Книга: Ночь не наступит
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНСПИРАТИВНЫЕ КВАРТИРЫ
Дальше: ГЛАВА 6

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
ЭКСПРЕСС ИЗ ТИФЛИСА

 

 

ГЛАВА 4

 

 

Знал бы Леонид Борисович, какой вихрь чувств вызвало в душе Антона одно короткое слово: «Жди».
Сломя голову примчался он домой. Слонялся, не находя места, по квартире, и это слово жгло его. Наконец-то! Наконец призовут его к настоящему делу! Он бросится в гущу битвы, он встанет под пули! Револьвер в руку — и один на один, кто кого! Да, он готов и на гордую смерть, на кандалы и каторгу: выше революционной деятельности быть ничего не может, она — святое дело. Только бы скорей!..
Но дни шли, а от инженера вестей не было. Антон начал тревожиться. «Жди», «жди» звучало все неопределенней. «Поверил! — с тоскливым ехидством думал он. — Я-то поверил, а с какой стати Леонид Борисович должен верить мне? Что я такое совершил, чтобы можно было мне поверить? Вот и тогда, на Васильевском, как струсил!..»
Он перебирал в памяти события своей жизни. Ничего стоящего. Гимназические годы — вообще пустота. Он жил, как и большинство ровесников его круга, детей из семей столичной интеллигенции, оберегаемый от острых вопросов и тревог времени. В старших классах, правда, ходили по рукам гектографированные брошюрки со словами о несправедливости, неравенстве, нищете и борьбе. Он читал, мало что понимая, хотя и наполняясь тревожным чувством какой-то большой несправедливости в мире, который находился за пределами его буднично-спокойной повседневности.
Но, перешагнув порог института, он разом оставил позади детство и вступил в мир взрослых. Произошло это роковой осенью 1904 года. В ту пору российская армия терпела одно поражение за другим в поединке Японией. Уже всем было ясно: война проиграна. Волны ура-патриотизма отхлынули, обнажив гнилые сваи самодержавной власти. Известия о поражениях на Дальнем Востоке мрачным эхом отозвались в Питере. Даже в высших сферах началось брожение. А что уж говорить об интеллигенции, студенчестве, тем более о питомцах именно их института?
Технологический был, пожалуй, самым «простонародным» из всех высших учебных заведений Российской империи. И основал-то его Николай I в конце 20-х годов минувшего века именно для подготовки мастеровых высокой квалификации. «Принимать в него крепкого телосложения молодых людей, не дворянского происхождения и не купеческого звания!» — указал царь. Но ход истории диктовал свои требования: многие дворяне и сами становились фабрикантами и заводчиками, и звание «инженер» даже в высшем обществе начинало звучать как титул. Отпрыски знатных родов все чаще останавливали свой выбор на Технологическом. Но все равно и в начале XX века наиболее многочисленными здесь оставались посланцы «податного сословия», выходцы из семей мещан, крестьян и рабочих. Почти все студенты старших семестров принадлежали к различным союзам и партиям. Наибольшей популярностью пользовались в Техноложке идеи социал-демократии. В институте была даже обширная подпольная библиотека революционных изданий. Во время лекций на задних скамьях в открытую читали нелегальную литературу, упоенно излагали собственные дерзкие проекты социальных преобразований. «Старая Россия умирает. На ее место идет свободная Россия!» — читал Антон в социал-демократической листовке.
В конце ноября, на традиционном студенческом балу кто-то в актовом зале прикрепил к портрету Николая красный флаг. На полотнище было написано: «Долой самодержавие! Долой войну!» Такого даже в этих стенах не бывало. Антон задумывался все чаще: а кто он, какая у него высшая цель в жизни?.. Вспоминал деда, угрюмого бровастого старика, вечно сидевшего у окна. Дед умер, когда Антон был совсем маленьким, бабушку он не помнил. Отец как-то рассказал, что они были крестьянами, крепостными в родовом имении Столыпиных. Значит, если бы крепостное право не отменили, он, Антон, был бы дворовым? Даже вообразить такое нелепо и смешно! Его отец — профессор, известный ученый. И как ни пытался Антон, не мог в своем воображении облачить его в армяк и лапти.
— У твоего деда, Тошка, была мудрейшая голова, второй Михайло Васильевич Ломоносов в нем зачах, — с болью сказал однажды отец. — Он был неграмотный, крест ставил вместо подписи, а умудрялся проникать в самую суть вещей и к языкам способности имел — дай бог нам с тобой на двоих. Мы уже в Питере жили, в нижнем этаже дома немец магазин держал. Дед приехал и через пару месяцев с ним по-немецки говорил. Мадмуазель Жаннет с тобой возилась, дед только краем уха ловил, а потом мог по-французски... Твоему деду я обязан всем.
Наверно, были у Антона родственники и по линии матери. Но никогда в семье о них не вспоминали, и он рано понял, что эта тема запретна. Став старше, начал мучиться догадкой, что с матерью связана какая-то тайна. Мать была русоволосая, голубоглазая, с тонкими чертами лица и чудесно свежей кожей. Она выглядела так молодо, что, когда оказывалась с Антоном среди незнакомых людей, ее считали старшей его сестрой. Это когда он был еще ребенком. Теперь же, на две головы выше матери, нескладный угловатый мужчина, он уже и сам мог сойти за старшего брата. Антон любовался ею, следил, какое впечатление она производит на окружающих — а она должна была непременно вызывать восхищение.
Мать он любил. Но был на свете другой человек, не видя которого даже день Антон начинал не то что скучать — тосковать; человек, в которого он верил безоглядно. Это был его отец. Внешне чудаковатый, с покатыми плечами, короткой шеей, копной спутанных волос и такой же спутанной бородой, неустанно подметавшей лацканы сюртука. Торчащие на пол-ладони крахмальные манжеты к вечеру всегда были изломаны, а левая к тому еще исчеркана цифрами и формулами: за дурную привычку писать на манжете ему изрядно попадало от матери.
И Антону, особенно в детстве, частенько доставалось от матери, переменчивой в настроениях и вспыльчивой, могущей сгоряча и шлепнуть, и больно ущипнуть. Отец же никогда и ни за какой проступок не ругал, даже не корил. И ни к чему не принуждал своим родительским правом и авторитетом. Точнее, побуждал — добродушно-насмешливой улыбкой, советом, но высказанным таким тоном, что, мол, это мое мнение, а ты поступай как знаешь. Когда Антон стал студентом и его неотвратимо вовлекло в круговорот сходок, собраний, диспутов, отец не стал отговаривать:
— Решай сам, Тошка. Чужими советами не проживешь. Но я считаю, что студент все силы должен отдавать учению. Сколько ни кричи на сходках, сколько ни бунтуй, человек без знаний — полый шар, уколят — пшик от него останется.
Однако же как-то сказал сыну и другое:
— Сейчас все, на кого ни погляди, называют себя революционерами. Разобраться в теориях, которые каждый провозглашает, нет никакой возможности. Но если бы мне пришлось выбирать, я бы взял в пример Леонида Борисовича Красина. Мы вместе начинали с ним в Техноложке. Блестящего дарования человек. Я убежден — это второй Менделеев. Я был уже приват-доцентом, а он еще студентом из-за своих перерывов на отсидки и ссылки — и студентом построил превосходную электростанцию в Баку. Мы ходатайствовали перед министром просвещения, чтобы его вновь допустили в институт. Но Красин, хотя и революционер, блестящий инженер и в будущем выдающийся ученый.
Однажды в гостях у коллеги отца Антон был представлен Леониду Борисовичу. Инженер задал юноше обычные вопросы об учебе. Антон оробел. Весь вечер он просидел в сторонке, слушая. Однако Красин никаких революционных теорий не развивал. За крахмальной скатертью, хрусталем и водками говорили исключительно на научно-технические темы.
Потом Антон еще несколько раз видел Красина, но тоже на людях. Леонид Борисович заинтересованно расспрашивал об их общей альма-матер, сам рассказывал об институте, называя в разговоре имена Бруснева, Кржижановского, Радченко, Ванеева. Но для Антона они мало что значили, хотя краем уха он уже слышал, что эти питомцы их Техноложки были членами революционного «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Первокурсник собирался было расспросить о них подробнее, да все было некогда, все не удавалось поговорить по душам.
А затем наступило 9 января. В тот день Антон тоже был на улице. Не у Дворцовой площади, а еще на пути к ней. На Садовой студентов перехватили уланы. Они врезались в толпу. На миг юношу прижало к потному боку коня. Над головой нависла морда с оскаленными желтыми зубами. С закушенного, раздирающего губу мундштука слетала пузыристая пена. Студент едва увернулся от нагайки.
С того дня шквал всеобщей ярости подхватил его и понес. Сразу же после Кровавого воскресенья в Технологическом но предложению «Объединенной социал-демократической организации студентов Петербурга» собралась сходка. На ней приняли резолюцию:
«Мы, студенты-технологи, собравшись 10 января, выражая борющемуся пролетариату нашу солидарность, решили: немедленно прекратить занятия и призвать всех товарищей к объединению для борьбы во имя политических и экономических требований, выставленных рабочими».
Тут же объявили сбор средств в пользу раненых и на вооружение рабочих. Антон выложил все, что у него было в карманах, — четыре рубля с копейками. За Технологическим забастовали и университет, и Электротехнический, Горный, Лесной институты. Скоро стало известно, что прекратили занятия почти все высшие учебные заведения России.
