Книга: Час двуликого
Назад: 35
Дальше: 37

36

Федякин жался к обочине улицы. Она пронизывала его насквозь десятками глаз из-за плетней, окон, сараев. Оборванный, заросший многодневной щетиной, он был мишенью чужого, прилипчивого любопытства. Хистир-Юрт жил своей жизнью. Где-то звонко била струя молока о дно подойника, мекнула коза. Федякин, настороженно озираясь, шел вдоль плетня. Где-то совсем рядом туго затрещали крылья. Перед самым носом Федякина на плетень взлетел петух, заорал натужно и сипло, косясь на полковника красной бусиной глаза.
Федякин дернулся в сторону — крик с маху ударил по нервам, обострившимся в лесных скитаниях. Остановился, ощерился, сжав кулаки: «С-стервец!» Сплюнул. На другой стороне улицы торчала из калитки ребячья голова — рыжие космы топорщились пучками. Рыжий расплылся, захохотал, разевая щербатый рот. Федякин отвернулся, торопливо зашагал дальше.
Аул кончался. Впереди квадратной каменной горой вздыбился дом. Пыльная, каменистая улица аула разделила убогие сакли на две половины. У самого дома улица боязливо прижалась к обрыву, теснимая мощной оградой. В ограде темнели бойницы, недавно заделанные кирпичом. Сразу за домом взметнулась вверх каменная скала. Вершина ее нависла тупой великаньей башкой над двором дома. За массивной дубовой калиткой, врезанной в ограду, было тихо.
Федякин толкнулся в калитку плечом. Она бесшумно подалась внутрь. Федякин шагнул через высокий порог. Громадный глинобитный двор был выбит подошвами до каменной твердости. Лишь у самой ограды робко жалась к камню узкая полоска чахлой травы.
Половину двора занимал главный дом. Напротив, через двор, сумрачно и строго темнела часовенка-склеп, увитая арабской вязью. В глубине двора тесно лепились около десятка построек — времянки, летняя кухня, навес. Дальше угадывались сараи, конюшня, обставленные деревьями, сад густо клубился темно-зеленой листвой.
Федякин покрутил головой, усмехнулся: не дом — крепость для целого гарнизона. Нагнулся, поднял камень, постучал им в калитку. Стук гулко отозвался во дворе, эхо шарахнулось вглубь, натыкаясь на стены. На стук из пристройки вышел человек, направился к Федякину. Приближаясь, он непомерно расширялся, вырастал, косолапо загребая огромными ступнями в кожаных чувяках. Напротив Федякина остановилось жутковатое создание на голову выше полковника, сонно моргнуло припухлыми, чугунно нависшими веками.
— Что нада? — спросил Ахмедхан.
— Могу я увидеть хозяина дома?
— Иды далше, — рыкнул Ахмедхан: их дому только не хватало нищих.
— Я полковник Федякин, — озлобленно сказал гость, — мне нужен господин Митцинский.
— Падажди, — сказал Ахмедхан, пошел в большой дом. Гость был полковником, и он сказал «господин Митцинский». Это меняло дело. На шестом году власти Советов это слово — «господин» обнадеживало, было паролем.
Шли вторые сутки, как Ахмедхан вернулся с задания. Позади несколько недель перестрелок, пожаров, предсмертных воплей. Хорошо погулялось. У черного жеребца запали бока, слетела подкова. У Ахмедхана — легкая рана в бедро, волчий аппетит и неодолимая сонливость. Спал днем и ночью вторые сутки, просыпаясь, чтобы сжевать в одиночку индюка, десяток головок чеснока, выпить воды. Митцинский пока не торопил, не тревожил расспросами; усмехаясь, слушал, как трещат на зубах мюрида индюшиные кости.
Подавала на стол Фариза — молчаливая, гибкая. Свернись она в клубочек — на двух ладонях мюрида уместилась бы. Непривычным, диким томлением заходилось сердце Ахмедхана. Ловил девичий взгляд. Там — боязливое, холодное отчуждение. Митцинский понимающе, благодушно щурился, мол, это от тебя никуда не убежит, служи. Чувствовалось, был доволен.
