Часть четвертая
— Сережа, я так рада вас видеть. У меня очень важное к вам дело. Хотела вам позвонить, просить приехать. А вы будто прочитали мое желание, опередили… Вы извините, Андрей Андреевич. Вам я тоже рада. Но Сережа мой ученик. Такой славный был мальчик. Выдумщик и сорванец. А теперь видный мужчина, известный человек. Офицер…
Такими словами Анна Леонидовна Непелина, дочь священника Градо-Пихтовского храма Леонида Соколова, встречала Нетесова и Зимина в просторной внуковой квартире в шахтерском городе, где жила последние годы, покинув Пихтовое.
Неожиданным визит Нетесова и Зимина для нее не был. Они накануне в телефонном разговоре, условливаясь о свидании, назвали даже час, когда ждать. Она приготовилась к встрече: оделась в торжественное черное платье с белым кружевным воротничком, приколола на грудь красную серебряную брошь, особенно тщательно зачесала на пробор сплошь седые волосы, обрамляющие морщинистое светлое лицо. Она немного волновалась, и это было более всего заметно по тому, как сухонькие ее старческие пальцы, держа подаренный Сергеем букет хризантем, непроизвольно сжимались и разжимались, тревожа стебли цветов.
Волнение наконец улеглось, и Анна Леонидовна, проведя Нетесова и Зимина из коридора в просторную гостиную, извинилась и оставила их вдвоем.
Зимин всего два месяца назад был в этой квартире, помнил просторную гостиную с высоким лепным потолком, с круглым столом посередине и особенно хорошо — висевший на стене большой, наклеенный на плотный картон фотоснимок с видом красивой каменной церкви Градо-Пихтовского храма во имя святого Андрея Первозванного. Зимин первым делом бросил взгляд на стену, где два месяца назад висел этот снимок. Он и теперь был на прежнем месте.
— Видел когда-нибудь церковь, где сейчас железнодорожные склады, в первозданном виде, когда она действующей была? — спросил он у Сергея.
— Нет, — ответил Нетесов.
— Так посмотри…
Зимин подвел друга к фотографии. Сам любуясь видом церкви, украдкой следил, какое впечатление производит на Нетесова вид красавца храма, тогда еще не тронутого, не изуродованного воинствующими безбожниками.
— Неужели наша церковь? — неотрывно глядя на увеличенную фотографию, сказал Сергей.
Пихтовская. Пристанционная.
— М-да, не верится…
— А вот, обрати внимание, — протянул руку к снимку Зимин. — Видишь, мраморные надгробья и между ними деревянный крест белеет?
— Ну?
— Это могила поручика Зайцева из Твери. Он умер в Пихтовом от ран. Я говорю о нем потому, что часы, которые у Мусатова теперь, принадлежали поручику. И он просил отца Анны Леонидовны переправить часы родным в Тверь.
— Да, ты рассказывал, — все еще не отрывая взгляда от снимка, произнес Сергей. — Грузовая ветка проходит сейчас почти у самой церкви. Значит, прямо по кладбищу…
— Так выходит.
Анна Леонидовна появилась в гостиной с кофейником в одной руке и с вазой, в которой были цветы, — в другой.
— Анна Леонидовна, вы никогда не показывали нам этот снимок церкви, — сказал Нетесов, обернувшись к ней.
— Я много чего не показывала, Сережа, и о многом не рассказывала. — Пожилая женщина поставила на стол кофейник и вазу.
— Но сейчас-то можно, — сказал Нетесов.
— Можно. И даже очень нужно, Сережа, — согласилась с ним старая учительница. — Минуточку… — Она опять вышла в кухню и возвратилась оттуда с подносом, заставленным кофейными чашками, вазочками с конфетами и печеньем. — Пожалуйста, молодые люди, присаживайтесь к столу. Сережа, Андрей Андреевич, наливайте себе кофе.
Прежде чем сесть, сняла со спинки стула и накинула на плечи огромную, как покрывало, пушистую пуховую шаль, укуталась в нее, хотя в квартире было достаточно тепло.
Время было дорого. Почти сутки минули, как пропал Бражников и начались его поиски, а дело не продвинулось ничуть. Внезапно поливший холодный дождь сделал невозможной работу криминалиста и розыскной собаки в бражниковском дворе на лесокордоне. Неясно было, жив или нет Бражников и нашел ли он что-то в колодце, хотя медаль без колодки с выгравированной фамилией купца, пожалуй, исключала мысль, что раскопки закончились безрезультатно. Биолокаторщика тоже пока не нашли. По одним сведениям, Мазурин укатил в соседний с Пихтовским район искать биопатогенные точки на даче какого-то преуспевающего предпринимателя, по другим — пропадал в тайге вместе с кочегаром Сипягиным. Поиски рыжего искателя золотого клада, про которого рассказывал Бражников, тоже пока ничего не дали.
Нетесову не терпелось повести речь о кедровой шкатулке купца-миллионера Шагалова. Для дела это было очень важно. Всплыви на свет какая-нибудь вещь из шкатулки — и это уже зацепка, по ней одной можно все раскрутить.
Однако при всем том, что на счету была каждая минута, нельзя было начать говорить о шкатулке с места в карьер. Тем более что Анна Леонидовна в первую же минуту встречи упомянула о каком-то своем очень важном деле.
Сделав для приличия несколько глотков кофе, Нетесов напомнил:
— Анна Леонидовна, вы говорили, что хотели звонить мне…
Он находился в полной уверенности, что Непенина в силу своего почтенного возраста преувеличивает важность дела и разговор о нем продлится буквально минуты.
— Да-да, Сережа. Это так важно. Я думала, думала, кому рассказать об этом. Вспомнила о вас. Даже не знаю, с чего начать.
— Тогда начните, как вы нас на уроках учили, — с улыбкой сказал Сергей. — С начала.
— Сейчас, сейчас. Дайте мне минутку… Вы знаете, Сережа, что от причтового, от нашего дома до церкви, — Анна Леонидовна посмотрела на фотографию с изображением Градо-Пихтовского храма, — был подземный ход?
— Нет. Впервые слышу.
— Но он был. И сейчас должен быть в сохранности. Ход сделали сразу, когда возводили церковь и строили дом для настоятеля. Из дома можно было попасть по подземному ходу в левый придел.
— А зачем подземный ход?
— Не подумайте, Сережа, и вы, Андрей Андреевич, что церковь имела какие-то тайны. Просто в те времена у храма загодя, особенно в двунадесятые праздники, собиралось много людей. Священник должен был бы идти, проталкиваясь через толпу. Поэтому и подземный ход. Храм открывается, и священник в храме.
— От церкви до дома священнослужителя метров тридцать, — прикинув, сказал Сергей.
— Да. — Женщина кивнула. — Мы с мамой часто потом говорили: если бы отец тогда скрылся в переходе, спрятал бы нас и сам оставался там, то был бы цел и невредим. Может, мы куда-нибудь уехали бы…
— Анна Леонидовна, это вся тайна? — спросил Нетесов.
— Что вы, Сережа. Я еще ничего по существу не сказала. Минуточку. — Укутанная в очень теплую шаль, Непенина зябко поежилась. — В подземном ходе есть маленький тайник.
— Тайник? — переспросил Нетесов, в голосе его прозвучали сомнение и недоверие — не слишком ли много тайников и тайн?
— Да. И связано это с церковными ценностями, — сказала Анна Леонидовна.
— Но разве не все забрала тогда банда Скобы?
— Ценности Градо-Пихтовского храма — все, полностью. Но речь идет о совершенно других, очень больших ценностях.
— О каких, Анна Леонидовна?
— О главных святынях губернского кафедрального собора и женского монастыря. Сейчас я, чтобы понятно было, почему нашей семье, моему отцу, рядовому священнику, доверили такой важный секрет, расскажу о тайне рождения отца.
— Леонида Соколова?
— Леонида Андреевича Соколова, — утвердительно кивнула Непенина. — Его отец, дед мой, тоже был священнослужителем. В восьмидесятых годах, разумеется прошлого века, он вел миссионерскую деятельность в Южной Сибири. То есть обращал инородцев в православную веру. И там, в глухих горах, был женский монастырь. Настоятельницей монастыря была очень красивая женщина, потомственная дворянка, постриженная в монашество. Начальник миссии тоже был очень красивым, умным, сильным человеком. Словом, молодые люди, встретившись, полюбили друг друга, и у них родился сын.
— Ваш отец? — спросил Зимин.
— Мой отец, — кивнула старая женщина. — Начальник миссии потом сделал головокружительную церковную карьеру. Сначала был возведен в сан архимандрита, потом стал викарием, архиепископом, а перед самой революцией — одним из высших иерархов Русской православной церкви. Разумеется, о его связи с игуменьей монастыря, об их ребенке мало кто знал. Все держалось в тайне. Насколько вообще возможно сохранить такую тайну. Дед очень любил бабушку, в миру ее звали Татьяной Ивановной, позаботился, чтобы она переехала в губернский центр, была рядом. И сын после окончания духовной академии тоже был относительно рядом. Но дед, когда началась смута и когда он занял высокое положение — в самом Святейшем Синоде, — не успел перевезти следом за собой ни бабушку, ни моих родителей…
Ненадолго умолкнув, задумавшись о чем-то, Непенина спросила:
— Я все понятно объясняю, Сережа, Андрей Андреевич?
— Да, да, конечно, — поспешили подтвердить Зимин и Нетесов.
— Дед почувствовал, что церковные ценности подвергаются большой опасности, могут быть в любую минуту разграблены, и обратился в восемнадцатом году через своего доверенного человека к бабушке с просьбой спрятать основные ценности кафедрального собора и женского монастыря. Заменить их такими же, но более простыми предметами. Тогда еще не было постановления новой власти об изъятии церковных ценностей в пользу революционеров, и сделать это было бы не так сложно, как два или три года спустя. Мой отец тоже принимал участие в перепрятывании священных предметов. Подождите. Сейчас я вам покажу одну листовку…
Анна Леонидовна встала и вышла, но теперь уже не в кухню, а в соседнюю комнату.
— Да, не скучные тайны, — сказал Зимин.
Нетесов промолчал. Он ждал, чем закончился рассказ его учительницы.
— Вот, молодые люди. Та самая листовка двадцать второго года. Такими были обклеены все заборы, двери новых учреждений, фабричные стены. В губернском центре их бросали с аэроплана…
Анна Леонидовна положила на стол отпечатанный типографским способом лист с заголовком, набранным жирными броскими черными буквами: «ЗАПОМНИТЕ ИХ ИМЕНА!»
— Я попрошу, Сережа, прочитайте очень внимательно. Это исключительно важно.
— Конечно…
Зимин и Нетесов, отодвинув стулья, принялись читать листовку.
Князья и генералы церкви — патриарх, митрополит, архиереи — сопротивляются проведению в жизнь декрета об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих. Золото и серебро для владык церкви дороже, чем жизнь миллионов людей.
