ДНЕВНИК ПРОЙДОХИ КЕ
ПОВЕСТЬ
Часть первая
1
Я — Артур Джеральд Кинг, родился в 1930 году в Шанхае. Отец мой, Джеральд Корнелиус Кинг, больше двадцати лет представлял в Китае известную торговую фирму «Краун колониал энд К°». Это был человек весьма далекий от политики. Быть может, поэтому наша семья уехала из Шанхая только в ноябре 1950 года; мы могли бы, вероятно, жить там и дальше — новые власти относились к отцу корректно и не спешили причислить его к списку «нежелательных» иностранцев. Насколько я помню, дела «Краун колониал» шли в то время весьма неплохо, новые китайские власти закупили у фирмы несколько крупных партий дорогостоящего радиотехнического оборудования. Впрочем, все это не столь уж и важно.
Я окончил в Шанхае американский колледж, проявив, как меня уверяли, явную склонность к математическим наукам. Это радовало отца, который хотел, чтобы я поступил в Высшую коммерческую школу в Лондоне. Но мои собственные желания не соответствовали желаниям отца. Карьера коммерсанта не привлекала меня. Она представлялась мне слишком скучной. Во мне бродили недостаточно еще осознанные, но неодолимые стремления жить независимо, не пребывать долго на одном месте, не обременять себя грузом прочных привязанностей, столь свойственных натуре англичанина даже в наше время.
Строго говоря, я не изменял ни национальным, ни тем более семейным традициям. Моя мать — дочь русского офицера, бежавшего из России в 1920 году. До сих пор я не пойму, что легло в основу этого странного брака: родители были на редкость разные люди. Отец являл собой образец достоинства и хладнокровия; ничто на свете, казалось, не могло поколебать его твердых принципов, благоприобретенных еще в юности. Мать, напротив, отличалась характером добрым и мягким, говорят, это типично русский женский характер. Не знаю, к счастью ли, но от матери во мне гораздо больше, чем от отца. Иными словами, я больше, наверное, русский, чем англичанин...
Как бы то ни было, в Высшую коммерческую школу я не поступил (в 1952 году, спустя год с небольшим после возвращения из Шанхая на Британские острова, отец мой скончался, и мне, по существу, была предоставлена полная самостоятельность в выборе жизненного пути). Имея средства, я мог бы окончить Оксфорд или, скажем, уехать в Австралию и заняться там каким-нибудь небольшим, но прибыльным бизнесом, но вместо этого я направился в Гонконг и стал репортером в «Гонконг стандард».
В этой проклятой газете я сделал себе имя. Впрочем, что тут удивительного? Я молод, не обременен семьей, довольно бегло говорю на шести языках, не считая, разумеется, английского и русского. Туда, где пахло сенсацией или паленым — уверяю вас, это почти одно и то же, — редакция неизменно отправляла именно меня. За шестнадцать лет я исколесил добрую половину нашей удивительной планеты. Мне есть что рассказать...
Ну хотя бы эту историю. Она произошла во время вьетнамской войны. В моей судьбе она сыграла особую роль.
2
Началась она с того, что я познакомился в Макао с молодым вьетнамцем и через несколько минут понял, что влип. Глупейшее положение: я сидел на его тетрадях и не знал, что делать.
Во мне боролись два человека — один хотел встать и уйти, второму очень не хотелось расставаться с тетрадями. Все мы любим таинственность. Конечно, каждый в разной степени. Одному достаточно разгадывать кроссворд в воскресном приложении газеты, а другой взбирается по отвесной скале на снежную вершину или сиднем сидит два месяца на дне пещеры. Людьми движет бог Любопытства, всесильный и неугомонный, на алтарь которого мы кладем бесценные сокровища — алмазы Времени, золото Жизни, рубины Разума в надежде получить взамен лишь дочь Любопытства — Истину.
Встать и уйти было просто. Те, за стеклом веранды, не задержали бы. Пока я не вызвал у них интереса. Тетради... Они не видели, что я сел на них. Руки мои лежали на столе, я вертел зажигалку.
Мы одновременно с парнем поглядели на окно веранды. Он умел владеть собой — удивительно в его годы. У него лишь побелели мочки ушей. Точно он их отморозил. Лицо у него было смуглым, волосы черные с отливом и белые-белые уши.
Он вдруг поднялся. Постоял. И, не прощаясь, пошел к выходу. Тогда я не понял, зачем он это сделал. Он шел не спеша, огибая столики. Никто не обращал на него внимания. Люди пили пиво, какая-то американка лет под тридцать в обществе трех солдат морской пехоты призывно хохотала, два невозмутимых голландца пожирали омара, какой-то парень в яркой рубашке тряс музыкальный автомат «джюк-бокс». По-видимому, автомат был сломан, это злило парня, и он хотел получить монету назад. Я действовал машинально. Уронил зажигалку, нагнулся и с ловкостью, которой никогда от себя не ожидал, сунул тетради под полу пиджака.
Я услышал выстрел, когда подходил к портьере. Звук был слабый. Пистолет был с глушителем. Излишняя предосторожность. Я знал, что происходит за спиной. Американка перестала смеяться и вскрикнула... Послышался стук упавшего кресла. Голландцы наверняка лишь на минуту перестали жевать, да парень у автомата грязно выругался по-испански, но трудно было судить, чему адресовалось ругательство — автомату или выстрелу. И все!
Я в Макао! Здесь понятие любви к ближнему несколько отличается от общепринятого в Европе. Главная заповедь — занимайся своим делом и не суйся в чужие, если не хочешь принести в жертву богу Любопытства собственную жизнь.
Я знал гостиницу, останавливался в ней несколько раз. Я не поднялся вверх по лестнице, устланной красным синтетическим ковром, а рванул боковую низкую дверь и выскочил в коридор. Тускло горела единственная лампочка, вокруг нее вился рой москитов. Коридор вел на кухню. Повара разделывали огромную рыбу, наверное, тунца. Отрубленные куски рыбы складывались в холодильник, вмонтированный в стену. Толстая белая дверь напоминала дверь бомбоубежища, хотелось бы захлопнуть такую за спиной. Черным ходом, перепрыгивая через корзины с овощами, я выбежал в переулок.
На тротуаре, усыпанном шкурками бананов, мандаринов, обрывками бумаги, стружкой, два велорикши играли в карты. Один проигрывал, это было видно по хмурому выражению его лица.
— Чья очередь? Поехали! — крикнул я. — Быстрее!
Но они не обратили на мои слова внимания. Тот, кто проиграл, взял колоду, разделил на две части, привычным точным движением загнул края карт, потом отпустил, и карты веером легли друг на друга. Перетасовав колоду, он сплюнул, что-то проворчал под нос.
— Поехали! — опять крикнул я: если начнет сдавать, то их не поднимешь с места лебедкой.
— Второй пусть едет следом, — сказал я и прыгнул в коляску.
Рикши подумали... Поднялись и неохотно сели в свои седла.
— Гони! — приказал я. — Плачу вдвое, опаздываю.
Хорошо, что я нанял их обоих, — второй не наведет на след погоню. Я торопил рикшу. По его спине текли ручьи пота. Я видел только его спину. Шишечками выступали позвонки под рваной рубашкой. На авенида Алмейдо Рибейро я расплатился. Я специально остановился на главной улице: на ней полиция не разрешала задерживаться рикшам, иначе бы они уселись на газон и продолжали бы игру, пока кто-нибудь из них не спустил бы весь свой заработок. Я подождал, когда они скроются, перебежал улицу и пошел переулком в старую часть города. Я был уверен, что погони нет. Тем, кто подстрелил вьетнамца, потребуется время, чтобы хватиться тетрадей. Потом они обшарят гостиницу, пока не сообразят, что я улизнул.
«Зачем мне эта история? — подумал я. — Что может быть в этих тетрадях? Опять что-нибудь про воровство военного имущества в Сайгоне? Или свидетельские показания о крупной взятке?»
Мне совсем не хотелось возвращаться к подобной теме. Я и так нажил врагов среди американцев. Два года назад расшевелил муравейник.
Я прикинул — тетради весят фунтов пять. Не знаю, что удержало меня, почему я их не выбросил.
Мне открыла служанка. Новенькая, я ее впервые видел, в черном халате, с большой стеклянной брошью у воротничка. Широкие скулы. Скорее всего малайка. Я пошел в холл.
— Клер! — крикнул я. — Добрый вечер!
Клер вышла с сигаретой в руке. Мы поцеловались. У нас с нею были странные отношения. Когда-то я к ней был неравнодушен, присылал ежедневно по утрам цветы. Но у нас ничего не получилось. А теперь мы слишком долго знали друг друга. Такие отношения устраивали нас обоих: друг в Макао — самая большая ценность.
— Опять? — спросила она.
— Да, — ответил я. — И, кажется, задержусь. Мне хотелось бы несколько дней никуда не выходить.
— Я сварю тебе кофе, — сказала она и вышла. Удивительно она понимала меня.
Тетради жгли руки, я бросил их в угол. Нужно было обдумать, что произошло.
Вчера позвонила Дженни. Звонок не предвещал ничего плохого. Она сообщала, что хочет познакомить меня с интересным человеком. Она знала мою слабость.
Дженни... На ней стоит остановиться особо, потому что в происходящих событиях она сыграла не последнюю роль, и, даже если бы она не имела никакого отношения к моим последующим злоключениям, я обязан рассказать о ней подробнее, ибо она сама по себе была довольно любопытным явлением, иначе и не назовешь, так сказать, яркая представительница «золотой молодежи» Юго-Восточной Азии. Это особый район нашей старушки Земли, своего рода разросшийся до гигантского масштаба Шанхай начала тридцатых годов, прозванный в то смутное время «клоакой мира», Мекка авантюристов всех мастей и национальностей. Здесь умирали от голода и от обжорства, от неудачной любви и от венерических болезней, выигрывали в карты за ночь состояния и из-за трех пиастров расставались с жизнью в туалете. Ты мог поздороваться за руку с человеком, а через минуту узнать, что он прокаженный, рассуждать целый вечер о поэзии с профессиональным сутенером и подать чаевые министру. Здесь бесчисленное количество ресторанов, сомнительных кабачков, открытых притонов и одна-единственная библиотека в Гонконге — у английского губернатора. И если в Библии говорится о Вавилонском столпотворении, то оно по сравнению со столпотворением в районе Южно-Китайского моря выглядит жалким. Безалаберное, жадное, безжалостное, скупое, пьяное и безответственное сборище бизнесменов, искателей приключений, мужественных рыбаков и не менее отчаянных контрабандистов, сборище людей, где удел честных тружеников — беспросветная нищета, а за богатство приходится расплачиваться собственным «я», привязанностями, не говоря уже об идеалах святой юности.
