Часть пятая
– Будьте здоровы. Рад, что это маленькое недоразумение уладилось…
Сикорский остановился возле чугунной церковной ограды и протянул мне руку. Если он, произнося последние слова, и погрешил против грамматики, то на это вряд ли стоило обращать внимание. Недоразумение действительно уладилось – серая папочка с бакуевскими бумагами нашлась. Она, собственно, и не исчезала, как выяснилось. Ее плохо искали. Когда же кто-то из членов инвентаризационной комиссии, назначенной по нашему настоянию, отодвинул бамбуковую этажерку от стены (этажерка мешала ему добраться до высокой плоской картонной коробки с какими-то старыми транспарантами), когда он ее отодвинул, то Вероника Семеновна тихо ойкнула и, конечно, тут же заплакала, на этот раз от радости.
Но почему Веронике Семеновне не пришло в голову заглянуть под этажерку в тот день, когда она плакала от огорчения?
Сикорский пожал мне руку и вернулся к текущим делам. Недоразумение уладилось. «Я ведь, кажется, говорил вам, что у нас никогда ничего не похищали», – сказал он мне, вручая серую папку. Завалилась она под этажерку, затерялась на время, а потом вот нашлась. Могла бы и не найтись… И недоразумение переросло бы в подозрение. Но, слава богу, все уладилось. И что же не нравится тебе, Зыкин? Почему ты не спешишь перелистать бумажки? Или ты думаешь, что не обнаружишь в папке бакуевского трактата о волосах, княгининых писем, чего-нибудь еще? Не думаешь ведь ты так, Зыкин? Можешь быть уверен: все там на месте, все в целости. Всего-навсего маленькое недоразумение…
Да, дельце, ничего не скажешь. Дельце, сотканное из улик, которые, в сущности-то, никого не уличают. Хотя постойте, один вопрос, Вероника Семеновна: алиби у вас на утро того вторника есть? Ходили по магазинам, закупали то да се… Выходной в музее был…
Выходной…
А директор ваш, Сикорский Максим Петрович, в го утро на совещании сидел. В то утро, когда меня по голове неизвестным эластичным предметом шмякнули.
Наумов в Караганде был, Лира Федоровна Бахчисарай осматривала. Тут все железно.
С Валей Цыбиной вот не все в порядке. Очень уж близко от места преступления Валя находилась.
А Казаков спал. Он всегда в это время спит – рефлекс, ничего не попишешь, актеры в сдвинутом дне живут. Даже когда на пенсию уходят.
У всех занятия были, у Дукина тоже. Он, по слухам, с утра в голубом павильоне засел. Только вот утро-го в павильоне в одиннадцать часов начинается. Такие пироги, Зыкин.
У всех занятия были, кроме Вали Цыбиной. И к Вите Лютикову никто из этих лиц, кроме Вали Цыбиной, не имел никакого касательства. Зато на Лиру Федоровну, как на веретено, многие нити накручивались.
Год назад Лира Федоровна по собственной инициативе, если отбросить анонимки, порвала с мужем. Порвала в тот момент, когда Наумов стал подбираться к какому-то К. Потом на сцене появился Астахов, и странным образом история повторилась. Астахов кинулся очертя голову что-то искать. И как только это случилось, Лира Федоровна, опять же по собственной инициативе, порвала с ним, а сам он умер.
Если отбросить анонимки… Если отделить любовь от уголовщины… Да только не отделяется она, скрутилось все жгутом – не расцепишь, не разорвешь…
– Та самая папка? – спросил Наумов, закрывая за мной дверь номера. Ом жил в гостинице анахоретом, почти никуда не ходил, отчасти потому, что Лаврухин посоветовал ему не торопиться с возобновлением старых знакомств, отчасти потому, что и сам Наумов не испытывал желания встречаться с заинтересованными лицами. Мы знали, что и его никто не навещал; однако он не скучал в одиночестве: люди, подобные Наумову, умеют применяться к обстановке, и там, где другой не находил бы себе места, изнывая от безделья, доцент чувствовал себя как рыба в воде. Чтобы убедиться в этом, достаточно было посмотреть на толстую рукопись, от которой я оторвал Наумова и на которую, пока я усаживался в низкое кресло у стола, он поглядывал с видимым сожалением.
– Та самая, – сказал я, опуская папку на пол. – Произошло маленькое недоразумение, Василий Петрович. Ее просто плохо искали.
– Так-так, – доцент сел на стул против меня. – Маленькое недоразумение.
Он внимательно смотрел на меня. Я сказал:
– Идя к вам, я думал о природе некоторых недоразумений. Ну вот, например. Вы почему-то умолчали о последнем письме Лиры Федоровны, о том письме, которое явилось причиной разрыва. Оно сохранилось?
Оно не сохранилось. Доцент считал и считает сейчас, что его личная жизнь не представляет интереса для потомков. Поэтому он письмо выбросил в тот же день, когда оно было получено.
– Н-да, – протянул я. – Людям свойственно ошибаться. Как видите, вашей личной жизнью живо интересуются современники. Содержание письма вы не забыли?
– Глупое письмо, – сказал он, подумав. – Недомолвки, намеки на некие известные мне обстоятельства. Мне предлагалось понять, что… – Он помолчал недолго. – Что я в чем-то виноват… Помню, что мне это письмо показалось несколько странным, Лире всегда была свойственна откровенность, а тут… Словом, я был удивлен и раздосадован.
– Почему же вы не захотели объясниться?
– А вы бы захотели? Вы, простите, когда-нибудь получали такие письма?
– Не приходилось.
– Ну так о чем же говорить… А я знал, что за ней ухаживал Сикорский.
– Но теперь-то вы знаете, что все произошло не так. Вы задумывались над этим?
– Да, конечно.
– Василий Петрович, – спросил я напрямик, – может, есть необходимость потолковать про «известные обстоятельства»?
Задавая вопрос, я смотрел в его глаза. Но ничего в них не мелькнуло, ничего решительно. Не мелькнуло, не сверкнуло. Спокойно смотрели карие глаза, спокойно л несколько недоуменно.
– Не понимаю, чего вы добиваетесь, – хмуро произнес доцент. – Какого ответа ждете…
– Честного, конечно, – улыбнулся я. – Вам не приходило в голову, что, намекая на «известные обстоятельства», ваша жена имела в виду женщину, которая… Ну и те де и те пе, как говорится.