В борьбе за драгоценности духовенство старается подстрекнуть малосознательных прихожан к выступлениям против Советской власти, пуская в ход ложь, клевету и злостное извращение истины, используя в своих контрреволюционных целях фанатиков и кликуш.
В тяжелую годину, когда смерть косит направо и налево в голодающих районах, когда освобождающаяся от зимнего покрова земля усеяна белыми косточками малюток, эти князья церкви преступно-гнусно добивают несчастных крестьян Поволжья и Приуралья.
Когда волею рабочих и крестьян правительство берет из храмов религиозных культов ценности, накопленные трудящимися ценою тысячелетнего рабства, эти фарисеи через своих подставных лиц грабят храмы. Губернские рабочие, красноармейцы гарнизона, крестьяне далеких таежных окраин должны знать, на что идут черносотенные церковники-сребролюбцы, разодетые в шелка и парчу лицемеры, которые на виду у прихожан молятся за погибающих, а на деле глухи к стонам умирающих в страшных муках.
Началось с того, что при первых же шагах, в первом же храме — кафедральном соборе — губернская комиссия по изъятию из церквей и других религиозных общин ценностей столкнулась с вопиющими фактами. Из кафедрального собора подлежали изъятию следующие вещи в пользу голодающих: 1) золотой крест весом 149 золотников с камнями (бриллиантов 126 и изумрудов 110), 2) золотой камертон, 3) бриллиантовый крест, 4) четыре панагии с камнями, 5) две покрышки с евангелия, первая — 7 фун. 77 золотн., вторая — 5 фун. 12 золотн., 6) сосуд потир с прибором весом 7 фун. 40 золотн., 7) два серебряных кадила (вышедшие из употребления), 8) посох серебряный, 9) блюдо и кувшин серебряные (умывальник), 10) два серебряных блюда, 11) три серебряные лампады, 12) ковчег и прочие мелочи, как-то: звездицы, лжицы и т. д.
5 апреля 1922 года комиссия пришла в собор. И что же обнаружила она там? Произошли «чудесные» превращения, какие, может быть, случаются на небесах, но не на нашей пухнущей от голода земле. Золотой крест с бриллиантами и изумрудами странным образом оказался медным, а драгоценные камни — стеклом. То же «чудо» случилось и с золотым камертоном и с бриллиантовым крестом. И в панагиях камни оказались заменены на стекло. Оставлено было только серебро, а самое ценное достояние попавших в беду трудящихся — золото и драгоценные камни в несколько сотен карат — нагло подменены подделками.
Однако и те крохи, которые оставались еще в соборе, священник Лебедев и соответствующим образом обработанные члены церковного совета не хотели отдавать. Профессор Галахов, ключарь собора Беликов заявили комиссии, что они отдадут ценности, только подчиняясь вооруженной силе и насилию. Комиссия тактично указала, что, если это нравится, такое удовольствие будет оказано.
Священник Лебедев и иже с ним, как Галахов и вся его реакционная профессорская свита, держали себя так, как будто накануне или чуть раньше к ним явился сам Господь Бог и дал инструкцию убивать голодающих. Лебедев сказал, что ни он, ни церковный совет не знают о подмене ценностей. Это не мешает ему утаивать от губернской комиссии по изъятию ценные вещи, не занесенные в реестр отдела юстиции (утаены: орденские знаки Александра Невского — бриллиантовая звезда и крест, серебряный престол весом более трех пудов, золотых монет на 430 рублей и 383 штуки крупного и 523 штуки среднего и мелкого жемчуга и одна нитка жемчуга). Лебедев и члены церковного совета, навек заклеймившие себя перед голодающим населением Поволжья и Приуралья, препровождены теперь в чека, где, будем надеяться, они освежат свою память, вспомнят, как меняли золото на медь, а драгоценные камни на стекло.
Второй случай преступной подмены и воровства произошел в женском монастыре. Там тоже пытаются сорвать работу по изъятию ценностей в пользу голодающих и действуют каиновыми приемами.
Что общего между патриархом Тихоном, с высоты своего княжеского престола гневно отворачивающегося от голодающих, молящих о куске хлеба, и игуменьей женского монастыря Зинаидой, которая, чтобы не отдавать погибающим от голода, оставить в церкви сосуд покрасивее и потяжелее, добавляет к весу имеющихся у нее некоторых серебряных вещей, кажется, подстаканник и ложку.
Но это просто детские шалости по сравнению с тем, что сделали по указанию игуменьи в отношении икон. На ризах икон женского монастыря, а именно св. Иннокентия, находилось 27 маленьких бриллиантов, 66 изумрудов, две альмадии и 1 гранат, на иконе Благовещения 2 крупных бриллианта и 90 алмазов, на иконе Тихона — 114 мелких бриллиантов. И что же? Все эти иконы предстали перед глазами комиссии подменными, и вместо драгоценных камней на них — обычное и цветное стекло. И снова комиссия слышит от пастырей монастыря и от самой игуменьи, что они ведать не ведают, как все произошло, куда подевались подлинные ценности.
Советы, щадя чувства простых верующих, долго терпели всякого рода выходки враждебного рабоче-крестьянской власти духовенства, врагов советской земли, с радостью ожидавших, что наше бедствие поможет им свалить пролетариат, чего, к счастью, не произошло. Но когда головка князей и генералов церкви начинает вести контрреволюционную работу, сеять смуту в умах темных людей, грабить принадлежащие трудовому народу ценности, терпению может прийти конец. И рабочие, крестьяне, красноармейцы по примеру прошлой борьбы с князьями всех родов не остановятся перед последними.
Товарищи! Запомните имена церковных черносотенцев всех мастей, с ними нам еще придется встречаться в борьбе за строительство пролетарского государства.
Контрреволюция сурово карается российским законом. К ней пролетариат по-прежнему беспощаден.
Пусть поберегутся те, кто играет на смертях!
— Все, — первым закончив чтение, Нетесов посмотрел на Непенину.
— Вот здесь, — кивнула она на листовку, — написано все удивительно достоверно об исчезнувших и замененных ценностях храмов. Неправда только то, что церковь не желала жертвовать. Очень много жертвовала. Однако новая власть решила взять все.
— Так что, подлинные ценности — золотой крест, камертон, бриллиантовая звезда, иконы и все остальное — хранятся у нас в городе, в подземном ходе между железнодорожной церковью и бывшим вашим домом? — спросил Нетесов.
— Нет, Сережа. Ценности спрятаны на летней монастырской заимке. Ориентир, я слышала от мамы, — сторожка при тамошней церкви. На заимке теперь санаторий «Янтарные ключи». Вы должны знать. Это станция Предтеченская.
— Знаю станцию, — сказал Нетесов. — Но тогда что за тайник в подземном ходе? Какая связь между ним и сторожкой на бывшей заимке монастыря?
— Самая прямая. Бумага, на которой нарисован план, помещена в портсигар. Собственно, портсигар и составляет весь тайник в подземном ходе.
— Известно, где именно искать портсигар?
— Ровно в девяти метрах от фундамента дома, когда идешь в направлении церкви, в кирпичной стене хода. Там еще внизу должна быть ступенька.
— Там во всем ходе одна ступенька? — уточнил Нетесов.
— Не знаю, — ответила старая учительница. — Я ни разу в жизни там не была. Просто мама говорила про ступеньку. Только, ради Бога, учтите, что портсигар может быть помещен не в раствор, а прямо в какой-нибудь кирпич.
— Учтем, Анна Леонидовна, все учтем, — заверил Сергей. — Только вот, даже если мы сумеем отыскать план, сложность может возникнуть с другим.
— С чем?
— От сторожки и церкви на территории санатория, может, и следа не осталось. И никто не помнит ничего. Или того хуже…
— Она стоит, — поспешила сказать старая женщина. — Сретенской церквушки нет, а сторожка стоит на месте. Правда, я лет десять назад была там…
— Что я могу тогда сказать? Отлично. — Сергей улыбнулся. — Такой вопрос, Анна Леонидовна: кто еще знает о том, что вы сейчас рассказали?
— С октября тридцать четвертого года, со дня смерти матери, никто.
— Ни муж, ни дети, ни внуки?
— Нет-нет. Это было бы с моей стороны ужасной ошибкой: внести в свою семью такую тайну. Тем более что ценности — собственность исключительно одной церкви.
— А ваши дед и бабка?
— Они погибли оба. Дед — в двадцатом, бабушка — в двадцать втором году.
— За шестьдесят с лишним лет вы самостоятельно ни разу ничего не пробовали предпринять, чтобы избавиться от этой тайны с драгоценностями? — спросил Нетесов.
— Давно написала письмо Патриарху. Еще Патриархом Московским и всея Руси был не Алексий и даже не его предшественник. И не отправила.
— Письмо цело?
— Конечно. Там все подробнейшим образом расписано. Вы мне обязательно напомните, Сережа, Андрей Андреевич. Я вам сегодня же отдам это письмо.
— Хорошо…
Сергей вышел из-за стола, приблизился к стене, где висела фотография с видом Градо-Пихтовской церкви, и долго молча стоял, всматриваясь в снимок. То ли просто любовался красавцем храмом, то ли прикидывал, как может вести к нему подземный ход. Потом спросил:
— Анна Леонидовна, Андрей сказал мне, что после боя на Орефьевой заимке к вашей матери приходил приказчик купца Шагалова, кажется, Головачев.
— Приходил, — согласно кивнула Непенина и поправила: — Только не приказчик — доверенный. Это как управляющий делами. Он очень подробно рассказывал, как погиб отец.
— И о шкатулке купца Шагалова, о ее содержимом тоже рассказывал?
— Да, я сама слышала.
— Что-то запомнили из его рассказа?
— Все очень хорошо запомнила. Мне было уже шестьдесят лет, когда Пантелеймон Гаврилович Головачев разыскал нас с мамой.
— И вы знаете, можете описать, что именно было в шагаловской шкатулке?
— Могу. Но вам-то это зачем, Сережа? — удивленно посмотрела на Нетесова пожилая учительница.
Нетесов был готов к ответу:
— Есть такая версия, что шкатулка с драгоценностями была утаена, спрятана после боя одним человеком. И вот теперь, может быть, след ее отыщется. А мы толком не знаем, что и искать-то.
— Вы серьезно?
— Серьезнее некуда, Анна Леонидовна. Не буду скрывать: отчасти и по этому поводу я у вас.
— Один человек — это не Мусатов? — поколебавшись, не утерпела, спросила Непенина.
— Нет, не Мусатов, — ответил Сергей.
Опять, как перед началом разговора о спрятанных ценностях кафедрального собора и женского монастыря, возникла пауза. И опять Сергей нарушил молчание, сказал:
— Странно, что купец Шагалов доверял своему доверенному настолько, что тот знал не только о существовании шкатулки, но даже и о ее содержимом.