Хотя конспекты были заброшены, студенты что ни день собирались в аудиториях. Оказалось, что среди будущих инженеров не счесть Демосфенов и Цицеронов. Неизвестно, к каким берегам принесло бы Антона: к социалистам-революционерам, конституционалистам или анархистам, если бы не стал его кумиром второкурсник с механического отделения Константин Романов, парень с воспаленными глазами, с взъерошенной колючей шевелюрой и впалыми щеками. «Революция, восстание народа, рабочих масс — только оно в силах смести деспотию!» — с несдерживаемой страстью выступал он с кафедры. Это была перспектива!..
Они подружились. Как-то Константин спросил: «Знаешь, где Металлический на Выборгской стороне?» Антон знал. Еще осенью первокурсников водили на этот завод, первым в России осваивающий выпуск паровых турбин. Долго после той экскурсии он не мог отделаться от впечатления, что побывал за вратами огнедышащего ада. «Сможешь отнести этот тючок?» — Константин протянул пакет. Антон согласился. «На углу заводской ограды, с Полюстровской набережной, будет ждать парень в лисьей шапке. Скажет: «От дяди Захара». Ему и передашь. Надо быть там в три пополудни». По дороге Антон заглянул в сверток. В нем оказалась стопа листовок. «Свобода покупается кровью. Свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях!..» — прочел он. На листке стояла подпись: «Петербургский комитет РСДРП». Значит, Костя социал-демократ? А что это такое? В чем их отличие хотя бы от социалистов-революционеров, которые тоже призывают бороться с самодержавием с оружием в руках?..
На следующий день он отыскал Романова, сказал, что поручение выполнил, сам забросал вопросами. «Суть в том, — попытался объяснить второкурсник, — что эсеры защищают интересы зажиточных крестьян, кулаков и враждебно относятся к рабочему классу, к марксизму. Понятно?» Антон ничего не понял. «Надо будет с тобой серьезно подзаняться». — «Но они ведь тоже против царя?» — «Да, но они — за индивидуальный террор. А это все равно что стрелять лягушек в болоте. Две-три лягушки убьешь, но болото таким же и останется. Вот в прошлом году эсер Сазонов ухлопал министра внутренних дел Плеве, а что изменилось в империи Российской?.. Нет, только миллионы восставших пролетариев могут сокрушить самодержавие. И мы, социал-демократы, отстаиваем интересы революционного рабочего класса».
Потом Костя сам нашел Антона: «Не читал эти книги: «Коммунистический Манифест», «Развитие капитализма в России», «К вопросу о монистическом взгляде на историю»?.. Проштудируй, полезно...»
Спустя какое-то время снова попросил: «Можешь устроить на надежную ночевку одного товарища?» Антон ответил: «Конечно», хотя ни о каких «ночевках» не знал, и как устраивать на них — не ведал. Просто было приятно, что второкурсник считает его за своего. Антон повел «товарища» — молчаливого парня — к себе домой, на Моховую. Матери и отцу сказал: «Мой приятель». «Приятель» ушел утром, еще до завтрака. Больше они не виделись, даже имени его не узнал. Только осталось доброе ощущение от слова «товарищ».
Что ни день Костя приносил новые и новые книги, спрашивал мнение о прочитанном. И однажды сказал: «Кое в чем ты уже начал разбираться. — И предложил: — Хочешь вести кружок но политической экономии у рабочих? Им нужно, да и тебе полезно». Антон заколебался, но отказаться не отважился. «Все товарищи — с Металлического. На Арсенальной, четвертый дом по левой стороне за дровяным складом, спросишь дядю Захара. Узнаешь сразу: он рябой».
На Арсенальной дядя Захар — старик с изъеденным оспой лицом — посоветовал больше в студенческой шинели на Выборгской стороне не появляться. Показал лазы в заборе склада. Сюда и будут приходить рабочие на занятия кружка.
Антон подготовился, как к экзамену. Думал, народу соберется человек сто. Напротив Выборгской, у моста Александра II, жил его дружок-однокурсник Олег. Антон притащил к нему старое, дедово, пальтецо, потертый картуз, сапоги. Сочинил историю: приглянулась девица-красавица из предместья. Маскарад — чтобы выборгские парни не побили студента. Любовная история с переодеванием пришлась Олежке по вкусу: по этой части он и сам был не промах. Нахлобучивая картуз, он давал наставления, провожал по черной лестнице. Антон выскальзывал проходным двором на набережную и ступал на Александровский мост уже Мироном: под таким именем его и знали рабочие. Слушателей оказалось всего шестеро. В сумерках они рассаживались на бревнах среди многометровых поленниц. Где-то повизгивали пилы и ухали топоры, а Антон — Мирон пересказывал товарищам прочитанные книги, растолковывал непонятное, отвечал на вопросы.
Приближался сентябрь. Встречаясь, студенты горячо обсуждали: начинать учебу или не начинать? Константин сказал: «Мы, большевики, против продолжения забастовки в институтах. Скоро решающая схватка. Надо собрать силы для удара. Студенты должны объединиться с рабочими». Технологи решили: занятия начнем, но откроем двери института и для рабочих митингов, превратим институт в очаг революции, в трибуну восставшего народа!
Да можно ли было усидеть на лекциях, если что ни день сходки и в городе события развертываются с потрясающей быстротой? В первых числах октября в Питере забастовали железнодорожники, за ними — рабочие крупнейших заводов. Объявил стачку и персонал городских электростанций. Тогда военные власти установили на башне Адмиралтейства мощный морской прожектор. Его слепящий луч бил вдоль Невского. Это было фантастическое зрелище: казалось, что черные дома подожжены голубым огнем.
В Техноложке митинги проходили при керосиновых лампах, при свечах. Костя отыскал в скопище народа Антона: «Будешь стоять в патруле у физической аудитории». Тех, кто направлялся в физическую, студенты «передавали» по цепочке. У входа Антон каждого спрашивал:
— Вам куда?
— На собрание рабочего совета.
— Пароль?
— Маркс и Энгельс.
Это собирался 13 октября на заседание городской стачечный комитет, провозгласивший в тот день Петербургский Совет рабочих депутатов. Среди полномочных посланцев пролетариата Антон узнал, к величайшему своему изумлению, Леонида Борисовича и одного из слушателей своего кружка, дядю Мишу. Этот пожилой рабочий с Металлического, угрюмый, с черными, изувеченными металлом руками, держался во время занятий на дровяном складе молчуном, только слушал. Сам студент стеснялся спрашивать его, боясь обидеть. Считал: неграмотный, тугодум. А оказывается, не разглядел самого важного — ведь неспроста товарищи избрали дядю Мишу своим депутатом.
Заседания Совета продолжались в физической аудитории и в следующие два дня. Политическая стачка охватила чуть ли не весь Питер. Студенты снова прекратили учебу. Перестали посещать уроки и гимназисты. По городу афишами запестрело «Извещение», подписанное генерал-губернатором Треповым. В нем неприкрытая угроза: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Трепов запретил митинги и собрания в высших учебных заведениях, а еще через сутки распорядился закрыть институты и оцепить их войсками.
Многие студенты Технологического отказались покинуть здание, забаррикадировали двери. Костя и Антон были среди оставшихся. Готовились к рукопашной. Понимали: что они смогут кулаками против штыков и пуль? Поэтому каждый чувствовал себя героем — Кибальчичем или Соловьевым. Было упоительно и страшно. Нервы напряжены до предела. Сидеть и ждать уже не хватало сил. За окнами, внизу, темной массой солдаты Семеновского полка. Не выдержали: распахнули окно, выставили древко с красным флагом.
Внизу, на площади, бабахнуло. Раздался крик. Взвилась раненая лошадь. Что? Бомба? Но никто из студентов не бросал да и не было ни у кого бомб. Значит, провокация?.. Не успели сообразить, как в темени, за деревьями, сверкнуло. Брызнули в окнах стекла. Кое-кого поцарапало. Раненные осколками стекла украсились повязками. Антону было досадно — его не задело. Однако, что бы там ни было, начинается!..
Обстрел продолжался долго, час или два. Сейчас начнется штурм? Но тут неизвестно откуда появился среди студентов директор института профессор Воронов. Сказал: градоначальник уведомил его, что все, кто находится в институте, будут истреблены, а само здание будет стерто с лица земли — уже присланы насосы, баки с керосином, подходит артиллерия. Директор просил по телефону самого премьер-министра графа Витте защитить институт от нападения войск, но премьер сказал, что он уполномачивает градоначальника вести все переговоры. Чтобы избежать кровопролития и уничтожения Техноложки, студенты должны пропустить градоначальника в здание.
Студенты уважали Воронова — либерального директора, известного ученого. И их страшила участь, уготованная этим стенам. Они открыли двери. Вслед за градоначальником в институт ворвались семеновцы. Всех «смутьянов» объявили арестованными, заперли по аудиториям, у дверей стали солдаты с винтовками наперевес. С площади на окна были наведены стволы пушек. Это происходило в ночь с семнадцатого на восемнадцатое октября.
И вдруг снята осада. К Техноложке движется ликующая толпа. Красные флаги. Красные банты. Сон? Мираж? Нет, царь подписал манифест! Вот он; во всех газетах, на листах, на устах. Свобода! Победа! Оковы самодержавной тирании пали безвозвратно!..
На толпу ринулся эскадрон улан. Семеновцы обстреляли демонстрантов, которые шли с «Марсельезой» по Загородному проспекту к институту, нескольких убили.
Но и эти инциденты были, лишь как пятна на солнце. Народ валом валил к Зимнему. «Марсельезу» сменяла «Варшавянка». У Адмиралтейства, у решеток Александровского сада, где был расстрелян рабочий люд в Кровавое воскресенье, все сорвали с голов шапки и запели:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу...