Дженни по национальности была китаянкой. Отец ее был уроженцем одной из южнокитайских провинций, мать наверняка северянкой, и, хотя я ее никогда не видел и не знал, жива ли она вообще, я смело могу утверждать, что она была северянкой — об этом свидетельствовала фигура Дженни. Северяне отличаются от южан не только языком и обычаями, у северян примесь маньчжурской и монгольской крови, а на юге — малайской. Здесь, пожалуй, живет другая раса — длинноногая, поджарая, с мелкопористой кожей, отчего тело женщин кажется словно выточенным из слоновой кости. Правда, я не берусь безапелляционно утверждать, что на юге Китая живет другая раса. В антропологии я дилетант.
Отец Дженни был дельцом. Звали его господин Фу. Я не хочу называть его подлинного имени, потому что «подлинных» имен и фамилий у него было не меньше десятка. Официально господин Фу занимался перепродажей антиквариата. Так ли это? Меня несколько раз вежливо предупреждали, чтоб я не совал нос в его дела.
С Дженни мы познакомились в самолете английской авиакомпании. Она возвращалась из Калифорнии домой. В Штатах она училась, окончила какой-то университет, получила диплом, который потеряла на первой же пирушке. Откровенно говоря, меня всегда интересовали подобные «модернизированные» молодые люди, которых в Америке открыто называют «цветными». Вернувшись из-за океана, они отказываются подчиняться родителям, не признают обычаев предков, хотя зов крови в них необыкновенно силен. Не один ростовщик Сингапура или Манилы проклял тот момент, когда послал отпрыска набираться ума-разума к проклятым «заморским чертям». «Модернизированных» юнцов куда больше интересовали проблемы секса, чем цены на бананы или разработка редких пород древесины в малярийных болотах Суматры. У них были смутные желания, неосознанные порывы и никакой перспективы.
Дженни (ее настоящее имя было, конечно, иным) лепетала что-то о поп-искусстве, каких-то нелепых, лишенных элементарного смысла пьесах студенческой группы любителей театра. При этом она беспрестанно ела конфеты. Я сказал, что при подобной страсти к сладостям через несколько лет она будет весить не меньше, чем профессиональный боксер тяжелого веса. Она мило рассмеялась в ответ. Так началось наше знакомство.
Потом мы встретились в Гонконге. Она завизжала и бросилась мне на шею. Возможно, это считалось хорошим тоном там, в Калифорнии. Целый вечер она жаловалась, что умирает от скуки, и потом зверски напилась.
Вообще-то к Дженни следовало относиться осторожно. Вполне возможно, что разговор по телефону был подстроен ее отцом. И все же я, как бабочка на свет, полетел в Макао. В таких случаях я уже ничего не мог с собой поделать.
Когда парень сунул мне под столом тетради, первое, что пришло мне в голову, — это провокация. Но потом я увидел за окном людей. Гангстеров я узнаю с первого взгляда. Но я ведь видел и Дженни. Я не мог ошибиться. А может быть, это была не она? Не слишком ли подозрительным я стал в последнее время?
Нет, все-таки это была Дженни! Правда, девушка стояла в тени. И грызла ногти. Такая же неприятная привычка была у дочки господина Фу. Зачем она пришла сюда? Если бы хотела предупредить об опасности, она бы нашла какой-нибудь другой способ.
Парня убили. Значит, у них были для этого основания. Какие? Тетради?
Я поднял с пола тетради, перевязанные тонкой бечевкой, как пакет с покупками. Достал первую из них, развернул. С усилием прочитал первую строку:
«Сегодня у нас праздничный обед. Два дня уже не работаем. Все ходят радостные. Так хочется увидеть Балерину...»
Ерунда какая-то! Я полистал страницы. Описки, кляксы, жирные пятна. Две тетради, видимо, побывали в воде, и если можно что-то прочитать на слепившихся страницах, так это благодаря тому, что запись делалась шариковой ручкой, — ее паста не расплывается, как чернила «паркер». Читать дальше не хотелось. Я снова бросил тетради в угол.
И все-таки парня убили. Скорее всего он знал что-то. Ладно, как-нибудь разберусь, что там написано.
Вошла Клер. Служанка вкатила за ней следом столик. Клер любила сама варить кофе и делала это мастерски. Здесь, в Макао, кофе варят по-португальски и кладут в него слишком много пряностей. А мы с Клер любили кофе по-турецки, крепкий и сладкий. С пенкой и без цикория.
Что больше всего мне нравилось в доме у Клер — это отсутствие тяжеловесной старинной мебели. Такая мебель загромождает квартиры европейцев в Гонконге и Макао. В здешнем климате огромные трюмо и серванты гниют и быстро превращаются в ужасную рухлядь. В комнатах с вечно опущенными жалюзи на окнах стоит прочный запах плесени.
У Клер же было светло и просторно. Она любила японский стиль. Легкие бамбуковые занавески. Бамбук почти не подвержен грибковым заболеваниям, и от него не несет за милю плесенью. Раздвижные стены. Европейское — эго телевизор и стеллаж с книгами. Клер увлекалась испанской поэзией.
— Ну что ты будешь врать на сей раз Павиану? — спросила Клер.
Павианом мы называли моего шефа. Шеф действительно походил на павиана. Вытянутая вперед нижняя челюсть. Спутанная грива волос на затылке. Сходство добавляла его речь: когда он злился, а это было его обычное состояние, он выкрикивал какие-то нечленораздельные звуки, как будто действительно рычал павиан.
— Что-нибудь придумаем, — сказал я. — Обязательно придумаем.
— Удивляюсь, почему он до сих пор не выгнал тебя с работы?
— Да он бы рад, но кто будет на него работать? За какие-то три сотни долларов посылает в самые грязные дыры.
Клер промолчала. Она включила вентилятор. Но в комнате и без него было прохладно.
Я хотел рассказать ей о том, как полчаса назад убили парня. Но потом решил, что она разволнуется и будет — в который раз! — упрекать меня в легкомыслии. Женщины так устроены, что, если с мужчиной случается несчастье, они считают, что в нем прежде всего виноват мужчина. Может, поэтому я и не женился.
Трудно даже представить, как бы я жил, если бы был женатым. Я бы наверняка спился, какой бы ни была моя воображаемая супруга. С Клер было иначе. Правда, я не знал ее как женщину, может, это-то и было самым прекрасным. Несколько лет назад я открыл сам для себя «закон скорпиона». Суть его заключается в том, что скорпион после близости с самкой бежит от нее прочь сломя голову, иначе она его догонит, парализует ударом жала и отложит на его теле личинки.
Клер — милая, тонкая, уютная. В наших отношениях никогда не было и тени фальши. И тем не менее я часто ловил себя на мысли: а может быть, и в ней до поры до времени спит скорпиониха?..
— Только на этот раз, — сказала она, — ты будешь говорить с Павианом сам. Мне надоело слышать его рычание. Я теряюсь...
— Хорошо, — сказал я.
— А что ты ему скажешь?
— Что женюсь на тебе. И у нас уже началось свадебное путешествие.
— Не валяй дурака. Я спрашиваю серьезно.
— Скажу, что есть дело. Кажется, что-то интересное.
— Но он спросит, какое? Как ты объяснишь, что не можешь выехать из Макао?
— Этого он у меня никогда не спрашивает. Он знает, что если я застрял, то привезу хороший «гвоздь». Закажи разговор.
Соединили довольно быстро, быстрее, чем я предполагал. В трубке вначале треснуло, потом раздался хриплый голос Павиана. Кажется, на этот раз он был трезв.
— Шеф, — сказал я, — как вы себя чувствуете?
— С каких пор вы стали интересоваться моим самочувствием? Что там у вас, выкладывайте.
— Я задержусь на неделю.
— А в чем дело?
— Объясню, когда приеду, — сказал я.
Павиан буркнул что-то, в трубке опять щелкнуло, разговор кончился. Я мог считать, что разрешение получено.
— Полдела сделано, — сказал я. — Прикажи, чтоб мне постелили. Спокойной ночи, Клер! Я не знаю, что бы делал, если бы не ты. Ты молодец!
Я пошел наверх, в свою комнату, которую всегда мне отводили, когда я приезжал к Клер.
3
А тетради все-таки стоили риска, которому я себя подвергал. Это стало ясно после первых же страниц: кое-что, правда, я перефразирую, домысливаю, излагаю в собственном стиле, некоторые имена я сознательно опускаю — у меня для этого есть основания, — плюс неточности, которые бывают при всяком переводе, тем более с такого текста, который попался, — сплошная головоломка. Я не уверен, что даже сам автор смог бы точно расшифровать то, что написал впопыхах. Так бывает — пишешь: «Вчр. вид. К...», а потом берешь записную книжку и ничего не понимаешь. Что за «вид.», что такое «К.»?
Итак... Я засел за тетради. За что же убили человека? А его наверняка убили. Не станут же стрелять просто так в человека, вроде бы как попугать.
Первая тетрадь
«Два дня не работаем. Наш сброд перепился. Так хочется увидеть Балерину... Но почему-то около столовой появились охранники во главе с Комацу. Проклятый японец! Он требует, чтобы его величали Комацу-сан, еще не хватало прибавлять к его имени «сейсан», я с удовольствием добавил бы «бака». Комацу-бака... Это было бы по правде! Если бы он услышал это «бака», пустил бы наши кишки на провода. Зверь, а не человек. Охранники не разговаривают. Вскидывают пистолеты-пулеметы... Хотя бы теперь нас не охраняли как пленных. Мы же сами сюда согласились приехать.
Работу сделали. Давай гони доллары на бочку, и гуд бай.
Вообще-то я умница. Сейчас, вспоминая, как обвел джи-ай, смеюсь до икоты. Нашли дурака! Правда, когда проглотишь горячее, забываешь, как было горячо. Кто-то погорел. Говорят, какой-то журналист из Гонконга тиснул статью о медикаментах. В Шолоне все воровали. И в Сайгоне тоже. Янки тащили все, что под руку попадало. Гнилушка Тхе был лишь подставным лицом. Откуда у него могут быть медикаменты? За ним стоял мистер Крум. Ему продавал их американский полковник. Целый пароход растащили, а на мне захотели поехать охотиться на тигров. Пройдоха Ке не такой дурак, как они думали. Пройдоха Ке смылся. Не попался в грязные лапы молодчиков Лоана. Что я заработал на медикаментах? Ничего. Все матери относил. Да старший брат требовал денег. Он «сидит на игле». Ему морфия нужно все больше и больше. Он сумасшедшим становится, если с утра не «ширнется». Убить может. Это американцы его приучили «ширяться». Вначале он курил марихуану. Потом она на него перестала действовать. На героин у него денег нет. Какой только дрянью он не кололся! Наверно, уж умер без меня или повесился. Страшно смотреть было, когда его «ломало». Ненавижу наркоманов!
