А песня взлетела, и голос окреп.
Мы старую дружбу ломаем, как хлеб!..
И ветер — лавиной, и песня — лавиной…
Тебе — половина, и мне — половина!
Чтоб дружбу товарищ пронес по волнам,
Мы хлеба горбушку — и ту пополам!
А я и не знал, что это песня Прокофьева. Сто раз слышал и сам пел, а не знал.
Это почти про нас, вот почему она мне нравится. Почти про нас, если не считать Костьку, который прятал свою паршивую колбасу. Интересно, что он сделает, когда снова придут посылки? Впрочем, кто знает, когда придут хотя бы письма. Там, на заставе, наверное, уже скопились горы писем для нас… Мать и Колянич перепсиховались, потому что не получают писем от меня… Впрочем, что я смогу написать? Жив, здоров, вот и все.
Ну, не совсем здоров. Три дня подряд у меня болит зуб. Худшей болезни нарочно не придумаешь. Он тихо ноет, а к вечеру словно просыпается и начинает болеть так, будто норовит выскочить сам. В такие минуты кажется, что за щеку сунули раскаленный гвоздь и шуруют там. Две пачки пираминала, которые были в нашей аптечке, я уже съел. Правда, если закурить и держать дым во рту, становится немного легче. От зубной боли еще никто не умирал, и я тоже не умру. Только интересно, сколько же он еще будет болеть, окаянный?
Я поднял воротник тулупа и спрятал в него щеку. Когда греешь, становится малость легче. Если бы я служил не здесь, а на заставе, меня давно бы отвезли к зубодеру, и все было бы в порядке. А здесь — терпи. И я терплю, стараясь думать о чем угодно, чтобы обмануть этот проклятый зуб. Но все равно, четыре часа на вышке кажутся мне бесконечно долгими, и, когда снова в люк протискивается Сашка Головня, я облегченно вздыхаю. Все! Забирай тулуп и дыши свежим воздухом на здоровье.
— Есть новости, — сказал Сашка. — Утром будет почта.
— Иди ты!
— По рации старший лейтенант передал! Как у тебя зуб?
— Болит.
— Ромашку бы…
— Врача бы, — сказал я. — Хотя больше всего на свете не люблю бормашину и будильник.
Без тулупа, в одной зимней куртке, мне стало холодно, но я не спешил уходить. У нас с Сашкой был одни неоконченный разговор — о чем он думает здесь в одиночестве. Правда, я нарушал порядок, можно было бы найти другое время для разговора. Тем более — зуб… Но все-таки я снова спросил Сашку, о чем он обычно думает, когда дежурит на вышке.
— О всяком, — ответил он.
— Ну, например.
— О том, что буду делать на гражданке.
— Домой вернешься.
— Нет, не вернусь…
— Костька — тот о своих девочках думает.
— Я тоже.
— Ты?
— Я. Только иначе, чем Костька. Не нравится мне, как он об этом говорит. Любовь одна на двоих.
— «Тебе половина и мне половина»?
— Может, мне даже меньше половины, а ей — больше.
— А-а…
— Ты Толстого читал?
— Проходили. Ну, «Казаки» там, «Войну и мир», «Каренину» в кино видел.
— А я вот читал и выписывал для себя разные мысли. Знаешь, как он писал о любви? «Любить — значит жить жизнью того, кого любишь».
— Загнул! — сказал я. — Что ж тогда — своей жизни не иметь?
Сашка не ответил. С прожекторной дали «мигалку», и он взялся за рукоятки трубы. Начинался поиск. А проклятый зуб начал дергать со страшной силой.
— Пойду, — сказал я Сашке и не сдвинулся с места. Мы еще не договорили. Стоял и глядел, как медленно движется светлая полоса, теряясь в заснеженном пространстве, словно сливаясь с ним.
— Ты здесь? — удивился Сашка, когда поиск кончился. — Не договорил, что ли?
— Так просто.