– Я никогда не давал ей повода думать так…
– Не давали повода или не было женщины?
– Не было женщины.
Не было… А Тамара Михайловна (я снова встречался с ней) утверждала, что женщина была. Тамара Михайловна сообщила мне, что адресованный ей меморандум она сожгла, ибо «ни к чему хранить эту мерзость», хоть и была «эта мерзость» правдой чистейшей воды. Тамара Михайловна с давних пор имеет обыкновение гулять по вечерам в городском парке. Год назад во время одной из таких прогулок она сама видела бывшего зятя с «той женщиной».
Тамара Михайловна могла, впрочем, и заблуждаться, и просто лгать. Мог лгать и Наумов. Но как бы там ни обстояло с анонимками, вопрос о том, была ли связь у Наумова с Вероникой Семеновной или не было ее, представлялся стержневым. Если женщина была, то скандал в семействе Казаковых истолковывался однозначно, а все, что из него вытекало, превращалось в рядовую житейскую историю. Если женщины не было, если анонимки являлись чьей-то выдумкой, а слова Тамары Михайловны о том, что она сама видела, – ложью, то это означало, что истинная причина разрыва Наумова с Лирой Федоровной лежала совсем не в том месте, на которое указывали нам заинтересованные лица.
Я склонялся ко второму предположению. Не потому, что Наумов был мне симпатичен. И не потому, что испытываю инстинктивное недоверие к анонимкам. В последние дни я стал снова задумываться над словами шофера такси, который в то давнее воскресенье привез пьяного Астахова домой. «Не то он со старушкой пил, не то старушку хоронил»… Хоронил… И эти два «не то». Не разобрался водитель в пьяной болтовне, пропустил слова Астахова мимо ушей, не вник в смысл. Ну что же, Зыкин. Кони встали, что же дальше? Хоронил… Не Тамару ли Михайловну «хоронил» Астахов? Не справлял ли он в то воскресенье тризну над разверстой могилой, в которую сам угодил ненароком? А копать ямку начал Наумов. А может, и не он даже, может, старичок Бакуев первым схватился за лопатку. «Сход, к К.». Вот тебе и «сход.»… Сходил да и помер Бакуев. В одночасье. От радости, говорят… Бакуев помер, Наумов сделался нежелательной персоной в семействе Казаковых, Астахов газом отравился. И плюс ко всему Витя Лютиков. Остановись, Зыкин, нет дальше дороги, некуда твоей упряжке бежать. Да, помнишь, Петя Саватеев говорил тебе как-то, что и «сам Казаков свободно мог»…
Мог… И телеграмму Лире он мог послать… Зачем только ему понадобилось текст на чужой машинке печатать? Дома у Казаковых своя машинка стоит: Тамара Михайловна из нее малую добавку к пенсии выколачивает.
Свою ведь подпись на бланке ставишь. Зачем же к дяде бежать?
Наумов наклонил красный стеклянный кувшин над стаканом. То ли рука у него дрожала, то ли движение было резким, не знаю, но вода выплеснулась на стол и растеклась лужицей в угрожающей близости к рукописи. Доцент отодвинул бумаги на край стола, выпил воду, вернул стакан на поднос и сердито уставился на меня.
– Гнусный фарс, – пробормотал он. – Какая женщина? Сегодня вы женщину придумали, а завтра станете обвинять меня в убийстве…
– До этого не дойдет, Василий Петрович, – сказал я. – Тут у вас стальное алиби…
– Вот именно, – хмуро произнес доцент. – Алиби у меня стальное. Это, знаете ли, как-то утешает…
Он нехорошо усмехнулся.
– Да, – продолжал я. – Такие вот пироги, Василий Петрович. Алиби у вас несомненное. Но хоть круть-верть, хоть верть-круть, а дыма без огня, как утверждает ваша бывшая теща, не бывает. Как это ни парадоксально звучит, но к убийству вы имеете некоторое отношение.
– Я отказываюсь понимать вас…
– Есть такая штука, – сказал я, – которая называется тайной следствия. Поэтому я не могу сообщить вам тех сведений, которыми мы располагаем на сегодняшний день. Скажу только: вопрос о том, была ли у вас женщина, я не с потолка снял. Вы по-прежнему отвечаете на него отрицательно?
– Безусловно, – хмыкнул доцент. – А вы хотели бы услышать положительный ответ?
– В этом случае, – сказал я, – некоторые факты получили бы объяснение, а поступки – мотивировки, которые можно было бы счесть убедительными. Отрицая женщину, вы автоматически разрушаете показания свидетелей и одновременно превращаете себя в персонаж, крайне занимательный для следствия.
– Не понимаю.
Я не стал углубляться в детали. Дознание – процесс активный, двусторонний; так сказать, с обратной связью. Наши поступки и наши слова, когда мы ведем дознание, вызывают сплошь и рядом ответные действия. Намекни я на анонимки – Наумову, чего доброго, захотелось бы поговорить с женой и тещей, а это в мои расчеты не входило. Поэтому я оставил вопрос открытым, а серую папку протянул доценту.
– Во-первых, проверьте, все ли тут на месте…
– А во-вторых? – спросил он, кладя папку на стол.
– Вы говорили, – сказал я, – что неприятности в семье начались вскоре после того, как вы вновь вернулись к дневниковой записи Бакуева; «Сход, к К– Акт. театра. Год рожд. дев. пятый».
Он кивнул.
– Но ведь «после этого» еще не значит «вследствие этого». Для Казаковых не было новостью ваше толкование текста. С этой записи, собственно, и началось ваше знакомство с семейством. Так?
– Так, – сказал доцент.
– Девять лет вы жили в семье, девять лет занимались этой историей с княгиней, и все тихо-мирно. Никому не было дела до вашего хобби. Что же случилось?
– Точки, – пробормотал доцент. – Меня стали смущать точки.
– Какие точки?
– Запись состоит из трех предложений. «Сход, к К.» – «Акт. театра». – «Год рожд. дев. пятый». Два последних как бы дополняют первое. Получается, что К. – это актер театра девятьсот пятого года рождения. Все ясно и довольно недвусмысленно. Правильно?
