Открыть человека
Странная погода, странный декабрь — ни морозов, ни снега, ни ветра. Черные деревья, черные камни, серая вода, серое небо. Особенно унылым все это кажется с вышки. Снизу все-таки меньше видно. Но стоит подняться на вышку — и со всех сторон подступает это черно-серое.
Я хожу по узенькому пространству между будкой и перилами, хожу, чтобы не мерзнуть, хожу и смотрю на бесконечную воду, и перед глазами начинают скользить маленькие прозрачные пузырьки. Это от напряжения, наверно. Тогда я смотрю вниз, где Леня Басов колет и колет дрова: у нас уже столько дров, что хватит на всю следующую зиму. И на печку, и на плиту, и на баню.
Леня Басов колет дрова — в холодном и неподвижном воздухе каждый удар топора как выстрел. Что бы мы делали без Леньки? Кто из нас умеет печь хлеб? А он печет — и два раза в неделю мы разыгрываем по «морскому счету» нежные, хрустящие, теплые горбушки. Здесь мне везет. Я почти всегда выигрываю горбушку. Эрих даже пошутил: вот вернешься домой — смело покупай лотерейные билеты.
И хорошо, что есть Эрих, молчаливый Эрих, потому что он еще в октябре разыскал и починил старую сетку. Бочка была, соль тоже. Теперь у нас бочка соленой рыбы. Не ахти какой, не лососинка, конечно, а окуни и щурята, но это здорово — кусок соленой рыбы с горячей картошкой. Жаль, мы приехали сюда поздно. Набрали бы и насушили грибов. Ну да на будущий год организуем… И еще — брусники бы побольше.
Стоп! Я ловлю себя на том, что думаю о будущем в основном с точки зрения желудка. А мне надо глядеть не на Леню Басова, а на воду, и думать не о грибах и бруснике. Я обшариваю воду, прильнув к окулярам МБТ. Я веду эту трубу словно по серой стене, пока не натыкаюсь на какой-то посторонний предмет. Это островок. Прибрежные камни, корявые сосны на берегу, жухлый тростник… Даже чаек нет. Пустота.
Вот бы попасть сюда летом, с Зоей, уже после службы. Выстроить шалаш или поставить палатку, ловить себе рыбу или просто валяться на солнышке… Дальше мои мысли не идут, я сам обрываю их. Костька — тот вдосталь посмеялся бы над моими мечтами. Рыбку ловить! На солнышке валяться!
Или теперь не стал бы? Нет, он не изменился после той истории с посылкой. Первую неделю, правда, ходил сам не свой, видимо, ожидая, проболтаюсь я или нет, а когда убедился, что не проболтаюсь, повел себя по-прежнему. Насмешечки и хихиканьки. Но у меня ничего не прошло. Я все время испытываю чувство какой-то неловкости за ребят. Очевидно, так бывает, когда отгадаешь фокус: смотришь на фокусника и думаешь о зрителях: как это они ничего не замечают? Впрочем, у Костьки хватило совести отказаться от сырцовских яблок и моего брусничного варенья. Он, оказывается, кислого не любит. Изжога у него, оказывается, от яблок и варенья. И на том спасибо.
Да, теперь долго не будет ни писем, ни посылок. Это нам объявил Сырцов. Сашка связался с заставой по радио, и оттуда передали: до льда. А когда он будет, лед? И газет тоже нет, и о том, что делается в мире, мы узнаем только по вечерам, когда работает дизель: кто-нибудь из ребят, свободных от службы, присаживается к старенькой «Балтике», ловит Москву. Интересно, можно ли переслать сюда транзистор? Обязательно напишу, чтоб прислали. Правда, транзистор не мой, а премия Коляничу к его сорокалетию, но ведь ничего с приемником не случится, а я верну его хозяину в целости и сохранности.
Опять в окулярах трубы серая стена. Даже незаметно, где вода сливается с небом. Хоть бы какой-нибудь самый завалящий катеришка прошлепал вдали. Здесь не ходят суда, даже рыболовные траулеры не появляются. Мели, подводные камни, да и промысловой рыбы здесь нет. Это мне растолковал Эрих. Он знает карту, и этот район тоже знает — пустота… На юго-западе — вот там действительно богатые места.
Ну хорошо, пусть не судно. Пусть какая-нибудь заблудшая лодка. Я замечу ее первым. Дам три ракеты — сигнал тревоги. Нет, сначала я должен убедиться в том, что нарушитель в наших водах, и определить направление его движения. Потом дать звонок — ракеты уже после. Но море пустынно, и я облегченно вздыхаю, когда по ступенькам начинают греметь сапоги Сашки Головни. Идет смена…
Сначала из люка высовывается его голова в зимней шапке. Потом он вырастает из досок настила, и на площадке сразу становится тесно — такой он большой, грузный, в своей ватной куртке. Еле протиснулся в люк.