— Ладно, ты со мной дипломатию-то не разводи. Вот, возьми, прочитай дома, — он полез за отворот тулупа. Долго расстегивал куртку и долго искал что-то, а потом вытащил сложенный лист бумаги. — Сегодня написал. Если что не так — скажешь.
— Что это?
— Письмо.
— Не буду читать.
— Нет, прочитай, — сказал Сашка, отворачиваясь от меня. — Я тебя очень прошу. Так надо. Я не хочу, чтобы ты подумал…
— Брось, Сашка, ничего я не думаю. Давай, брат, неси бдительно службу.
Только этого мне и не хватало — читать его письма к Зое. Особенно сейчас, когда зуб болит совсем по-сумасшедшему.
— Тогда я сам тебе расскажу… Я ей про себя написал. Как жил, как отец над нами с матерью измывался.
— Не надо, Сашка, — тихо сказал я. — Не надо. Я знаю.
Должно быть, он хотел спросить, откуда я знаю, но промолчал. Я хлопнул его по спине. Сейчас я все-таки уйду. Зачем мне подробности? Сашка и так, наверное, разбередил себе душу, когда писал Зойке.
* * *
Долго не мог заснуть, дышал в подушку и быстро накрывал щекой нагретое место, потом попробовал тереть щеку — еще хуже. И проснулся тоже от зубной боли. Очевидно, уже было утро: рядом похрапывал Костька, из угла доносилось сонное бормотание Леньки.
Сил моих больше не было. Но я знал, что делать. Сейчас я пойду на прожекторную, в гараж. Там, на полке, стоит канистра с эмульсией, которой мы очищаем отражатель прожектора. Спирт с мелом. Попробую подержать во рту. Мел — штука безвредная; во втором или третьем классе я на спор съел целую палочку, и со мной ничего не случилось.
В гараже никого не оказалось. Кружку я прихватил с собой и налил туда белой, похожей на молоко, жидкости. Рот обожгло сразу, но сразу же притихла и боль. Словно испугалась. Для меня эта боль была уже чем-то совершенно самостоятельным, вроде маленького зверька, который рыл себе нору. И вот зверек затих.
Если попробовать еще раз, и еще, может, он и вовсе сдохнет. Все-таки спирт, что ни говори.
Я отхлебывал из кружки эмульсию, склоняя голову, чтобы она попадала на зуб, а потом начинал плевать за дверь. Кроме мела, там, наверно, было намешано что-то еще. Во рту у меня стало противно и жгло, будто я сжевал стручок перца. Но боль утихла! Ага, попался, зверек! Я даже потрогал зуб онемевшим языком — не болит! Попрыгал на одной ноге — не болит! А теперь — домой, и сейчас я съем две тарелки картошки с тушенкой, потому что вчера совсем ничего не мог есть…
Возле дома воткнутые в сугроб стояли две пары лыж и детские санки со «спинкой». Откуда у нас детские санки? Я открыл дверь, вошел в первую комнату и увидел старшего лейтенанта.
Начальник заставы уже сидел за столом и пил чай, а Сырцов возился возле печки. Здесь же был еще один незнакомый солдат, белесый, с белыми ресницами и красным, как помидор, лицом. «С мороза», — догадался я. Он пришел со старшим лейтенантом. А на санках они привезли почту. И книги. Пачка книг лежала на подоконнике.
— Разрешите войти?
— Входите, входите, Соколов. Только тише — товарищи спят.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант.
Он кивнул, продолжая шумно прихлебывать чай.
Я незаметно оглядел комнату. Вот он, брезентовый мешок, стоит в углу, как наказанный мальчишка. Старший лейтенант все-таки заметил, что я шарю глазами по комнате, и засмеялся:
— Садитесь, разбирайте почту. Вам, кажется, штук десять писем.
У меня от нетерпения не слушались руки, и я не сразу сумел развязать веревку. Никак не мог найти, за какой конец потянуть. Путался и не замечал, что начальник заставы перестал прихлебывать чай.
— Товарищ Соколов…
— Я сейчас… Вот ведь как завязали!
— А ну-ка, нагнитесь ко мне.