– Да. Но К. могла быть и женщиной?…
– Это неважно, – сказал доцент. – Я задал вопрос: зачем нужна столь подробная расшифровка? Бакуев делал запись для себя. Когда вы, допустим, собираетесь кого-нибудь навестить и делаете пометку в блокноте, вы пишите: «Сход к К». – и этим ограничитесь. Ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову дополнять подобную запись анкетными данными, если в этом нет настоятельной необходимости. Таковой у Бакуева, по-видимому, не было, поскольку К. только для нас с вами К-, а для Бакуева за этой буквой стояло вполне конкретное лицо, известное ему лицо, фамилию которого он не опасался забыть. В противном случае он не поленился бы записать ее полностью. Конечно, Бакуев был весьма оригинальным мыслителем, и это нельзя сбрасывать со счетов. Но все-таки… Может быть, в этих трех предложениях содержится больше информации, чем представляется на первый взгляд?
– Например…
– Можно допустить, что речь идет не об одном человеке. Возможно, Бакуев намеревался сходить к какому-то известному ему К., чтобы поговорить с ним об актере театра, о котором Бакуеву было неизвестно ничего, кроме года рождения.
– Вы с кем-нибудь обсуждали эту мысль?
– Как вам сказать? Во всяком случае, тайны я из нее не делал. Но…
– Да.
– Видите ли, в чем тут дело. Такое толкование текста сразу лишало поиск смысла. К. мог оказаться кем угодно, он мог вообще не иметь никакого отношения к театру. А актеров и актрис девятьсот пятого года рождения было столько…
Наумов махнул рукой, не докончив фразы.
– Сколько же было актеров и актрис?
Он усмехнулся.
– Только в пятьдесят седьмом году в труппе насчитывалось около двадцати человек девятьсот пятого года рождения. А если к ним приплюсовать тех, которые работали раньше, то… Словом, затея выглядела бессмысленной. Ведь даже из тех двадцати в городе на сегодня осталось только несколько человек. Кроме того, я не имел понятия, о чем с ними говорить, что спрашивать. Это было ведомо Бакуеву.
– А вы не пытались подойти к проблеме с другой стороны? Скажем, от того же Бакуева, от его связей и знакомств?
– Я подумывал об этом. Но начались нелады в семье…
Впрочем, он не только подумывал, он кое-что делал. Поскольку доцент считал, что портрет княгини имеет какое-то отношение к К-, а до К. ему добраться не удалось, то он обратился к биографии Бакуева. Жизнь старика предстала перед Наумовым длинной цепью из географических названий и профессий. Кем он только не был – телеграфистом и парикмахером, счетоводом и экспедитором, почтальоном и электромонтером… Я насторожился, когда Наумов упомянул, что Бакуев два года работал администратором театра. Доцент назвал соседний город и годы: с тридцать девятого по сорок первый. В сорок первом Бакуев ушел на фронт. Демобилизовался он в сорок пятом по ранению: осколок мины угодил в предплечье. Подлечившись в госпитале, Бакуев получил белый билет и отправился в Заозерск. И сразу попросился в музей. Из музея удобнее было идти к цели. Запросы на музейных бланках выглядит убедительнее писем частного лица. Это было понятно. Но Наумов считал, что Бакуева привели в Заозерск письма княгини к некой московской Натали, письма, которые Бакуев будто бы где-то раздобыл. А из содержания этих писем вовсе не вытекало, что княгиня имела в виду коллекцию. Что-то еще было известно Бакуеву, что-то такое, о чем он при всей своей общительности умалчивал. Бакуева не спросишь. В серой папочке на этот счет тоже никаких указаний не имелось. Не имелось в ней указаний и на того таинственного «А. В.», который, по мнению Наумова, был связан какими-то узами с княгиней и который совсем не занимал Бакуева. Зато Бакуев живо интересовался актером или актрисой девятьсот пятого года рождения.
Театр – музей – театр…
– А не был ли Бакуев знаком с Казаковым? Сам Казаков это отрицает, но…
– Вы хотите сказать, что он еще до войны?… – спросил доцент.
– Бывал в Заозерске, – сказал я.
– И что-то слышал о княгине?
– О коллекции, – поправил я. – Бакуев ведь искал коллекцию.
Доцент вздохнул, потер ладонью лоб и пожаловался:
– У меня в голове все перепуталось. Надо подумать.
Я предоставил ему эту возможность. Мне тоже следовало подумать, ибо в моей голове путаницы было не меньше.
– Принес что-нибудь, Зыкин?
Лаврухин положил фото Лиры Федоровны на стол и посмотрел на меня отсутствующим взглядом.
– От Наумова ничего, – сказал я. – А оттуда вот.
Я вынул из портфеля голубовато-желтую бумагу и протянул листок Лаврухину. Словечком «оттуда» я заменил название учреждения, которое навестил после разговора с Наумовым. Оно начиналось со слов «бюро инвентаризации жилого фонда», а чем кончалось, я не запомнил. У меня идиосинкразия к длинным названиям. Бумага именовалась «купчей крепостью», и в ней содержались сведения о человеке, на поиски которого Наумов потратил свои молодые годы. Для доцента этот документ представил бы несомненный интерес. Но прежде чем показывать купчую Наумову, нужно было оценить ее значение для следствия.
В купчей сообщалось, что:
«Лета 1898, январь, в третий день, коллежский секретарь Алексей Аркадьев сын Васильев продал с. – петербургскому мещанину Петру Ферапонтову сыну Филиппову дом свой в Заозерске, в Песчаной слободе, близь ручья; каменный, одноэтажный с принадлежностями, как-то: кухнею, двумя кладовыми, двумя сараями и двумя летним и зимним погребами и двором; мерою под тем его двором земли длиннику двенадцать сажен, поперечнику шесть сажен; в межах оный двор, идучи во двор, на правую сторону двор штабс-капитана Ивана Петрова сына Пестрикова, а по левую руку двор седельного мастера Семена Голованова; и взял он, Алексей Васильев, у него, Петра Филиппова, за тот свой дом денег двести рублей. К той купчей, вместо его, продавца, по его прошению, губернский регистратор Данила Андреев сын Моисеев и свидетели: подканцеляристы Федор Григорьев сын Быков, Николай Семенов сын Смагин, копиист Михаила Абакумов сын Мефодьев, руку приложили».
