Книга: Тревожный месяц вересень
Назад: 9
Дальше: 11

10

– Вот я и вернулся, - сказал я Антонине.
Она встретила меня на пороге. Припала к пахнущей Справным шинели и провела пальцами по щеке, словно стирая дорожную грязь и усталость. И в самом деле, когда она коснулась лица, усталость, боль и все невзгоды как будто улетучились за порог, Я переживал незнакомую мне раньше радость возвращения домой. До сих пор все мои дома были временными, вокзальными...
На лавке, у окна, лежал темной грудой полушубок.
Здесь она ждала. Было темно, пусто и неуютно в хате, было страшно, из пробитой, расщепленной пулями двери тянуло холодом, плошка догорела; но она сидела и ждала.
Пальцы Антонины, прохладные, чуть пахнущие полынью, коснулись уголков рта, разгладили их. Она словно чувствовала, что поездка была неудачной. Она утешала.
Я прижал ко рту ее ладони, я целовал их. Никогда не подозревал в себе столько нежности и любви. Никогда не думал, что буду когда-либо целовать руки женщины, это казалось мне таким неестественным, книжным, придуманным.
Потом я налил в каганец ружейного масла - олии у нас не было, - зажег отвердевший от нагара фитиль и вышел умываться. Буркан стучал хвостом о мои сапоги. Котелок с кулешом, стоявший у порога, свидетельствовал, что пес устроился прочно.
"Что ж, отложим все заботы до завтра, - решил я.- Завтра мы двинем за Гнатом. И, может быть, нам удастся". Хотя, конечно, они задолго до того, как Гнат подойдет к УРу, проверяют, не ведет ли он кого-нибудь за собой. И засада у них конечно же предусмотрена. И мы можем попасть в ловушку...
Всю ночь за окнами шелестел дождь. Мы лежали на жестком, деревянном топчане, накрытом матрасом, в котором потрескивало и шуршало сено. Мы лежали прижавшись, то засыпая, то просыпаясь от той радости, которую нам давала близость друг к другу. Мы как бы летели сквозь ночь. Было ощущение затяжного прыжка, когда падаешь сквозь облака, и тугой воздух проносится мимо, и земля вращается внизу-то встает косо, то укладывается ровным зеленым, обманчиво мягким ковром, то возносится над головой.
Мы были тихи, как дети, прислушивались к дыханию друг друга, не поднимая головы. Губы время от времени спрашивали: ты здесь? Я не хотел трогать ее: после всего, что она пережила сегодня, это, мне казалось, было бы просто требовательным и грубым инстинктом, приступом себялюбия; чувства, которые я испытывал к ней, были сильнее и сложнее - нежность, страсть, участие...
Никто не знал, может, это была последняя наша ночь, никто не знал, до каких пределов уплотнило наш век военное время, и мне было чуть грустно от этой застенчивой и целомудренной близости, вкус горькой крушинной коры примешался к этой ночи.
"Я люблю тебя", - беззвучно шептал я в ее теплую щеку. И она, словно услышав, еще крепче прижималась ко мне, и мы проваливались в дремоту, чуткую, прерывающуюся без конца дремоту, и сквозь сон, мне казалось, я слышал ее ответные слова, и дождь все шелестел в темных окнах, и в сенях возился и стучал лапой наш сторож Буркан.
Эта странная, летящая, целомудренная ночь совсем не была похожа на ту, предыдущую, с порывами непонятной для меня страсти, учащенным дыханием, болью беспредельной близости и обморочной расслабленностью потом. Но нам было хорошо молчать и слушать дыхание друг друга, мы открывали неизведанные источники счастья, и, просыпаясь после короткого забытья, я вдруг улыбался от радостной мысли: если нам хорошо в эту ночь, когда все ужасы, страхи не улетучились, были живы, реальны, то что же еще ждет?