— Что вы, Пантелеймон Гарвилович ничего этого не знал, когда по просьбе купца организовывал поездку на заимку в Хайский лес. Просто догадывался, что там спрятаны ценности. А шкатулку увидел, когда этот страшный человек Скоба выпытал у купца, где она, и шкатулка оказалась в руках у разбойника. Скоба, завладев шкатулкой, на глазах у связанных пленников перебирал, пересчитывал содержимое шкатулки, даже задавал купцу вопросы. Мой отец тоже присутствовал при этом, все слышал, видел… — Примолкнув, Непенина уточнила: — Вы спрашивали, что именно было в шкатулке?
— Да.
— Драгоценности. Пантелеймон Гаврилович рассказывал, что после нескольких поездок на Верхнюю Тунгуску и на Лену купец Шагалов признавал драгоценности только из золота и бриллиантов. Украшения, которые он дарил жене и которые увез на заимку, были просто сказочные — и по цене, и по красоте. Три перстня, две пары сережек, ожерелье, нательный крест. Все — золото, усыпанное крупными и мелкими бриллиантами. Пантелеймон Гаврилович не говорил отдельно о каждой драгоценности, но их очень легко отличить. По почерку работы старых ювелиров. В шкатулке было еще сто золотых червонцев и сто империалов, тринадцать византийских, очевидно, весьма дорогих монет. Разбойник Скоба на заимке еще допытывался о цене коллекционных монет и шутил по поводу числа тринадцать: дескать, это и погубило кубышку купца… Но все это вместе взятое меркнет перед тремя крупными бриллиантами — «Якут», «Большой близнец Тунгус», «Малый близнец Тунгус». В шкатулке они лежали в маленьких кожаных мешочках. Головачев говорил, что в 1910 году его хозяин вернулся из Якутии с двумя очень крупными алмазами. Каждый алмаз весил почти сто карат. Шагалов специально ездил с ними на Урал или в Башкирию, там был какой-то поселок, где гранили алмазы. Один алмаз — «Якут» — был круглый, легкий для обработки, а второй — продолговатый. Его перед гранением разрезали или раскололи на две неравные части. Поэтому и такие названия — малый и большой близнецы… Вот все это и было в шкатулке, которая досталась разбойникам…
— На несколько часов, — сказал Зимин.
— На несколько часов, — кивнула Непенина. Она потянулась к своей чашке с кофе, пригубила ее. — Совсем остыл. — И поставила чашку на стол.
— Не беспокойтесь, Анна Леонидовна, — сказал Нетесов. — Холодный даже вкуснее. Лучше скажите, если знаете: в шкатулке были медали за благотворительность?
— В шкатулке — не знаю. Я потом еще загляну в мамины записи. Но Шагалов обязательно имел такие наградные знаки. Он много жертвовал разным общинам и обществам. А вот что точно известно — в шагаловской шкатулке была бляха городского головы. Бляха носилась на груди на толстой цепочке. Скоба, найдя ее в шкатулке, забавляясь, надел на себя эту бляху, сказал, что теперь его время городским головой побыть. Не все, сказал, купцу масленица. Кажется, и не снял ее, так и убит был с этой бляхой.
— Шагалов был городским головой?
— Был. Может, я ошибаюсь, но, кажется, он в 1891 году как городской голова встречал хлебом-солью государя-наследника, когда тот возвращался из заграничного путешествия через Владивосток и через Сибирь в столицу. И получил из рук государя какой-то подарок.
— Интересно, — сказал Нетесов, украдкой поглядев на часы.
Непенина после столь продолжительного для ее возраста разговора заметно утомилась. Главное было сказано. Засиживаться — недосуг. Все мысли были о том, как обстоят дела в Пихтовом, что с Бражниковым? Найдены ли рыжий и биолокаторщик Мазурин? Нетесов откровенно выжидал приличествующее число минут, чтобы начать прощаться. О чем Анна Леонидовна еще говорила с Зиминым, он не слушал.
Расстались с Непениной, и Сергей в желании поскорее попасть в Пихтовое, сев за руль, погнал «Ниву» на скорости под сто. Скверная, в частых выбоинах асфальтовая дорога заставляла его то и дело сбрасывать газ, притормаживать, и он ругал дорогу и дорожников, из лета в лето бессмысленно ее латающих.
Зимин на дорогу почти не смотрел. Находясь под впечатлением едва закончившегося разговора с Непениной, с «живой историей», вертел в руках запечатанный, перевязанный крест-накрест тонкой капроновой ниткой пухлый конверт, на котором было написано от руки: «Русская Православная Церковь, Патриаршество, Москва, Патриарху Московскому и всея Руси Алексию (Симанскому С. В.). 30 сентября 1962 года».
— Не понимаю, почему она не отослала письмо, — сказал Зимин.
— Что тут понимать? Во-первых, такие письма не отсылают. Из рук в руки передают. Легко ей было передать лично Патриарху, убедить лично прочитать письмо?
— Не думаю.
— Ну вот. А попади в другие руки письмо, таскали бы ее, как теперь нас и службу безопасности называют, «силовики». Допытывались бы: что и как? Да почему так поздно? Все ли договорила до конца? Хорошо еще, если бы у нее одной стали допытываться. У детей и внуков тоже спросили бы. А у нее оба сына были директорами крупных заводов, внук, у которого она сейчас живет, управляющий мощным трестом. Угольный генерал. Другой внук — в министерстве транспорта заметная фигура.
— Но сейчас другие времена, — сказал Зимин.
— Другие? — коротко поглядев на него, усмехнулся Сергей. — Ты в столичных архивах лишку пересидел. В Афгане и то лучше соображал.
— Я имею в виду в отношении к церкви…
— Насчет этого не знаю. Пушели не забыл еще, надеюсь?
— Надейся.
— Ну вот он тоже думал — «другие». Обратился. Не знаю, не буду врать, куда он в Москве ткнулся, но по адресу. С заявлением. Он знает, где спрятано колчаковское золото, пропавшее в девятнадцатом году в Сибири, готов раскрыть тайну, но при условии: все будет истрачено на нужды Пихтового. При его участии, под его контролем. Знаешь, что ему ответили?
— Откуда…
Машину тряхнуло на выбоине в асфальте, которую Сергей не углядел. Он крепко выругался. Помолчав, продолжил:
— Отбрили по высшему разряду. Не его собачье дело, как распорядиться золотом, которое находится на территории Рэфэ. Дипломатично, конечно, сказали, но суть именно та. Забирай положенную часть и не указывай, что делать с остальным.
— Не знал…
Зимин вспомнил, как он, бредя домой из гостиницы «Украина» после встречи с Британсом, подумал, что Мишель Пушели не из неподдельного интереса к прародине, а больше все-таки из корысти — посмотреть, не разворочено ли место, где спрятано золото, — прикатил в Пихтовое. Ошибался, плохо подумав о канадском потомке сибирских купцов Пушилиных.
— Вот потому Пушели и уехал строить в Южную Америку, а сюда своего представителя прислал, сказал Сергей.
— Это он сам тебе говорил?
— Да. По телефону.
— Ясно… А что ты молчишь, как тебе рассказ о церковных ценностях? — спросил Зимин.
— Что рассказ? — отозвался Нетесов. — Пока ничего не найдено, можно считать очередной сказкой из «Тысячи и одной ночи». Мне сейчас важно, как там дело Бражникова…
Дело Бражникова в отсутствии Нетесова сдвинулось, казалось, с мертвой точки.
Сам Бражников пока неизвестно где, докладывал старший лейтенант Мамонтов, а биолокаторщик, народный академик Игорь Васильевич Мазурин, отыскался. Известно, проверено: он работал и ночевал на даче у предпринимателя в соседнем районе. Мазурин уже допрошен, сейчас находится в гостинице. Найден и рыжий — Подкатов Виктор Афанасьевич. Тридцать пять лет. Работает в передвижной мехколонне сварщиком. Не судим. Тот ли это, что копал на лесокордоне летом, точно будет установлено через полчаса: доставят Подкатова, уже поехали за ним. И жену Бражникова привезут — она должна опознать рыжего.
— Допросил академика? — спросил Нетесов.
— Так точно. Вот протокол, — протянул Мамонтов тонкую папку.
Нетесов, скользнув глазами по первой страничке, где были общие сведения, перевернул ее. Дальше читал внимательно, неторопливо.
Из протокола допроса И. В. Мазурина
Мамонтов: Итак, вы сказали, что видели в последний раз Бражникова позавчера.
Мазурин: Да. Он довез меня до гостиницы, и мы расстались.
Мамонтов: В котором часу это было?
Мазурин: В три с минутами. Между тремя и полчетвертого.
Мамонтов: И больше вы Бражникова уже не видели?
Мазурин: Нет. Договорились, что он снова заедет за мной на следующий день утром, но он не заехал.
Мамонтов: В гостинице, в вашем номере, когда Бражников приезжал за вами позавчера утром, кто-нибудь еще был?
Мазурин: Нет. У меня отдельный номер. Гостиница вообще пустая. По крайней мере, я там никого, кроме дежурной, не видел.
Мамонтов: А по какой дороге вы ехали от Пихтового до кордона и обратно?
Мазурин: Не знаю. Там, по-моему, вообще нет дороги. Петляли между деревьями.
Мамонтов: Выехали с кордона и до самой гостиницы нигде не останавливались?
Мазурин: Останавливались. На какой-то окраинной улице уже в городке около брусового дома. Бражников заходил в этот дом минуты на две.
Мамонтов: Показать сможете этот дом?
Мазурин: Наверное. Там наискосок, на другой стороне улицы, старое деревянное здание. На нем мраморная доска с надписью.
Мамонтов: У нас во всем городе только на одном деревянном доме мраморная доска: там, где до войны размещался аэроклуб.
Мазурин: Я не подходил. Не пытался разглядеть, что написано.
Мамонтов: Ясно. Еще остановки были?
Мазурин: Не было.
Мамонтов: По пути вы разговаривали?
Мазурин: Мало. Он спросил, на какой примерно глубине может быть клад. Я ответил, что для меня самого еще много неясного. Потом я спросил.
Мамонтов: О чем?
Мазурин: Неделю назад я по его просьбе уже обследовал дом на этой заимке — или как ее назвать. Искали золото, но нашли только пулеметные ленты, трехлинейку Мосина и маузер. Винтовка вроде как годная, в смазке и завернута была.
Мамонтов: И не пришли с этим к нам?
Мазурин: Извините, я в фискальных органах не работаю. Это он должен был прийти.
Мамонтов: Ладно. Рассказывайте дальше.
Мазурин: Я спросил его, уж не москвич ли, Зимин, кажется, его фамилия, посоветовал ему поискать клад еще и во дворе. Он ответил, что да, москвич упомянул про старый колодец. И что как раз в том месте, где этот колодец был, биорамка закрутилась. Тогда я ему сказал, что он рискует: Зимин может оформить заявку и, если обнаружится золото, придется вознаграждение делить.