— Все в порядке?
— Пустота, брат. Стоишь здесь — как будто один на всем свете. Разрешите сдать пустоту?
— Да, хоть снежку бы навалило… Ты давай топай в дом по-быстрому.
— А что?
— Костька мне не нравится. Все время цепляется к Леньке. Вы с Костькой дружки — может, угомонишь его.
— Погоди, — мне не хочется уходить. Я должен уйти, но мне не хочется. — Только честно. О чем ты думаешь здесь, на вышке?
Мне это необходимо знать. Неужели я, в общем-то, дурак со своими думами о всякой всячине? Сашка смотрит на меня непонимающе.
— Может, об этом потом? Я же тебе говорю: они переругиваются. Костька совсем какой-то ненормальный.
— А я что, нянька им?
— Иди, — строго говорит Головня и прижимается к перилам, чтобы пропустить меня. Только тогда я соображаю, что мне действительно надо идти. Даже не идти, а бежать, хотя я им не нянька, конечно, а просто такой же товарищ, как Сашка Головня.
Когда я вошел, они сидели за столом. Картина была вполне мирная: перед Костькой — «Загадки египетских пирамид», перед Ленькой — стихи Прокофьева. Жаль, нет у нас фотоаппарата — снять бы их и назвать снимок «Солдатский досуг»…
Но лицо Леньки было покрыто красными пятнами, а Костька кривил губы. Я знал эту его манеру. Он кривил губы, когда ехидничал, а Ленька в таких случаях покрывался пятнами, как ягуар. Стало быть, какой-то разговор уже состоялся, и я опоздал. Ну и хорошо, что опоздал. Не люблю ссор и не люблю мирить,
Здесь, в первой комнате (она же была кухней), полагалось говорить шепотом, потому что за дверью почти всегда кто-нибудь спал. Сейчас отдыхали Эрих и Сырцов. Значит, ребята ругались тоже шепотом? Забавно — такого мне еще не приходилось слышать?
— Чаёк имеется? — тихо спросил я, и Ленька кивнул.
— Замерз?
— Есть малость.
— Садись. Я тебе налью…
— Не надо, я сам.
— Напрасно отказываешься, — сказал Костька. — Человек проявляет благородство все-таки. Предложить чаю Сырцову — подхалимаж, а тебе — дружеская услуга. Усек? Или, может, тебя повысили в звании?
— Перестань, — поморщился я. — Чего это тебе сегодня взбрендило?
Я налил обжигающего чая и понес к столу, на ходу грея о кружку руки. Выпью эту кружку, а потом — спать. Я уже привык спать днем. Впрочем, сейчас шестнадцать десять, а за окном уже сумерки. Через двадцать минут станет совсем темно.
Говорят, есть люди, на которых плохо действует темнота. Должно быть, Костька из таких людей. Я замечал, что к вечеру он становился особенно раздражительным. Пожалуй, стоило зажечь лампу. Но я знал: только дотронешься до нее — и руки будут долго и густо пахнуть керосином. Зажгу потом, после чая. А через минуту я уже пожалел, что не зажег лампу.
— Что взбрендило? — повторил Костька. — А то, что святых угодников терпеть не могу. Ты погляди, погляди на него! Скоро из собственной кожи вылезет, — должно быть, Костька обрадовался свежему собеседнику и теперь высказывал мне все то, что уже говорил Сашке. — Дровишек нарубить, водичку натаскать, посуду вымыть, пол подмести — и заметь, все по собственной инициативе. А зачем? Да только для того, чтоб выхвалиться: вон я какой трудяга! Или, — повернулся он к Леньке, — скажешь, что это зов души?
— Да, — очень тихо ответил Ленька. — Если я могу это сделать, почему же…
— Ерунда, угодничек! Не поверю. Только не говори, что ты так воспитан. Христосик в гимнастерке.
— Хватит тебе, — попросил я. Мне было жалко Басова. Он не находил, что ответить, и это разжигало Костькину злость. Конечно, его злило, что Ленька многое делает сам, без всякой команды или не в свою очередь. И, конечно, Сырцов мог ткнуть того же Костьку носом и сказать: бери пример с Басова. Этого Костька не мог перенести. И все, что он сейчас говорил, сводилось, в общем-то, к одному — что тебе, больше всех нужно, что ли?
— Хватит, — повторил я. — Ну, может, он действительно так воспитан, в отличие от нас с тобой. Я вот терпеть не могу подметать. У меня дома пылесос.