Если же учесть, что следствие к этому времени уже располагало данными о том, что таинственный «А. В.» имел отношение к Песчаной улице (ведь не просто так, по наитию, я пошел в это самое бюро инвентаризации жилого фонда), если учесть, что мы уже знали, где искать его следы, то догадаться, что коллежский секретарь Алексей Аркадьевич Васильев был не кем иным, как тем самым загадочным «А. В.», не составляло труда. Конечно, им мог оказаться и его папа, потому что инициалы указывали как на того, так и на другого. Но, как бы там ни было, «А. В.» превращался из анонима в конкретное лицо. На эти инициалы, если вдуматься, намекал и дукинский овал с перечеркнутой восьмеркой. Рисунок Дукина напоминал попытку ребенка изобразить льва, которого он видел в зоопарке. Грива и хвост с кисточкой – вот что запомнилось ребенку. Эти детали он и выделил на своем рисунке. Лев не получился. Но признаки зверя угадывались. Нечто в этом роде представлял и рисунок Дукина. Буква В выглядела как восьмерка, а буква А превратилась в две вертикальные линии. На овальной жестянке буквы сплетались в вензель. Его и разглядывал Астахов. Разглядывал и словно в чем-то сомневался. Сомневался… И не потому ли позднее Астахов потерял интерес и к Дукину и к дому, в котором он жил. И к раме для картины. Рама эта была наскоро придуманным предлогом для знакомства. Не более. Три раза Астахов побывал у Дукина, а потом словно забыл и о нем и о раме.
– Так, – сказал Лаврухин, изучив купчую. – Так. А коллежский секретарь – это что? Должность или чин? Ты интересовался?
Я интересовался, поэтому вопрос не застал меня врасплох.
– Чин, – сказал я. – Десятый класс, на единицу ниже титулярного советника.
Лаврухин отложил купчую и пробормотал:
– Он был титулярный советник, она – генеральская дочь. Возможна такая ситуация?
– Описывалась классиками, – подтвердил я. – Только…
– Что только?
Я продолжил цитату, изложив существо дела своими словами.
– Ну а если не прогнала? – спросил Лаврухин. – Какие тут возникают варианты?
– Самые разные. От преступления и до… Медицина тогда, кажется, еще не все могла…
– В этом смысле да. Но ведь чушь все это, Зыкин, если подумать. Годы прошли, десятки лет. Если и было «ничье дитя», так и оно давно в могиле. Не та подоплека у дела, не та…
– У «ничейного дитяти» тоже дети могли быть, – сказал я.
– А где они? – хмыкнул Лаврухин. – Генеалогия всех фигурантов – вот она. – Он похлопал рукой по стопке папок. – До третьего колена.
– Живых, – сказал я.
– И мертвых тоже. Не всех, конечно. Но… А ты о ком думаешь?
– У Бакуева занятная биография, – сказал я. – И заварушка с коллекцией с него началась.
– Не было у Бакуева ни детей, ни чертей, – проворчал Лаврухин. – Скажи лучше, что с купчей будем делать? Может, Наумову покажем?
Он повертел в руках фото Лиры Федоровны, прислонил его к чернильнице, потом взялся за купчую. Свернул листок трубочкой, посмотрел сквозь нее на фотографию, затем разгладил ладонью бумагу и придавил к столешнице тяжелым мраморным пресс-папье. Я молча следил за его манипуляциями. Мне хотелось понять, что они означают, но понять было затруднительно, и я решил подождать объяснений. Наконец Лаврухин медленно произнес:
– Расползается дельце-то, Зыкин. Не уходим ли мы с тобой от убийства?
– Прокурор говорит? – спросил я.
– Намекает. А у нас с тобой, Зыкин, не на все вопросы ответы есть.
– Еще бы, – хмыкнул я. – Если бы они были…
Лаврухин посмотрел на меня долгим взглядом, странно посмотрел, как на незнакомца. И сказал:
– А вопрос такой, Зыкин. Не мешало бы нам узнать, где был Лютиков в тот последний вечер Астахова. Подумай: вопросик-то не простой.
Да, вопросик был что надо, ничего не скажешь. Вырастала из него целая версия. Логичная, стройная, потрясающая своей простотой и безжалостно отсекающая от дела все то, что до сих пор представлялось существенным и важным. Она была настолько проста, что не хотелось в нее верить.
Где был Витя в тот далекий воскресный вечер? Не с Астаховым ли? Нет, он, конечно, не помогал Астахову покидать этот лучший из миров. Астахов ушел из него самостоятельно, на этот счет у нас не было сомнений.
В дактилоскопию не верил Петя Саватеев. Но у него был сильно развит комплекс Шерлока Холмса, и ему очень нравились собственные умозаключения. У меня же был опыт, и я доверял заключениям экспертов. На ручках газовой плиты и на кофейнике, кроме астаховских, ничьих других отпечатков пальцев не было.
Витя не убивал Астахова. Но пить с Астаховым в тот вечер он мог. Утром они позавтракали вместе, а вечером пили…
Сообщники…
Ох, как не хотелось мне верить в эту версию, в такую простую и такую чудовищную, если подумать. Если подумать о Вале Цыбиной, девушке с голубыми глазами и с фигуркой гимнастки, интеллигентной, умненькой Вале Цыбиной, которая так хорошо рассказывает сказки о принцах и золушках, которая рассуждает о «радуге мира» и которая повесила над своей кроватью картину… Картину, о которой мне не хотелось думать.
Сообщники… Трест кладоискателей, распавшийся со смертью Астахова. Или чуть раньше. Лира-то раньше уехала. А трое остались. И что-то произошло между пятницей и воскресеньем.