Антон буквально потерял голову. Забыл, когда ел, когда спал и вообще был дома. Красный бант на куртке. В руках то листовки, то газеты. От Кости поручение за поручением.
Но как раз теперь его стали одолевать сомнения. Все предшествующие месяцы первокурсник принимал слова старшего товарища на веру. А тут, когда Константин сказал: «Манифест — подлый обман, надо готовиться к большой драке!» — он засомневался: зачем драться, когда победа уже завоевана? Вот, даже отменено в Питере положение о чрезвычайной охране, ликвидировано генерал-губернаторство, и Трепов, ненавистный и грозный Трепов смещен с должности и переведен в дворцовые коменданты. И пусть среди свобод, дарованных царским манифестом, не названа свобода печати, Совет рабочих депутатов ввел ее собственным декретом. Отныне только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых будут игнорировать цензурный комитет. За невыполнение декрета — стачка в типографии, конфискация издания. И вот уже открыто выходят газеты всех революционных направлений и партий, политические сатирические журналы — «Пулеметы», «Фугасы», «Вилы», «Набаты»! Бесцензурная печать в России! Это ли не свидетельство полного триумфа?.. Костя не разделял ликования своего друга. «Поживем — увидим», — сказал он.
Через десять дней после оглашения манифеста до Питера дошли слухи, что в Кронштадте кроваво подавлено выступление матросов; из разных городов хлынули известия о еврейских погромах, о бесчинствах черносотенцев и полиции. В ноябре снова забастовали рабочие питерских заводов. В начале декабря министр юстиции разом закрыл все левые газеты. В тот же день было оцеплено войсками помещение Вольно-экономического общества, где шло заседание Петербургского Совета, и депутаты, около трехсот человек, были арестованы и под конвоем отправлены в Петропавловскую крепость и «Кресты». Снова начались аресты в предместьях и обыски по квартирам интеллигенции. Фабриканты и заводчики выбросили на улицу сто тысяч пролетариев — участников стачек. «Видишь теперь, Антон, кто из нас был прав?» — спросил Константин.
Путко наведался на Арсенальную, возобновил занятия кружка. Двух недосчитывалось в кружке — дяди Миши, депутата Совета, и молодого веселого слесаря Ивана — того схватили на демонстрации.
Арест Совета подорвал руководство революционным движением в Питере. Центр борьбы переместился в Москву. Когда там, на Пресне, началось вооруженное восстание, из института исчез Константин. Позже Антон узнал: он пробрался туда, на пресненские баррикады, и был растерзан казаками уже после того, как восстание было подавлено.
Как и прежде, раз в неделю Антон пробирался на дровяной склад. После гибели Кости кружок остался единственным его революционным делом. Да, друг оказался прав. И остался верен своей правде до конца. А он смог бы так?.. Или он все еще глина, сырая глина?..
Но наступил и для него день и час: ком сырой глины бросили в печь, а вынули оттуда раскаленный звонко-красный кирпич.
Технологический готовился к демонстрации: в новом учебном году оказались отстраненными преподаватели, которых студенты любили за свободомыслие и гражданскую смелость. Смириться? Ну уж нет! Решили идти на Невский, а оттуда к Сенату.
Перед самым началом демонстрации узнали: черносотенцы что-то замышляют — заполнили дворы вокруг института, пьяные, с палками. Студенты не испугались. Стиснутый сокурсниками и захваченный общим возбуждением, Антон бросился на улицу.
Он оказался на мостовой, когда первые демонстранты уже схватились с гостинодворцами. Ощеренные рожи, красные глаза, кулаки в кольцах, сивушный перегар. Вот тебе! За Костю! За дядю Мишу! За Ивана!.. Он бил, сам увертывался от ударов и снова бил в сладкой, слепящей ярости.
И вдруг услышал вопль. Нечеловеческий крик боли, крик убиваемого существа. Он бросился назад и, когда толпа отхлынула, увидел на камнях раздавленное тело отца. Как отец оказался здесь? Накануне демонстрации они не говорили, и в последние минуты Антон не видел его на сходке в Актовом зале. Почему отец вышел на улицу именно в эту минуту?.. Безответные вопросы Антон задавал себе тысячу раз много позже. А тогда он обезумел от боли.
Он заболел. Он почувствовал отвращение и апатию ко всему. Но время взяло свое: в то мгновение на улице что-то сгорело в нем, а что-то затвердело камнем. Это «что-то» — жажда отомстить убийцам отца. Как мстить? Кто поможет ему? Он не хотел заниматься прежней работой. Он хотел только так, как Костя, — только в бой. Он пришел на Арсенальную, к дяде Захару. А потом, после едва не окончившегося бедой путешествия на Васильевский, — в контору «Общества электрического освещения». Понял ли Леонид Борисович из его сбивчивых слов, что не мимолетный каприз привел его на Малую Морскую? Поверил ли ему?..

 