— Что?
— Нагнитесь и дыхните.
Я нагнулся, дыхнул — и обомлел. Все сошлось! И то, что от меня разило спиртом, и то, что я не мог развязать веревку. Старший лейтенант медленно встал, и я тоже встал, судорожно сжимая в руке мешок с долгожданными письмами.
— Так, — сказал начальник заставы. — Что же у вас происходит, товарищ сержант!
Сырцов быстро поднялся с корточек и удивленно поглядел на старшего лейтенанта. Он еще ничего не понимал. А что именно происходит?
— Дыхните, Соколов.
— Товарищ старший лейтенант…
— Дыхните, дыхните, не стесняйтесь! Что пили-то хоть? Один или в компании?
— А ну, — с яростью прошептал Сырцов, придвинувшись ко мне вплотную. — Ты что же делаешь? Откуда взял?
Мне стало так обидно, что я решил даже не оправдываться. Все равно не поверят. Будь что будет.
— Сбегал в соседний гастроном, — сказал я. — Знаешь, за углом налево.
Сырцов отодвинулся и начал медленно бледнеть, а челюсть-ящик полезла вперед. Начальник заставы все глядел и глядел на меня, а я ответил тем же: смотрел ему в глаза, как будто играл в «мигалки». Видимо, до него что-то дошло.
— Получил вино в посылке?
— Не было у него в посылке вина, товарищ старший лейтенант, — сказал Сырцов. — Это я точно знаю.
— Только закуска, — подтвердил я. Теперь-то мне нечего было терять. Я мог говорить что угодно. Все равно отвечать.
— Что же вы пили?
— Ничего. У меня три дня зуб болел. Я рот эмульсией прополоскал, вот и все.
— Эмульсией? — переспросил начальник заставы.
— Честное комсомольское, — сказал я.
— Комсомольское, говорите?
— Это точно, товарищ старший лейтенант, — сказал Сырцов. — Три дня с зубом мучается. А в эмульсии спирт, — он повернулся ко мне: — Ну а потом, когда прополоскал, выплюнул эмульсию или проглотил?
— Глотай сам, — сказал я. — Дураков нет.
— Как вы разговариваете с сержантом, товарищ Соколов?
Но теперь я знал твердо — поверили. Сырцов буркнул:
— Ладно, извини. А эмульсия, между прочим, не для тебя, а для прожектора.
Старший лейтенант кивнул и взял свою кружку.
— Три наряда вне очереди, когда поправится! За эмульсию и за разговоры.
* * *
Старший лейтенант пробыл у нас день, проверял «Пограничную книгу», расписание нарядов, полночи провел на прожекторной, а под утро приказал мне собраться. Я не стал задавать вопросы, я знаю, чем это пахнет. Сырцов успел шепнуть мне — пойдешь на заставу, оттуда — в город, к врачу. Конечно, если б не те три наряда, я бы поспорил. Сказал бы, что зуб пройдет сам собой. А сейчас я вытащил из кладовки лыжи и палки и ждал, когда начальник заставы кончит свои дела.
Вот тогда, впервые после нашей ссоры, ко мне подошел Костька:
— Прихватишь сигарет?
— Прихвачу. Больше ничего не надо?
— Ничего, — он помолчал и усмехнулся: — Ну разве что пол-литра.
— Не пойдет.
— Тебе можно, а мне нельзя? Нехорошо. Хорошо только, что мы с тобой квиты.
— В чем же?
— Брось, — сказал Костька. — Я ведь тоже не пойду и не щелкну на тебя. Думаешь, я поверил, что ты эмульсией рот полоскал? А придумал ты лихо!
Кто мог рассказать Костьке об истории с эмульсией? Ведь все еще спали. Сырцов? Вряд ли.
— Этот, с заставы, — объяснил Костька. — Дубоватый парень, Ложков. Ну а честно — что пил?
Я не стал его разубеждать. Зачем?
Вышел старший лейтенант и начал надевать лыжи.