Мамонтов: Как Бражников отреагировал?
Мазурин: Почти никак. Сказал, что ему в данный момент больше интересен сам факт наличия клада, а дальше видно будет — сумеют поделить.
Мамонтов: В первый раз вы были на Пятнадцатом километре и на лесокордоне с кочегаром Сипягиным. Он вас привез. Почему в первый раз Бражников сам не заезжал, как было позавчера?
Мазурин: Мы не оговаривали с Бражниковым день. Когда выдалось время, тогда и поехал.
Мамонтов: Кочегар Сипягин сам вызвался отвезти вас?
Мазурин: Нет, это по моей просьбе. Его вообще интересовало другое место. Но у него кончились деньги. «За так» я не работаю. Он искал взаймы, боялся, что я не стану ждать, уеду, и рад был, что подвернулся Бражников.
Мамонтов: Сколько вы берете за работу?
Мазурин: Вообще-то это к делу не относится. Но я отвечу — вы ведь все равно узнаете. С таких, как Сипягин, Бражников, стандартно: сто долларов за сеанс. В пересчете на рубли.
Мамонтов: Хорошо. Вернемся к позавчерашнему дню, к тридцатому октября, к трем часам с минутами. Расскажите, как и с кем вы провели остаток дня?
Мазурин: Один. Во-первых, отогрелся под горячим душем. Потом пил чай и работал, пытался представить, на какой глубине находится, скажем условно, тяжелый металл. Переводил горизонтальную плоскость в вертикальную.
Мамонтов: Как это делается, можно узнать?
Мазурин: Мысленно. Голая сенсорика.
Мамонтов: Чувства, значит.
Мазурин: Да. Чувства, ощущения, интуиция. Как угодно.
Мамонтов: То есть сидите, размышляете. И — все?
Мазурин: Ну, иногда, в сложных случаях, делаю набросок места поиска. Для себя.
Мамонтов: Для наглядности?
Мазурин: Да. Именно для наглядности.
Мамонтов: В этот раз набрасывали?
Мазурин: Набрасывал.
Мамонтов: Можно взглянуть?
Мазурин: Пожалуйста.
Мамонтов: Хорошо рисуете. Прямо-таки картинка. Кто-нибудь видел эту картинку?
Мазурин: Нет. Вы первый.
Мамонтов: А мог видеть?
Мазурин: Исключено.
Мамонтов: Почему вы так уверены? Вы никуда не уходили?
Мазурин: Уходил. Где-то около шести вечера, в сумерках уже, пошел в вокзальный ресторан поужинать. В восемь вернулся. После этого до утра был в гостинице.
Мамонтов: Вы не допускаете, что, когда ходили ужинать, кто-то проник в номер и увидел этот рисунок?
Мазурин: «Проник» — сильно сказано. Замок на честном слове держится, любым гвоздиком открыть просто. Поэтому я, когда даже ненадолго ухожу, все самое ценное с собой беру. А на рисунке, как видите, полная информация.
Мамонтов: То есть рисунок был с вами?
Мазурин: Да. И даже не в «дипломате» — в бумажнике. Заметны же следы сгибов на листе.
Мамонтов: А Сипягин или кто-нибудь другой не приходил к вам? Или в городе с кем-нибудь, может, виделись, разговаривали?
Мазурин: Нет. Я приехал сюда не знакомства заводить. А Сипягин дежурил в котельной до восьми вечера. Часов в девять позвонил. Сказал, что ищет деньги и найдет обязательно. До тридцать первого числа.
Мамонтов: Вы говорили, у Сипягина проблемы с оплатой начались еще неделю назад. Сколько он вам сейчас должен?
Мазурин: Нисколько. За все рассчитался.
Мамонтов: Но он же позвонил главным образом из-за денег? Или не так?
Мазурин: Так. Просто раньше, когда ему нечем стало платить, я ему сказал, что искать клады — дорого, лучше прекратить, если не на что. Он тогда быстро где-то нашел, рассчитался. А вот сейчас он хотел бы еще до снега в двух местах побывать. Боялся, что я уеду.
Мамонтов: Потому и звонил?
Мазурин: Да.
Мамонтов: А про то, как вы провели день, спрашивал?
Мазурин: Нет. Буквально несколько слов сказал: ищет и найдет деньги тридцать первого числа. Просил подождать. На этом и закончил разговор. А тридцать первого подвернулась работа. Что бы я стал кого-то ждать целый день…
Мамонтов: Понятно. Сейчас поедем поищем тот дом, в который Бражников входил. И еще. Вам придется временно задержаться у нас в Пихтовом. Независимо от того, найдет или нет кочегар Сипягин деньги…
К протоколу допроса Игоря Васильевича Мазурина был приложен рисунок. Почти с фотографической точностью на нем был воспроизведен дом Бражникова на лесокордоне и фрагмент двора, где находился некогда колодец. Указано было и расстояние от дома до колодца, и глубина, на которой должен быть, по мнению биолокаторщика, тяжелый металл, — «5,5–7 м» — верхняя-нижняя границы от поверхности земли. Мазурин для себя написал и сколько примерно золота на глубине: «Aurum — 2,5–3 кг?!»
— Да, действительно очень конкретная карта. Конкретнее желать нельзя. А рисует-то как. Талант! — Нетесов захлопнул папку, вернул своему заместителю. — Ну и где останавливался Бражников?
— Около трех дня заходил к другу, машинисту снегоочистителя Скороходову, попросил метров двадцать-тридцать троса и лебедку. Ждать, пока Скороходов найдет, не стал. Буквально минут через десять-пятнадцать подъехал снова, забрал, — ответил Мамонтов.
— Значит, завез в гостиницу народного академика и вернулся? — спросил Нетесов. Невольно в памяти всплыла валявшаяся у поленницы в бражниковском дворе на лесокордоне размотанная бухта троса тонкого сечения.
— Да, по времени все сходится, — сказал Мамонтов.
— Биолокаторщик точно в ресторане ужинал и потом из гостиницы никуда не уходил?
— Точно. В вокзальном ресторане. Он примелькался. Во втором часу ночи ему из Омска какая-то женщина звонила. В гостинице телефон один — в коридоре. Заведующая будила, звала.
— Кочегар деньги нашел?
— Махом. У него проблем с этим не было.
— Не понял?
— Охотничье ружье главному инженеру вагонного депо заложил. Подарочную двухстволку «тулку». За девять тысяч рублей. Или, может, за эквивалент — полторы тысячи «зелеными».
— Дорогое ружье, — согласился Нетесов.
— Стоит того, — сказал Мамонтов. — Инкрустация, насечка-рисунки по металлу. Не спеша продавал бы, тысячи на две больше бы взял. В городе несколько человек готовы купить.
— Так заложил или продал?
— Заложил.
— Условия?
— Если Сипягин в течение недели захочет вызволить ружье, должен вернуть двенадцать тысяч.
— Ясно… Когда сделка была?
— Позавчера.
— Когда? — живо переспросил Нетесов.
— Позавчера, — повторил Мамонтов. — Главный инженер в обед сам заехал в котельную за ружьем. А что?
— Посмотри-ка еще раз протокол, во сколько тридцатого Сипягин в гостиницу звонил.
— Помню. В двадцать один.
— А теперь думай: где логика? Заложив дорогое ружье, имея в кармане деньги, зная, что вот-вот ляжет снег, позвонил и сказал, что денег пока нет.
— Да, в самом деле, — озадаченно сказал Мамонтов. — Может, жалко ружья стало, решил пойти на попятную?
— Сделка-то уже состоялась. Обратный ход давать — еще убыток множить, — заметил Нетесов.
— Тогда вопрос: зачем звонил?
— Думаю, просто узнавал, в гостинице ли биолокаторщик. А насчет попятной, тут, скорее всего, с деньгами на биолокаторщика пожадничал Сипягин.
— То есть?
— Неужели непонятно? Услышал, что академик во второй раз был с биорамкой на кордоне у Бражникова, решил сначала узнать: что и как. Нет результата — дальше ищет, есть — тратиться не к чему.
— Отдежурил — махнул к Бражникову?
— Да. И тут мой просчет. Думал, Сипягин к академику с расспросами кинется, а он — прямиком на кордон.
— А Бражников как раз уже копал, — подытожил Мамонтов.
— Точно… И боюсь, кочегар лучше всех на свете знает, где сейчас Бражников и что с ним, — сказал Нетесов. Тут же встрепенулся, поднялся со стула: — Ладно, все это кабинетные домыслы. Съезжу за кочегаром.
Выехать самому, однако, не удалось. Появившийся в дверях оперативник-стажер доложил, что доставили рыжего — сварщика с передвижной мехколонны Подкатова Виктора Афанасьевича.
Отправив за кочегаром Мамонтова, Нетесов некоторое время оставался в кабинете один. Ждал, вдруг вот-вот привезут жену исчезнувшего без следа Бражникова, рассматривал приобщенный к делу, набросанный рукой биолокаторщика рисунок бражниковского дома на лесокордоне. Потом подумал, что если рыжий копал в поисках клада, но непричастен к исчезновению Бражникова, то ничего скрывать не будет, и велел звать его.
Подкатов, детинушка с соломенными, давно не стриженными волосами, с веснушчатым простоватым лицом, вошел и сел на указанный ему кивком стул, положил руки на колени и выжидательно смотрел на Нетесова.
— Подкатов Виктор Афанасьевич? — уточнил Нетесов.
— Да, — кивнул вошедший.
— Догадываешься, зачем тебя сюда вызвали? — спросил Нетесов.
— Нет, — мотнул головой Подкатов.
Нетесов взял рисунок биолокаторщика, чистым листом бумаги прикрыл фрагмен двора, все надписи и цифровые пометы так, что на рисунке остался виден только лишь дом Бражникова, и показал Подкатову рисунок.
— Узнаешь? — спросил, глядя в глаза.
По тому, как мгновенно переменился в лице Подкатов, видно было: да, узнает.
— Я так и думал, что по этому делу, — опустив голову, выдохнул Подкатов.
— По какому?
— Ну как. Бражникова же убили, — не сразу выговорил Подкатов.
Нетесов не исключал, что пропавший Бражников мертв. Тем не менее это утверждение прозвучало для него неожиданно.
— Откуда тебе известно? — спросил он.
— Да весь город говорит. Бражников старый колодец разрыл, нашел в нем колчаковский клад. Его тут же ограбили и убили.
Нечего было удивляться, что весь город уже в курсе случившегося на лесокордоне. Такая весть и должна была пролететь по Пихтовому с быстротой пламени по сухостою. Родственники жены Бражникова живут в Пихтовом, следственно-оперативная группа выезжала на место происшествия…
— А ты почему думал, что тебя должны по этому делу вызвать? — спросил Нетесов.