Альбом? Альбом-ключ… Они заполучили ключ… И вдруг глупейшая смерть Астахова. В его квартире – милиция…
Если подумать…, Если вспомнить нашу первую встречу с Валей на квартире Астахова, ее невнятные объяснения тогда и потом, когда мы сидели с ней на скамейке над озером. Какое-то письмо, которое будто бы понадобилось Астахову… Все ложь… Все было не так. В понедельник, незадолго до трех, Витя и Валя пришли к Астахову. Во дворе еще толпились любопытные. Услышав, что Астахов умер, Валя отправила Витю на почту, а сама вошла в дом, чтобы узнать… Телеграмму Витя отстукал на машинке и подписал чужой фамилией. Для подстраховки, на всякий случай…
А во вторник к Вите пришел я. Валя спряталась за дверью…
Хлюпик Витя начал болтать…
Но Валя-то вылеплена из другого теста…
Если подумать…
А потом она выдумала звонок из милиции. Ей хотелось определиться, узнать, как мы относимся к альбому, который она унесла из мастерской…
Время? Может быть, ей повезло – попалось такси…
И за мной следила она…
Зачем только?
Скорее всего мне просто померещилась слежка. Ведь потом не было прецедентов…
Стройная схема вырисовывалась, четкая, как чертеж. Только вот Лира никак не укладывалась в нее. Ни в эту схему, ни в другие. Недаром Лаврухин глаз не спускал с фотографии этой женщины.
А версия? Что ж, версия требовала разработки.
Я открыл дверь, пропустил Лиру Федоровну вперед, и мы вошли в квартиру, где все дышало нежилью и запустением. Пахло пылью. Пыль лежала на полу, на столе, на приземистом буфете, на стульях. Женщина зябко передернула плечами и быстро прошла через комнату к окну. Я заглянул в кухню: там все было так, как и много дней назад. Плита была закрыта газетой, на маленьком столике валялся заплесневевший кусок хлеба.
Лира Федоровна отвернулась от окна и сказала:
– Вам не следовало этого делать. Господи, зачем я согласилась прийти сюда…
Голос ее дрожал, а в синих глазах… Нет, не знаю, что я увидел в синих глазах… Только не слезы. Но мерзость запустения подействовала на женщину.
– Это вызвано необходимостью, – сказал я. – Здесь, как вы видите, все оставлено так, как было. Вещи на прежних местах, ничто не потревожено, ничто не унесено, кроме нескольких предметов, которые были нужны следствию. Посмотрите внимательно: нет ли в квартире чего-нибудь такого, чего, скажем, не было тогда, когда вы уезжали. Не появились ли тут новые вещи, не исчезло ли что-нибудь.
Привел-то я ее сюда с другой целью, но знать ей это было необязательно. Мне нужно было порасспросить Лиру Федоровну кое о чем, и сделать это лучше всего было здесь, в астаховской квартире.
– Пыль, – сказала она. – Мне теперь будет сниться эта пыль…
– Он сам убирал квартиру? – спросил я.
– Он ничего не умел… Ничего такого…
– Кто же мыл полы? Вы?
– Я.
– А до вас?
– Он платил какой-то женщине из соседнего подъезда. Я не знаю ее…
– Осмотрите, пожалуйста, все… Загляните в шкаф…
Она нерешительно потянула дверцу, а я задумался о женщине из соседнего подъезда… Вот ведь как… Надо было увидеть пыль, чтобы додуматься до вопросов, которые никому из нас в свое время не пришли в голову. Пыль… Пыль… И он не умел ничего такого… Но ты-то, Зыкин, подкован на этот счет… Ты знаешь, что пыль копится быстро. А Лира Федоровна ушла от Астахова за неделю до отъезда в Крым… Пыль… Пыли не было в квартире, когда ты, Зыкин, впервые вошел в нее… Так, еще одна недоработка… Женщина из соседнего подъезда.
Лира Федоровна закрыла шкаф.
– Я хочу уйти, – сказала она. – Неужели вы не понимаете…
– Мы еще не закончили осмотр.
– Но это же ужасно…
– Ужасы остались позади, – заметил я флегматично. – Вы не оставили намерения уехать из Заозерска?
В синих глазах мелькнуло удивление.
– Нет.
– Давайте присядем на минутку, – предложил я, смахнув пыль со стульев астаховским пиджаком. – Вы и сейчас уверены, что ваш муж поступил… Ну, скажем, некрасиво…
– Не знаю, – сказала она, оправляя платье на коленях. – Поздно об этом говорить.
– Мы нашли то, что искал ваш муж…
– А что он искал? – спросила она равнодушно. – Клад?
– Нет. Клад искали другие. Вот он, например.
Я кивнул на кровать. Она не повернула головы, не изменилась в лице. Казалось, эта тема ее вовсе не занимала. Но Вале она об этом разговоре расскажет. И вот тогда-то может что-нибудь произойти…
– У вас нет желания встретиться с мужем?
– Нет.
– Мне кажется, что вы никогда не придавали серьезного значения анонимкам.
– Это упрек?
– Нет, вопрос. Почему вы не захотели объясниться с мужем?
– Можно мне не отвечать?
– Как хотите, – сказал я, подумав, что вот сейчас можно неназойливо, как бы между прочим сообщить Лире Федоровне, что следствие близится к концу, только обстоятельства сложились так, что… В прошлом году, например, нам пришлось закрыть дело потому, что преступник погиб под машиной в тот день, когда его собирались арестовать. Преступление замкнулось, так сказать, само на себя и судить стало практически некого. Я намеревался рассказать еще о некоторых любопытных случаях, а потом туманно, как бы невзначай, не сообщая ничего конкретного, намекнуть Лире на нечто, намекнуть так, чтобы она могла сделать определенные выводы. Короче говоря, я собирался дать понять Лире, что и она и Валя вне подозрений… А потом… Потом посмотреть, как они поведут себя.
Но момент наступил, а я им не воспользовался. В голосе Лиры Федоровны я уловил какие-то новые нотки… Словно на миг что-то приоткрылось передо мной. И это «что-то» заставило меня забыть о прежних намерениях. Надо было срочно проверить то, что возникло в ощущении, а потом оформилось в четкую мысль.
– Как хотите, – повторил я. – Если вам трудно…
– Муж не пожелал объясниться. Я расценила его молчание как признание вины.
– Это понятно. Но сначала были анонимки…
– К чему сейчас сотрясать воздух. Анонимщик не достиг цели.
Она думала о Сикорском. Или предлагала мне подумать о нем. Но если бы автором писем был Сикорский, то после отъезда Наумова он должен был, так сказать, активизироваться. Этого не произошло. Директор музея не предпринимал попыток к сближению ни до разрыва Лиры с мужем, ни после. Не было смысла ему затевать этот спектакль.