— Пока, — сказал я ребятам. Они глядели на меня тоскливыми глазами, потому что сегодня я буду в городе, увижу машины, дома, людей, может, даже схожу в кино, и цена всему этому счастью один вырванный зуб. Я смогу даже зайти в кафе и просадить там трешницу на лимонад и мороженое. Наверно, если бы уходил не я, а кто-нибудь другой, у меня тоже были бы такие тоскующие, до краев наполненные черной завистью глаза.
— Пока, — сказал Сырцов. — Смотри там…
— Будь. Мы пошли.
Старший лейтенант шел впереди, далеко выкидывая палки. Шаг у него был легкий, стремительный, и мы с Ложковым быстро отстали.
— Ты не гонись за ним, — хрипло сказал мне Ложков. — Чего с пупа-то рвать? Он мастер спорта, а мы с тобой любители.
Ложков шел сзади меня и тащил санки.
Минут через сорок я обернулся. Остров был уже далеко, и дом не виден. — я разглядел только верхушки сосен и вышку, и вдруг мне стало как-то не по себе от того, что я ухожу дня на два или три, и эти два или три дня ребята будут делать мою работу. Будут меньше спать и больше уставать, и все потому, что у Владимира Соколова, видите ли, зубик заболел.
— Давай посидим на саночках, — обрадовался Ложков. — Нам с тобой не на олимпиаду ехать.
— Идем, — сказал я. — Вот получим пенсию, тогда посидим.
Я должен был спешить. Хорошо бы завтра вернуться на прожекторную. И никаких там кафе в городе, никаких кино. Тогда вполне успею вернуться к завтрашнему вечеру.
Резче взмахиваю палками, отталкиваюсь и начинаю нагонять старшего лейтенанта. Ложков плетется уже далеко позади.
…Фамилия нашего старшего лейтенанта Ивлев. Мы почти не знаем его: ведь на заставе прожили неделю, а к нам он вообще не приезжал ни разу. Говорят, был на сборах. Он действительно мастер спорта. А что за человек — неизвестно.
Правда, о старшем лейтенанте Ивлеве я читал большую статью в газете «Пограничник». Это было еще там, на учебном пункте, до того, как мы прибыли на заставу. В статье рассказывалось, как здорово он организовал физподготовку. Но на фотографии он был почему-то со своими детьми-двойняшками — сыном и дочкой. И сейчас Ложков тянет за собой их санки.
Вот и все, что я знал о старшем лейтенанте Ивлеве.
Он шел, не оборачиваясь, будто вообще забыв о нашем существовании. У меня же опять разболелся зуб, и я спешил за начальником заставы вовсе не из спортивного интереса. Скорей бы добраться до госпиталя. Бежать было жарко, я сдвинул шапку на самый затылок и расстегнул куртку. Зачем старшему лейтенанту понадобилось идти пешком? Я же видел — на заставе есть аэросани. Вполне мог приехать на них. Или боится, что лед еще не окреп?
Старший лейтенант наконец-то обернулся и встал, поджидая меня.
— А вы ничего ходите, — сказал он. — Учились где-нибудь?
— Самоучка, товарищ старший лейтенант.
Он прищурился, словно прикидывая что-то в уме.
— Хорошо, учтем этот ваш талант.
И опять мне стало не по себе. А ну как начнут меня посылать на всяческие соревнования или кроссы? Надо было послушаться Ложкова и не «рвать с пупка». Теперь уже поздно. Теперь в глазах начальника заставы я талант… А Ложков плелся где-то далеко-далеко, и у него не было никаких талантов, кроме, пожалуй, одного — сачковать. Мне стало смешно и немножко жалко Ложкова, когда старший лейтенант, нетерпеливо поглядывая в его сторону, сказал, совсем как Волк из мультфильма:
— Ну, Ложков, — погоди!..
* * *
Как ни хотелось мне скорее вернуться домой, на прожекторную, все получилось иначе. Зуб — ерунда. Вытащить его оказалось минутным делом. И попутная машина из отряда была. И в кино не зашел — только просмотрел афиши: «Лев зимой», «Золотые рога», «Джен Эйр».