Открытия следовали за открытиями: то я вдруг удивлялся, как она, длинная, тонкая, сильная, приникнув ко мне, становится такой маленькой и умещается так уютно и ловко, что делается словно впаянной в меня, неотделимой; то разглядывал ее глаза, которые ночью становились черными и необъяснимо глубокими; то нащупывал губами бешено пульсирующую, бьющуюся, как родник, живущую как будто отдельно, бодрствующую во время сна жилку на шее; то ощущал крепость и жесткость ее ключиц, от которых брала начало такая неожиданно нежная и мягкая шея; то поражался, как я могу одновременно ощущать и тяжесть, и невесомость ее головы, лежавшей на сгибе моей руки...
Я засыпал и просыпался, казалось, лишь для того, чтобы испытать счастье нового открытия. Было совершенно удивительным посмотреть на нее, не открывая глаз, и, не произнося ни звука, не шевеля даже губами, позвать: "Антоша", и почувствовать, как она откликается всем телом,, почувствовать движение ресниц, шелест их, когда они задевали о мою щеку или руку, и услышать немой беззвучный отклик: "Что, что?" - и снова сказать: "Антоша, Антоша..." И провалиться в короткий и чуткий сон.
Мы летели сквозь ночь, и обрывки каких-то неясных сновидений проносились мимо, как клочья облаков.
На рассвете залаял и запрыгал от возбуждения Буркан. Я тотчас бросился к пулемету - это пробуждение вдруг слилось со вчерашним, и мне показалось, что сейчас я услышу поскрипывание проволочки, которая нащупывает зубцы щеколды. Но, приблизившись к окну, я увидел торчавшие над плетнем, у ворот, оглобли и узнал белую холку старой Лысухи. Сагайдачный коротко и осторожно постучал кнутовищем по столбу ворот.
– Ну вот наши первые гости, - сказал я Антонине.- Будем встречать.
Она исчезла в сенях, звякнула умывальником, переоделась за занавеской, сделала несколько гибких и таинственных движений, закалывая волосы, и через несколько минут вышла к Сагайдачному на редкость свежей, словно не было летящей от сна к бодрствованию ночи, не было вчерашних страшных часов на Гавриловом холме, старушечьих причитаний и пулеметного треска. Она вышла с достоинством хозяйки дома, которая даже в скорбный час должна принять гостя как положено, чего бы это ей ни стоило. Я смотрел на нее с удивлением. Сколько у нее выдержки! Где она научилась всему?
– Искренне сочувствую вашему горю, Антонина,- сказал старик.
Она сжала губы.
Сагайдачный, склонив свои голый тыквообразный череп, поцеловал ей руку. Антонина не испугалась, не сделала ни одного жеманно-стыдливого движения, а по-царски разрешила Сагайдачному коснуться сухими губами тыльной стороны ладони, и затем рука легко выскользнула из его пальцев. Как будто ей была знакома эта церемония.
Сагайдачный с победно-торжествующим видом взглянул на меня голубенькими, утренними глазками: "Какова?!"
Я и сам еще не знал - какова.
– Я приехал сказать, что принимаю предложение, - сказал Сагайдачный торжественно. - У меня только одна просьба - накормите меня завтраком!
Антонина чуть заметно кивнула мне и вышла к сараю, к тощим своим курам. На ней было то самое домотканое, крашенное чернокленом платье. Сагайдачный проводил ее взглядом. Только сейчас, при свете разгоревшейся плошки, я увидел, что под глазом у него появилась тонкая синяя полоса.
– Ты не представляешь, какая это радость - смотреть на красивую юную женщину, - сказал мировой посредник.- Даже горе бессильно перед ней.
– Представляю! - ответил я, растапливая печку.
– Нет, милый мой. Доживи сначала до семидесяти лет. Пусть твое зрение очистится от страсти и приобретет истинную зоркость. Тут нужны глаза старика.
– Кстати, что это у вас под глазом? - спросил я.
Он погрозил мне тонким пальцем. У Сагайдачного было странное настроение смесь скорби и удальства. Мне даже показалось, что от него слегка пахнет самогонкой. В такой ранний час!
– Заметил все-таки! - сказал он. - Под глазом у меня небольшой синяк. После тебя ко мне приезжал Горелый.