Дни шли, а инженер все не подавал вести. Антон тревожился больше и больше. Поставил себе срок: два два. Если Красин не позвонит, он, нарушив уговор, напомнит о себе сам.
И тут раздался телефонный звонок. Незнакомый женский голос:
— Антон? Доброе утро. Приходите сегодня в полдень в цветочный павильон «Рампен и сын», угол Невского и Казанской. Спросите у хозяина белые гвоздики, семь гвоздик. Поняли?
Он пришел. Оробев, спросил у суетливого старика белые гвоздики и был приглашен «самолично выбрать» в разделочную. В комнате за прилавком цветы были насыпаны по столам охапками, отдельно — розы, отдельно — тюльпаны, гиацинты, левкои, еще в брызгах росы на лепестках и листьях. Было необычайное празднество в небрежном изобилии их, и сам воздух был душист и прянен. Старик не задержал студента в разделочной, а провел дальше, в конторку. Там и поджидал его Леонид Борисович. Старик вышел, плотно притворил дверь.
— Трубы трубят, — с ободряющей улыбкой сказал Красин. — Не передумал?
— Что вы! Я уже места себе не находил! — признался Антон.
— Добро. А смог бы ты уехать на несколько дней из Питера?
— Конечно! А куда?
— Скажем, в Тифлис?
— Хоть сию минуту! У меня там дядя, родной брат отца. Я не видел его лет пять, еще с гимназии. А теперь, после этого... — юноша запнулся. — Дядя Гриша как раз писал, чтобы я приехал.
— И поезжай. Это очень удачно, что у тебя дядя именно в Тифлисе. Отправляйся не позже послезавтрашнего. Как приедешь, каждое утро до полудня гуляй на Эриванской площади. Это в Тифлисе как наш Невский. Что бы ни случилось, ни во что не вмешивайся.
— Гулять?.. — недоуменно переспросил Антон. — И сколько я так должен болтаться по площади?
— Думаю, с недельку. Потом вернешься и расскажешь.
— Что?
— Если будет что рассказать.
— И это все? — с разочарованием протянул студент.
— На первый раз все. Если же что и случится и, станется, тебя задержит полиция, называй себя, кто ты и откуда и зачем приехал доподлинно, ничего не выдумывай. Кроме, конечно, нашего разговора, сам понимаешь.
Антон кивнул.
— А теперь возвращайся в павильон, а я выйду через эту дверь. Доброго ветра, Антон Владимирович!
Он вернулся домой в смятенных чувствах. Что за нелепое задание — гулять по Эриванской? С таким же успехом он может болтаться и в Питере. Однако же не напрасно именно в Тифлис и о полиции, аресте?.. Что же должно произойти в Тифлисе?
За обедом Антон сказал матери, что хотел бы навестить дядю Гришу. Мать обрадовалась:
— Поезжай непременно, Тони! И Григорий рад будет, и сам проветришься, совсем ты замучился.
Потом она добавила:
— Забегала Лена. Травины уже собираются на дачу.
Он позвонил Лене. В трубке услышал ее дыхание.
— Леночка, утром я еду в Тифлис, ты сегодня свободна?
— Для тебя — да.
— Значит, у Кофейного, в семь? Только не опаздывай!
«Кофейный домик» в Летнем саду был их традиционным местом встреч. Когда он пришел, Лена уже ждала. Он украдкой поцеловал ее, и они пошли к Неве. Его так и распирало сказать ей о таинственном поручении. Антон едва сдерживал себя. Да и говорить было нечего: задание Красина выглядело уж очень несерьезным. Поэтому он болтал обо всем, что приходило в голову, поглядывая на Лену, однако ж так, будто расставался с нею навсегда. Да и мало ли что может случиться в Тифлисе! Очень хитро он подвел тему разговора к декабристам, а от них — к Волконской.
— Помнишь: «И с криком: «Иду!» — я бежала бегом, рванув неожиданно руку, по узкой доске над зияющим рвом навстречу призывному звуку...» Не каждая могла вот так, за мужем, на каторгу, в рудники... А ты смогла бы?
— Зато так благородно и красиво! «По-русски меня офицер обругал, внизу ожидавший в тревоге, а сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, в остроге!..» — продекламировала Лена и посмотрела на Антона так, будто только и ждет, когда его закуют в кандалы, и она последует примеру Волконской.
— Можешь уже и собирать вещички! — со смехом сказал он.
Они вышли на набережную. Голубое небо светилось над голубой водой. У Антона стеснило дыхание. Он предложил:
— Давай, Ленок, всю ночь не будем спать? Нынче самые белые ночи! И развод мостов посмотрим.
— Давай! — загорелась Лена.
Они покофейничали на открытой веранде «Аркадии» и не спеша направились к Николаевскому мосту. В одиннадцатом часу было еще совсем светло, и солнечные лучи окрашивали в золотисто-малиновый цвет облака, невидимые ранее в прозрачном небе.
К полуночи совсем стемнело, в десятке шагов трудно было различить лица. Они остановились у парапета. Сзади, со стороны города и Зимнего, всходила выщербленная тусклая луна, а над Васильевским островом небо уже светлело и на нем, желтовато-сером, проступали темные перья.
Ему почему-то ожидалось, что набережная будет пуста — лишь они вдвоем с Леной. Но чем шире занималась за Невой заря, тем больше собиралось народу, и компаниями, и парочками, с гитарами, балалайками, гармонями, будто на демонстрацию. И полотняные кафтаны городовых, белевшие там и сям, наводили на эту мысль. Все ждали часа, когда начнется.
Меж веселого, хмельного люда сновали по набережной торговцы, звонко и растяжно выкрикивая:
— Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой, наливаем, что ли-с?
— Под-дойди! Медовые, рассыпчатые!
Через мост, торопливо понукая лошадей, проехали на Васильевский последние экипажи. У въезда рабочие перегородили полосатыми шлагбаумами мостовую, у шлагбаумов встали полицейские. Прозвучала команда — и огромные, в полнеба, створки моста начали дыбиться и подниматься, будто сам город воздевал к небу свои ладони.
Тем временем скопившиеся на отдалении за мостом пароходы, баржи с красными и зелеными сигнальными огнями и парусники ожили, засопели, залязгали якорными цепями, заклубили дымами и двинулись меж створ.
Антон, Лена и многие другие пошли по набережной вслед пароходам, ко второму, Дворцовому мосту.
На набережной, у ступеней, которые вели к самой воде, стоял мужик в чапане и зычно провозглашал:
— Миласть-с-судари! Кто желаеть прогулку на веслах под мостами р-раскрасавцами в разводе — до Ал-лександровского и с возвертанием на место! Полное удовольствие за гривенник туда и обратно, миласть-с-судари!
Антон и Лена сошли в просторную лодку. На веслах сидели мускулистые парни.
Гребцы налегли, и за кормой зазвенел, забурлил след, а от носа в обе стороны забугрила волна. От воды веяло свежестью. Антон накинул свою куртку Лене на плечи, а она одной полой прикрыла его. Он повернул голову и поцеловал девушку в висок, у глаза. Кожа ее была прохладная и душистая.
«Может, в последний раз?» — тоскливо шевельнулась мысль, но он отогнал ее:
— Хорошо-то как, Ленок, да?
— Да, — счастливо проговорила она.
«Как здорово, что есть у меня Ленка!» — благодарно подумал он.
Лена была рядом чуть ли не с рождения, с той поры детства, от которой остаются лишь клочки воспоминаний, — была другом-врагом во всех его играх. Ее отец, инженер и ученый Егор Яковлевич Травин, знал Путко-старшего со студенческой скамьи. Травины были непременными гостями на всех семейных торжествах в их доме, Лена и Антон вместе проводили каникулы, и всем окружающим было очевидно: превосходная пара, вот только придет срок — он окончит институт, она — педагогический курс Павловского. Если что и мешало Антону смотреть на нее как на будущую жену, так только лишь отношение к ней как к товарищу, без влечения и тайны. Но до поры. До того возрастного рубежа, когда вдруг взгляд, улыбка, силуэт девичьего стана бросают в озноб. Сначала Антон устыдился и устрашился этого чувства, словно неведомой болезни, но из разговоров со сверстниками понял, что подвержены ей все.
Как-то в прошлом году Олежка — умудренный жизнью человек — сказал:
— Противно глядеть на тебя — совсем дошел до ручки. Пойдем в компанию — такие мордашки! Тут, недалеко, на Садовой.
Они поднялись по узкой, пропахшей чесноком и супом лестнице. Но квартирка оказалась вся в половичках, дорожках, вышитых занавесках и узорных думочках, уютная и мягкая. И две девушки, поджидавшие их, — такие же уютные, круглолицые, с ямочками на щеках. Студенты запаслись бутылками и закусками, и все получилось славно. Пили девушки много, улыбались таинственно и обольстительно. С одной из них, Пашей, Антон очутился в соседней комнате, на перинах, в темноте лишь мерцала лампадка в углу.
Под утро, гордый, он плелся по снежной улице за бодро посвистывающим Олегом и вдруг остановился, как запнулся:
— Послушай, Олежка, а глаза у нее были как у мертвой!
— Ну и что?
— И веселость их, улыбочки — просто нахлестались водки, и все!
— А тебе-то что?
— Дурно это, — в растерянности проговорил Антон. — Дурно, когда без чувства...
Олег вытаращил на него глаза, а потом захохотал:
— Без чувства? От них — чувства! Да ты что, с луны свалился? Эти ж девицы, как говаривал Федор Михайлович, от себя живут. С желтенькими билетиками, да-с, милый лунатик!
— С би-илетами? — Антон опешил. — Гадость какая! Сегодня, значит, я, а завтра... — Он засомневался. — Какая же Паше корысть во мне?
— Вино и закуску принес, еще и на опохмелку осталось — и того с тебя, студентика, довольно.
Антон был потрясен. Будто изобличенный в преступлении, он подумал, что теперь и взглядом не посмеет коснуться Лены. Но, странное дело, посмел. И даже стал, ничем не выдавая своего мужского крещения, смотреть иначе, подмечая округлость ее высокой груди, нежность губ. Лена с тревогой перехватывала его взгляд, краснела и настораживалась. А он — да, пусть гадко и дурно, — порой опять оказывался вместе с приятелем в пропахшей лампадным маслом комнатке на Садовой, не в силах умом побороть то темное, что требовало выхода.
После гибели отца, все те страшные недели, когда Антон болел и врачи начали опасаться, не психическое ли это расстройство, Лена часто приходила в их дом, до поздних вечеров тихо сидела в его комнате, ухаживала, как за малым ребенком.
Именно тогда он понял — она действительно его друг на всю жизнь, его будущая жена. Однажды он сказал:
— Лена, зачем ждать?
— Я понимаю тебя, — ответила она. — Но давай подождем. Сейчас все так мрачно, а я хочу, чтобы это было как праздник!
С той поры они бывали вдвоем все чаще.
Теперь они ждали лишь момента для объявления официальной помолвки. О каморке на Садовой Антон, конечно же, и не вспоминал.
Тем более что он насмерть рассорился с Олегом. Это случилось в то страшное утро, накануне демонстрации. Путко забежал в читальню и увидел приятеля за столом, за книгами.
— Пора, свертывай удочки! — поторопил он.
— Играйте без меня, — отозвался Олег. — В великомученики не спешу — святыми они становятся после дыбы или голодной смерти.
— Все собрались! Нас ждут!
— Не все то благо, к чему многие так жадно стремятся — еще старик Цицерон говаривал, — нахально улыбнулся Лашков. — Обойдетесь без меня, расейские Бланки.
— Испугался? — почувствовал к нему презрения Антон. — Эх ты, трус! — Он сказал громко, другие студенты услышали.
Олег вскочил:
— Поплатишься за эти слова!
— Отлично! После демонстрации!..
Потом ему было не до того, чтобы сводить счет с Лашковым. С тех пор Антон больше его и не видел. Черт с ним! Стоит ли вспоминать о таком липовом друге!..
Лодка быстро скользила по Неве, меж грозно нависающими над нею створками разведенных мостов. И Антон с особой остротой чувствовал красоту необыкновенной светлой ночи, уже полностью налившейся красками. Слева их обогнал большой, с белыми над, стройками пароход. Огромные колеса его быстро крутились, плицы гулко шлепали, лодку обдало дождем брызг. Иллюминаторы кают были зашторены. Только на верхней палубе у поручней стояла парочка.
«Дураки пассажиры, — подумал Антон. — Такую ночь и проспать!»
Уже было полное утро, скребли булыжник дворники, и зеленщики катили свои тачки, когда Антон проводил сонную Лену домой. Он забежал на Моховую за чемоданом и едва не опоздал на тифлисский поезд.