Ахмедхан, наевшись, опять заваливался на топчан в своей времянке. В голове — сытая, умиротворенная пустота. Слегка донимала рана. Вспоминалась поваленная чинара, сумрачное, сырое дно балки и лошадиный череп — знак судьбы. Все пошло как надо за эти недели, выходил живым из таких переделок, что другой на его месте давно смердил бы падалью. А его пока оберегало небо. Значит, дела его были угодны. С этим и засыпал — как в яму падал черную, без снов.
...Федякин огляделся. В двух шагах чернела в земле дыра, забранная решеткой. На дне ее сидела женщина в белом. Она медленно подняла голову — и на Федякина глянули измученные, тоскующие и прекрасные глаза. Федякин оторопел, перевел дыхание. Сзади послышались шаги.
— Дикость, не правда ли, Дмитрий Якубович?
Федякин обернулся. На него смотрел холеный, среднего роста человек в атласном халате.
— Прошу прощения, засмотрелся. — Федякин глянул в яму еще раз, с усилием оторвал взгляд.
— Средневековое варварство. И тем не менее я бессилен. Женщина намерена стать шейхом и посему держит, по нашим обычаям, холбат — самоочищение. — Митцинский покачивался на носках, благоухающий, изящный.
— Какими судьбами, Дмитрий Якубович? — Глянул Федякину в самую душу. Во взгляде — сытая, насмешливая осторожность.
— Все теми же, господин Митцинский. Пути господни неисповедимы. — Поморщился: — Какого черта турусы разводить! Ваш братец написал в письме: надлежит полковнику Федякину прибыть к Осману Митцинскому. Вот я здесь. Располагайте.
— Сколько воды утекло с тех пор. Давно ведь это было. — Стоял Митцинский вальяжно, руки за спину. Продолжил холодно: — Так давно, что и надобность в вас миновала, полковник.
Федякин обессиленно сгорбился:
— Так-таки ни на что не гожусь?
— Ну... разве что конюха на время заменить. Напоролся на гвоздь, олух, ногу разнесло. Работа несложная. Задать корм лошадям, напоить, вычистить навоз. Изредка птичнице поможете индюшек из-под сарая пугнуть. Они, канальи, нестись там повадились. Бабе туда несподручно лезть, куриный помет, знаете ли...
Деревенело у Федякина лицо, сжимало горло. Одно заботило: не выпустить бы слезу, копившуюся в глазу. Передохнул, сглотнул комок, заговорил хрипло, квакающим голосом:
— Зачем же меня пометом... пугать... господин Митцинский. Мне теперь помет после леса — самое милое дело. — Кривая улыбка поползла по щеке наискось. Придвинулся вплотную, обжигая Митцинского нечистым дыханием, сверлил совиными глазами, неожиданно предложил: — Желаете ночные голоса послушать?
И, открыв рот, затянул с придыханием, подвизгами ночную шакалью песню. Она ввинтилась Митцинскому в мозг, дикая, звериная жалоба, пропитанная бессильной злостью. У Митцинского — мороз по коже. Отшатнулся. Перед ним кривился обметанный густой щетиной рот, синева наползала на прикрытые веки полковника. По всему аулу всполошенно, гулко, впереклик — собачьи голоса. Гулко бухали волкодавы. Хрипло лаяла, рвалась на цепи где-то неподалеку привязанная шавка.
— Я после двух стай себе пропитание добывал, господин Митцинский. Волки секача задрали. После них шакалы пировали, а я уж потом, вот на эдакий вой вышел, дубиной стайку разогнал и сам мясцом полакомился. Его, правда, на костях клочки остались. Однако ничего, и такое впрок пошло. А вы меня изволите пометом пугать. Не-хо-ро-шо, господин Митцинский. Унизить, значит, пожелали? Тут у вас осечка вышла, куда же мне ниже этого. Не-хо-ро-шо-о,
Развернулся, пошел к калитке, сутулясь, тяжело припадая на левую ногу. Спина вымазана глиной, кисти рук болтались по бокам — мужицкие, раздавленные работой, исцарапанные в кровь.