Здесь тоже... Вначале дешево продавали, а потом, как всегда, цены подняли. Комацу-бака поставлял. Теперь Индусу и Малайцу нечего будет получать при расчете. А я денежки скопил. Заплатят. Удрать бы на континент, в Сингапур хотя бы... Там нет джи-ай, никто меня искать не будет. Американец мистер Крум и Гнилушка Тхе свалили на меня целый пароход. Продал-то я всего ничего, мелочь. Американец и Гнилушка Тхе выкрутились, а меня хотели засудить. А теперь ищите птицу... Пройдоха Ке улетел туда, где отцветает заря и расцветает лотос.
Через три дня я буду на материке. Увидеть бы Балерину. Надо проститься и с Толстым Хуаном. Он у нас повар. Ворует тоже.
И все-таки обидно до слез, что охранники щелкают затворами, как совы клювами. Утром и вечером рассаживаются за запретной чертой и режутся в карты, а ты не смей к черте подойти. Куда отсюда убежишь? Кругом море... Правда, на юге и на востоке темнеет земля. Тоже, наверное, острова. Здесь островов тьма, мы даже не знаем, на каком из них находимся. Запрятались, как змеи в камни, в десяти метрах не найдешь вход в бухту. Кругом джунгли. Отсюда бежать некуда. А у катеров тоже охрана. Тут у нас ходили слухи... Не хочу даже думать: дойдут до ушей Комацу-бака мои мысли, он утопит меня в собственном плевке. Высоту любят дураки и дым.
Я пошел было в барак, но раздумал, повернулся и ушел. Надоели подонки. Малаец уже накурился, сидит, как будда, поет. Я знаю, почему он стал курить. Малайцы не могут без женщин. Они за женщину готовы перерезать глотку любому. У них от длительного воздержания наступает амок. Чего только европейцы не писали про амок, а все значительно проще.
Я пошел в гараж, простился с самосвалом. Сколько я на нем земли вывез! Без техники мы бы здесь ничего не сделали. Джунгли как тигр, голыми руками клочка земли не вырвешь. Они дикие и непобедимые. Они вызывают уважение. Их здесь называют по-малайски — римба.
Мы проложили дорогу, забетонировали ее. Но вскоре через бетон пробились побеги бамбука. Удивительно! Недаром древние художники любили рисовать тушью бамбук как символ жизни и упорства. Еще я наблюдал, как растет банан. В Сайгоне я никогда не видел, как растет банан. Он рос буквально на глазах, он вытягивался за сутки на несколько чи. Потом появилась завязь, и вот уже повисли плоды. Это был дикий банан, он был намного выше культурного. Плоды его были горьковаты, но это был мой банан, только мой, я видел, как он рос и принес плоды, поэтому я ел плоды с удовольствием.
Полтора года, как я живу на этом острове. Я даже полюбил его немного. Когда я возил на самосвале землю, я останавливался на берегу лагуны, выскакивал из кабины и бежал в кокосовую рощу. Охранник оставался в машине. Он привык к моим странностям (а может, тут играло роль то, что я отдавал ему свою долю сигарет), он разрешал мне маленькое нарушение режима.
У меня была любимая пальма. Я прижимался щекой к шершавому стволу и слушал, как ветер шумел в ее листве. Проходила минута-другая, и кокосовые крабы смешно, боком подбегали к моим ногам, на мгновение останавливали на мне черные бусинки своих глаз. Было тихо, лишь поскрипывали стволы пальм. Здесь я прятал дневник. Когда охранник был в хорошем настроении, я шел дальше, к самому берегу моря. Я стоял на краю коралловой отмели. Начинался прилив. И волны поднимались выше и выше. Солнечные лучи пробивали зеленоватую воду, и глубоко-глубоко было видно, как медленно проплывают стаи разноцветных рыбок, похожих на попугаев, как колышутся бурые водоросли, как висят парашюты огромных бледных медуз. А однажды все внизу встрепенулось. Появилась тень. Я увидел акулу. Она несколько раз промелькнула, ее острый плавник резал волны как нож. Что-то спугнуло ее, и она ушла в глубину.
...Почему я стал писать дневник? Потому что мне попалась красная тетрадь, изготовленная где-то на Тайване. На каждой странице тетради стоят иероглифы: «жи» — дня, «юэ» — месяца и «нянь» — года. Это дневник. На первой странице портрет тощего Чан Кай-ши в генеральском, или кто он там — фельдмаршал? А, вспомнил, генералиссимус, так вот, в мундире генералиссимуса. Красуется Чан, как попугай, старый дурак! И чего вырядился? Если бы я был генералиссимусом, я бы специальные ордена себе придумал, чтобы больше ни у кого таких орденов не было.
Я пишу дневник еще и потому, что мне скучно. Третий день ничего не делаем. Пора сматываться. Мне что-то не нравится затишье. От таких, как Комацу-бака, всего можно ожидать. Я видел, как они сбросили со скалы Маленького Малайца, не того Малайца, что сейчас дрыхнет в бараке на нарах. Окурился «дурью» и дрыхнет. И что хорошего в наркотиках? Откровенно говоря, я никогда не пробовал даже марихуаны. Не потому, что не хотел... Если бы не старший брат, я бы тоже, наверное, стал курить.
Я ничего такого особенного писать в дневнике не буду, потому что нам запрещено иметь записи. Целых полтора года я не мог написать матери, где я нахожусь. Напишешь, твое письмо Комацу-бака хватает грязными лапами, читает; от матери пришло — тоже читает. Мы как арестованные. Знал бы, когда нанимался, ни за что бы не поехал. Хотя... У меня выхода не было. Я удирал от полиции. Да здесь у всех не было выхода, когда они сюда согласились ехать.
Так вот, про моего брата. Он калека. Партизаны ему ногу оторвали, не то чтобы привязали к танку, как это делают янки с пленными, он попал под обстрел минометов. Старший брат обслуживал американские турбинные многоцелевые вертолеты «Белл Н-1». Сильная машина! Еще есть «Ганшип» — «пушечный корабль», бронированный вертолет «Боинг вертол», или, как его называют, СН-47. Он начинен боеприпасами, как креветка икрой. Восемь пулеметов или автоматических пушек, управляемые ракеты, минометы... У этих машин задача — кружить над джунглями и стрелять по всему, что движется. Представляю, как по тебе шарахнет из шестиствольного электрического пулемета, он в минуту выпускает шесть тысяч пуль, я сам читал в рекламном проспекте. Американцы хвастуны. Они про все хвастают — и про пулемет, и про гангстеров, и про то, что от Чикаго до Нью-Йорка тянется железная дорога не то из семи, не то из десяти ниток, или как они там называются... Я видел однажды, как бьет электрический пулемет. Он сжигает два киловатта, что-то около трех лошадиных сил. Когда партизаны захватили американское посольство в Сайгоне, контрразведка арестовала жителей ближайших кварталов. Я случайно попал в облаву — шел за товаром к Гнилушке Тхе. У нас привыкли в городе к выстрелам. Ночью лучше не выходи... Патрульные с перепугу стреляют. Их тоже режут как кур. Подумаешь, стреляют... И вот когда нас повязали, один офицер узнал меня — они вместе с братом служили где-то — и отпустил. Да я бы и сам выкрутился. Гнилушка Тхе выручил бы. Или бы откупился, нашел бы выход — не раз попадал в облавы. Самое страшное — попасть в облаву в джунглях, тогда все — считай, ушел к предкам, еще повезло, если сразу пристрелят, а то назовут партизаном и будут пытать.
Старший брат рассказывал, как пытают партизан или тех, кого подозревают в связи с партизанами. Со скотиной такого не делают... И вот когда я пробирался домой, я увидел, как палят из электрического шестиствольного пулемета. Выстрелов не слышно. Вроде турбина ревет.
Расскажу про брата. Он тоже попал в облаву, еще до Ки, его схватили и загнали в казарму, напялили форму, конечно, не такую, какую напялил на себя генералиссимус Чан, — форму солдата... Он попал на плато где-то около Камбоджи. Хорошо, что на аэродром. Ему бы нужно было сразу дезертировать, а он замешкался, а потом было поздно. Ночью обстреляли аэродром из минометов, самолеты пожгли, ударили и по казармам, и старшему брату оторвало ногу. Он уже тогда курил марихуану. Там все курят марихуану. А когда вернулся домой, злой, как демон темноты, меня отлупил костылем. Самые злые калеки, у кого нет руки или ноги. Когда он вернулся домой, он «сел на иглу». Это смерть. Лет восемь, не больше, живут такие».
4
В дверь постучали. Вошла Клер. Хотя я и жил в ее доме, эта комната считалась моей, и сюда никто не входил без стука, даже хозяйка.
— Ты что, нездоров? — спросила она встревоженно.
— Эх, Клер! — ответил я. — Наверное, ты абсолютно права — я легкомысленный человек. Видишь эти бумаги? — Я показал ей на стопку тетрадей. — Из-за них убили человека. Можно сказать, на моих глазах, хотя это будет неточно — я не видел, а слышал, как его убили, и даже не мог обернуться. Удивительно другое, что парни выпустили меня. А ведь где-то в злоключениях этого человека косвенно виноват и я.
— Ты всегда преувеличиваешь.
— Нет... На этот раз самую малость. Помнишь, я написал о хищении медикаментов в Сайгоне? Сейчас, правда, другое.
— Очень серьезно? — спросила Клер.
— Никогда еще так серьезно не было... Что-то нужно предпринимать. Что? Пока я не знаю. Ясно одно — немедленно надо отсюда выбираться. Конечно, убить европейца им сложнее, чем вьетнамца. Но ты знаешь, сколько способов существует избавиться от ненужного человека.
— Я могу помочь?
— По-моему, нет. Чем ты можешь помочь? Переодеть меня в одежду сестры милосердия?
— Прости, дорогой, — сказала она мягко, — если это так серьезно, может, на этот раз ты посвятишь меня в свои дела?
Я ни разу не рассказывал ей о тех перипетиях, в которые попадал. И дело было не только в моей профессии или в том, что я жил в Гонконге, а она в Макао, собственно, в другом государстве, дело заключалось в ином: я, как гончая, весь напрягаюсь и делаю стойку, когда чувствую опасность. Во мне играет, видимо, кровь моей матери, говорят, что русским свойственна бесшабашность.
В самом деле, как бы вел себя на моем месте чистокровный англичанин?
Он не отказался бы, конечно, от соблазна получить сенсационный материал, но был бы при этом спокоен и деловит.
Он заранее предусмотрел бы возникновение множества неожиданных ситуаций и действовал бы по плану — расчетливо и хладнокровно, имея всегда наготове пути отхода. У меня все иначе! Я вначале влезаю в историю, быстро связываю сам себя по рукам и ногам и только потом начинаю мучительно искать выхода.