ГЛАВА 5

 

 

Тринадцатого июня пополудни телеграфист департамента полиции принял, а дежурный шифровальщик раскодировал срочную депешу, поступившую из канцелярии наместника его императорского величества на Кавказе:
«Сегодня 11 утра Тифлисе на Эриванской площади транспорт казначейства в 350 тысяч был осыпан семью бомбами и обстрелян с углов из револьверов, убито два городовых, смертельно ранены три казака, ранены два казака, один стрелок... Похищенные деньги за исключением мешка с девятью тысячами изъятых из обращения пока не разысканы. Обыски, аресты производятся, все возможные меры приняты. № 5657.
Полковник  Б а б у ш к и н».
Шифровальщик еще не успел переписать текст, как последовало дополнение:
«Депеше № 5657 цифра неправильна, проверкою установлено ограбление двухсот пятидесяти тысяч...»
Сообщения из Тифлиса были тотчас доложены директору департамента, действительному статскому советнику Трусевичу. Максимилиан Иванович ознакомился с телеграммами и тут же вызвал чиновника для поручений:
— Соблаговолите эти депеши передать Алексею Тихоновичу и зачислить новое дело в производстве за ним.
И, сделав в тетради «Для памяти» соответствующую пометку, подумав: «Сумма немалая», и еще: «Не забыть Доложить Петру Аркадьевичу», директор вернулся к делам, прерванным, кавказским происшествием.
Хотя казне этим днем был нанесен непредвиденный и немалый урон, само по себе это дело все же не являло чего-то из ряда вон выходящего. Утечки казенных средств происходили ежедневно, можно сказать — ежечасно. Казну обирали и предприниматели, фабриканты и торговцы, и деятели правительственных партий, а более всего — сановники, неприкосновенные великие князья и княгини, владевшие, как своими собственными наделами, целыми отраслями в обширном хозяйстве империи. Какие уж там тысячи, когда старший дядя государя, великий князь Владимир Александрович присвоил три миллиона, собранные по всенародной подписке на постройку храма на месте гибели его же отца, Александра II; другой дядюшка царя, Алексей Александрович, адмирал флота, растратил чуть ли не половину казны морского ведомства по европейским курортам и игорным домам. А великий князь Андрей Владимирович, опустошающий кассу артиллерийского ведомства для ублажения легконогой балерины Машеньки Кшесинской? Департамент полиции, конечно же, был вполне осведомлен обо всем. Что касается происшествия в Тифлисе, все зависит от того, кем была совершена экспроприация и на какие цели поступили похищенные суммы. Это покажет расследование. А сейчас директора тревожат дела куда более важные.
Максимилиан Иванович снова углубляется в изучение сводок. Только в июне, за неполные две недели, антиправительственных актов совершено столько, что в былые времена их с лихвой хватило бы на годы. В лагерях под Киевом, в Селенгинском полку и саперном батальоне имели место попытки к бунту, убиты несколько офицеров. В Севастополе во время прогулки политических арестантов под наружной стеной тюремного замка взорвалась адская машина, и двадцать революционеров бежали. В Екатеринбурге анархисты напали на жандармского ротмистра и полицмейстера. В Воронежской губернии крестьяне сожгли экономию землевладельца Болдырева. В Москве, за Даниловской заставой, на сходке фабричных при участии студентов и курсисток произносились поджигательные речи — арестовано двадцать пять смутьянов. Да и в самом Санкт-Петербурге, в Лесном и на Охте, открыты тайные типографии, найдено оружие; в общежитии студентов римско-католического исповедания обнаружен склад нелегальной литературы — арестовано более ста человек... Подумать только: за неполные две недели, да еще после высочайшего манифеста!..
И это щекотливое дело с депутатами разогнанной Думы... Нет, он, Максимилиан Иванович, не оспаривает: нужно создать громкий политический процесс, чтобы устрашить врагов отечества. И сам план наступления был разработан верховной властью. Однако выполнять-то его приходится департаменту. Правда, у департамента надежные помощники — дружины «Русского народного союза имени Михаила Архангела», общество хоругвеносцев, артели добровольной охраны, черные сотни и прочие истинные сыны России, искони преданные престолу. Вроде бы операция развивается в соответствии с планом. Но он должен продумать последующие ходы и предусмотреть контрходы противника, чтобы не было никаких неожиданностей...
Размышления директора были прерваны. На этот раз приоткрывший дверь чиновник с почтительностью уведомил:
— Ваше превосходительство, Петр Аркадьевич прибыли и вас просить изволили.
Трусевич касательным движением тыльной стороны ладони проверил, безукоризненно ли выбриты щеки, взял тисненую папку «К докладу» и вышел из кабинета, оставив дверь распахнутой настежь.
Кабинет министра находился напротив его комнаты, через небольшую приемную, где по углам, за столиками стиля ампир, сидели у телефонов чиновники для поручений, а ближе к дверям кабинета — личные охранники Петра Аркадьевича в штатских костюмах.
Чиновник предупредительно отворил перед директором высокую, белую с золотом, резную дверь.
Максимилиану Ивановичу неизменно доставляло удовольствие входить в эти апартаменты, хотя он и считал их чрезмерно роскошными, не соответствующими духу и роду деятельности учреждения. Кабинет министра был обширен, белый с золотом, с зеркалами в простенках и над двумя мраморными каминами, с золоченой, в хрустальных подвесках люстрой, книжными шкафами вдоль стен и огромным столом, тумбы которого образовывали букву «п». Углы лепного потолка украшали вензеля императоров — от вензеля Николая I до хитросплетенных инициалов царствующего монарха. Шаги глушил толстый ворс ковра зеленовато-розовых тонов с изображениями грифонов.
Петр Аркадьевич в кабинете был один. Он пригласил директора сесть в кресло, придвинул к Максимилиану Ивановичу коробку с сигарами, осведомился о семье, о здоровье и лишь после завершения ритуала перешел к делу. Как и предполагал Трусевич, первый вопрос министра касался Думы: так ли все развивается, как было намечено?
Две недели назад, в то утро первого июня, когда Столыпин приехал в Таврический (уже месяц он не удостаивал Думу своим посещением, подчеркивая тем самым, что игнорирует ее), он предвидел следующий ход событий: прокурор докладывает о раскрытии заговора против верховной власти и требует лишения злоумышленников — социал-демократов депутатской неприкосновенности; Дума же, в которой верховодят левые (Петр Аркадьевич причислял к левым и кадетов), категорически отказывается, разоблачая самое себя перед глазами верноподданных, и тогда он, премьер-министр, поднимается на трибуну и произносит фразу: «Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия! — И добавляет еще одну, не менее великолепную: — Выше депутатской неприкосновенности я ставлю охрану государства!» Затем он демонстративно покидает Таврический. А на следующее утро газеты публикуют высочайший манифест.
Но думские хитроумцы разгадали ловушки, расставленные Столыпиным. Кто-то из этих мерзких «народных представителей» предложил не отвергать требование прокурора о снятии депутатской неприкосновенности, а создать полномочную комиссию, которая ознакомилась бы с обвинительным материалом. Это было уж слишком! Не хватало еще, чтобы проходимцы-юристы из депутатской своры изучали вещественные доказательства! На одной из бумаг, найденных в квартире депутата Озола, была резолюция: «Переслать в В. О.». Петр Аркадьевич повелел следователю Зайцеву дешифровать «В. О.» как «Военную Организацию», хотя это мог быть просто «Виленский отдел». И уж никак не предназначался для глаз пристрастных экспертов «Наказ» — главная «улика». Как недопустимы были и очные ставки с матросом гвардейского экипажа и другими нижними чинами, названными в обвинительном заключении «представителями армии и флота», а на самом-то деле являвшимися подсадными утками в этой охоте. Нет уж, господа «народные представители», увольте! Петр Аркадьевич не стал слушать дебатов, вернулся в свой кабинет и отдал распоряжение об опубликовании манифеста. Пусть вопят. Пусть машут после драки кулаками. Дума почила... Но этот акт — лишь начало, сигнал к генеральному наступлению на внутренних врагов государства. Как идет само наступление?