— Подождите! — окликнул Митцинский. Федякин остановился. — Мы в неравном положении, Дмитрий Якубович. Вы обо мне кое-что знаете. Я о вас — ничего.
— А что бы вам хотелось знать?
— Хотите делового разговора — поделитесь. По какому случаю в бегах? Отчего теперь лесная падаль милее домашней похлебки стала? Вы, помнится, ценили домашнее превыше всего, оттого и отказались в первый раз.
— Зачем вам это?
— Здесь я спрашиваю, Дмитрий Якубович.
— Резонно, господин Митцинский. Извольте. Чекиста я прихлопнул, что за мной зашел. В горячке, так сказать, насадил на штык, аки муху на иглу. Ну-с, такое устраивает?
Развернулся, смотрел недобро, подергивалась губа, под ней желтоватые, прокуренные клыки.
Митцинский понял — оплошал. Такого упускать нельзя — затравлен, смят. Такого приласкать, пригреть — значит, верным сделать. С внезапно пронзившим удовольствием осознал Митцинский — жизнь прекрасна. И особенно прекрасна рядом с такими — раздавленными ею. Затянул молчание до предела, выдавливая из этого живого трупа остатки достоинства. Затем пошел к Федякину, разводя руками:
— Боже мой... Дмитрий Якубович... как же вы так? Теперь ведь все пути назад отрезаны...
— Бросьте, Митцинский, — поморщился Федякин, — к чему фарисейство. Вам ведь такие и надобны — с сожженными мостами.
— Не отрицаю, Дмитрий Якубович, такие удобнее в обращении, с сожженными мостами. Но — с целыми душами. А она у вас выжжена, вас врачевать надо. За прохладную встречу простите великодушно. Поймите и вы меня. Я получил от вас отказ на первое приглашение. И вдруг... мало ли от кого и зачем теперь явились. Вот что. Вы сейчас примете ванну, отобедаем. У меня неплохая коллекция французских вин. Затем я дам вам денег, одежду, кое-что из документов — и ступайте с богом. Как-нибудь обойдется, растворитесь, Россия необъятна. Ах, Дмитрий Якубович, голубчик, как же вас угораздило с чекистом... поверьте, я был бы счастлив иметь вас соратником в нашем деле, но теперь... не смею даже просить о помощи, ведь не лежит у вас душа к нашему делу...
— Вы бы о брюхе моем сначала порадели. О душе мы потом, — сумрачно попросил Федякин.
Вскоре сидели они друг против друга за обильным столом. Пожаром занялось лицо Федякина от токайского. Ослабев от вина и пищи, через силу ловил он слова Митцинского.
— ...Задерживать не смею. Но и не гоню... наберитесь сил, сами решите, как поступить.
Федякин утвердился локтями на столе, мотнул головой: Митцинские веером, карточной колодой расползались в стороны — смутные, вкрадчивые.
— Бросьте, Осман... за меня уже все решено. Буду при вас хоть цепняком сторожевым. Навоз грести — извольте. Шашкой махать, кишки выпустить кому — с нашим удовольствием, поскольку, запродав душу черту, занятие не выбирают. А вы и есть мой черт! Сатана вы моя м-многолика-ая... — взревел Федякин, трахнул по столу кулаком. Из-под кулака веером — горчица.
Тупо пялился полковник на горький свой кулак, уронив голову на стол, заплакал — тяжело, страшно, навзрыд. Истекала слезами жизнь пропащая. Две недели звериного житья выполаскивались соленой влагой.
По другую сторону Митцинский ножом счищал с черкески желтые брызги, морщил губы в брезгливой улыбке.
. . . . . . . . .
Через несколько дней к вечеру Федякин вышел подышать во двор. Гудела голова от писанины, бумаг. Митцинский завалил списками мюридов, добровольцев, приставил помощника — смышленого, застенчивого мужичка лет тридцати, Юшу — местного учителя-арабиста. На двух столах в домике Федякина пухли груды замызганных листков, исчерканных ужасающими каракулями фамилий на русском и арабских языках.