Нет, таким людям, как я, нужно действовать в одиночку. Мои решения часто диктуются эмоциями. Зачем же ставить под удар друзей? Ведь чем дольше живешь, тем труднее находить их. Разве я могу подвергать смертельной опасности Клер, если это мой друг?
— Кое-что самому неясно, — сказал я, — как-нибудь в другой раз...
Я старался говорить спокойно, даже улыбнулся. Полистал последний журнал мод. Мини-юбки стали короче, макси превратились в рясы.
— От юбок скоро ничего не останется, — сказал я. — Но некоторым идет.
— Только не мне, — отозвалась Клер. — У меня не такие красивые ноги, чтобы выставлять их напоказ.
— Я не согласен. Они у тебя в норме, просто ты маленького роста. Моды возникают не только на юбки, но и на женщин. Сейчас какие в моде? Посмотрим. Высокие, худые. Такие тебе нравятся? Нет, Клер, такими меня не соблазнишь. Я консерватор. Я люблю нормальных женщин, чтобы у них все было на месте. Напрасно говорят, что женщины похожи. Неверно. Вся сила женщин в том, что каждая из них в своем роде неповторима.
Но Клер трудно было отвлечь. Если ее что-то беспокоило, она становилась настойчивой и упрямой.
— Артур, — сказала она, — на этот раз ты мне расскажешь, что с тобой приключилось. Я имею право знать. Мне надоело быть игрушкой в твоих руках. Ты всегда являешься неожиданно и так же исчезаешь. И потом полгода не догадаешься позвонить. Я не знаю, жив ли ты, здоров ли и где тебя опять носит. Я хочу знать о тебе больше, чем ты находишь нужным сказать. Ты приходишь когда тебе захочется... Когда я тебе нужна. А если ты мне нужен? Не делай удивленных глаз. Я женщина. И если тебе здесь бывает трудно, мне во сто раз труднее. Мне хочется иногда просто поговорить, а я не могу добраться до тебя даже по телефону. Это нечестно. Игра у нас неравная. Поэтому выкладывай!
Меня приперли к стенке... Но я все-таки не имел права рассказывать правду. Бывают обстоятельства, что даже лучшим друзьям нельзя открывать карты. Это случается, когда ты не хочешь другу причинить зла. «Знания умножают страдания» — классическая формула. Если взять ее за неопровержимую истину, то в наше время счастливыми могут быть только клинические идиоты. Я не считал Клер глупышкой, скорее наоборот, но я был обязан огораживать ее от опасности, пока возможно и даже если это было бы невозможно.
— Выкладывай, выкладывай, — продолжала она. — Что это за тетради? Ты их читаешь, точно новый роман Агаты Кристи.
— Тут об одном острове, — начал я издалека, — интересно... Необычайно...
Я помолчал. Закурил.
— Он отсюда недалеко, сравнительно, конечно, тем более если будем исчислять расстояние парсеками и прочими космическими мерами длины. Он здесь, в нашем районе... Я как-то был на нем, — сказал я неуверенно.
Теперь я знал, что ей говорить.
— Я был на этом острове, — повторил я, — помнишь, была сенсация?
— Какая? Одна из твоих? Или твоих коллег? Скажи честно, многие из них хотя бы на треть основывались на фактах?
— Это наивный, даже банальный вопрос, — сказал я. — В твоем возрасте подобных вопросов не задают. Мы, «четвертое сословие», журналисты, занимаемся одной из древнейших профессий — поставляем людям новости, или, как теперь принято говорить, информацию. Самым первым репортером был человек каменного века, топор которого высек на стене пещеры историю охоты на бизона.
— Когда не хотят отвечать прямо на вопрос, — сказала Клер, — то придумывают красивые отговорки. Сколько процентов правды было в твоих сенсациях? Можешь ты ответить на этот вопрос? Пусть он будет наивный и даже банальный.
— Понимаешь, — сказал я, — газета выходит каждый день. Действительная сенсация, если подходить со строгими мерками моего отца, случается не чаще одного раза в месяц, но газета выходит каждый день, и в каждой газете сидит свой Павиан. Между прочим, есть классический пример... Это сказки Шехеразады «Тысяча и одна ночь». Шах, это почти что мой Павиан, требовал от Шехеразады каждый день, вернее каждую ночь, сенсацию, в противном случае ей грозила смерть. Мне в подобной ситуации грозит увольнение. Сенсация — двигатель газеты. Хочешь, устроим опыт? Сними трубку и позвони в любую газету, скажи, что я сижу у тебя и у меня есть «гвоздь» — ну хотя бы что сменяют губернаторов — и что я готов продать материал. Через десять минут они будут здесь. Репортер должен быть на пожаре раньше пожарников.
— И на похоронах раньше покойника?
— Отлично сказано! А не попробовать ли тебе стать репортером? Держу пари, получится. Самое главное — у тебя есть здравый смысл.
— Ладно, — сказала она. — Ты уводишь разговор в сторону. О какой сенсации ты говорил?
— Ах да! — Я замолчал. Она сегодня была удивительно последовательной, мой друг Клер. Но говорить что-то нужно было, и я продолжал: — Так вот... Лет пять назад на этом острове поймали «йети». Я мчался туда сломя голову. И все-таки опоздал. Проторчал в Шолоне два дня, пока уговорил капитана одного лесовоза подбросить к острову. Капитан согласился, но как выбраться оттуда?.. Это уж я должен был придумать сам.
И все-таки я опоздал — там уже сидели ребята. Человек двадцать. Стояли палатки, на газовых плитках варили кофе, а весь берег был усыпан банками из-под пива. У каждой цивилизации свои следы. Ребята встретили меня дружным хохотом. Еще бы! Их подбросили на вертолете американской метеослужбы. Меня бы янки ни за что не взяли — я для них «нежелательное лицо».
И видела бы ты этого «йети», эту «сенсацию»! Солдат микадо. Он не знал, что кончилась война. Он не помнил, как его зовут. Он сидел испуганный, маленький, личико сморщенное, как у старой обезьянки. Ребята дали ему куртку и штаны. И когда мазали язвы, то его приходилось держать. Он визжал, брыкался и пытался укусить. От него шел такой запах! У тебя бы на неделю пропал аппетит. А моим коллегам хоть бы что! Они влили ему в рот несколько глотков джина. Дурацкая шутка! Он чуть было не взорвался... Чуть было не вырвался и не убежал в джунгли. Он залез на дерево, потом свалился и «запел». Да!.. Выл как гиена. Волосы дыбом вставали. А Боб из «Рэйдио корпорейшн», ты его знаешь, я был у тебя с ним, цыкал на нас и записывал песню «Робинзона XX века» на пленку. Говорят, прилично заплатили. Пленку купили японцы. Их можно понять. Двадцать лет солдат Страны восходящего солнца прыгал по островку во славу величия нации. От этой песни у них теперь бы все новобранцы разбежались.
А потом я неделю жил жизнью этого солдата, меня не взяли в вертолет, как я думал. Правда, была разница — у меня были палатка, сигареты, консервы, виски и транзистор. Я слушал мир, и он был так далек от меня, словно на другой планете.
Где-то кипели страсти. Закрылась Всемирная выставка... В Японии увеличили бюджет на военные нужды, что-то около полутриллиона иен. А мне до всего этого не было никакого дела.
Я лежал, смотрел в небо. Первые мои каникулы в жизни — за целую неделю я не написал ни строчки. Представляешь, ни одной строчки. И пожалуй, если бы меня заставили там стучать на машинке, я бы стал кусаться, как солдат микадо. Иногда я ловил себя на мысли, что тоже дичаю — не нужно было бриться, я ходил в ботинках на босу ногу, и мне было лень даже зашнуровать ботинки. Шнурки... Я жил в полудреме. Отпускаешь все тормоза. Прекрасное и страшное состояние. Сидишь с удочкой у кораллового рифа. И неважно, поймаешь рыбу или ничего не поймаешь. Ты чувствуешь себя частицей моря, неба и солнца. Единственно, кого мне не хватало, — это тебя.
— Ты говоришь правду? — спросила Клер. Глаза у нее почему-то стали грустными и мечтательными — так дети слушают сказку.
— Да, я думал о тебе, — сказал я, сам веря в то, что говорил. — Целый день качались бы в гамаках, слушали джунгли, а когда это надоедало, мы брали бы акваланги. И плыли к рифу. Меня бы не терзал Павиан, тебя бы не терзали твои клиентки... А на рождество я бы обязательно написал письмо Павиану и выложил бы все, что думаю о нем.
— Понимаю, — сказала Клер, и огонек мечты потух в ее глазах. — Ты бы написал... А письмо положил в пустую бутылку и бросил в океан — может быть, человеку посчастливится через сто лет ознакомиться с твоим посланием редактору.
— Я не думал, что ты такая... практичная... — сказал я, делая вид, что обиделся.
— Ты нарисовал очень заманчивую картину, — продолжала Клер несколько раздраженно. — Но ты бы первый не выдержал и сбежал. Если я непременная принадлежность рая для тебя, то почему ты не задерживаешься у меня больше двух дней? Почему даже эти два дня ты работаешь? Ты вечно в погоне за своими мнимыми и действительными сенсациями. Ты как ребенок.
Клер грустно улыбнулась.
— Почему я работаю? — переспросил я. — По простой причине. В этом мире может выжить тот, кто лучше работает. У кого быстрее реакция, кто может получить больше информации и, самое главное, обработать ее, извлечь полезное. И опять работать! Эта гонка и называется прогрессом, а все остальное — застоем, преддверием к отмиранию.
— Кстати, а как ты все-таки выбрался с того острова, из своего рая?
— Боб обещал прислать гидросамолет.
— И выполнил свое обещание?
— Откровенно говоря, я его никогда не спрашивал. Я выбрался сам.
— На ковре-самолете?
— Нет, все было более прозаично. За мной зашел тот капитан лесовоза, на котором я добрался до острова. Когда я влез к нему на борт, он пыхтел трубкой — у него вся борода была желтая, прокуренная, — и только я приготовился рассыпаться в благодарностях, он рявкнул: «Молчите, сэр! Я проиграл пари своему помощнику. Я был уверен, что вы окажетесь более ловким». Интересные люди моряки. В них еще осталось то, что мы потеряли, — естественность.
Не знаю, поверила ли она в то, что я ей рассказал. Пожалуй, все-таки поверила. Во всяком случае, сделала вид. В конце концов, я не солгал. Был и японский солдат, и остров. Я действительно прожил несколько чудесных дней на маленьком острове, где меня развлекали шум прибоя, пение попугаев. Но то был другой остров. И совсем в другом месте.