И вот теперь Трусевич докладывал, что несколько бывших депутатов взяты под стражу, остальные обвиняемые находятся под домашним арестом и за ними учрежден тщательнейший надзор. Но четверо сумели скрыться в Финляндии. И в настоящее время надобно решить: предпринимать ли шаги перед сенатом Великого княжества с требованием их выдачи или не предпринимать.
— В чем проблема?
— Видите ли... — Максимилиан Иванович замялся, отвел глаза. — Видите ли, ваше высокопревосходительство, один из скрывшихся бывших депутатов — наш сотрудник.
— В таком случае решайте сами, — досадливо поморщился Петр Аркадьевич: даже один на один директор не должен был признаваться министру в действиях подобного рода — осуществляй их сам.
— Дело отнюдь не в этих депутатах и даже не в самой Думе, — продолжил он. — Мы вправе поздравить себя: результаты нашей акции превзошли ожидания — и внутри государства, и вне его пределов.
Он взял с письменного стола телеграфные бланки:
— Петербургская биржа отреагировала на роспуск Думы немедленным повышением курса ценных бумаг. Подобная же картина — на берлинской, лондонской, парижской и амстердамской биржах: в акте государя Европа почувствовала, наконец, силу.
— Пора, давно пора было показать ее, — поддакнул директор.
— Однако не будем самообольщаться: враги потерпели поражение и отступили, но они еще не разгромлены, революционные корни не выкорчеваны. И глубже всего эти корни пущены социал-демократической рабочей партией, не так ли?
— Совершенно верно, ваше высокопревосходительство, — Трусевич раскрыл папку и выложил на стол лист. — Я циркулярно предложил всем начальникам охранных отделений обратить особое внимание на деятельность РСДРП, прежде всего — на фракцию большевиков, ибо меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики.
— И каковы успехи? Лидер большевиков уже арестован?
Директор насторожился: Столыпин показал коготки. Продолжает благосклонно улыбаться, но самим этим вопросом выражает неудовольствие — уж ему-то доподлинно известно, что Ульянов-Ленин еще на свободе, хотя его имя постоянно возобновляется в розыскных циркулярах и не сходит со страниц донесений осведомителей и бланков депеш охранных отделений. Одиннадцатого апреля Петербургское отделение сообщило в департамент, что в Териоках, на даче Оттенета по Церковной улице, состоялась общегородская конференция столичной организации РСДРП под председательством Ленина. Однако сама конференция проходила 25 марта, за полмесяца до полученного сообщения. Спустя неделю директор получил шифровку из Парижа от заведующего заграничной агентурой о предполагаемом съезде социал-демократов. Первоначально революционеры предполагали провести съезд в Копенгагене, если не удастся — в Мальме, Брюсселе или каком-нибудь из норвежских городов. Трусевич уведомил об этих планах Столыпина. Премьер-министр добился от датского, шведского, бельгийского и норвежского правительств запрещения съезда на территории этих стран. Тогда социал-демократы собрались в Лондоне, на Саутгейт-Род, в церкви Братства. Заграничной агентуре удалось внедрить на съезд опытнейшего сотрудника-осведомителя, который присутствовал на всех заседаниях. Секретный сотрудник сообщал, что Ленин — активнейший участник съезда. Эти донесения поступили из Парижа в мае. Сам Ульянов находился в то время в Лондоне. А где он сейчас, в июне?
— Нет, еще не арестован, — склонив голову, ответил Столыпину директор. — Надо признать, Ульянов весьма многоопытен и хитер. Но полковник Герасимов предпринимает энергичные усилия для установления его местонахождения.
Все так же благожелательно улыбаясь, министр кивнул. Помолчал, раскурил сигару. Потом наклонился к директору через стол и заговорщицки, переходя с официального на дружеский тон, Петр Аркадьевич спросил:
— Ну-с, а что говорят о наших начинаниях в обществе и народе, дорогой Максимилиан Иванович?
Трусевич быстро оценил обстановку. Начальству всегда лучше говорить то, что оно само хочет о себе услышать. И все же в данный момент стоит проявить прямодушие — оно потрафит министру.
— Если о таком нововведении, как суды, то их называют «скорострельными». А меру... — он все же помялся, — а основную меру, которую выносят бунтовщикам по приговорам этих судов, — «столыпинскими галстуками».
Петр Аркадьевич сдержанно, но весело рассмеялся:
— «Галстуками»? Очень образно! Обязательно передам государю. «Галстуки»? Пожалуй, они и в историю войдут? — посмаковал он и даже покрутил шеей, будто примеряя галстук.
Министр решительно нравился Трусевичу. Моложав, улыбчив, а в то же время энергичен и решителен. И смелости не занимать. Это он настоял перед императором на безотлагательном введении по России чрезвычайного, военного и даже осадного положений, когда вся гражданская власть передается в руки армии, действующей под непосредственным руководством охранных отделений и жандармских управлений. Столыпин же проявил твердость и в учреждении военно-полевых, военно-окружных и военно-морских судов упрощенного порядка — без проведения предварительного следствия, но с обязательными смертными приговорами, которые надлежало приводить в исполнение в течение двадцати четырех часов. Молодец! С таким министром легко работать.
Столыпин оборвал смех и отклонился на спинку кресла:
— Соблаговолите, Максимилиан Иванович, передать мое личное предписание командующим войсками и генерал-губернаторам повсеместно...
Он сделал паузу. Трусевич достал из папки остро очиненный карандаш и чистый лист.
— Строжайший приказ: безусловно применять новый закон о военно-полевых судах. При этом укажите... — он сосредоточился, затем четко, как бы печатая, начал диктовать: — «Командующие войсками и генерал-губернаторы, которые допустят отступление от этого предписания, будут ответственны лично перед Его Величеством. Они должны озаботиться, чтобы по этим делам не передавались государю телеграфные ходатайства о помиловании». Все. Отправьте за моей подписью и без промедления.
— Будет исполнено, ваше высокопревосходительство.
Директор понял, что означает такое предписание.
— Пусть грядущие историки обвинят нас в жестокости, — подтвердил его невысказанную мысль Петр Аркадьевич. — Но тот, кто проявляет милость к врагу, отказывает в милости себе, не так ли? — губы его сомкнулись в жесткую складку. — «Столыпинские галстуки», говорите?
«Не напрасно ли брякнул?» — подумал Трусевич.
— Полностью и всей душою поддерживаю указанные меры, — сказал он. — Давно бы следовало их применить.
Нет, упаси бог, это прозвучало не как упрек Столыпину. Петр Аркадьевич должен понять, в чей адрес сей намек: до него министерство внутренних дел возглавляли краснобаи и либералы, подобные князю Святополк-Мирскому. И своей репликой директор лишь лишний раз подчеркнул, что наконец-то у руля стал достойный человек.
Хорошо-то с ним работать — хорошо, и все же старый чиновник подумал еще и о том, что напрасно Столыпин все берет на себя, а следовательно, возлагает дополнительные обязанности и на службы министерства. Уже не только розыск и дознание, а даже и руководство судами, наблюдение за вынесением и исполнением приговоров ложится на департамент. Чего недоброго, дело дойдет до того, что самим и «галстуки» надевать придется на преступников. А это уже напрасно.
Словно бы угадав его мысли, Столыпин сказал:
— Коли так, надо нам придерживаться единообразного принципа. На мой взгляд, он должен заключаться в следующем: всякие действия против государя — начиная от попыток свергнуть его с престола и кончая возбуждением неуважения к управителям государства — должны наказываться лишением прав состояния и смертной казнью, на худой конец — ссылкой на каторжные работы. Ваше мнение, Максимилиан Иванович?
— Иного мнения и быть не должно.