— Так я же копал там летом.
— Только летом?
— Да, в июне. А после лета я там больше не был. Верите?
Зазвонил телефон, и наивный вопрос остался без ответа. Звонил Мамонтов. Он сообщал, что кочегар Сипягин часа три-четыре назад уехал на своей машине в неизвестном направлении. Жена Сипягина говорит, что он в ночь после дежурства дома не ночевал. Появился на другой день часов в одиннадцать утра.
— Раньше надо было с женой поговорить. Теперь ищи в неизвестном направлении, — сдерживая злость, сказал Нетесов. Положил трубку и впился глазами в Подкатова. — Ну а ты где был ночью на тридцатое и вчера утром?
— Нигде я не был. Дома. В отпуске я…
— Ладно. Об этом потом. Объясни, почему ты несколько раз копал на бражниковском кордоне?
— Я — только раз. Нынче. А четыре года назад — это не я. Это старший брат, Лешка. Он сейчас за драку сидит третий год. А вообще это все из-за Ленки Хлястиковой, из-за жены его. У нее отец… Подождите, я сейчас все объясню…
Тютрюмов
1943 год
Концентрационный лагерь «Жарковка» находился в самом центре огромного кедровника, на возвышенности. И оттого, что обступавшие со всех сторон лагерь сумрачно-зеленые деревья теснились на господствующей высоте, а взмытые к небу макушки их царили над окружающей местностью, меняющиеся ветра почти постоянно пробегали по макушкам, покачивали их, процеживаясь сквозь плотные игольчатые лапы, создавали монотонный шум. Шум этот, опускаясь вниз уже растворенным, приглушенным, постоянно присутствовал в лагере.
Тютрюмов давно привык к шуму, даже полюбил его. Под него хорошо было думать. Правда, размышлять о чем-то близком, творящемся в настоящем, он не мог. С тех пор как два года назад капитан госбезопасности Денисов вывез, доставил его сюда из разбитого бомбежками Орла и его втиснули в крошечную — два с четвертью на четыре шага — камеру-одиночку с оконцем-прорезью, в которое и голову-то при всем старании не просунешь, он был напрочь отрезан от внешнего мира. И он думал о прошлом, вспоминал свою жизнь.
Память часто возвращала его к теперь уже фантастически далекому дню, когда состоялся бой на Орефьевой заимке и в его руки попала деревянная шкатулка с драгоценностями купца-миллионера Шагалова. Чуть не четверть века минуло, а из головы не выветрилось ни мельчайшей детали.
Он помнил, как ближе к ночи, на другой день после ликвидации банды Скобы, уединившись, наглухо зашторив окна, запершись в своем командирском чоновском кабинете в бывшем купеческом особняке, сидел за столом, высыпав на него содержимое шкатулки, и перебирал, деловито рассматривал драгоценности. Посверкивали, лучились в свете восковых свеч в подсвечнике крупные камни, извлеченные из кожаных, сшитых на манер кисетов для махры мешочков, прихотливо переливалось на ладони усеянное множеством ограненных, отшлифованных камешков ожерелье. Он надел на фалангу пальца один из перстней с утопленным наполовину в золотой сетчатой оправе камнем величиной с ноготь, и живой лучик прыгнул от камня вверх, заметался по лепному потолку. Это тоже не произвело на него особого впечатления. Он любил золото и не любил камни, не больно-то разбирался в них. Но при чем тут его любовь-нелюбовь: он знал, что все вместе взятые находящиеся в шкатулке червонцы-империалы, какие-то старинные, очевидно, коллекционные монеты, значки на лентах, на цепочках и без оных за благотворительность — ничто по сравнению с камнями. В руках у него богатство, состояние, какое дважды в одни руки не приплывет. Уже по одной этой причине он должен был немедленно решить, что делать, как поступить. Вывод напрашивался, кажется, сам собой: бросить отряд, бежать, прихватив с собой единственного свидетеля — Егорку Мусатова, в удобный момент избавиться от него и вынырнуть где-нибудь за границей, в том же Льеже, откуда вернулся всего три года назад. Удобнее момента скрыться представить было трудно. Захватив в бою серебро и золото Градо-Пихтовского храма, он был героем, начальство было довольно им, бескорыстное его служение делу пролетарской революции не подвергалось сомнению. Объяви он, прежде чем исчезнуть, что едет куда-нибудь в кулацкое гнездовье, — и все сочли бы, что он пал где-то в глухом урмане от бандитской пули, говорили бы о его геройской мученической смерти…
Почему он тогда не бежал, чего выжидал? Он думал об этом и в нынешнем своем положении понимал, что главной, неосознанной тогда, двадцать лет назад причиной была многолетняя привычка жить среди опасности. Вне опасности жизнь казалась ему скучной и пресной. Он знал, что в конце концов придется все-таки уходить. Смута уляжется, и отыщутся его связи с охранкой, со следователем Огневичем, ему припомнят дружбу с отступником Мячиным-Яковлевым. Но пока не улеглось, можно было повременить, пожить привычной жизнью. В сущности, после того как он завладел шкатулкой, ему не было нужды ввязываться в историю с колчаковским золотом, убивать на Сопочной Карге секретаря укома Прожогина и белогвардейского флотского офицера, перепрятывать золото. Опять же больше из привычки к острым ощущениям сделал это. Хотя нет, в истории с колчаковским золотом он действовал больше все-таки из корысти. Он не верил, что побеждающая советская власть продержится долго. Ну год, два, пять — самое большее. И тогда, после падения большевиков, он вернулся бы в Сибирь на большое богатство.
Так выстраивалось в планах. А что в итоге? Для себя — двадцать лет тюрем. Сестра, жившая под Шадринском с мужем-агрономом, загнанная на крышу продразверстовцами, упала оттуда и разбилась. Муж ее за месяц до гибели расстрелян по причине дворянско-поповского происхождения. Где-то мытарятся трое племянников, если живы… В таких вот раздумьях дни перетекали в ночи, ночи — в дни, дни — в недели. Недели складывались в месяцы, месяцы — в годы. Он привык, и казалось, так будет всегда. Хотя он понимал, что такое его положение связано с затянувшейся войной.
О ходе войны Тютрюмов узнавал от бессменного и единственного своего опекуна, нескладно скроенного парня, конвоира Хлястикова. Собственно, на одни только вопросы о войне, очевидно, следуя инструктажу, и отвечал иногда несколькими скупыми фразами Хлястиков. От него Тютрюмов услышал еще полтора года назад, что Красная Армия отогнала противника от Москвы. Он же сообщил, что выиграна Сталинградская битва и что теперь война наконец переломилась.
О победах Хлястиков говорил с радостью, но все равно как-то буднично, отстраненно. Возможно, у него, как и у Тютрюмова, с трудом укладывалось в сознании то, что происходило где-то за многие тысячи километров.
Однако Хлястиков вдруг сам в один из майских дней стал рассказывать, что сменился начальник лагеря. С непривычным для Тютрюмова многословием, чуть не взахлеб, расхваливал нового: теперь это молодой, прибывший с фронта после ранения дважды орденоносец майор Никитинский. И порядки теперь другие — вольготной бездельной жизни конец. Новый начальник уже избавился от тех, кто давал поблажку, потакал врагам народа. Отныне, если кто-то будет, как при прежнем начальнике, бездельничать, отлынивать от работы, давать норму меньше трехсот процентов, живо угодит в холодный или горячий карцер. Зато тем, кто будет стремиться искупать свою вину ударным трудом, не щадя себя, по-стахановски помогать Красной Армии в тылу ковать победу над внешним врагом, увеличат пайку, обеспечат кормежку горячими обедами. Для них будут даже, майор Никитинский сказал, крутить кинокартины раз в месяц. Но уж это, правда, для самых-самых отличившихся ударников.
Тютрюмов слушал восторженный рассказ Хлястикова о новом начальнике и думал, что смена руководства лагеря «Жарковка» как-то — и очень скоро — обязательно коснется и его. Причем коснется не лучшим образом. Предчувствие не обмануло. Спустя десятидневку Хлястиков привел его к новому начальнику.
Майор Никитинский — мужчина лет тридцати, недурной внешности, чисто выбритый, с волнистыми ухоженными волосами, одетый в гимнастерку с посверкивающими на плечах погонами двумя синими просветами, с орденами Красной Звезды, Боевого Красного Знамени и с нашивкой за ранение на груди — сидел в просторном кабинете за рабочим столом, на котором возвышались массивный письменный прибор, аппарат телефонной связи и лежала пачка папирос «Казбек». За спиной майора висел огромный портрет Сталина в раме, еще одно изображение вождя — бронзовый бюст под стеклом — на приземистом несгораемом шкафу.
— Привел по вашему приказанию, товарищ майор, — сказал Хлястиков, ткнув стволом автомата в спину замешкавшегося на пороге Тютрюмова.
— Как тебе здесь живется, Тютрюмов? — спросил майор, не без интереса посмотрев на плохо подстриженного лагерным парикмахером, обросшего седой щетиной заключенного.
Тютрюмов промолчал.
— Ты не можешь быть недоволен жизнью, — продолжал майор. — Свежий воздух. Пули вокруг не свистят. Работой не обременен. По сравнению с другими ты здесь прямо-таки как в раю.
Опять Тютрюмов промолчал.
— Может, у тебя есть жалобы?
— Нет.
— Я знаю, Тютрюмов, в молодости ты несколько лет провел за границей, хорошо говорил по-французски. Язык не забыл?
— Не забыл.
— Тогда скажи, будь добр, по-французски: «Я всем доволен. Я живу здесь как в раю».
— Je suis content á tout. J’ habite ici comme á paradis, — сказал Тютрюмов.
— Красиво звучит. Наверное, язык немножко напоминает тебе молодость…
— Напоминает.
— Тогда поговори еще. Скажи что-нибудь. Скажи: «Я знаю, где спрятано золото, много золота».
— Je sais oú on cache or, beaucoup d’or.
— Теперь: «Это золото я сам спрятал».
— Je sais caché cet or moi-même.
— Молодец, похвалил майор. — Точно не забыл. И произношение хорошее. Правда… Ну да, ты же бельгиец. Продолжай: «Оно не принадлежит мне. И я готов отдать его Родине во имя победы над врагом.»
— Jl n’appartient á moi… — начал и умолк Тютрюмов.
— Продолжай, я жду. Je suis přet á le remetlre á la Patrie ou nom de victoire sur l’ennemle. Можешь сказать по-русски, — сказал майор, выдержав паузу. — Не хочешь. Ни на каком языке сказать не хочешь. И Родине отдать золото не хочешь.
Конвоир, рядовой Хлястиков, стоял по стойке «смирно», смотрел на своего высокого начальника и на привилегированного зэка. Майор Никитинский обратил взор на него:
— Ну-ка, Хлястиков, живо доставь сюда из лазарета заключенную — фельдшерицу Наумову.