Поверила Клер или нет, у нее было достаточно такта, чтобы в конце концов оставить меня одного. Но я знал, что, выбрав подходящий предлог, она обязательно придет снова и снова настойчиво станет задавать вопросы, которые начинали ее беспокоить. Что-то изменилось в наших отношениях. По всей вероятности, наша дружба (в таком виде, какая она была) никогда не сможет полностью удовлетворить женщину. Мужская дружба нечто иное. Она не требует обязательных подтверждений и клятв. Взять того же Боба. Я знал его недостатки и слабости, даже пороки. Он знал мои... Вместе мы не выдерживали более суток. Встречались редко, но, когда сталкивались нос к носу, не выясняли, почему он меня не поздравил с днем рождения. Мы лишь хлопали друг друга по плечу, и со стороны могло показаться, что мы даже не рады встрече. Но я знал: если понадобится, Боб прилетит ко мне хоть из Австралии.
Да, у Клер появилось что-то новое... Пожалуй, я не удивлюсь, если в один прекрасный день ее служанка со стеклянной брошью у воротничка скажет, что хозяйки нет дома...
А звонить по телефону... писать письма... Значит, порождать у моего друга Клер ложные мысли или даже надежду, что я медленно, но неумолимо плыву к ее гавани. Женщины не любят неопределенности. Они требуют четкого солдатского ответа: да или нет!
Я подошел к окну. Жалюзи были опущены. Жалюзи как темные очки: ты видишь, что происходит вокруг, но никто не замечает выражения твоих глаз. Клер жила в старой части города. Здесь дома стояли нахохлившиеся, каждый сам по себе, не желая контакта с соседом. Они напоминали капитанов королевского флота — полуофицеров, полупиратов.
Я оглядел улицу. Мелькали редкие машины. Плавно катились коляски велорикш. В Макао нет правил уличного движения в европейском понимании. В Европе шофера задерживает полиция, если он едет на красный свет. За такое нарушение платят штраф или лишают водительских прав. То в Европе. Здесь вообще нет водительских прав, эти права даются автоматически хозяину машины во время ее покупки. Светофоры... Их поставили на главных улицах. Пустая затея. Никто не обращал на них внимания. Чтобы вести машину по кривым многолюдным улицам португальской колонии, требуются крепкие нервы и реакция партерного акробата. Каждую секунду под твои колеса может метнуться неосторожный прохожий или рикша встать поперек улицы. Поэтому никто не удивляется, когда машина влетает на тротуар и шаркает бортом о стену дома или даже сбивает человека на пороге собственного дома. Правила, конечно, кое-какие есть, неписанные и тем не менее обязательные, как все правила. Нельзя, например, сбивать бампером иностранцев, полицейских, нельзя давить собак, нельзя переезжать улицу, если по ней движется похоронная процессия.
Я еще раз оглядел улицу. Ничего подозрительного пока не было. Пожалуй, рановато тем, кто застрелил парня в баре, выйти впрямую на мой след. Я еще раз внимательно изучил улицу... Жалюзи... Они не только защищали от безжалостного солнца, из-за них было хорошо стрелять — идеальное прикрытие для покушения.
Я отошел от окна, достал зажигалку в виде пистолета. Настоящего оружия я никогда с собой не беру. Это уже было не правилом, а законом. Его ввел когда-то русский путешественник Миклухо-Маклай — хотя он имел ружье, но стрелял только дичь. Я усовершенствовал правило — вообще не ношу на себе оружия. Нервы могут не выдержать... Нервы — это только нервы. И если бы в минуту смертельной опасности пустил в ход оружие, это был бы верный конец. И не только карьеры журналиста. Если я хотел работать в этом сумасшедшем районе мира, я должен был быть только журналистом. Пусть даже единственный выстрел, он означал бы, что я вступил в борьбу на чьей-то стороне. Это означало, что другая сторона или третья, вполне могло оказаться, что и четвертая поняли бы мой выстрел как объявление военных действий, и если опасность мне угрожала лишь в тот момент, когда я добывал нужную для газеты информацию (эта опасность автоматически отпадала, когда я сидел «смирно»), то объявление войны любой из сторон привело бы к безусловному поражению. В конце концов, все те, за кем я охотился как репортер, испытывали ко мне не большую ненависть, чем к москиту, — москита прихлопывают, когда он кусает. Но если москит летит по своим москитным делам или сидит на стене и отдыхает, даже напившись крови, вряд ли кто, кроме одержимых, будет его ловить. Мой бизнес — новости. Каждый делает деньги как может. Это все знали и даже относились ко мне сочувственно. Я был газетчиком. Этим объяснялось все. Но если бы я выхватил пистолет и открыл стрельбу... Откровенно говоря, мне не хотелось ездить под усиленной охраной как видному политическому деятелю (газета бы на этом разорилась), я не хотел уходить в подполье, тем более в партизаны.
В данный момент я должен был «отлежаться» у Клер, как енот. На меня шла охота, призом служили тетради, и, как только я от них избавлюсь (продам или опубликую), я смогу чувствовать себя относительно безопасно. Если в тетрадях будут стоящие сведения, заинтересованные лица вначале не будут даже угрожать. Они вступят в деловые переговоры, будет объявлен негласный аукцион. Кто больше? И вот, если я по каким-то соображениям не захочу разойтись с ними «со взаимным уважением», тогда тетради попытаются похитить. Тогда мне будут угрожать. В ход пойдут все виды борьбы. И опять дело не в том, что кому-то будет нужна моя жизнь, она будет лишь препятствием к приобретению «товара».
Я должен был «отлежаться» у Клер. А поэтому не имел права тратить впустую время. Выигрывал тот, кто лучше умел работать.
Я снял покрывало с кушетки, сложил его и положил на стол. Потом достал пишущую машинку, поставил на одеяло — теперь не будет слышно стука клавишей. Пододвинул дневники. Я сразу переводил и печатал на машинке. На всякий случай я заложил за валик три экземпляра.
5
Тетрадь
«...Четвертый день мы ничего не делаем. Комацу-бака просчитался. Сглупил Комацу — сын черепахи: он не додумался, что если мы будем ничего не делать, то мы будем думать, а раз мы будем думать, то вспомним все обиды.
— Чего нас тут держишь? Хватит, давай расчет, давай баржу или катер, вези на континент!.. Работа сделана, ты теперь нам не хозяин!
Припомнить было что...
Старший брат приковылял со Старого рынка... Протез ему так и не выдали, кто-то поживился за его счет, да если бы и выдали брату протез, он бы давно обменял его на «ширево». Он был конченый, мой старший брат, — красные белки глаз, расслабленная походка; я наркомана вижу за три квартала. Посмотришь в их расширенные зрачки, и точно увидишь бездонный океан — глаза ничего не отражают, все чувства заглушены, человек спрятался в себя, как большая светящаяся улитка в раковину. Брат был страшным по утрам... Он вставал опустошенный и злой, как шакал, безжалостный, как голодный крокодил, отвратительный, как больной проказой огненный дракон. Для старшего брата не существовало ни матери, ни младшего брата, для него ничего не существовало, кроме маленькой ампулы с белой жидкостью. Он не мог ни есть, ни пить, он не мог дышать... Задыхался, потный и жалкий, и в то же время страшный. Он искал дрожащей, иссушенной рукой шприц. Шприц грязный, ржавая тупая игла... Он отламывал головку у ампулы. Я на всю жизнь пропитался этим характерным похрустыванием стекла, точно скрипели суставы ревматика. Он погружал в ампулу вонючую иглу, он выжимал каждую каплю, потому что каждая капля давала несколько минут блаженства. Он колол себя в ногу, в мышцу без всякой дезинфекции, а если на нем были брюки, прямо сквозь штанину. У него уже появились незаживающие язвы. После укола замирал, точно прислушивался к чему-то внутри себя, вздыхал с облегчением, не торопясь прятал в коробок из-под китайской туши шприц с иголкой, виновато улыбался... И казалось, что он вновь становился таким, каким был до армии, до того, как его схватили во время облавы, одели в солдатскую форму и бросили на растерзание американским сержантам-инструкторам.
— Мама, — говорил он, — ты не плачь. Я отвыкну... У меня очень болела нога, пальцы на ногах. — И он показывал на култышку. — Мне обещали сегодня работу... Я буду работать. Мы еще заживем, и ты перестанешь вязать цветы...
Мама изготавливала искусственные цветы из обрывков проволоки, цветной бумаги и лоскутков бархата. Она была большая мастерица, наша мама, ее цветы были ярче, чем живые. Но теперь она ослепла от слез, и цветы у нее получались грубыми, мятыми, и она не зарабатывала даже трети тех пиастров, которые получала когда-то за свою работу.
Мы знали, что старший брат врет. Он бредил, потому что реальной жизни для него не существовало, существовал лишь страх, что через пять часов потребуется новая ампула, которую он обязательно должен раздобыть, иначе его начнет «ломать». В эти моменты он превращался в оборотня, который по ночам вылезает из могилы, чтобы пить кровь живых.
Невыносимо было глядеть на его муки. Без наркотика его организм не воспринимал даже воду, не то что рис или мясо. Он задыхался. И мы с матерью готовы были отрезать себе ноги и руки, чтоб облегчить его страдания. А он орал на нас... Он был тираном и проклятием, был нашим страданием и позором. Если бы он был один на весь Сайгон! Они — наркоманы — собирались около кинотеатра «Белый лебедь» на улице Содружества. Там было место их сбора — и американские солдаты, и наши, женщины, мужчины, девушки и молодые парнишки... У них были свои законы, своя жизнь, жуткая и туманная, полная грез, разделенная четким ритмом — поиском новой порции «счастья»... Границей времени была ампула и поиск новой ампулы.
Старший брат приковылял с базара, вызвал меня во двор и сказал:
— Уматывайся поскорее... Немедленно! Сейчас приедет на «джипе» полиция. Хватают тех, кто торговал медикаментами. Гнилушка Тхе скрылся, свалят все на тебя и на других «козявок». Бери куртку. Деньги есть? Поезжай на старые склады, спроси одноглазого по кличке Виски. Скажи, что ты мой брат, он тебя спрячет.
И Виски спрятал... Я оказался на странном острове. Интересно, сколько они с братом получили за меня? Продали меня в рабство. На старшего брата я не обижаюсь — он старший брат, а вот одноглазому... Мне не хотелось, чтобы он заработал на мне.