— В этой связи к вам одно сугубо конфиденциальное дело, — Петр Аркадьевич легко заглотнул дым сигары и продолжил: — Генерал Гусаков, новый комендант Кронштадтской крепости, возражает против использования мыса Лисий Нос для исполнения приговоров. Мол, место обнаружено революционерами. Я же думаю, что генерал просто боится обагрить свои руки или стыдится разговоров в обществе. А может статься, и за свою шкуру дрожит. Как вы полагаете?
— Ваши предположения резонны, — отозвался директор.
— Какое же место мы можем предложить взамен Лисьего Носа?
— Гм... Каракозова, как известно, казнили на Смоленском поле. Там же и Соловьева. «Первомартовцев» — на Семеновском плацу. В последнее время для подобных целей использовали Трубецкой бастион Петропавловской крепости... Приговор Каляеву был приведен в исполнение в арсенале Шлиссельбургской крепости... Но ведь речь идет не о единичных случаях, а о массовых и регулярных?
— Безусловно. Есть ли в нашем распоряжении место лучше Лисьего Носа, да еще вблизи столицы?
Наконец-то директор уловил: вот чего хочет от него министр!
— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Департамент категорически возражал бы против совершения регулярных казней в черте Петербурга во избежание нежелательных последствий для администрации. Как говорится, трое могут сохранить секрет лишь тогда, когда двое из них мертвы. В городе такое место утаить невозможно. Рано или поздно революционеры выведают. И в результате — самосуды над тюремными чиновниками. В последнее время они участились, — он повел рукой в сторону папки. — А Лисий Нос и недалеко, и наиболее уединенное место.
— Вот-вот, это я и намерен доказать, чтобы неповадно было солдафонам совать свой нос в наши дела, — в голосе Петра Аркадьевича звякнул металл. — Русаков имеет связи при дворе, его протежирует морской министр, а он в фаворе у государя. Поэтому мне хотелось бы в опровержение позиции Гусакова иметь обстоятельный и аргументированный рапорт. Направьте добросовестного жандармского офицера на Лисий Нос. Рапорт желательно иметь к пятнице, к моему недельному докладу государю.
— Будет исполнено, — ответил директор.
Столыпин встал, давая тем понять, что дела, из-за которых он обеспокоил Трусевича, исчерпаны.
— Только что поступило сообщение: в Тифлисе ограблен казначейский транспорт. На четверть миллиона, — сказал, тоже вставая, Максимилиан Иванович.
— Запросите наместничество, какой партией совершено и какие меры приняты, — дал направление к действию министр и протянул руку. — Желаю доброго здоровья, Максимилиан Иванович.
Он крепче, чем того требовала простая вежливость, пожал руку директора:
— Диву даюсь и завидую: не берет вас время, не берут заботы. Воистину вы наш золотой ключ!
— Благодарю, ваше высокопревосходительство! — сердечно отозвался Трусевич и, глядя на Петра Аркадьевича, снова с удовольствием подумал: именно такой человек и нужен министерству внутренних дел.
Столыпин и по рождению, и по положению принадлежал к высшему обществу Петербурга. Генеалогическое древо его рода уходило корнями в тьму времен; и дед и отец его занимали высокие должности при дворе, а мать была дочерью князя Горчакова, главнокомандующего русской армии в Севастополе в Крымскую войну. Еще не старый человек, едва за сорок, он уже успел побывать и предводителем дворянства в Гродненской губернии, где большинство земель принадлежало его фамилии, и саратовским губернатором в самый разгар крестьянских волнений в Поволжье. Приняв назначение на пост министра внутренних дел, а вскоре и председателя совета министров, он пробуждал у царедворцев и честолюбцев удивление и зависть своей энергией, смелостью идей и решительностью при их воплощении в жизнь. Однако у Трусевича он вызывал не зависть, а чистосердечное восхищение. Старый служака, Максимилиан Иванович мог оценивать свои возможности объективно и улавливать ту малость, которая отличает даже высокопоставленного чиновника от сановника, усердного исполнителя от государственного руководителя. Для Трусевича жажда почестей, неудержимое стремление подняться вверх по крутой лестнице карьеры — все это было уже в прошлом. Он достиг многого и на большее не претендовал, получая удовлетворение в самой своей работе. А уж сколько карьеристов и честолюбцев повидал он на своем веку! Столыпин — председатель совета министров и министр внутренних дел, шеф отдельного корпуса жандармов, гофмейстер — был персоной особой категории: не честолюбец, а властолюбец. Он предпочитал не завоевывать мнение людей, а властвовать над людьми. И то, что он так откровенен и доброжелателен с директором департамента, — это много, ох как много значит!..
Обо всем этом и думал Максимилиан Иванович, выходя из апартаментов министра. И еще над загадочным сравнением с золотым ключом. Что он имел в виду, сравнивая Максимилиана Ивановича с золотым ключом?.. Золотой — потому, что не подвержен ржавению? А ключ? К хранилищу тайн? Или министр хотел сказать, что директор был как бы ключом, которым заводится отлаженный и точный, как швейцарские часы, механизм департамента? Что ж, на свою роль ключа в руках Столыпина он не сетовал. Наоборот, он и впредь намерен с энергией и силой оборачиваться в гнезде, дабы пружина была сжата максимально и тем самым приводила в действие весь механизм, уже почти целое столетие вызывающий трепет у врагов государевых.
Высший орган государственной полиции Российской империи располагался в здании, до того бывшем резиденцией III отделения его императорского величества канцелярии. Сюда, в департамент Трусевича, стекались все нити розыска и наблюдения, дознаний и расследований. Снаружи здание департамента если и отличалось от иных, выравнявшихся по набережной Фонтанки, то лишь малыми размерами и невзрачностью архитектурного исполнения. Оно было всего в два этажа, со скромным входом, перед которым в тротуаре была решетка для счистки грязи с сапог. Однако стоило перешагнуть порог, как посетитель оказывался в вестибюле, пол которого был выложен мраморными плитами, из вестибюля открывался беломраморный марш парадной лестницы с золочеными поручнями и огромными хрустальными канделябрами. С верхней площадки высокие двери вели в приемную министра, а через нее и в кабинет директора. Но вряд ли Петр Аркадьевич, общавшийся лишь с Максимилианом Ивановичем и несколькими другими высшими чиновниками полиции, имел представление о том, что находится за бело-золотыми парадными лестницами и апартаментами. А узнав, немало бы, наверное, подивился.
Именно в эти служебные помещения после беседы со Столыпиным и направился действительный статский советник Трусевич, дабы совершить непременный ежедневный обход вверенного ему учреждения.
Максимилиан Иванович неторопливо спустился с парадной лестницы в вестибюль, свернул в неприметную дверь — и перед ним открылись бесконечные сумеречные коридоры с мощенными грязноватой коричневой плиткой полами, облицованные истертыми панелями, уставленные жесткими вокзальными скамьями и прорезанные бесчисленными дубовыми или окованными железным листом дверями. В коридорах стоял папиросный дым и густой запах общих туалетов, сновали чиновники в партикулярном и офицеры в голубых мундирах. Завидев директора, они приостанавливались в беге, прижимались к стенам, почтительными поклонами приветствуя его. Трусевич механически покачивал головой и неторопливо продолжал свой путь, поочередно раскрывал одну дверь за другой.
Если по фасаду дом был всего в два этажа, то здесь, в тыльной невидимой своей части, — в полных четыре, глубоко вдававшихся во двор, с бесчисленными переулками и закоулками, мало кому ведомыми глухими, безоконными, звуконепроницаемыми тупиками, с железными, похожими на трапы, лестницами и обширнейшим подземельем, которое простиралось и под соседние дворцы графини Левашовой слева и князя Вяземского справа, с камерами для арестованных и ходом, ведущим под Фонтанкой на противоположный берег канала, в Инженерный замок. В тесных, прокуренных комнатах дома корпели в поте лица сотни и сотни чиновников всех классов и рангов — от жандармских унтеров до полковников, от коллежских регистраторов до надворных советников, от ничтожнейших помощников письмоводителей до столоначальников и заведующих делопроизводствами. И никто, кроме директора и вице-директоров, не смог бы разобраться в лабиринте этих помещений, а тем более представить полную картину того, в чем заключалась деятельность всего сонмища сотрудников департамента — штатских и военных. Ибо все, что приходило в это здание и исходило из его стен, было секретно и совершенно секретно, и особая присяга под страхом внесудебной кары обязывала жрецов полицейского храма хранить в строжайшей тайне любые сведения о том, что вершится в неприметном доме № 16 на набережной Фонтанки.