Рядовой Хлястиков, чуть было лбом не протаранив дверь, кинулся исполнять поручение начальника лагеря.
Не успел майор Никитинский, чиркнув спичкой, до половины выкурить папиросу «Казбек», конвоир вернулся, ведя перед собой русоволосую красивую девушку лет двадцати трех в белом медицинском халате.
— Подойди ближе к столу, — велел майор.
Молодая заключенная фельдшерица Наумова повиновалась.
— Раздевайся, — прозвучал следующий приказ.
— Зачем? — дрогнувшим голосом испуганно спросила фельдшерица.
— Здесь я отдаю приказы. И мне лучше знать, зачем я их отдаю, — властно, с ледяными нотками в голосе, не повышая тона, медленно выговаривая каждое слово, прочеканил майор. — Живо раздевайся догола!
Боковым зрением майор следил, как краснея от страха и стыда молодая фельдшерица стала торопливо, путаясь пальцами сначала в пуговицах халата, потом — в застежках платья, раздеваться в присутствии начальника, зэка Тютрюмова и конвоира Хлястикова.
Не находя места, куда положить одежду, клала ее рядом с собой на пол. Чуть не упала, когда нагнулась, стягивая с округлых бедер трусики.
Деревенский парень рядовой Хлястиков, впервые в жизни видевший женское обнаженное тело, глядел на фельдшерицу завороженно, непроизвольно сжимая-разжимая руку на стволе ППШ, забыв, что главная его обязанность — стеречь зэка, чтоб не выкинул чего неожиданного.
— Вот так, — сказал майор.
Поднявшись из-за стола, подошел к стоявшей с опущенной головой фельдшерице. Сначала указательным пальцем поднял за подбородок ее голову вверх, потом ладонью коснулся упругой груди, потряс, как бы взвешивая на ладони, подтолкнул в спину:
— Ну-ка, подойди к старику поближе. Дай лучше разглядеть свои прелести.
Спотыкающейся, словно пьяной походкой женщина покорно сделала несколько шагов в сторону Тютрюмова.
— Видишь, какая красавица? — сказал ему майор. — Хочешь иметь такую? Знаешь, в обмен на что? Будешь в баньке с ней париться, пить сколько угодно водку под добрую закуску. Разрешу читать газеты и книги. Даже патефон будет. Нравится предложение?
Ответа не последовало.
— Да не в патефоне, не в бабах дело, — продолжил майор. — И даже не в том, что ты должен отдать.
— В чем? — Тютрюмов впервые посмотрел в глаза майору.
— Один небезызвестный тебе человек считает, что ты можешь с пользой для нас вернуться в места, где скрывался в молодости. Поработать там. Но непременное условие: сначала ты все, что прячешь, сдашь государству. Как?
Тютрюмов под пристальным взглядом майора молча опустил глаза.
— Ну а ты что торчишь здесь? — с нескрываемым раздражением в голосе сказал Никитинский молодой фельдшерице. — Живо ступай к себе. А не то за отсутствие на месте в рабочее время карцер схлопочешь.
Фельдшерица опрометью бросилась к своим одеждам, принялась было одеваться.
— Не здесь, — остановил майор. — У меня здесь не баня и не бордель. В сенях натянешь шмотки.
Фельдшерица сгребла одежду в охапку и выскочила за дверь.
— А ты, Тютрюмов, — сказал майор Никитинский, — прими мой совет: не держись больше за шкатулку и золото. Передержал ты их. Обошлись без твоих сокровищ в самое тяжелое время, теперь обойдемся и подавно. Понял?
— Понял, — ответил Тютрюмов.
— И смысл предложения понял?
— Да.
— Учти, оно не мое. — Майор многозначительно поднял палец кверху. — Помнишь, по чьему указанию тебя вывезли из Орла?
— Помню…
— Тем более думай. О себе думай. Ты еще не совсем старик. Пятьдесят три?
— Пятьдесят три.
— Не первая молодость. Но еще жить можно. Хорошо жить много лет. Сдашь все, что спрятал, и тогда впереди — скорая свобода, интересная работа. Не в этом медвежьем углу, разумеется. Или… Словом, иди, решай. Только помни: второй раз предложение не прозвучит.
Майор сделал знак конвоиру Хлястикову увести заключенного.
Повторно доставить к себе Тютрюмова начальник лагеря велел ровно через неделю.
— Ну что, ты готов сказать, где находится золото? — спросил Никитинский, откинувшись на спинку стула и испытующе глядя на Тютрюмова.
Тютрюмов молчал, глядел в одну точку — на огромный сталинский портрет на стене.
— Напрасно, напрасно, — сказал Никитинский с нотками сожаления в голосе. — Тебе предлагалась лучшая участь. — Майор сделал паузу. — Что ж, сожалею, минули все семь дней творения. Ты выбрал дорогу в свой истинный рай.
Майор взял со стола мраморное пресс-папье с загрязненной чернилами розовой промокашкой. Пальцем поманил Хлястикова и протянул ему пресс-папье.
— Врежь-ка этой сволочи по морде, — приказал.
— Слушаюсь… — Хлястиков, чуть замешкавшись, неловко взял из рук майора увесистый предмет и, коротко размахнувшись, ударил Тютрюмова. Удар в подбородок из-за того, что Хлястиков заспешил, вышел несильным.
— Ты прямо как с жалостью, — неодобрительно покривился майор Никитинский.
Испуганный неудовольствием, прозвучавшим в голосе высокого начальника, боясь, как бы его в самом деле не заподозрили в жалости, видящий перед собой виновника этого неудовольствия, Хлястиков перекинул сковывавший движения автомат с груди на плечо, размахнулся, теперь уже в полную силу, и ударил Тютрюмова ребром тяжелого пресс-папье. Тютрюмов попытался было увернуться от удара в подбородок, но вышло для него еще хуже: удар пришелся по губам. Они враз покрылись кровью, задергались от боли. Хлястиков хотел было повторить удар. Майор остановил его:
— Достаточно…
— Мне в первый раз ППШ помешал, товарищ майор, — оправдываясь, сказал Хлястиков.
— Я видел… — Никитинский вышел из-за стола. — Ты, Хлястиков, наверное, думаешь, что я люблю, когда бьют, когда кровь?
— Никак нет, товарищ майор. Не думаю так, — отчеканил Хлястиков.
— Правильно, если так не думаешь. Ты знаешь, сколько заключенных в лагере?
— Точно не знаю. Больше тысячи человек.
— Это очень много, Хлястиков. А рядом еще лагеря. «Московка», «Украина». Видишь, сколько у Советской власти, у товарища Сталина, а значит, и у нас с тобой врагов? Ни один не сидит здесь зря. Понимаешь?
— Понимаю, товарищ майор.
— Не знаю, что ты понимаешь. Допускаю, что тебе жаль вот эту сволочь, — кивнул майор на Тютрюмова. — Это он здесь такой жалкий стал, когда смешался с лагерной пылью. А ведь он убил партийного руководителя крупного масштаба, двух рядовых наших партийных товарищей, настоящих большевиков. Красного милиционера и красную телеграфистку. И еще. Это большой секрет, государственная тайна, но ты никому не скажешь: он спрятал больше пятидесяти пудов народного золота.
Конвоир Хлястиков, слушая майора, с испугом коротко посмотрел на Тютрюмова.
— Ты знаешь, сколько самолетов, танков можно построить на пятьдесят пудов золота?
— Наверное, очень много, товарищ майор.
— Много, — кивнул Никитинский. — А эта фельдшерица Наумова? Признайся, тебе ее жаль.
Хлястиков набрал в легкие воздуху, готовый выпалить то, что хотел бы, по его мнению, услышать майор.
— Не надо, не трудись отвечать, — сказал Никитинский, — все на твоей роже написано: и похоть, и жалость. А ведь она уже не человек — она враг. Дочь командира, который на второй день войны сдал фашисту бригаду. А эта сучка, комсомолка, без пяти минут врач, жила с ним под одной крышей, знала, что он готовится сдать фашисту красную бригаду, и не донесла куда следует.
— Я ничего этого не знал, товарищ майор, — сказал Хлястиков.
— В это я верю. И забудь все, что я тебе говорил. Это большая тайна. Но ты видишь, как тяжело из-за такой вот мрази нашему дорогому вождю товарищу Сталину. — Майор поглядел на большой портрет на стене. — И несмотря ни на что, он ведет нас к победе. Он выиграл Сталинградскую битву. А скоро на нашей земле благодаря ему не останется никакой нечисти.
Майор шагнул к шкафу, достал из него чуть початую бутылку водки с остатками сургуча на горлышке и стакан. Налив стакан до краев, протянул Хлястикову.
— Выпей, Хлястиков, за здоровье товарища Сталина, — сказал. Подождав, когда конвоир осушит стакан, велел: — А теперь веди этого, — кивнул на Тютрюмова. — С завтрашнего дня он будет на погрузке шпал. Глаз не спускай с него. Пусть работает как все. Не будет выполнять норму — не миндальничай с ним. Пинком, прикладом лень выбивай, в карцере держи.
— Слушаюсь, товарищ майор. Не миндальничать. Пинком и прикладом выбивать лень, в карцере держать, — чеканно повторил Хлястиков, вытянувшись и щелкнув каблуками.
Рано утром на другой день Хлястиков поднял Тютрюмова и по просеке в кедровнике привел его к месту работы — к железной дороге, где было людно, копошились под присмотром конвоиров зэки, на путях стояли груженые и порожние вагоны-углярки, а возле линии набросаны навалом свежеспиленные шпалы. Тут же, метрах в двухстах от полотна, гремели-повизгивали пилорамы, от которых на лошадях подвозили и сбрасывали в общие кучи новые порции шпал.
Хлястиков подозвал бригадира-зэка, приказал, кивнув на Тютрюмова, определить его в дело, справился о нормах погрузки. Бригадир объяснил: четкой нормы нет. Все по ситуации. Два раза в сутки — в одиннадцать утра и семь вечера — приходящий паровоз цепляет и увозит груженые вагоны. К прибытию утреннего и вечернего паровоза нужно успевать заполнить под завязку восемь углярок — на бригаду по две. Ну а если все-таки высчитать норму, то в углярку входит шестьсот шпал, в две — тысяча двести. Загружают их вшестером. Значит, в смену на одного приходится где-то двести шпал.
Столько, может, для Тютрюмова было бы терпимо, если бы шпалы были сложены штабелем и у самого полотна. А то их — по два с лишним метра каждая, сделанная из сочных, напитанных смолой сосен, — приходилось тягать из кучи и тащить к вагону за пять, десять и больше метров.