Нас тут оказалось восемьдесят человек... Вьетнамцы, малайцы, яванцы, сунды, двое орангбатинов, много китайцев, индийцев — их, пожалуй, больше всех. И я вскоре понял почему — они самые покорные. Охраняли нас в основном батаки и даяки. Им зарезать человека — как выпить чашку ароматного чая. А во главе банды охранников стоял японец Комацу-сан, будь проклята та минута, когда его родила мать! И будь прокляты его дети и внуки, и пусть все издает зловоние, к чему прикоснется его рука! Был еще повар — чистокровный португалец — Толстый Хуан, хозяин Балерины. Каких только тут не было «болтанок» — мулаты и евразийцы, метисы — полукитайцы-полунегры, полуиндийцы-полукитайцы, гремучая смесь из всех языков и национальностей. Официальным языком был объявлен малайский, но его не все знали, поэтому приказы отдавались на английском. Да еще раздавалась ругань Комацу по-японски. Мы толком не знали, кого из нас как зовут, хотя прожили в бараках полтора года. Никто никому не доверял, и если мы не зарезали друг друга, так это благодаря дисциплине: за малейшее нарушение распорядка полагался карцер. Когда Маленький Малаец взбунтовался, приехал белый — немец, начальник Комацу. Этот немец — инженер, но выправка у него была военная. Ходили слухи, что он бывший эсэсовец. Он руководил строительством. Комацу лишь следил за нами, поддерживал порядок и чинил суд да расправу.
Когда взбунтовался Маленький Малаец, приехал немец. Маленького Малайца избили до синевы. Били «черным Джеком» — кожаным продолговатым мешком, набитым песком и свинцовой дробью. «Черный Джек» запросто ломает руку или ключицу, а если вместо кожаного мешка песком и дробью набивали снятую чулком шкуру морского угря, тогда... Одним хорошим ударом можно было убить человека.
Маленького Малайца вытащили на скалу бухты, которую мы называли своей «Акульей пастью». Нас построили. Мы жили как военные. У нас были командиры отделений и взводов. Нас выстроили, потом Маленького Малайца вытащили на скалу и сбросили, вниз... Он разбился об острые камни. И крабы и акулы сожрали его мясо вместе с костями.
Помню, вначале расстреляли двоих... тоже перед строем. И мы все испугались и перестали доверять друг другу, и, если возникала драка, даяки влетали с «черными Джеками» и били всех подряд, и никогда не выясняли, кто был прав, кто виноват. Мы могли резать и душить друг друга, но тихо, особенно после отбоя.
Работали мы по двенадцать-четырнадцать часов, строили тайную пристань. Для кого? Об этом я узнал несколько дней назад. Хуан проболтался. Он говорил и оглядывался... Быстрей бы отсюда выбраться. Комацу что-то затеял. У меня предчувствие. Интересно, отдадут нам деньги, которые обещали заплатить за полтора года каторги? Если Хуан не наврал, то... может произойти всякое...
Комацу успокоил нас. Сказал, что деньги привезли на катере.
— Деньги, — сказал он, — выплатят вам перед самым отъездом. Иначе вы их проиграете в карты. Денег много. Получите сполна. Вы теперь миллионеры. О'кэй! — закончил он свою речь.
И мы от радости завопили на всех языках, которые есть на земле.
Нас повзводно повели в столовую. Воспользовавшись толкотней у входа, я попытался проскочить на кухню. Я хотел увидеть Хуана.
Черт возьми! У кухни стояли охранники.
И все же мне повезло. Когда я уже хотел бежать обратно, я увидел Толстого Хуана в дверях. Он делал мне какие-то знаки и казался очень встревоженным. Таким я никогда еще его не видел.
Я бросился к Хуану, несмотря на то что даяк, словно взбесившийся, заорал на нас. Но не будет же он стрелять в Хуана!
Толстый успел сказать только: «Ничего не ешь! Ничего не ешь сегодня!»
В чем дело? Что с ним?
Охранник, конечно, ничего не слышал, но он точно озверел и бросился на меня со штыком. И вот тут-то я понял, что этот тип может выстрелить в меня или в Хуана. Я метнулся назад, чтобы смешаться с толпой.
В столовой стоял шум. Это было тоже непривычно, потому что полтора года каждый взвод обедал отдельно. Разговоры в столовой не разрешались. Мой взвод сидел в правом углу, рядом стоял стол, накрытый для гостей.
Вот это да! Я в жизни не видел столько вкусных вещей. Грибы с молодыми побегами бамбука, свинина со сладкой подливкой, утка, зажаренная в тесте; разная рыба — я даже не знал названия, груды фаршированных яиц, трепанги. Чего тут только не было! Стояли бутылки с лимонадом, с пивом и, я даже не поверил собственным глазам, с вином.
Меня увидели и закричали:
— Пройдоха, иди сюда! Где ты пропадал? Чего бледный?
— Наверно, уже выпил.
— Хуан угостил?
Откуда они только все знали? Ведь мы так старались скрыть нашу дружбу. Я на них не рассердился. Теперь это было не страшно — через несколько дней я буду на материке.
— Гляди, — сказал кто-то, — у него уши побелели. Чего разволновался?
— Да, — сказал я. — Они совсем озверели, эти даяки. Так бы и дал в морду.
— Хорошо бы, — сказал кто-то мечтательно,
— Наплюйте на них! — закричали остальные. — Где наши палочки для еды? Смотри, взводный!
Подошел командир нашего взвода, ему мигом освободили место. Мы его не любили, но черт с ним, последний раз обедали вместе.
В столовую вошел Комацу. Он шел стремительным шагом и почему-то смотрел поверх голов, точно не видел нас, точно нас не было. Я видел его глаза. В них было что-то стальное. И улыбался он только краями губ, точно надоело улыбаться.
Произносили тосты — каждый на своем языке. Говорили все. Никто никого не слушал. И не понимал. Тянулись руки, хватали закуски, кто-то просыпал рис, целую миску. Все набросились на еду. А я сидел и смотрел, и мне казалось, что я сплю и вижу сон. Бывает так... Ты бежишь во сне и точно плывешь по воздуху, и движения у тебя медленные...
Взводный налил стакан вина, вылез из-за стола и пошел, пошатываясь, к Комацу. Взводный что-то говорил, а Комацу как-то странно улыбался и поднимал в ответ стакан с лимонадом.
Почему Хуан сказал, чтоб я ничего не ел?
«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»
Я хотел есть. Хотел? Нет! Даяк отбил у меня аппетит.
— Пройдоха! — кричал кто-то над ухом. — За твое здоровье, пей до дна.
Люди пили вино. Почему так страшно видеть, как люди едят и пьют разнузданной толпой? И вино красное как кровь. Сочится, точно ты отодрал от спины пиявку. Чавкали рты...
И пили, пили, пили...
«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»
Почему-то вспомнилась мать. Она тоже однажды говорила:
— Не ешь! Не ешь! Придет брат... Он придет голодный. И очень усталый. Оставь ему еду.
Тут было всего много. Я никогда еще не видел сразу так много вкусных вещей.
Комацу не ел. И те, кто сидел с ним рядом, тоже ничего не ели. Они сидели, и им было скучно, точно они проводили кого-то на поезд и теперь не знали, куда им идти.
И музыка! Репродуктор орал во всю мощь. И не слышно было, кто что кричал.
Кого-то тошнило...
Кто-то хватал свинину и бросал на пол...
Кто-то плакал, опустив голову на стол...
Кто-то смеялся как сумасшедший...
Полтора года нас держали на привязи. И теперь мы сорвались с нее.
Мне почему-то стало стыдно. За нас. И еще за что-то, точно не мог сказать, за что. Я пошел к выходу. Я не мог смотреть на все это.
Меня выпустили. И я пошел к баракам. В нашем бараке горел свет.
— Толстый! — обрадовался я и побежал, но это оказался Мын-китаец. Он только что вернулся из лазарета, где его лечили от дизентерии.
— Пройдоха! — бросился он ко мне. — Чем угощали? — Он сглотнул слюну. — Как обидно! Праздничный обед, а мне ничего нельзя есть, кроме рисового отвара. Почему я такой несчастный!
И он ударил кулаком по стене.
— Ну расскажи, ну расскажи...
Я молча лег на нары и закрыл глаза. Это была жуткая ночь...»
6
Тетрадь
«...Я лежал с закрытыми глазами. Из нашего барака было слышно, как ревели репродукторы в столовой, доносился гул голосов, отчетливо слышались команды — это сменяли часовых, да Мын-китаец сидел рядом на нарах и о чем-то расспрашивал, жаловался...
Я почему-то вспомнил дом. Маму. Брата. И странно, только теперь я вдруг понял своего старшего брата. Как же я не мог понять его раньше! Он приходил домой со Старого рынка злым, усталым и голодным. И допоздна курил дешевые сигареты с марихуаной.
Я ненавидел запах его сигарет. Он был едким и липким, как глина за стеной Храма Неба после дождя.
Когда я утром приходил в школу, от меня несло запахом сигарет. Однажды учитель остановился около меня, понюхал воздух и сказал грустно:
— Человек рождается чистым, как утренняя роса. Потом роса мутнеет от пыли и высыхает.
Никто в классе не понял, что он сказал, а я чуть не разрыдался, — учитель заподозрил меня в том, что я курил марихуану.
Мой старший брат курил. И дело было не в том, что он беспрестанно курил отраву, не выпуская сигареты изо рта, я наконец понял, в чем дело, — он не нашел места в жизни. Он изумительно лепил из глины. И только ребятишки со всей улицы восхищались его мастерством — он лепил для них игрушки. Они сидели молча, с восторгом глядели на его руки, которые мяли глину и рождали из нее фигурки зверюшек.
Я лежал на нарах и вспоминал день за днем, проведенные на острове. Их было 360 плюс 180. Похожих друг на друга, как пампушки, которые давали на завтрак.
Вот наконец замолчали репродукторы. Заговорили джунгли. На тысячи голосов: чей-то последний крик, чей-то торжествующий крик победы. Истошно кричали лягушки. Стрекотали цикады. И все звуки вдруг заглушил истерический хохот:
— Ха-ха-ха...
От сумасшедшего хохота бегут мурашки по спине. А это всего-навсего кричат ночные птицы.
Ха-ха-ха...
И вот я слышу голоса людей. Что-то поют, что-то кричат. Смеются или дерутся?
Они вваливаются в барак. Они ведут кого-то под руки. Они падают, встают. Ссорятся. Кого-то разнимают. Они дерутся!
Ха-ха-ха...
Орет птица в темноте. А может быть, это духи предков смеются над нами? Мы что-то нарушили, через что-то переступили.
Глаза Комацу... Как я его ненавижу! Он глядел поверх наших голов, точно не видел нас. Точно мы были для него призраками.
Ха-ха-ха...
И вдруг кто-то забился на нарах. Я слышу, как он бьется головой о доски, как нары заходили ходуном. И еще один застонал, завыл как зверь. Что с ними? Кто-то всхлипывал. Кто-то упал. И опять кого-то тошнит. А этот кого-то зовет.
Я больше не мог лежать, я больше не мог молчать. Я вскочил и закричал:
— Заткнитесь!