Не без удовольствия совершая обход, Максимилиан Иванович соединял в цельный механизм большие и малые шестерни своей машины. Всего, помимо секретной части, которая ведала особой и личной перепиской директора, шифровкой и дешифровкой телеграмм, составлением самих кодов, а также еженедельных записок для доклада царю о выдающихся происшествиях в государстве Российском, в департаменте функционировало восемь делопроизводств. Обозначение их обязанностей свелось бы к перечислению абсолютно всех отправлений государственного и общественного организма империи, а также дел, интересов и помыслов чуть ли не каждого из ее подданных.
Но доведись кому-нибудь из смертных прочесть все бесчисленные документы со строгими грифами, он все равно не увидел бы из них всех сторон деятельности департамента. Особенно той, которая осуществлялась без письменных распоряжений, по устным, а то и молчаливым указаниям и заключалась не только в подавлении революционных и вообще прогрессивных устремлений, но и в умышленном сохранении в государстве напряженного состояния, дабы держать в постоянном страхе верховную власть, демонстрировать свое служебное рвение и в результате неограниченно пользоваться щедротами имперской казны, получать чины и награды. Сколько хитроумнейших ролей сыграл Максимилиан Иванович перед государем! Впрочем, последние три года не было нужды в искусственном обострении обстановки — впору было обуздать то, что проявляло себя в реальности.
Отсюда, с каменной набережной Фонтанки, подобно тому, как от полюса расходятся меридианы, незримо оплетающие земной шар, разветвлялась сеть многоликих полицейских служб: общей и жандармской, наружной и политической, конной и пешей, городской и уездной, сыскной, фабричной, железнодорожной, портовой, речной, горной, а к тому еще волостной и сельской, полевой, лесной и мызной, разнообразной по способу организации — военной и гражданской, смешанной, коммунальной и вотчинной. Олицетворялась же она в градоначальниках и обер-полицмейстерах, полицмейстерах и приставах, околоточных надзирателях, городовых, урядниках, стражниках, десятниках, волостных старшинах и сельских старостах. И большинство из этих чинов наделено было властью превеликой, имело право ареста любого, внушающего «основательное подозрение» в «прикосновенности к государственному преступлению или в принадлежности к противозаконному сообществу». И субъективное впечатление любого полицейского чина было достаточным основанием для ареста.
Тому же способствовала и с тщанием отработанная система надзоров — одна из наиболее важных отраслей полицейской деятельности: особого, судебного, административного, гласного, строгого гласного и прочих. В соответствии с ними поднадзорная личность не имела права никуда без разрешения властей отлучаться, и в то же время ей не разрешалось ни с кем без позволения встречаться; она лишалась возможности заниматься публичной деятельностью, в том числе учительствовать, участвовать в сценических представлениях, служить в библиотеках, торговать книгами и даже содержать столовые и чайные. Власть же в лице полицейского чина обладала правом удостоверяться днем и ночью, находится ли поднадзорный дома, производить обыски «во всякое время и во всех без исключения помещениях». Кроме того, существовала еще особая шкала секретных надзоров за лицами, подававшими повод к недоверию.
Все эти меры соответствовали идее, восторжествовавшей в Российской империи задолго до учреждения самого корпуса жандармов и вполне соответствовавшей режиму самодержавной власти: правительство и народ существуют в государстве обособленно, причем народ постоянно угрожает правительству. Поэтому любые народные движения таят опасность — и с ними надо постоянно и решительно бороться. Правительство должно находиться по отношению к народу в состоянии непрерывной войны, в лучшем случае — во временном перемирии. Стройную идею эту, рожденную при дворе и закрепляемую департаментом полиции и корпусом жандармов, денно и нощно воплощали в реальность тысячи и сотни тысяч полицейских чинов — разнокалиберные шестеренки той машины, заводным ключом которой был Максимилиан Иванович.
Но работа машины заботила Трусевича не просто как механика, отвечающего за ее исправность. Нет, работа ее каждодневно укрепляла его убеждение в том, что не может быть в России силы, способной противостоять ей, а тем более одолеть ее. И сейчас, пройдя по комнатам делопроизводств и лично убедившись, что машина работает на нужных оборотах, директор с чувством удовлетворения направился в свой кабинет.
В голове его уже определилось решение — на кого возложить щекотливую миссию с пресловутым Лисьим Носом. Максимилиан Иванович и сам знал, что у генерала Гусакова немало сиятельных друзей, в их числе и морской министр, генерал-адъютант свиты его величества, любимец государя Ликов: чего недоброго, можно навлечь на свою седую голову немалые неприятности — паны ссорятся, а у холопов чубы трещат. И все же нельзя сидеть меж двух кресел. Он делает ставку на Петра Аркадьевича.
Оказавшись в кабинете, директор тотчас распорядился вызвать к себе начальника Петербургского охранного отделения.
Через час полковник Герасимов уже стоял у стола Трусевича. Максимилиан Иванович выслушал его доклад о наиболее важных происшествиях по городу, дал руководящие указания, а в конце беседы изложил поручение министра.
— Дело весьма срочное. Рапорт нужен мне к завтрашнему вечеру, крайний срок — к послезавтрашнему утру.
— Рекомендую, ваше превосходительство, ротмистра Додакова. Молод, однако ж достаточно опытен и исполнителен, — предложил Герасимов.
— Знаю, знаю его, — кивнул Трусевич. — Сам представлял его к Станиславу по делу Московского университета. Да, направьте именно его, уважаемый Василий Михайлович.
— На завтра назначено приведение в исполнение приговора по делу о группе социал-демократов, арестованных на Васильевском острове. В связи с поручением министра — задержать?
— Ни в коем случае. Более того: пусть ротмистр сопровождает осужденных и присутствует при исполнении, — сказал директор. — И кстати, соблаговолите лучших сотрудников представить к награждению и досрочному производству. В связи с манифестом предполагаются большие поощрения по ведомству — государь высоко ценит тяжкий наш труд.
Когда Герасимов ушел, Максимилиан Иванович вспомнил еще об одном задании министра и, вызвав стенографиста, продиктовал ему:
— В Тифлис, канцелярия наместника, на имя Бабушкина: «Телеграфируйте, откуда и куда перевозились деньги. Точка. Какой партией совершено сие преступление. Точка. Какие фактические меры приняты к розыску злоумышленников». Передать без замедления моим шифром.

 

Тем же вечером писарь особого отдела витиевато вывел на синей, украшенной черными виньетками по краям поля обложке папки: «Дело № 434, том I. «О нападении злоумышленников на транспорт с деньгами в г. Тифлиссе 13-го июня 1907 года». Два «с» в слове «Тифлис» он вывел по незнанию, а может быть, для большей звучности и красоты стиля. Затем писарь аккуратно проделал дыроколом отверстия в трех листах: двух депешах из наместничества и ответной телеграмме директора департамента, и навечно заточил их, скрепив скоросшивателем и пронумеровав, под синюю обложку.
Новое «дело» получило толчок к движению.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КОНСПИРАТИВНЫЕ КВАРТИРЫ
Дальше: ГЛАВА 6