Я так и замер у печи. Как же это я не догадался! Ну да, узнав, что Сагайдачный не хочет ехать пересчитывать деньги, они должны были сами подтолкнуть его на это.
– Ты растапливай, - сказал Сагайдачный. - Не беспокойся. Я сказал именно то, что нужно: вы просили меня приехать в Глухары подписать акт о найденных миллионах, а я отказался. В сущности, я ведь не солгал, не обманул его, правда?
Я даже поперхнулся. Неужели старика всерьез беспокоил этот вопрос: как бы не солгать? Кому?
– Горелый сказал, что я должен поехать. Я пояснил, что не принимаю участия в официальных мероприятиях. Я нейтрален, как Швейцария. Он приказал поехать и доложить ему обо всем. Я отказался. И он... э... применил легкие меры физического воздействия. Не хотел причинить мне большой боли, даже предупредил: "Снимите пенсне".
"Ну конечно! - подумал я. - Пенсне надо было беречь. Ведь Сагайдачный должен еще пересчитать деньги".
– Я сказал: хорошо. Думаешь, от испуга или жажды мести? Ничуть... Могу я закурить в этом доме?
Он принялся высекать огонь из своего капризного кремня.
На толстой глиняной тарелке перед Сагайдачным пофыркивала глазунья со шкварками. Старик кое-как управлялся с самодельным ножом и трезубой, домашнего литья вилкой. И в то же время разговаривал с Антониной, стараясь отвлечь ее от тяжелых мыслей. Мне казалось, он уже раньше был готов к тому, что Антонина останется сиротой. Догадывался.
– Вы - совершенство, - сказал Сагайдачный, следя за ее руками. Она положила ему добрую половину сковородки и теперь нарезала хлеб - дар Серафимы. - Вам уже говорил этот молодой человек, что вы - совершенство? Он, конечно, не успел! У них сейчас, видите ли, в моде мужественная застенчивость. По-моему, это просто от неумения выразить свои мысли и чувства. В наше время не стеснялись говорить женщине хорошие, красивые слова. И не путали лесть с комплиментом. Кто вас научил, как надо держаться, Антонина?
Она чуть заметно улыбнулась. Никогда я не видел Сагайдачного в таком настроении.
– Знаешь высказывание: "Всю свою жизнь он просидел на приставном стуле"? спросил он у меня.
– Это... Монтень? - Я вновь вступил в игру.
– Во времена Монтеня не было приставных стульев. Это Ренар. Так вот... Я сидел на таком приставном стуле, и было хорошо. Я мог наблюдать! Мне видны были и оркестр, и галерка, и бельэтаж, и партер, и статисты, выглядывающие из-за кулис, и дирижер, вернее, человек, который воображает, что дирижирует, и суфлеры. И даже правительственную ложу я видел... В ней все время менялись люди. А опера все та же. Представь себе, это приятно - сидеть на приставном стуле! А ты пришел и согнал меня! Поставил перед идиотски глупым вопросом: либо я должен сказать и м правду и таким образом предать тебя, либо я не должен говорить им правды, обмануть их. Втг ведь как! Альтернатива! И я вынужден был ввязаться в ваше дело. Теперь справляю поминки по моей прежней, милой и спокойной жизни... А почему все это произошло?
Он все старался поддеть неуклюжей тупой вилкой кусок яичницы, но та ускользала и ускользала. С непонятным упорством старик преследовал яичницу. Я незаметно подвинул к нему ложку.
– Потому, что я позволил себе полюбить тебя, Иван Николаевич, а любовь в конечном счете всегда вынуждает нас страдать.
Мы с Антониной переглянулись.