И я увидел почему-то пустой барак. Я даже не понял, куда делись все эти люди. Ко мне подбежал Мын-китаец. Он заикался.
— Пройдоха! Им плохо! Они не могут подняться: зови взводного! Я бегу за Комацу!
У входа кто-то лежал. Он как-то странно скорчился, точно его переломили. Я бросился к нему, перевернул на спину. Странно, он был холодным. Это первое, что я сообразил, — он был холодным, какой-то весь напрягшийся, точно его свела судорога и не отпускала. Я провел рукой по его лицу. Я помню смутно, очень смутно, что было дальше.
Я бегал по бараку. Еще один... Еще один. Уже никто не спорил. Уже никто не ссорился и не кричал.
Никто не звал на помощь. Лишь кто-то стонал.
Еще один... Еще один. И этот смех в джунглях.
Ха-ха-ха...
И потом голос:
«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»
Голос Хуана. Это он, Толстый, успел шепнуть мне:
«Не ешь! Не ешь! Не ешь!»
Их отравили! Всех! Я понял. А как же Хуан? Он знал? Знал! Он предупредил меня. Он спас мне жизнь. Вот почему даяк чуть не выстрелил мне в спину. Он тоже знал. Кто они, эти стражники? Почему они так ненавидят нас?
Я вышел во двор. В других бараках тоже горели огни. Я не пошел туда. Там тоже не было слышно голосов».
7
Я стучал на машинке часа четыре. Без перерыва. Времени было в обрез. Могло случиться всякое, и я должен был быть готовым к неожиданностям. Каким? Этого я не мог предсказать, потому что не обладал даром предвидения.
Я попытался «собрать в кулак гены», которые достались в наследство от отца. Попытался спокойно, логично проанализировать события, отделить хлябь от тверди.
Как могут напасть на мой след? Дженни вызвала меня по настоянию отца, темного дельца, господина Фу. Но зачем? Зачем господину Фу было выводить на меня человека, у которого был опасный материал? Гангстеры могли пришить парня спокойно, без шума, в «семейной обстановке».
Второе. Им нужен был свидетель. Но почему именно я? Здесь не было логики. В подобном случае приглашают комиссара местной полиции, и если дело серьезное, то первого попавшегося сотрудника Интерпола, которых здесь хоть пруд пруди.
Третье. Мистификация — дело рук сумасбродной Дженни, дикая выходка после очередной попойки. От выпускницы Калифорнийского «инкубатора интеллекта» можно ожидать всякого. Я знал одного «модернизированного» юношу, который подделал подпись отца для того, чтобы ощутить остроту переживаний мошенника. Не находя применения своим «идеалам», подобные «образованные» молодые люди либо прячут страх в чудачествах, туманных рассуждениях о «справедливости» и «любви», «борьбе со всемирным злом», либо ищут забвения в алкоголе или в «путешествиях» по рецепту доктора Лири, новоявленного пророка секты «ЛСД-25».
Последнее время много пишут о проблемах молодежи, о хиппи. Но если копнуть лопатой раздумья породившую их почву, то с удивлением обнаружишь, что это дети обеспеченного и преуспевающего класса, ожиревшего от благополучия. По набережной Гамбурга, на пляжах Флориды и Сан-Франциско, на берегу Неаполитанского залива слоняются толпы нечесаных сынков и помятых от бесконечной любви дочерей благопристойных родителей. Чего только о них не писали! Что хиппи — своеобразный протест молодежи, вызов миру наживы, пассивное отрицание буржуазных идеалов, презрение к мещанскому благополучию... Чуть ли не прогрессивное движение, своего рода «маленькая неосознанная революция индивидуума».
Все это высосано из пальца, как и «свидетельства очевидцев приземления летающих тарелочек». Песчаные бури ветра сенсации.
Я знаю, как возникают подобные великие пустословия.
Шеф вызывает и говорит:
— Тираж падает. Нужно найти не «гвоздь», а «столб». Давай, давай, думай, может быть, какой-нибудь «заговор» придумаем. Номера на три... Потом опровержение дадим на последней странице.
— Шеф, — отвечаешь, — месяц назад мы уплатили штраф марокканскому шейху, еле откупились.
— Ты прав, — говорил задумчиво «благодетель», — надо бы какую-нибудь дискуссию организовать. Но чем их расшевелить? Космосом, глубинами океана, найденными сокровищами в джунглях Индии? Все это приелось. Нужно придумать... чтобы задеть каждого, напугать и обнадежить. Вчера была драка в Майами... Давай-ка набросимся на молодежь, на этих длинноволосых.
И ты набрасываешься.
Появляется статья социолога, полицейского инспектора, опечаленных родителей, номера пухнут от проклятий, заклинаний и призывов. И все эти статьи пишешь ты один, пока не придут первые письма читателей. Тогда ты засучиваешь рукава и потрошишь письма, как студент-медик трупы в прозекторской.
Но если бы спросили твое мнение... Я благодарен матери за то, что она познакомила меня с русской литературой. Она преклонялась перед русскими писателями и огромную долю своей любви и одержимости сумела передать мне. Любовь ее к России была всепоглощающей. Она неизменно соблюдала русские обычаи, отмечала русские праздники и настояла, чтобы меня крестили в русской церкви. В Шанхае был русский храм, но не столь богатый, как в «дальневосточном Париже» — Харбине. Я плохо знаю пышные православные богослужения, хотя в детских воспоминаниях что-то от увиденного осталось.
Мы приехали с матушкой в Харбин во время японской оккупации. Остановились у капитана 108-го пластунского полка Зарубина, в небольшом домике в Мяогоу. Зарубин когда-то учился с моим дедом в Казанском юнкерском училище.
До этого я множество раз листал комплект «Нивы», оставшийся от покойного деда, — он умер от запоя в Тяньцзине — и Харбин до странности напомнил иллюстрации этого любопытного журнала. Бытует мнение, что в Маньчжурии обосновались лишь те, кого вышвырнула за свои пределы красная Россия. Это глубоко ошибочное мнение. Маньчжурия — край, освоенный русскими задолго до революции. До того здешняя тайга была во власти зверья, искателей женьшеня и банд хунхузов. Собственно Китай начинался лишь за Великой стеной, около Шанхая-гуаня, Порта на море. Харбин построили русские переселенцы; русские инженеры построили КВЖД, ЮКВЖД, лесопилки, кожевенные заводы и маслозаводы. Когда Советская власть вернула своим декретом бывшую китайскую дикую окраину Срединному государству, на северо-востоке осталось много простого люда — выходцев из глубины России, сочувствовавших преобразованиям в Совдепии, но поток разгромленных Красной Армией отступающих белогвардейцев воспрепятствовал их возвращению в Дальневосточную республику со столицей Владивосток. Но это история другая и непосредственного отношения к той, которую я рассказываю, не имеет.
Моления в харбинском храме на горе запали навечно в мою душу. Внутри много было золота: золотые врата, золотая риза у попов, иконы в золотых окладах. Как я уже говорил, приехали мы в гости на троицу. Малиновый звон колоколов, красивое гипнотическое звучание прекрасных голосов хора, потрескивание свечей, обилие народа.
Я впервые ходил по улицам, где звучала русская речь, где праздновали троицу, где в домах зеленели наломанные ветки березы, а за Сунгари у «Деда-винодела» круглосуточно шел «толкай-толкай», то есть объедаловка. Цыгане пели «Очи черные», но не темпераментно, как негры, а вкрадчиво, так, что хотелось плакать и смеяться; высились горы блинов, проложенные, как любительский торт, малосольной семгой, черной икрой, бужениной и еще чем-то невероятно вкусным, сочным и редким для кухни моего отца, строгого пуританина; лилась рекой шанхайская водка «Жемчуг» и чуринский «Паровоз»... И вдруг застолица смолкла. В ресторанчик вошла группа русских офицеров-эмигрантов и среди них японский полковник. Ресторан моментально притих.
— Пошли! Пошли! — заторопилась матушка, быстро расплатилась, и мы поехали на джонке к Китайской набережной.
— Ты же обещала показать мне Россию, — запротестовал я.
— Я тебе покажу. Но это не Россия, это Маньчжоу-Го, — сказала матушка.
— А почему мы ушли?
— Пришли подлые люди, — объяснила она. — Они продали все, даже веру. Они хуже бездомных бешеных собак. Из-за них мы вынуждены скитаться на чужбине.
Обстановка в Харбине была весьма запутанная, и многие факты я осмыслил в зрелости. Самураи объявили китайцев людьми второго сорта. Ходили невероятные слухи о зверствах оккупантов: китайцев варили в котлах — это называлось «ездой на паровозе»; кололи штыками; как е угрей, сдирали с живых кожу... С русским населением японцы заигрывали, но безуспешно. В услужение к ним пошли лишь вконец опустившиеся отбросы эмиграции, пользовавшиеся всеобщим презрением.
Основная же масса русских бойкотировала «пассы» оккупантов. Рядом была Советская Россия, и ее сыновья — инженеры-путейцы с КВЖД, ЮКВЖД, рабочие дорог, кожевенных заводов, лесопилок, маслобоен, особенно молодежь, буквально ловили каждую весточку с Родины, радовались успехам социализма. О богатых скотоводах и кулаках-поселенцах я не говорю, это была маньчжурская вандея. Оккупанты мстили, провоцировали... Когда в Советской Армии ввели погоны, кемпейтай (японская контрразведка) пустила по городу слух, что приехала советская военная миссия. И действительно, в Новом городе появились «советские офицеры», но это, как выяснилось позднее, были переодетые провокаторы. Гимназисты специально убегали с уроков, чтоб увидеть «советских офицеров», пройти мимо них строевым шагом и отдать честь. Конечно, их взяли «на карандаш», и они исчезли в стенах японской разведки.
Когда в сорок первом году Германия напала на Советский Союз, Зарубин, по слухам, объявился в Шанхае. Он гостил несколько дней, ожидая приезда своих товарищей. Их набралось четыреста волонтеров, и они ушли через Сиань и Ланьчжоу на Сикан, Урумчи, в Синьцзян, к границе. Я когда-нибудь опишу этот марш четырехсот русских офицеров. Они шли сквозь голод, гибли от пуль и болезней в пути — до цели добрели единицы, — но шли: они шли просить советское командование дозволить им сражаться на фронте с немцами.
Мы, мальчишки международного сеттльмента, независимо от подданства играли в офицеров, идущих на смерть во имя искупления вины перед Родиной.
Русские... Во Франции, Италии, Голландии, Бельгии, по всей оккупированной фашистами Европе они первыми вступали в маки. Это история, от нее не отмахнешься.
И еще я вспоминаю. В 1942 году, когда фашистов окружили под Сталинградом, в харбинской церкви была устроена служба во славу русского оружия. Это факт. О нем, разумеется, узнали японские оккупационные власти, но служителей культа арестовать не посмели, ограничившись мелкой местью, какими-то административными мерами.