Единственное, что успел сделать, — это забежать на почту и позвонить домой, в Ленинград. Девушка, принимавшая заказ, строго сказала: «Разговор в течение часа». Должно быть, у меня было страдальческое лицо, потому что она снова сняла трубку и сказала кому-то: «Понимаешь, здесь солдат звонит, дай побыстрей». Я ждал и гадал: дома мои или еще не вернулись? Обидно, если задержались где-нибудь. Мать могла пойти в магазин, у Колянича вечные собрания и заседания. Но, видимо, есть пограничный бог. Трубку подняла мама.
— Кто это?
— Вот тебе и на! Я, Володя.
— Володя?
Она замолчала; в трубке что-то потрескивало и попискивало; мне показалось — разъединили.
— Мама, это я. Ты слышишь?
— Слышу, Володенька.
И тут же раздался голос Колянича:
— Володька, мать в трансе. Как живешь?
— Нормально. Как вы?
— Ну, поскольку ты охраняешь нас, — отлично. Здоров?
Трубку вырвала мама:
— Володенька, ты почему так долго не писал?
— Обстановка такая.
— Что такая?
— Обстановка, говорю, была. А ты чего ревешь?
— Я не реву.
— Ревет, — вырвал у нее трубку Колянич. — Уже ковер поплыл и мои ботинки. Тут к нам одна твоя знакомая строительница приходила, тоже волновалась, что нет писем.
— Обстановка, — сказал я. — Как вы?
— Я же сказал — все хорошо.
— Ну и у меня все хорошо.
— Володенька, — хлюпнула в трубку мама. — Как ты себя чувствуешь?
— Нормально.
— Кончайте разговор, — вмешался чей-то голос. — Ваше время истекло.
На всякий случай, я сказал несколько раз «алло, алло», но трубка молчала. Все. Поговорили, называется.
На заставе я зашел в канцелярию — доложиться старшему лейтенанту; он сказал:
— Поживите у нас денька два.
— Товарищ старший лейтенант, там же без меня…
— Вы, кажется, собираетесь спорить со мной?
— Нет.
— Ну вот и хорошо.
«Денька два» — это значит, до самого Нового года. А я-то накупил ребятам конфет, полтора кило шоколадной смеси. Получат уже после Нового года. Жаль! И, конечно, не дело, что я буду болтаться эти два дня на заставе. «Некому тебя сопровождать, — объяснил мне Ложков. — А одного не пустят». — «А ваши аэросани?» Оказывается, у саней была сломана лыжа. В первый же выезд водитель (совершенный лопух!) наскочил на ропак, и лыжа разлетелась, как стеклянная. Сейчас чинят. «А чего тебе? Отсыпайся, — сказал Ложков. — Солдат спит, служба идет, все законно». Я мог спать сколько угодно и не спал.
Значит, Зойка заходила к моим! Волновалась, что нет писем. Стало быть, она ждет мои письма, а раз волнуется… Голова у меня шла кругом. Я засел в ленинской комнате и сочинил ей огромное письмище. «Почти все свободное время я думаю о тебе, — написал я. — И даже представлял себе, что если бы мы оказались здесь. Места у нас красивые… (Дальше шло описание природы.) А если один человек все время думает о другом, это что-то значит». Я все время намекал и намекал. Должна понять, не глупенькая. «Не волнуйся, если снова долго не будет писем. Служба у нас такая». И в самом конце приписал: «Получила ли послание Сашки Головни? Знаешь, у него действительно тяжелая жизненная история, пусть твои девчонки напишут ему». Это была, конечно, хитрость. Мне не хотелось, чтоб ему писала сама Зойка. «Как понравились тебе мои родители?»
Мне было легко и спокойно. Зуб не болел. Ленинградский СКА выиграл у «Химика» — я смотрел матч по телевизору. Зойка волнуется из-за меня так, что даже отважилась прийти к моим. Все в жизни хорошо. Даже то, что два дня я отрабатываю свои три наряда вне очереди: расчищаю от снега дорожки, посыпаю их песком, таскаю мишени на стрельбище.