– Может быть, цель и была в том, чтобы поссорить вас с мужем?
– Это глупо, – рассердилась она. – То, что вы говорите, – глупо…
– Почему?
– Просто глупо – и все.
Это было уже нечто. Нет, это было совсем не глупо – то, что я говорил и о чем она думала. Думала сейчас и думала тогда… Если бы она об этом не думала, она не сказала бы, что это глупо.
– Ваша мать, – поинтересовался я, – она одобряла ваш брак с Наумовым?
Синие глаза широко распахнулись.
– Вот как, – протянула она изумленно.
– Одобряла или нет?
– Я… Нет… Я не понимаю.
– А мне думается, что вы знали это всегда…
– Что я знала?
Я поднялся со стула и стал разглядывать часы, висящие на стене. Часы были старинные, в черном футляре и с латунным маятником. Маятник не качался, стрелки показывали четверть двенадцатого. Я открыл застекленную дверцу и качнул маятник. Уголком глаза я следил за Лирой Федоровной. Она с минуту сидела неподвижно, затем встала и подошла к зеркалу. Поправила волосы, помедлила и сказала не то мне, не то своему отражению:
– Неужели я знала это всегда?
– Разве не так? – спросил я.
– Нет, – сказала она, продолжая смотреть в зеркало. – Нет, конечно. Как я могла знать то, чего не было…
Она словно убеждала себя в чем-то. А я стоял перед часами и пытался сообразить, что к чему. Ну хорошо: Тамара Михайловна не одобряла брак дочери. А что же дальше? Лира… Все нам о ней известно, начиная от момента рождения и кончая сегодняшним днем. Все или почти все. И, однако, чего-то не хватает.
– Мать никогда не намекала вам, что зять ей неприятен?
– Господи, какая чепуха, – вздохнула она. – Нет… Нет… И нет.
А в моих ушах звенело: да, да, да… Но темны были эти «да», как лес ночью. Незнакомый лес. И чувствовал я, что вывести из этой чащобы меня Лира Федоровна не сможет. Даже если бы и захотела.
Самому надо было искать дорогу.
И все же не зря мы немножко подышали пылью. Вспомнила Лира Федоровна один любопытный эпизод не эпизод, но что-то вроде. Разговор у нее с Астаховым занятный состоялся недели за три до отъезда в Крым. Сидели они в том самом стеклянном кафе «Космос», на Театральной площади. Веселый весенний дождь хлестал по стеклам, но настроение у Лиры было муторное. В ожидании официантки (кафе по вечерам переходило на ресторанный режим) Астахов о чем-то болтал. Лира не слушала его, делала из бумажной салфетки голубя и думала о своей неустроенной, какой-то неуютной жизни. Работа в музее не приносила удовлетворения, квартиры не было, а главное – не было цели. Что-то сломалось в ней после разрыва с мужем и ухода из семьи. Почувствовала она это не сразу. Сначала казалось, что все еще образуется, что кто-то подойдет к ней, возьмет за руку и выведет из тумана. Кандидатом в поводыри был Сикорский, но она испытывала к нему какое-то странное чувство, которое не могла объяснить себе. Оно не было антипатией. Может быть, она и пошла бы к нему, если бы он был порешительнее. Может быть… Однако он молчал, и она не могла понять почему. Он был мягок с ней, заботлив – и только. Шумный, веселый Астахов, появившись в музее, как-то сразу привлек к себе ее внимание. Через месяц она поняла, что ошиблась. Ей стало страшно. Ей было уже тридцать четыре. И в тридцать четыре у нее не было ни семьи, ни квартиры, ни любви. Красивая бездомная кошка – и все. Но красота преходяща, а жизнь может оказаться длинной – и это тоже было страшно.
Сидя в кафе, она думала о том, что ей не везло всегда. Она не умела выбирать. Еще когда ездила в Москву сдавать экзамены в университет, в нее влюбился худенький смешной мальчик. Она презрела эту любовь. А незадолго до ее замужества мальчик прислал Лире фото дельфина и письмо, в котором рассказал, что работает на научно-исследовательском судне, что объездил весь земной шар и что он очень жалеет… Она порвала письмо, а фото смеющегося дельфина сохранила. «Себе назло», – призналась она мне. Однажды Лира рассказала об этом мальчике Астахову. Он выслушал рассказ равнодушно и, как ей показалось, забыл… Впрочем, это только она решила, что забыл. Потому что в кафе он неожиданно вспомнил тот давний разговор…
Она сделала голубя, прикрепила к нему хвост и положила бумажную птицу возле вазочки. К столу подошла официантка, заученным движением вынула из кармашка передника блокнотик, нацелилась в него карандашиком. Взгляд ее равнодушно скользнул поверх голов клиентов и уперся в плафон на потолке. Астахов притушил сигарету и заметил, что им не мешает выпить. «Под дождь», – пояснил он и поднял глаза на Лиру. «Давайте, граждане», – тусклым голосом поторопила официантка. «Сейчас дадим, – хмыкнул Астахов. – Лира, что для тебя?» – «Только коньяк», – сказала официантка. «Согласен, – кивнул Астахов. – К нему лимон». – «Лимонов нет», – сообщила официантка. «Сбегай на угол, – посоветовал Астахов. – Там только что ящик открыли».
Официантка совет игнорировала. Когда заказ был сделан, Астахов спросил Лиру: «Ты чего куксишься?» Она не ответила. Он засмеялся и спросил: «А что нам пишут из Бриндизи?» Она не поняла. И тогда Астахов напомнил ей о мальчике с дельфином. Она удивилась. Мальчик был в прошлом, и все дороги к нему были давно закрыты. Но Астахов не отставал. В течение вечера он несколько раз возвращался к этой теме и в конце концов выпытал у Лиры кое-какие подробности о мальчике, который только для нее, впрочем, оставался мальчиком, а на самом деле… Конечно, она ничего о нем теперь не знала… Все было много лет назад, и все быльем поросло… «Зачем это тебе? » – спросила она. «Да так, – сказал он. – Попытка ревности». Она сухо заметила, что он мог бы найти другой объект, ей хотелось позлить его, но он только посмеялся и сказал, что настоящий мужчина ревнует тогда, когда замечает, что женщина начинает оглядываться и сравнивать то, что было, с тем, что есть. Нынешний день его не волнует, сказал он. Как знать, возразила она, и на этом разговор кончился.