Еще помню, как в Шанхае матушка водила меня в советское учреждение на культурный вечер. Демонстрировался кинофильм «Чапаев». Когда каппелевцы шли в психическую атаку, зал рыдал. На экране была трагедия России. Анка расстреливала в упор многих из тех, кто сидел в зале. Что было самое страшное и безысходное — она стреляла по закону высшей справедливости: она, а не те, кто глотал слезы в зале, утверждала Россию!
Матушка! Она открыла для меня Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского. Имена писателей, знакомые с детства.
Хиппи... Первым хиппи, мне кажется, был Илюша Обломов. Он так же целыми днями лежал на кушетке, как лежали хиппи на мостовых, мечтал о добродетели и всеобщей любви, не способный к активному злу и тем не менее приносящий пассивное зло. Мимикрия паразитизма. Протест? Нет! Суперлень. Вырождение. А чудачества... Они никогда не были признаком силы ума.
Дженни могла выкинуть какой-нибудь дикий номер. Но тут было одно «но» — она была не настолько глупа, чтобы поставить под удар благополучие отца, а значит, и собственное.
Оставалось четвертое — тетради попали именно в те руки, в которые и должны были попасть, то есть в мои. Тогда... Тогда все менялось. Тогда по моему следу уже бежали гончие.
Я пытался проанализировать факты более тщательно, но... проснулась свойственная мне бесшабашность. Вулкан необузданных поступков, магическим заклинанием которого была всеобъемлющая фраза: «Наплевать!»
С момента моего появления у Клер прошли сутки. Я не скажу, что очень хорошо умею печатать на машинке. В норме колледжа. Мне далеко до профессиональной секретарши, печатающей вслепую.
Дальше я действовал по наитию, точнее, по заданной профессиональной программе, запрограммированной оператором моей работы. Я, как сытый пес, начал искать укромный уголок, куда бы закопать про черный день мозговую кость.
Я убрал машинку, расправил покрывало и расстелил его на тахте. Сжег копирки, быстро разложил листы по экземплярам. Первый я спрятал в кипу чистой бумаги, выровнял кипу. Второй экземпляр спрятал в стол, третий я буду носить с собой. Самое трудное было спрятать тетради. Нужно было найти нейтральное место, которое было бы на виду и в то же время не привлекало бы внимание человека. Кто-то обязательно придет и будет искать эти тетради.
Я снял пиджак, полежал на кушетке, потом встал и позвонил служанке. Когда она вошла, я зевнул вполне натурально.
— Хозяйка вернулась? — спросил я.
— Будет в семь вечера, — ответила служанка на довольно правильном английском языке. Она стояла, потупив глаза, — воплощение покорности. Пожалуй, воплощение даже слишком большой покорности.
— Приготовьте мне кусок хорошо прожаренного бекона, — попросил я.
— Да, сэр, — ответила она несколько старомодно. Видно, до Клер она уже служила в каком-нибудь респектабельном доме, где ее отлично вышколили.
— Так... А где у вас?.. Ага, нашел, — сказал я, встал и взял лист бумаги.
Я сел к столу и достал ручку. И тут я увидел, что пепельница заполнена до краев окурками. Пожалуй, слишком много для человека, спавшего всю ночь. Я поспешно прикрыл пепельницу бумагой. Зачем я это сделал? Сработал инстинкт. Это было так же естественно, как прятать полученный материал, деньги или интимные фотографии.
— Я попрошу тебя отнести на почту несколько телеграмм, — сказал я.
Я быстро составил несколько телеграмм Бобу. Трудно было предугадать, где его носило в данный момент. Внизу каждой телеграммы я поставил буквы «СВ», что на нашем шифре означало «срочно выручай».
— Вот. — Я протянул служанке телеграммы. — Манила, Бангкок и так далее. Возьми деньги.
— Слушаюсь, сэр, — сказала она, улыбаясь характерной улыбкой, за которой могло скрываться все, что угодно, — от ненависти до самоотречения. Мне не понравилась улыбка — нечего передо мной разыгрывать беззащитную лань. Жеманная беззащитность в женщине возбуждает у мужчины определенный интерес и еще более определенное желание. Мне было не до изощренного восточного кокетства.
— Иди! — приказал я.
Она ушла. Я видел сквозь жалюзи, как она вышла на улицу. Она успела переодеться. Изумительно! Как актер-трансформатор! На ней была короткая черная юбка и голубенький свитерок. Юбка плотно облегала ее бедра, и казалось, вот-вот лопнет. Конечно, специально так сшита.
Я взял тетради и спустился вниз. Тетради нужно было спрятать в нейтральном месте: так уж построена логика поиска. Тот, кто ищет, вначале обязательно осматривает те места, куда бы он спрятал сам. Женщины обыкновенно прячут в белье. Они почему-то думают, что это самое надежное место, потому что мужчине будет неловко ворошить интимные предметы женского туалета, но они забывают о том, что ищут ведь не доказательства их добропорядочности.
Мужчины ценные бумаги замыкают в сейф. А если бумаги секретные, то в секретный сейф, вмонтированный в стену за картинами, за книгами, в камине или за портьерой. Более изощренные имеют тайники в секретерах, стеллажах, в радиокомбайнах или лепных украшениях.
Прятать нужно алогично — туда, куда бы ты сам ни за что не спрятал.
Я прошелся по холлу. Здесь было голо — японский стиль. Здесь каждый предмет на виду, глаз не на чем остановить. Правда, стеллаж с книгами привлекал внимание — значит, обязательно будут рыться в книгах.
Я прошел в широкий коридор. У входа стояла вешалка, массивный стол, зеркало на стене, под ним тяжелый ящик для обуви. Лежали щетки, ложечки, стояли тщательно вычищенные «русские» сапожки Клер. Это место более удачное — здесь не задерживаются, даже если пришли в гости по приглашению хозяйки.
Я отодвинул ящик для обуви, разложил тетради на полу, потом поставил ящик на место. У самого порога.
«Нужно быть Шерлоком Холмсом или явным идиотом, чтобы искать здесь, — подумал я. — Будем надеяться, что сюда не придет ни тот, ни другой. А я всегда смогу взять тетради незаметно, даже в случае бегства».
8
Текст из тетради
«...Я метнулся в кусты. Около барака кусты были негустые, можно пробираться без ножа-голоки. Я подобрался к скале. Я дрожал от страха и горя. Мои предчувствия оправдались — Комацу-убийца отравил строителей. Вот почему он глядел в столовой поверх наших голов — мы для него уже были мертвецами.
Если бы я мог предугадывать судьбы, как дядюшка Ван, гадальщик со Старого рынка! В отличие от других гадальщиков, которые разбрасывали бобы или черные кости, предсказывая утешения, дядюшка Ван говорил печальные вещи, и, может быть, поэтому к нему шли редко гадать. Я теперь понял, почему люди не любили узнавать грядущее у дядюшки Вана: люди переносят страдания лишь потому, что надеются в будущем избавиться от них. Эх, мне бы узнать, что написано в книге Жизни про мою судьбу!
Строителей отравили. И хотя я не испытывал к ним никакой привязанности, мне было жаль их.
Что же мне делать? Почему Комацу не пристрелил меня? Я и Мын-китаец — двое, кто остался в живых. Конечно, мы не страшны Комацу-отравителю — у него есть оружие, есть верные даяки, на вышке стоит американский электрический шестиствольный пулемет, из которого в минуту вылетает 6000 смертей.
А где Мын-китаец? Неплохо бы найти его, вдвоем не так страшно. Вдвоем можно что-нибудь придумать, найти спасение.
Бежать некуда. Они прочешут остров, будут искать меня, точно раненого кабана. Даяки отличные охотники. И если даже они не станут искать меня в джунглях, я сам выйду на них, потому что умру в лесу от голода и одиночества. Меня все равно пристрелят — преступникам не нужен свидетель. Они так поступают со всеми свидетелями.
Что предопределено мне в книге Жизни? Если начертано умереть на острове, я не буду прятаться, но, может быть, в книге написано другое? Хорошо, что я не знаю, что написано в книге Жизни. Поэтому я буду искать выход. Хорошо, что рядом нет гадальщика дядюшки Вана, я бы убежал, прежде чем он бросил бы гадальные кости.
Надо бежать. Бежать... Но как? У меня нет даже лодки. На острове единственный катер, его охраняют.
А если связать плот?
Они догонят меня на катере и расстреляют из автоматов.
Потом я услышал чьи-то шаги по тропке. Метрах в десяти от расщелины в скале, куда я забился, к морю петляла тропка. Кто-то шел по ней... На море стоял штиль, и было слышно, как волны с шорохом набегали на песок. Шел не один. И сердце оледенело, и руки и ноги окоченели. Даже дыхание сперло.
— Пройдоха! Пройдоха! — позвал кто-то.
Я не хотел отзываться.
— Пройдоха Ке! — опять позвали меня.
И я вылез из убежища, продрался сквозь кусты — я не мог сопротивляться, потому что был бессилен.
Это оказался Толстый Хуан. Он держал за руку Мына-китайца. Тот стоял и всхлипывал, для китайца подобное проявление душевного состояния — вещь удивительная.
— Я догадался, что ты здесь, — сказал по-малайски Хуан. — Я боялся, что ты не утерпишь и съешь что-нибудь... Ты не ел рыбы? Вижу, что не ел, а то бы мы с тобой не разговаривали. Вас осталось в живых двое.
— За что их отравили, господин Хуан? — спросил тихо Мын-китаец.
— Потом расскажу, — оборвал Толстый. — Уходите, здесь вас могут увидеть. У тебя есть место, где вы можете спрятаться и где я мог бы найти вас, когда нужно?
— Есть, — ответил я по-английски, потому что я почти не умел говорить по-малайски, хотя этот язык и кажется очень простым. Но это только кажется. — Есть лагуна, там кокосовая роща, это если ехать по бетонке. Я туда на самосвале возил землю... Там сильный прибой и землю разровняло волнами, следов стройки не осталось.
— Зачем их отравили? — спросил Мын. — Нам же обещали хороший заработок. Я честно работал... на компрессоре... Меня ждут дома дети и старики. Пусть отдадут мои деньги.
— Потому что вы хорошо заработали, поэтому с вами и разделались, — сказал назидательно Хуан. — Будут пираты платить такие деньги. Они за сотню долларов утопят хоть родную мать.
— Какие пираты? — сказал Мын. — Мы военный объект строили.
— Замолчи! — зашипел Хуан. — Нашел место выяснять, на кого работал. Идите в лагуну. И затихните. Пищу найдете, а потом я приеду на велосипеде. Что-нибудь придумаем».