— А ты, брат, соглашатель, как я погляжу, — усмехнулся Костька. — Не боишься, что ценный почин товарища Басова распространится на тебя, а? И будешь ты вкалывать сверх положенного в добровольно-принудительном порядке, да еще улыбаться при этом.
— Не очень боюсь, — сказал я. — А вообще, Костька, кончай. Жаль, валерьянки у нас нет. Зря ты на парня взъелся.
— Взъелся? — хмыкнул Костька. — Я бы ему морду набил с удовольствием, вот что. Угодничек!
— А я — тебе, — сказал я.
— Ты?
— Я.
— Руки коротки.
Мы встали. Нас разделял стол. Даже в сумраке я видел, какие у Костьки бешеные глаза. Ленька тоже вскочил. Я глядел в прыгающие Костькины глаза и думал, что если он хотя бы поднимет руку — ударю первым.
Видимо, я не заметил, что мы говорили громко, очень громко, и разбудили Сырцова. Он открыл дверь рывком — и встал на пороге в одной рубашке и белых кальсонах, как привидение. Этого оказалось достаточно. Костька сел, я поднял кружку с недопитым чаем и стал прихлебывать с противным равнодушием.
— Так, — сказал Сырцов. — Занятный у вас разговор. Можно и мне послушать?
— Ладно, отец, — сказал я. — Все тихо и мирно. Ложись, досматривай сны.
Сырцов ушел в спальню, и мы слушали, как он одевается. Я зажег лампу. Сейчас будет душеспасительная беседа на тему дружбы и товарищества. Но сержант вышел и приказал:
— Соколов, отдыхай. Короткевич, сменить Головню.
— Через три с половиной часа, — сказал Костька.
— Сейчас. Проветришь мозги на вышке. А завтра с утра для всех два часа строевой. Ясно?
— Ты что? — удивился Костька. — Заниматься строевой?
— Два часа строевой, — резко повторил Сырцов. — И не только завтра, а всю неделю.
Я поежился. Мне тоже не очень-то улыбалось заниматься строевой подготовкой целую неделю, но Сырцов, конечно, прав. Великий педагог! Знает, что такое строевая.
Можно было спать. Но я подождал, пока ребята уйдут на службу. Я все равно не уснул бы. И Сырцов знал, что я не сплю, а лежу просто так.
— Не спишь?
— Не сплю.
Он сел на мою койку, да еще поерзал, устраиваясь удобнее, словно приготавливаясь к долгому разговору. И лампу перенес на тумбочку. Свет падал на лицо Сырцова так, что мне был виден только его огромный, выдвинутый вперед подбородок. Теперь этот подбородок был похож на ковшик экскаватора. «Ковшик» дрогнул — сержант сказал:
— Слышал я ваш разговор.
— Подслушивать нехорошо, — сказал я.
— А я не подслушивал. Вы же орали, а не говорили.
— Так уж и орали! Эрих-то не проснулся.
— Его разбудить трудно, — кивнул Сырцов.
Это верно: Эриха надо долго трясти, прежде чем он вылезет из своих снов. Потом он еще долго сидит на койке, охватив колени, покачиваясь и не открывая глаз.
— А вы все-таки громко говорили. Особенно Короткевич.
«Ковшик» захлопнулся. Сырцов отговорил первую часть, сейчас начнется другая. Но он долго молчал, прежде чем снова сказать:
— А я, грешным делом, лежал и думал, как ты поступишь? Выходит, зря сомневался. Дружба дружбой, а табачок врозь.
— Выходит, так, — согласился я.
— Ты, конечно, молодец. Правильно поступил. А что будем делать с Короткевичем?
— Воспитывать, наверно, — ответил я. — Только за что ж и нам строевую-то?
— Так надо, — сказал Сырцов. — А потом еще по уставам пройдемся. Забываете устав. Например, что приказ командира не обсуждается, а должен быть выполнен точно и в срок. Забыл?
— Подзабыл, — уныло сказал я, потому что спорить было бесполезно: только что сам обсуждал приказ командира. Сырцов одобрительно кивнул:
— Ну а как его воспитывать? Есть у тебя какие-нибудь мысли? Вы ведь дружки все-таки.
Дружки! Нет, никакой он мне не дружок. Только я не имею права сказать об этом. И нет у меня никаких мыслей относительно дальнейшего воспитания рядового Короткевича. Ну совсем никаких.
Но то, что Сырцов решил посоветоваться со мной, все-таки польстило. И его похвала странным образом тоже пришлась по душе. Я лежал, блаженствовал и думал: а ведь как ты придирался ко мне? Именно ко мне и ни к кому больше. Почему бы это? Бывает, конечно, физиономия не понравится… Может, ему поначалу не нравилась моя физиономия? Я не Жан Маре и даже не Эрих Кыргемаа — лицо как лицо, малость вытянутое, глаза бутылочного цвета, а нос — коротышка, и мне самому не доставляет особых радостей разглядывать себя в зеркало.