В тот вечер она поняла, что никогда не любила его, что все было ложью, которую выдумала она сама. В тот вечер она увидела, что у него толстые губы и слишком большой рот, что смеется он как-то противно, что на виске у него бородавка, а пальцы чересчур коротки. Она видела это и раньше. В кафе она об этом ПОДУМАЛА.
Женщине из соседнего подъезда было лет пятьдесят. Звали ее Полиной Евстафьевной, а фамилия у нее была какая-то странная – Кандараки. Ее собственная фамилия, поскольку муж звался Федоровым Поликарпом Ивановичем. А обретался этот Поликарп Иванович где-то на Дальнем Востоке, не то сезонничал на путине, не то ворочал бревна на лесосплаве, я так и не понял – где он все-таки был. На стене висела увеличенная фотография молодого Поликарпа. Еще висел на стене ковер. И на полу лежал ковер. И два свернутых в трубки ковра высовывались из-под железной голубой кровати с никелированными шишечками. В прихожей на полу стояли сомкнутым строем трехлитровые банки с вареньем, а на них лежал еще один ковер, о который я споткнулся, когда входил в квартиру. Федоровы-Капдараки явно предпочитали ковры всему тому, что изобрело человечество для удовлетворения своих насущных бытовых потребностей.
На столе, накрытом ковровой скатертью, стоял графин с розоватой жидкостью и стакан, от которого исходил аромат вишневой настойки. Сама Полина Евстафьевна была высокой женщиной и казалась худощавой, хотя худой ее назвать было нельзя. Угловатая она какая-то была.
– Ты на меня не гляди, – сказала она, изучив мое удостоверение. – Чего на меня глядеть. Не краденая. Я, может, тоже Кольку жалею.
Она присела к столу и скрестила руки на груди.
– А кто еще его жалеет? – поинтересовался я.
– Платил он хорошо, – сказала она. – При деньгах всегда был. Как же не пожалеть. Баба-то, поди, плачет. Я на своего тоже кидаюсь. А помрет ежели…
Она поджала губы и прикоснулась к графину. Поймав мой взгляд, убрала руку и сердито сказала:
– Ладно, чего уж там. Говори, зачем пришел?
– Полы вы у него мыли?
– Мыла. Подрядил меня он и во второй раз. Да вот… «По старой дружбе, – говорит, – Полина Евстафьевна…» Пришел, смеется… «Уехала, – говорит, – моя подруга. Так вы, – говорит, – Полина Евстафьевна, по старой дружбе…» Пятерку за раз выкидывал…
– Когда приходил?
– Да в пятницу… В аккурат с вокзала. Я сразу и пошла. Он на кровать с ногами завалился, альбом какой-то чудной листал. А я с ведром, значит. Грязи было…
Она принялась рассуждать о том, что Кольку она уважала, ибо платил Колька не в пример нынешним, а вот позвали ее как-то окна мыть к инженеру, который напротив, так она и не пошла, потому что какой интерес к нему идти за два рубля… У нее муж есть, вот приедет скоро уж, а при живом муже вроде и грех за два рубля руки обдирать. Колька – дело другое. Колька пятерку за визит клал и еще конфеты дарил, пока подруги не было. Потом она все в свои руки забрала: и поломытье, и приборочки, рыжая бабенка-то, а рыжие, известное дело, все жадные. Полина Евстафьевна вообще судила о людях только с одной-единственной точки зрения, кто сколько дает за услуги. И в другое время я бы, наверное, проявил к этой женщине больше любопытства, потому что интересно было бы добраться до истоков ее психологии, потолковать о коврах и о бравом Поликарпе, которого, я ничуть не сомневался в этом, именно она загоняла каждый год на Дальний Восток на раздобычу монеты, хотя для чего ей эта монета была нужна, сама она, вероятно, толком не знала. Она жалела мужа, скучала в его отсутствие, прикладывалась к графинчику с розовой жидкостью, но наступала весна, и муж вновь отправлялся на заработки. Словно в Заозерске не было места, где бы он мог работать. Детей у этой четы не было, заботиться было не о ком, кроме себя. Но и о себе Полина Евстафьевна не умела заботиться – заслонила ей белый свет серая сберкнижечка, да вот ковры еще. Хобби.
Да, в другое время было бы любопытно все это понять. Но выплыл передо мной альбом с пастушком на обложке, и отошла на второй план Полина Евстафьевна с коврами и розовой жидкостью… Альбом… Не ошибся, выходит, я тогда. Перекочевал альбом от Астахова к Лютикову… В пятницу листал его Астахов, пока Полина Евстафьевна полы мыла. Листал, карточками любовался. И еще сказала женщина из соседнего подъезда, что смеялся чему-то Астахов, когда листал. Ногой даже дрыгал от удовольствия. Полина Евстафьевна не утерпела, заглянула через плечо, но смешного ничего не увидела. Домики были на карточках, не современные, не такие, как теперь строят… Хозяйские домики, нашла словечко Полина Евстафьевна… Хозяйские, о три окна.
Потом, когда она с полами закончила и тряпки в ванной повесила, Колька «спасибо» ей сказал, гонорар вручил только что не в конвертике и рюмочку налил. И опять «спасибо» сказал, над своей подругой посмеялся. Она, сказал, на это дело по два часа тратит и сильно мучается. А выпил рюмку и о жизни высказался. Бывают, сказал, в жизни злые шутки, а бывают и приятные. Бывает, сказал, что далеко ищешь, а оно близко лежит. Да вот не знаешь, что оно рядом, и ходишь как дурак вокруг торбы. Ее развязать надо, а ты дыру высматриваешь.
– Так и сказал? – спросил я.
– Может, чуток и не так. А тебе зачем это знать?
– Много мне нужно знать, Полина Евстафьевна, – сказал я, глядя в ее черные блестящие глаза и думая о том, что фамилия ее странная – Кандараки – с буквы «К» начинается. – Что же, в альбоме только дома и были?
– Этого не скажу…
– Вы сами-то, Полина Евстафьевна, откуда родом?
– Заозерская я, тутошняя. А чего тебе?
– Фамилия у вас вроде греческая.