– Да-да... не удивляйтесь. И вы будете страдать. От разлук, от переживаний, от обид со стороны детей, от непонимания, которое будет случаться и у вас... Как и у всех... да мало ли отчего еще. Не думайте, что ускользнете. Надо платить за счастье привязанности и любил. Но...- Сагайдачный со стариковским упрямством продолжал работать вилкой, как рыбак острогой при ночной ловле. Наконец-то ему удалось справиться с яичницей. Он проглотил ее, широко раскрыв рот, как птенец, разом. По-моему, он был рад этой маленькой победе. И продолжал: - Зато мы кое-что приобретаем. Вот вы кормите меня завтраком, как заглянувшего на огонек родственника. Быть родственником - это хорошо.
Я сумел разглядеть глаза старика за овальными стеклышками. Они не шутили, они были серьезны, эти глаза.
– В сущности говоря, обманывать мне не впервые, - сказал он. - Ведь я болезни свои обманул - их было у меня столько, что в молодости на военную службу не взяли, и вот мне семьдесят, и я многих еще мог бы пережить. Родичей жены, Марии Тихоновны - обманул... Правда, нечаянно. Они надеялись на богатое наследство, а я, во-первых, не помер, во-вторых, оказался беден, как церковная крыса!
Антонина поставила перед ним большую кружку чаю, заваренного, как я догадался по запаху, на мяте и шалфее. Старик любил именно такой чай, но я никогда не говорил ей об этом. В Глухарях обычно пили морковный, настоящего, естественно, ни у кого не было.
Но как она узнала? Откуда это понимание, это чутье? Она продолжала удивлять меня.
Сагайдачный не спеша и с удовольствием выпил чай. Я видел, что он исподволь рассматривает глиняных зверей на полке. Потом он прошел к ним и оглядел более внимательно.
– Это, конечно, ваша работа? - обратился он к Антонине и сам себе ответил:-Да-да, конечно же. Это ясно... Случается же такое в наших богом забытых селах, - повторил он уже слышанную мною фразу, не сводя глаз с Антонины. - Да-да... Спасибо вам за все. Было так хорошо посидеть рядом и ощутить на миг искреннее участие и заботу... Жаль, что приехал я в тяжелое время, недоброе, и вам не до меня. Простите старика. А теперь за дела.
Он снова галантно поцеловал ей руку. У порога остановился и поклонился Антонине. И она ответила ему поклоном. По-моему, они понравились друг другу.
– А что? - сказал Сагайдачный, надевая плащ. - Старики способны вновь ощутить свою молодость только через других. Ты извини, что я вел себя не как на поминках. Думаю, так лучше.
Мы вышли к телеге. Моросил дождь. Лысуха уныло ждала, в гриве ее светились мелкие бисерные капли.
– Спасибо вам, - сказал я.
– Что за народ! - сказал Сагайдачный. - Лезете в пекло и еще благодарите! Смотри береги себя!
Он достал из внутреннего кармана старомодного клетчатого своего сюртучка какую-то тряпицу. Развернул - в ней лежали сережки, каждая состояла из трех слитых золотой вязью воедино крупных голубых капелек.
– Это бирюза, - сказал Сагайдачный. - Чудесный камень. На хорошем человеке он светлеет. И если человек здоров, радостен и светел внутри, то и камень отражает это своей радостью, мерцанием. Но если близка кручина, болезнь, то камень становится темным и невзрачным. Так старики говорили в мое время... Это, пожалуй, и есть мое сокровище, о котором здесь ходило столько слухов. Я хочу, чтобы ты передал их Антонине. Нет-нет, не отказывайся. Пожалуйста. Я человек старого склада, я очень ценю такие безделушки. Вы этого не понимаете. Эти штучки позволяют ощутить себя во времени. От матери они переходят к дочери и далее, далее. Может быть, души наших предков живут в этих камнях. Пусть эти камешки начнут новую жизнь в новой фамилии.
Он вложил сережки мне в ладонь:
– Бери. И поехали к Глумскому. - Усаживаясь в свою таратайку, он вдруг наклонился ко мне и заговорщически прошептал; " Бувае, иноди старый не знае сам, чого зрадие, неначе стане молодый и заспивае, як умие". Ну, кто?
– Шевченко, - ответил я, на этот раз безошибочно продолжив старую игру.
Назад: 9
Дальше: 11