Отвыкший от всякой работы Тютрюмов быстро запалился, сел отдохнуть. Тут как тут возникший Хлястиков поднял его ударом приклада ППШ в спину. Снова спустя некоторое время он сел, и снова, теперь уже пинком сапога, Хлястиков поставил его на ноги. Может быть, снова быстро отяжелевший Тютрюмов заработал бы и удар носком кирзового сапога или прикладом ППШ, но вагоны оказались полностью загруженными и наступило время общей законной передышки. Грузчики-зэки расселись на набросанных вдоль линии шпалах. Почти тут же заслышался стук приближающегося локомотива… Паровоз, пыхтя, медленно приблизился к вагонам, зацепил головной.
Паровозная бригада была неполной — состояла всего из двух человек. Один из них, совсем мальчишка, выпрыгнув из кабины, на ходу поправляя форменную фуражку и доставая из нагрудного кармана гимнастерки какую-то бумагу, направился к находившейся шагах в ста от железнодорожного полотна конторке. Второй паровозняк, рябоватый мужичок-коротышка лет сорока пяти, видимо машинист, тоже оставил кабину. Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, держась одной рукой за поручень, неторопливо курил папиросу, не обращая — или делая вид, что не обращает, — ни на кого внимания.
Тютрюмов участвовал в загрузке второго от головы вагона, и от машиниста его отделяло всего метров двадцать. Если не меньше. Он глядел на машиниста, на его прицепленный к поясному кожаному ремню наган в кобуре и глазам своим не верил: кабина находившегося под парами паровоза была пуста. И никакой охраны рядом с паровозом.
Словно поддразнивая Тютрюмова, машинист спрыгнул на землю, прошел к хвосту паровоза, проверил сцепку между паровозом и первым вагоном. Вернулся к кабине и снова оказался на нижней ступеньке ведущей в кабину лесенки.
Тютрюмов, почувствовав на себе чей-то взгляд, оглянулся. Это его душеприказчик конвоир Хлястиков, расположившийся на шпалах шагах в восьми-десяти, неотрывно глядел на него. Автомат в руках у Хлястикова был наклонен стволом чуть к земле, но вскинуть его — миг…
Молодой помощник машиниста, занырнув в конторку, долго там не задержался. Тем же торопливым шагом вернулся к паровозу, вспрыгнул на подножку. Машинист был уже в кабине, и состав тронулся, скоро пропал из виду…
Передышка для Тютрюмова продолжалась и тогда, когда с помощью лошадей перекатывали на место увезенных с запасного пути порожние углярки. Потом еще перед новой работой выпало полчаса отдыха — обед. После перерыва Тютрюмов, собрав волю в кулак, приказал себе не просто не устраивать отдыха, но и старался таскать шпалы, грузить в углярку. Не из опасения перед новыми возможными ударами Хлястикова старался, а чтобы угодить бригаде, вписаться в нее. Он уловил: у всех занятых погрузкой бригад свои постоянные рабочие места.
Как ни вымотался Тютрюмов после загрузки второй углярки, он готов бы таскать шпалы еще, лишь бы дождаться вечернего паровоза, взглянуть на поведение локомотивной бригады. Но уложились немного раньше, смена была закончена, всем велено строиться и идти в лагерь…
* * *
Тютрюмов не считал, выполнил он норму или нет, по крайней мере, от работы не отказывался. Тем не менее Хлястиков уверенно повел его в карцер. Другого Тютрюмов и не ожидал. Раз уж майор Никитинский велел не миндальничать, можно было заранее предвидеть, что Хлястиков выполнит наказ по полной программе.
Карцер оказался обыкновенным глубоким и вместительным погребом с наваленными на его дне по центру крупными кусками льда. Такие погреба устраивают около изб в деревенских дворах для хранения продуктов. Пока люк был открыт, Тютрюмов видел квадрат — дно погреба, — и светящиеся куски льда, и фигурки двух штрафников в робах, съежившихся на земляном полу возле стены. По лестнице он спустился вниз. Лестницу вынули, люк с глухим хлопком закрылся, и слепая темнота враз поглотила все.
Его окликнули, позвали в компанию. Меньше всего именно сейчас ему нужна была компания. Пробормотав: «От разговора теплее не будет», он шагнул и сел в заранее облюбованный, пока еще не захлопнулся люк и было светло, угол.
Было о чем подумать. Мысли накатывали, шли внахлест, перебивая одна другую…
До сегодняшнего дня он даже представления толком не имел, где именно находится лагерь «Жарковка». А сегодня, впервые за два года пообщавшись с зэками, узнал. Ему достаточно было услышать, что железнодорожная ветка тянется от разъезда Ботьино до речки Киргизки, которая течет в полукилометре от шпалопогрузочной площадки, чтобы четко сориентироваться. Разъезд Ботьино — километрах в пятнадцати-двадцати от Пихтового, а до речки Киргизки от разъезда напрямую километров сорок. В двадцатом году весной он был на Киргизке в татарской деревушке Эуштинские Юрты, реквизировал коней у местных татар для нужд ЧОНа… Но тогда железнодорожной ветки не было. Это точно. Наверное, ее пробросили с возникновением концлагеря «Жарковка»… Эуштинские Юрты, если сохранилась, находится где-то рядом с лагерем или на самой его территории. И от Юрт, от «Жарковки» до Пихтового такое же примерно расстояние, как до Ботьино. Все рядом, все знакомо до мельчайших подробностей. Если бы только удалось вырваться из лагеря! Скрыться бы так, что днем с огнем не сыскать. Нужно пытаться вырваться. Иначе упустит возможность, которую увидел нынче с прибытием паровоза. Чепуха то, что говорит майор, будто интерес ко всем его тайнам подутрачен и с ним самим надоело возиться. Еще как готовы возиться, иначе бы без долгих слов пустили в расход. Непонятно, правда, зачем майор отправил его на железную дорогу, на погрузку шпал. Возможно, не знает с чего начать, решил попробовать так. Но не завтра, так послезавтра вечером ему доложат, что Тютрюмов на погрузке освоился, справляется с нормой, Никитинский поймет, что успеха затея не принесла, и прикажет вернуть его в камеру-каморку. Нет-нет, нельзя ни в коем случае ждать. Даже завтрашнего вечера… Загадочная это личность, майор Никитинский. Кто угодно он, только не начальник лагеря. Покрупнее и посерьезнее фигура. Вряд ли хоть один начальник лагеря во всей Сибири знает французский, да еще настолько хорошо, что улавливает характерные для северо-восточной Франции, для Бельгии оттенки произношения. И то, как общался майор с Хлястиковым, с фельдшерицей Наумовой тоже выдает в нем человека, не связанного со службой в охране лагерей. Никакой он не начальник-надзиратель. Ему не понаслышке, заметно, знаком стиль общения лагерных начальников с зэками. Но это не его стиль, такое поведение чуждо ему, сыграно. Лагерный начальник не поленился бы самолично ударить, избить строптивого заключенного. А этот побрезговал марать руки. Конечно, порядочная сволочь, но сволочь особой породы.
Вспоминая сцену, когда Хлястиков по приказу Никитинского нанес ему удар тяжелым пресс-папье из серого в прожилках мрамора, Тютрюмов невольно протянул к разбитым губам руку, провел по ним рукой. Раскрыв рот, указательным пальцем потрогал шатающиеся передние зубы. Он не был в обиде на Хлястикова ни за зубы, ни за удары сапогом и прикладом автомата. Что с него возьмешь? Холуй. Из тех, кто за похвалу начальства отца родного поставит к стенке и глазом не моргнув шлепнет. Тем не менее от этого холуя напрямую сейчас зависит, жить ли на свободе, в неволе и вообще жить ли ему, Тютрюмову, на белом свете. И с этим нужно считаться. Думать, очень тщательно и очень быстро думать, как вывернуться из цепких лап этого холуя, усыпить его недреманное око. Времени отпущено в обрез. До утра.
Он промерз до костей, весь как в лихорадке дрожал, однако не время было сейчас обращать внимание на такие мелочи. Ночь перебьется. Соседи по карцеру тихо переговаривались между собой, еще звали его. Он не откликался.
Чем меньше, чувствовал Тютрюмов, оставалось до утра, до конца отсидки в карцере, тем сильнее тревожила мысль: как бы майор Никитинский не вмешался, не отменил своего распоряжения насчет дальнейшей его работы на погрузке шпал.
Опасение оказалось напрасным. Хлястиков, забрав его на рассвете под расписку у дежурного по карцеру старшины, повел по знакомой просеке в кедровнике к железной дороге.
Хлястиков молчал. Тютрюмов — тоже, но не потому, что ему нечего было сказать. После карцера зуб на зуб не попадал, и он отогревался, шагая по теплому июньскому лесу, выжидая, пока уляжется дрожь и голос обретет твердость.
— Не очень-то мне тебя жаль, парень, но крепко ты влип. Не позавидуешь тебе, — начал Тютрюмов, когда уже были близко от железной дороги и слышалось повизгивание работающих круглосуточно пилорам.
— Чего это я влип? — после короткого молчания спросил Хлястиков.
— А ты мозгами пошевели: кто — ты, а кто — майор. С чего бы он просто так стал говорить при тебе о золоте. Это ведь действительно большая государственная тайна. Дело лично на контроле у Берии.
— У Лаврентия Павловича? — вырвалось у Хлястикова.
— Да.
— Врешь.
— Считай, что вру… — Тютрюмов умолк, чуть ускорил шаг.
— Подожди. Стоять, — приказал Хлястиков. — Ты чего говорил? Я-то чем влип?
— Ты хоть знаешь, кто на самом деле майор? — остановившись и повернувшись лицом к Хлястикову, спросил Тютрюмов. — Прежнего начальника помнишь, похож на него Никитинский?
— Нет.
— И не может быть похож. Потому что никакой он не охранник зэков, это у него на лбу написано. Работал в тылу у немцев в разведке во Франции и Швейцарии. Чем-то сильно проштрафился. Его за это сюда и сослали. Комаров покормить.
Хлястиков слушал разинув рот.
— Ну а я при чем? — спросил он, забыв даже поинтересоваться, откуда такие подробности о новом начальнике лагеря известны Тютрюмову, — настолько убедительно звучали слова загадочного зэка.
— При том, что он выбрал тебя. Ему запрещено даже со мной про золото говорить. Его дело охранять. Вот он и решил твоими руками или выбить тайну, где золото, или прикончить меня. Удастся узнать, где золото, — майора вернут в Центр, нет — он ни за что не ответит, все на тебя свалит.
— Не верю.
— Не веришь, что майор раздавит тебя как букашку, только чтобы выбраться отсюда? А знаешь, зачем он говорил тебе про танки и самолеты, сколько их можно купить на пуды золота?
— Зачем?
— Чтобы ты ярился на меня пуще. В карцер сажал, пинал. Только учти: если бы ты даже все для него про золото узнал, майор все равно от тебя избавился бы. Ему личные заслуги нужны.
— А чего ты за меня печешься?