– Может, и греческая. Дед мой, сказывали, заморского урождения. А отец тутошний.
Кандараки. Сколько лет ей было в пятьдесят седьмом? Тридцать? А Бакуеву? Под шестьдесят подкатывало. Когда я у него в «друзьях музея» числился, было ему около пятидесяти. Подержанным человечком он тогда выглядел, а может, мне это казалось только – для мальчишки ведь и тридцать лет – старость. Впрочем, зачем мне эти сведения? Надо на Кандараки не через время смотреть, а через пространство.
Но это, кажется, уже смешным становится. Во всяком случае, скажи я Пете Саватееву о своих теперешних мыслях, он наверняка будет хохотать да, пожалуй, посоветует: «Поинтересуйся у жены, Зыкин, не к ее ли папе Бакуев „сход.“ собирался». Ведь у моей жены девичья фамилия тоже на К – Колесова.
Но почему эта Полина Евстафьевна из поля зрения следствия выпала?
Тоже глупый вопрос, Зыкин. Не тот вопрос. А почему Валя Цыбина в это поле попала? Потому что к Астахову пришла? Да нет, не в понедельник, так во вторник мы проявили бы к Вале вполне законный интерес.
Пространственные связи…
Ну что ж, Зыкин. Попробуй поискать на дорожках, которые, возможно, когда-то и пересекались. Начни с Кандараки, хоть, может, и смешно это.
– Ужин подогревать?
В проеме кухонной двери мелькает красно-желтый халат моей жены.
– Валяй, – говорю я. Часы показывают девять. Наумов сегодня вряд ли позвонит – поздно. Мы подключили его к делу. Впрочем, точнее, он сам подключился, как только ознакомился с купчей. Он так ей обрадовался, так долго тряс мне руку и все удивлялся, как это мне удалось… Доценту казалось, что мы уж очень легко, вроде играючи, вытащили на свет того самого Аркадьева сына. Он пожелал самолично взглянуть на дукинское обиталище, но я сказал ему «тсс-с». Тогда Наумов бросился к телефону и вызвонил из Караганды неделю отпуска за свой счет. Другую неделю выделили ему мы. В конце концов он все-таки был необходим следствию.
Сейчас Наумов рылся в архивных недрах города Заозерска. Одновременно были сделаны запросы и в другие города. Договорились, что об успехах или неудачах доцент будет сообщать мне по вечерам. Но, видимо, он решил о неудачах не сообщать, поскольку звонков не было, хотя со времени начала операции под кодом «А. В.» прошло уже три дня.
В кухне гремят кастрюли, шумно льется вода из крана. Я закрываю блокнот с вопросами, на которые пока нет ответов, и иду ужинать. Мы тоже не сильно преуспели за эти три дня. Была женщина из соседнего подъезда, был разговор с Лирой Федоровной – вот, пожалуй, и все.
На сковородке шипит мясо, под чайником бьется голубой венчик пламени. Жена режет хлеб и косится на меня.
– Мясо из супа. Ты не возражаешь?
Возражать бесполезно: все равно ничего другого не будет. Мясо из супа – это маленькая семейная тайна. Кто-то когда-то сказал, что в каждой семье есть тайны. Наша семья не составляет исключения, но тайны нашей семьи мне известны. Последний разговор с Лирой Федоровной окончательно убедил меня, что есть тайна и у семейства Казаковых. Тайна, о которой даже Лира не имеет представления. Но как проникнуть в эту тайну, мне неведомо. Мясо из супа не подают посторонним людям. Мясо из супа хозяева едят сами.
– Ты похож на сомнамбулу. Скоро будешь натыкаться на мебель.
– Возможно…
– Где ты пропадаешь целыми днями?
У моей подруги жизни начались каникулы. Ей скучно.
– Постигаю женскую психологию, – говорю я уклончиво.
– Разве убийца, которого вы ловите, – женщина?
Подгорелые кусочки супового мяса хрустят на зубах. Жена не успела с ужином, потому что стирала… Может быть, убийца и женщина, думаю я. А может, и нет. В сущности-то, это нам неизвестно, хоть и есть версия, в которую укладываются многие факты. Но версии лукавы. «Как грабли, – заметил как-то Лаврухин. – Держишь в руках – инструмент. Попадут под ноги – береги лоб».
– Не знаем мы убийцу…
– А за что его убили, этого мальчика?
Есть более занятный вопрос: чем его убили? В заключении экспертизы речь идет о «твердом, по-видимому, эластичном предмете, с неярко выраженной ребристой поверхностью, наподобие гофрировки». Чудной, наверное, предмет, если он попал на квартиру к Лютиковым вместе с альбомом. Лютиковы по-прежнему утверждают, что из дома не пропало ничего. Конечно, эту ребристую штуковину мог принести убийца… Конечно… Дорого бы я дал, чтобы узнать об этом предмете хоть что-нибудь…
– Мальчик был плохо воспитан. Между прочим, он числился выпускником твоей школы.
– Ну так что?
– Ничего. Констатация факта. Он мог учиться и в другой.
– Что ты хочешь этим сказать?
– То, что ему начали переплачивать еще в школе. Вы ведь боретесь за стопроцентную успеваемость. И случается, даете человеку больше, чем он на самом деле заслужил. Жизнь в конце концов ставит все на свои места, отбирает неотработанные авансы. А это очень болезненный процесс. Тяжело расставаться с иллюзиями. У человека возникают конфликты с обществом.
– Но за что?
Ну а за что? Мне это в принципе понятно, хотя вопрос поставлен и не совсем точно. Витю убили потому, что я пришел к нему не вовремя. И все… Заявись я на час позднее, он скорее всего остался бы жив. Как потом стала бы складываться его жизнь, неизвестно. Плохо, вероятно, стала бы складываться, поскольку мальчик по уши завяз в долгах у этой самой жизни. Но убийства не произошло бы. Помешал я. Мне захотелось полистать альбом, и все полетело кувырком. В общем, убили его из-за меня. Это неприятно сознавать, и говорить об этом своей подруге жизни я не намерен. Поэтому я наскоро допиваю чай и молча ухожу из кухни. Жена бросает на меня недоумевающий взгляд.
Но уж лучше казаться чуть-чуть странным, нежели признаваться в том, о чем даже думать не хочется.