— Чего же ты молчишь?
— Думаю.
— А-а…
— Может, обсудим на комсомольском собрании? — неуверенно сказал я. Просто у нас в школе всегда было так. Чуть что — обсудить на комсомольском собрании. Опоздал на урок, или схлопотал двойку, или подрался, или даже покурил в уборной — все равно на комсомольское собрание. Поэтому сейчас я не мог придумать ничего другого.
— Идея, — согласился Сырцов. — Теперь второй вопрос: кого будем комсгрупоргом выбирать? Пора. Вроде бы мы уже узнали друг друга.
— Леньку, — повторил я. — Кого же еще?
— Я с тобой серьезно говорю, — покосился на меня Сырцов.
Тогда я сел на койке. Я ведь тоже говорил серьезно: как он этого не понимает! Сырцов глядел на меня, и мне казалось, что мысли в его голове ворочаются с шумом и скрежетом.
— А что? — вдруг спросил он не меня, а самого себя. — Может, ты и прав.
— Конечно, прав.
— Вообще-то самый положительный из нас — это Эрих.
Он еще сомневался в моей правоте! Я перебил его:
— Значит, я не положительный?
— Ты? — Сырцов снова поглядел на меня. — Хочешь честный разговор?
Я кивнул. Конечно, я очень хотел, чтобы разговор был честный.
— В основном ты, конечно, положительный… Только разболтанный. Нет в тебе — как бы это сказать? Ну, твердости душевной, что ли. Это не я один так думаю.
— Погоди, — перебил я его. — Помнишь, мы с комендантом беседовали, а потом он тебя попросил остаться?
— Помню.
— Обо мне говорили?
— О тебе. Вот тогда он и сказал, чтоб я особенно приглядывался к тебе. Хороший, говорит, парень, а в голове сплошные завихрения.
— Имеется малость, — грустно согласился я. Впрочем, я ведь был почти уверен, что подполковник говорил с сержантом именно обо мне. Так что ничего нового я не узнал. Я сидел и вспоминал ту злосчастную беседу, когда комендант даже забыл поговорить с Сашкой Головней. Это из-за меня. Сашка, наверно, огорчился, что его забыли.
— Нет, — качнул головой Сырцов. — Подполковник с ним нарочно не заговорил тогда. Понимать же надо.
— Что понимать?
— Обстановку. Он не хотел Сашке больно делать.
— Темнишь.
— Не надо только болтать. У Сашки отец пьяница. Весь дом пропил. Сашка от него ушел. Хорошо, настоящего человека в жизни встретил, капитана милиции.
— А отец? — все-таки спросил я.
— Вроде бы в лечебнице.
Меня словно обожгло. Все стало понятным. И даже та случайно прочитанная строчка из письма к другу-милиционеру: «…за все, за все Вам всегда буду…» Значит, живет человек рядом со мной и один переносит свою беду? Мне хотелось вскочить, одеться и побежать туда, на прожекторную. Ничего не говорить. Просто побыть с Сашкой. Ну, может, пошутить, чтоб улыбнулся. Спросить, написал ли он Зойке.
— Ладно, — сказал Сырцов. — Спи. И так почти час проболтали. А я пойду…
Ему никуда не надо было идти. Он тоже должен был спать сейчас. Значит, он почувствовал то же самое, что и я. В таком случае мы пойдем вместе. Я спустил ноги и начал одеваться, а Сырцов молча глядел на меня.
Мы вышли и вдруг увидели снег. Ночь была белой. Снег валил медленно и густо. Я включил фонарь, и луч уперся в белую завесу. Мы шли через нее, ничего не различая в трех шагах, и ноги мягко увязали в снегу. Но сбиться мы не могли. Дорогу на прожекторную каждый из нас нашел бы с закрытыми глазами.
— Плохо, — сказал Сырцов. — Видимость нулевая. На заставах, наверное, усиленную объявили. А кто радуется — это Ленька.
— Почему? — не понял я.
— Эх, ты, городской! — усмехнулся Сырцов. — Для тебя снег — лыжи, а для крестьянина — урожай. Понял?
Я кивнул и подумал, что Сырцов — чудесный парень, черт возьми, и жаль, что мы с ним не договорили и что я все-таки очень мало знаю его, куда хуже, чем он меня.
— А сам ты какой: городской или деревенский?
— Лесной, — ответил Сырцов. Мы уже подошли к прожекторной, и, словно приветствуя нас, в белую пелену ударил голубой сверкающий луч. Это сверкали миллиарды снежинок. И казалось, можно было услышать, как они шелестят, соприкасаясь с голубым лучом.