— Соколов, к начальнику заставы!
Я бросил работу и выжал стометровку с рекордным временем. Старший лейтенант ждал меня в коридоре заставы. Он был в лыжном костюме, и поэтому я не сразу узнал его.
— Вы готовы?
— Всегда готов, — ответил я.
Ивлев прищурился.
— Тогда надевайте лыжи и пошли.
— Разрешите только конфеты взять?
— Какие еще конфеты?
— Ребятам на Новый год купил.
— А-а, берите. Только скорее. И вот вам маскхалат. Я взял у него белый сверток, не понимая, на кой черт мне этот маскхалат. Смеркалось, и я совсем перестал что-либо понимать. Почему нужно идти в темноте? Неужели начальнику заставы так уж хочется встретить Новый год с нами? У него же семья здесь. Я сам вылепил роскошную снежную бабу для его ребятишек.
…Мы идем быстро, и я не отстаю от старшего лейтенанта. Потом я замечаю, что мы идем вроде бы совсем не в ту сторону. Кончилась лыжня, старший лейтенант шагает по снежной целине. Мне легче идти за ним. Морозец не очень крепкий, градусов десять, но за начальником заставы вьется легкий пар. Конечно, топать по целине куда хуже; скоро от него дым повалит, а не пар, если идти вот так, все дальше и дальше — в замерзшее море.
Хорошо, что я ни о чем не спросил его. Все и так ясно. Мы дадим здоровенного кругаля, спрячемся за островом, потом наденем маскхалаты и будем «нарушать границу». Время старший лейтенант выбрал, конечно, самое подходящее — новогодняя ночь. «А ведь молодчина! — подумал я. — Где бы посидеть дома, как положено нормальным людям, шагает за добрых двадцать километров». — Это я прикинул в уме. Но, может быть, и не двадцать, а двадцать с лишним, потому что к маленькому островку мы должны подойти тоже скрытно.
— Устал?
— Есть малость.
— Три минуты.
Мы стоим три минуты, переводя дыхание, и пар вьется над нами.
— Угостил бы конфеткой, что ли?
— Пожалуйста.
Конфеты у меня распиханы по карманам. Мы съедаем по одной и закусываем снегом.
— Пошли.
Только бы не подвели ребята. Я пытаюсь сообразить, кто будет сегодня на вышке и кто — на прожекторе, но это нелепо — гадать, из-за меня Сырцов перекроил график нарядов. Только бы смотрели лучше. Может, мне как-то удастся… Нет. Мне ничего не удастся. Старший лейтенант заметит, и тогда от рядового Владимира Соколова полетят пух и перья. Только бы они смотрели лучше! Я иду и думаю, что есть на свете телепатия. Сам читал. Надо только сосредоточиться и все время передавать: «Смотрите лучше — мы идем. Смотрите лучше — мы идем». Я буду передавать Сырцову.
Я представляю себе его лицо со здоровенной челюстью, смотрю в его глаза и медленно, в такт шагам, повторяю: «Смотрите… лучше… мы… идем…»
Времени нет. Оно словно бы остановилось здесь, в снежном море. Сколько мы прошли и сколько еще шагать? Я устал, это замечаю по тому, что старший лейтенант уходит вперед. «Ты, мастер спорта, должен же ты понять, что я устал? — непочтительно думаю я. — Ну остановись, дай человеку передохнуть малость. А за это конфетку дам». Он не останавливается. Светит луна, и длинная тень начальника заставы все удаляется, удаляется от меня. Ничего не выходит из моей телепатии. «Остановись!» — он идет. «Остановись!» — он не останавливается.
Не хватает только упасть. Замерзну как цуцик, и если старший лейтенант дотащит меня, то уже в виде сосульки. Я взмахиваю палками. Нет, еще рано падать. Еще можно идти, хотя бы на этих трясущихся ногах. Тень старшего лейтенанта начинает приближаться. Или он замедлил шаг, или я начал догонять его. Одно из двух. Скорее всего он тоже устал. Мастера спорта тоже не из железа.