— За себя. Сейчас мы с тобой связаны. Нужно, чтобы ты письмо в Москву отослал, в центральный аппарат НКВД. На имя полковника Малышева. Всего две строчки: «Товарищ полковник, начлага „Жарковка“ выпытывает про золото у заключенного номер двенадцать».
— Не буду я ничего писать. Сегодня же доложу товарищу майору.
— Валяй, — усмехнулся Тютрюмов. — Завтра у меня будет новый конвоир.
На просеке появились заключенные и солдаты охраны с овчарками.
— А ну быстро повернулся, пошел, — приказал Хлястиков. Молча прошагав метро сто, сказал: — Хорошо. Вот скажи хоть примерно, где золото спрятано, тогда подумаю насчет письма.
— Точно скажу. Дом на Силантьевском кордоне.
— Это который возле Витебки? За озером?
— Верно. Но не думай, что так просто его найти. И не все там, всего полтора пуда, — сказал Тютрюмов. Они уже были близко к железной дороге, рядом сновали люди. — Вечером поговорим, — свернул он разговор.
Разговор, состоявшийся по дороге от карцера до погрузочной площадки, похоже, сильно подействовал на Хлястикова.
После бессонной ночи в карцере Тютрюмов не очень-то старался ворочать шпалы. Притащив поначалу для порядка три штуки, надолго устроился на неошкуренном бревнышке. Стянув сапоги, тщательно, с толком перематывал портянки. Закончив с этим, подошел к чурбаку, на котором стоял медный чайник с водой. Неторопливо, делая мелкие глотки, пил из носика чайника. Потом, с черепашьей скоростью перетащив еще несколько шпал, опять остановился, сделал вид, что занозил палец и выковыривает занозу.
Хлястиков не хуже тютрюмовских напарников-зэков, глядевших нынче на Тютрюмова косо, замечал откровенное отлынивание своего подопечного от работы, однако не вмешивался, не подскакивал, как прошлым утром. Сидел на шпалах хмурый, ППШ на коленях, совсем не общаясь с приятелями-охранниками.
Радоваться, однако, было рано. Настроение и поведение конвоира в любой момент могли непредсказуемо перемениться, и Тютрюмов мысленно торопил время: скорее бы закончилась погрузка, скорее бы паровоз.
Локомотив с огромной закопченной, когда-то красной звездой во лбу вынырнул из-за деревьев и прогромыхал мимо по свободному пути, когда три углярки уже были загружены полностью, а в той, к которой был приставлен и Тютрюмов, недоставало всего нескольких шпал. Тютрюмов, словно устыдившись, что мало принимал участия в работе, взялся таскать шпалы. Поднес и подал наверх последнюю недостающую. Отходя от вагона, как бы невзначай переместился метра на полтора ближе к головной углярке.
Когда паровоз, освободившись от порожняка, развернулся в обратный путь, когда, попетляв по рельсовой паутине, возвратился и, встав впереди вагонов со шпалами на одной с ними колее, начал подтягиваться к ним, все вагоны уже были готовы к отправке.
Тютрюмов всматривался в лицо машиниста, высунувшегося из кабины приближавшегося к вагонам задним ходом паровоза. Кажется, тот же, что и вчера. Да. Тот самый. Машинист-коротышка с рябоватым лицом. Сердце забилось часто-то. На секунду перехватило дыхание, когда паровоз, соприкоснувшись с головным вагоном, лязгнув железом, замер, и тут же выпрыгнувший из кабины мальчишка-помощник устремился к конторе. Теперь многое — все! — решало, покинет или нет кабину машинист. Должен. Хотя бы постоять, как в прошлый раз, на ступеньках лесенки. В кабине жарко, угольная пыль. Обслуга паровоза в любой момент, когда нет дела, норовит хоть на минуту выйти из кабины. Вышел! Держась за поручни, сделал вниз шаг, потом другой, остановился. Не на самой нижней от земли ступеньке — на предпоследней, но это неважно.
Тютрюмов зыркнул глазами по сторонам, бегло обернулся, враз схватывая, оценивая всю картину. Один только Хлястиков, находившийся к Тютрюмову ближе всех других охранников, в восьми-десяти метрах, держал автомат в руке. Из четырех остальных бывших около путей солдат охраны опасность могли представлять только двое, стоявшие неподалеку от паровоза, но у них оружие закинуто за спину. Секунд десять-пятнадцать они не опасны.
Машинист, щурясь от яркого июньского солнца, сдвинул форменную фуражку, чтобы тень от козырька падала на глаза, сунул в рот папиросу и, чиркнув по коробку спичкой, в сложенных лодочкой ладонях поднес к папиросе огонек. Прикуривая, машинист смотрел на огонек и, что для Тютрюмова было очень важно, не держался за поручни. Более подходящего момента трудно было пожелать.
Тютрюмов, напружинившись, метнулся к стоявшему на ступеньке машинисту. В мгновение ока — машинист все еще неспешно прикуривал — был около. На бегу, в последний момент переиначив решение ухватить паровозника за ремень, вцепился ему в ногу, дернул что было сил. Машинист еще летел вниз, на землю, а Тютрюмов уже заскакивал в кабину. Плеснувшая автоматная очередь ужалила ногу. Стреляли одной длинной очередью, пули, выпущенные сзади, под углом, сыпались, бились по металлу кабины, однако это уже было неопасно, он уже находился под защитой кабины. Рывком перевел вперед до упора реверсионную рукоятку, открыл паровпускной клапан. Тут же его откинуло, он ударился спиной о стенку кабины — это паровоз резко тронулся, сразу набирая скорость. Он не думал, некогда было думать, что затея удалась и он завладел паровозом, — он был весь напряжение.
В мозгу вспыхнуло: там, где кончается территория пилорамно-погрузочной площадки, стоит охранник. Он поймал и закрыл мотавшуюся туда-сюда дверцу кабины, лег на пол. И вовремя: пули автоматной очереди прошили проржавевший металл дверцы. Продолжай он стоять, пули неминуемо пришлись бы ему в живот или в бедро.
Состав все набирал скорость. Если бы не вагоны со шпальником, он бы уже через десять секунд шел под пятьдесят. Но ничего, и на тридцати его не нагнать, а еще секунды — и будет пятьдесят, шестьдесят.
Все? Опасность осталась позади, он единственный хозяин паровоза, состава? Или?..
За несколько секунд перед тем, как он кинулся к кабине, один из солдат-охранников вскарабкался на хвостовой вагон и, ступая по шпалам, направился в голову состава, проверяя, не спрятался ли кто среди шпал. Свалился солдат вниз после резкого толчка или же и сейчас таится на одном из вагонов? Нужно проверить.
Он открыл прошитую пулями дверцу, держась за поручни, повис на вытянутых руках, скользнул глазами по верхам вагонов.
Чутье не подвело его. Охранник с ППШ в руке был на второй углярке, балансируя, чтобы не упасть, приближался к ее краю, вот-вот перепрыгнет на головную. Тютрюмов вернулся в кабину, перекрыл регулятор. Состав сразу сбросил скорость, и охранник, потеряв равновесие, кувырком полетел вниз.
Ну вот, теперь, кажется, точно все, близкой опасности сзади больше пока нет. Вернув регулятор в прежнее положение, Тютрюмов с полминуты глядел вперед, куда в прорезь между густыми хвойными деревьями убегала прямая, как натянутая струна, колея-однопутка. От выпущенной Хлястиковым щедрой очереди рана на ноге, о которой до этой минуты некогда было подумать, напомнила о себе. Тютрюмов сел на пол, стянул сапог, оголил рану. Она не была опасной: пуля насквозь прошла икру, не задев кость.
Точно рассчитал, сработали слова о том, что майор Никитинский хочет руками Хлястикова убрать его, Тютрюмова, а потом уж разделаться и с Хлястиковым. Потому Хлястиков и растерялся. Иначе бы, когда Тютрюмов запрыгивал в кабину, бил бы не по ногам, а брал бы выше… Тютрюмов подумал об этом, быстро заматывая рану первым, что попалось на глаза, — рубашкой машиниста или его помощника. Ничего, заживет. Он вывернул голенище сапога наружу, опустил вниз, так, чтобы можно было натянуть сапог на перевязанную ногу, обулся и встал.
Радостное чувство свободы и одновременно тревожной неизвестности: что-то ждет дальше? — охватило его, когда он встал за правое крыло паровоза на место машиниста и, подставляя свежему теплому ветру лицо, вглядывался в даль. Это чувство сродни тому, что испытывал треть века — вечность! — назад, когда они, группа юнцов-боевиков, совершив экс на станции Миасс, захватили паровоз-товарняк и, покидав на него мешки с деньгами, запрыгнули на локомотив и покатили прочь от станции, чтобы спустя полчаса бросить паровоз и скрыться в уральских горных лесных чащобах. Что-то они тогда пели… «Марсельезу»? «Интернационал»? Кажется, «Марсельезу». Он помнил: пели одно из двух.
Не время предаваться воспоминаниям. Он уже удалился, наверное, километров на пятнадцать от «Жарковки», находился почти на полпути к разъезду Ботьино. Как он помнил, между Эуштинскими Юртами и Ботьино — глухая заболоченная тайга, ни одного населенного пункта. Но это — двадцать с лишним лет назад. Тогда ни лагеря, ни железнодорожной ветки к нему не было. Нужно срочно покидать паровоз. Вдруг да между «Жарковкой» и Ботьино еще какой-то лагерь, сельцо или же избушка путейца-обходчика, снабженная связью. Достаточно свалить на полотно дерево, бросить шпалу — и он в капкане, снова в лапах у майора Никитинского. Не дай Бог!
Поезд мчал на полном ходу, на пределе, громыхая колесами на стыках, скорость — за шестьдесят. Не забывая глядеть вперед на летящую навстречу дорогу, он все чаще переводил взгляд вниз. Обочь дороги под невысокой насыпью нескончаемо тянулось поросшее сабельником и камышом болото. Нужно скорей бросать поезд. Остановить? Ни в коем случае. Мигом найдут, где он вышел, догонят. Даже сбавлять скорость, чтобы прыгать, нет нужды. Мягко плюхнется, прыгнув по ходу в болотную воду. А поезд пусть мчит. Плевать — куда. В Ботьино. К Богу в рай. К царю. К большевикам.
Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, одной рукой он держался за поручень, высматривал в застойной болотной воде место поглубже. Вот, кажется, подходящее.
— Прыгай, — приказал себе Тютрюмов.
Он оттолкнулся от ступеньки, одновременно отнимая руку от поручня, прыгнул. В последний момент, когда он уже свободно летел в воздухе и ничего нельзя было поправить, он увидел торчащую из воды, покрытую зеленой ряской корягу, враждебно нацеленную обломком-острием на него. «Жалко», — без страха успел подумать, прежде чем острие коряги вонзилось ему в живот…
Конец второй книги
Автор завершает работу над третьей книгой романа