— Три минуты.
— И конфетку?
— Нет, спасибо. Надевай маскхалат.
И только тогда я замечаю, что мы уже за островом. Пот из-под шапки заливает мне лицо. Но вот он, островок; на голубом фоне острые пики елок, темные валуны со снежными шапками. До меня не сразу доходит, что голубой фон — это свет нашего прожектора. Свет меркнет, смещается в сторону — островок исчезает.
— Вперед!
У меня уже не дрожат ноги. Я иду за старшим лейтенантом почти вплотную. Островок слева. Мы обходим его — и вперед, вперед… «Смотрите… лучше… мы… идем…» Ну чего же они там? Почему не включают прожектор? Спят они все, что ли?
— Ложись и не двигайся. Вот он!
Голубой свет вспыхивает так неожиданно, что я не сразу успеваю повалиться в снег.
— Не двигайся, — с угрозой повторяет старший лейтенант. Он смотрит на меня. Думает, что я как-нибудь демаскируюсь. Все-таки там — свои ребята.
Свет уходит: нас не обнаружили.
— Вперед!
Мы бежим, бежим изо всех сил. И вдруг облако света обрушивается на нас; свет бьет в глаза, свет со всех сторон.
— Назад!
Теперь прожектор светит нам в спину. Мы уходим, убегаем от него; я не вижу ракет, которые пускают с вышки: сигнал тревоги «Прорыв со стороны границы». Но я знаю, что ракеты уже пущены и на соседних заставах нас увидели.
— Скорей, скорее!
«Куда же он? — думаю я на ходу. — Долго он будет таскать меня по снегу?» Когда я падал, снег набился в рукава, попал за шиворот — и теперь по груди и животу ползут холодные струйки воды. А все-таки нас обнаружили! Нашли, черт возьми! Свет не отпускает нас, мы по-прежнему в луче прожектора. Я догадываюсь, старший лейтенант хочет снова спрятаться за островком, переждать.
Так и есть.
Мы тяжело дышим и смеемся. Стоим и оба смеемся, потому что нам не удалось пройти.
— Сейчас будет самое интересное, — говорит старший лейтенант. — А пока давай по конфетке, если не жалко.
— Не жалко.
— «Южная ночь», — говорит он, разжевывая конфету. — Мои любимые. Устал здорово?
— Здорово.
— Тебе надо подучиться. Вполне можешь сдать на разряд.
— Некогда.
— Ты, наверно, ленив малость?
— Малость ленив, — соглашаюсь я.
— Тогда ничего не получится. Ага, едут!
Я еще ничего не слышу. Приходится задрать опущенное «ухо» шапки, и тогда явственно доносится далекий рокот мотора. Только я не могу определить, с какой стороны. Звук слышен то справа, то слева, он мечется по всей снежной целине.
— Пошли.
— Товарищ старший лейтенант…
— Нечего стоять. Замерзнешь.
Легко, будто бы и не было позади двух десятков километров, он снова скользит по снегу. Мы уходим в открытое море. Островок-укрытие остается за спиной.
— Смотрите!
Издали к нам приближается разлапистое чудище с двумя горящими глазами-фарами. Гул мотора нарастает. Я оборачиваюсь — с другой стороны на нас идет другое такое же чудовище, и мне становится жутковато.
— Все, — втыкает палки в снег мой начальник заставы. — Не рыпайся и поднимай лапки вверх. Ну, быстро.
Поднимаю руки. Аэросани светят нам в лицо своими глазищами-фарами. Солдаты выпрыгивают в снег, различаю лишь силуэты, но зато явственно слышу остервенелый собачий лай. А ну как сорвется собачка с поводка? Как ей тогда докажешь, что я вовсе не иностранный шпион и даже не нарушитель пограничного режима, а самый что ни на есть свой? И я бочком, бочком прячусь на всякий случай за спину старшего лейтенанта.