Из них формировали повстанческую армию. Федякин сортировал, перебеливал фамилии и краткие данные по-русски. Три сотни мюридов и добровольцев составлял полк. Полку полагались командир, агитатор, военспец-инструктор. Командиров и агитаторов наскребли с грехом пополам из местных кадров, в основном средний комсостав из бывшей «дикой дивизии». Военспецов, обещал Митцинский, пришлет Грузия. С оружием было не густо. Выходило пять винтовок и граната на два десятка повстанцев.
За день едва управились с десятой частью списков, бумажные горы, казалось, и не убавлялись.
К вечеру Федякин сомлел и изнемог. Поднял голову, оторопело затряс ею — перед глазами курчавилась темно-зеленая стена из виноградных листьев. Неведомо когда отгородили полковника от двора. Юша сидел рядом, сонно, по-рыбьи пялился на начальство. Федякин усмехнулся, сказал:
— Никак скисли, вьюноша?
Юша поморгал, осторожно улыбнулся:
— С непривычки, господин полковник. Может, отложим на завтра?
— Ладно. Быть посему. На сегодня хватит. Завтра приходите в семь.
Вышел — поджарый, затянутый в новую черкеску, на боку болталась шашка. Щетину, отросшую за время скитаний по лесу, выправил Федякин в бороденку на восточный манер.
Поздно вечером двор опустел. Федякин вдохнул вечернюю прохладу, постоял, покачиваясь, прикрыв глаза. Присел на корточки у мазанки, оперся спиной о стену. Шашка уткнулась темляком в бок. Федякин вытянул ее из ножен, дохнул на синеватую сталь. По ней расплылось и исчезло легкое туманное пятно. Федякин поискал глазами, увидел голыш. Стал править лезвие. Тяжело ворочались думы в голове, мучило неотвязное — как там мать, Фенюшка? Выживут ли, бедные, без него? Одиночество, стылая горечь разъедали душу.
С гор наползали сумерки. Издалека, с конца улицы, донесся скрип арбы. Он разрастался, сверлил уши, пока не затих у самых ворот. Калитка распахнулась, вошел вахмистр Драч. Он осмотрелся, увидел Федякина. Изумился, приоткрыл рот. Настороженно кивнул, приветствуя, сунулся отворять ворота. Во двор, пронзительно визжа, въехала крытая арба, запряженная быками. Из арбы полезли один за другим чернявые, голенастые мужики, похожие на жуков, в одинаковых мятых и запыленных черкесках. Отряхивались как-то по-собачьи, разминались, переговаривались не по-русски.
Драч, косясь на Федякина (за каким дьяволом этот «рыболов» здесь?), озабоченной трусцой побежал к большому дому — докладывать.
К арбе уже спешили Митцинский с Ахмедханом. Разобрали прибывших, повели к дому. Когда проходили мимо, Федякин услышал французскую речь. В голосе Митцинского дрожало ликование, с упоением грассировал, руки плавали в округлых жестах. Жизнь возвратилась для Федякина в прежнее русло. Он судорожно, прерывисто вздохнул. Снова запахло заговорами, крестовым походом на Советы. Вновь заползала в Россию, перемахивала на бесшумных крыльях стая закордонных штабных стервятников, падких на русскую кровь. Насмотрелся на таких Федякин в гражданскую вволю.
Митцинский, пропустив вперед прибывших, задержался около Федякина, сказал, возбужденно посверкивая глазами:
— Дождались! Наконец-то! Дмитрий Якубович, голубчик, через две недели готовьте генеральный смотр наших сил. Закончите со списками, подыщите подходящую площадку в горах с учетом надежного оцепления, проведите две-три репетиции — и покажемся! — Потер руки, сияющий, бледный от возбуждения.
Федякин хмуро переспросил:
— Через две недели? Побойтесь бога, Осман Алиевич! Тут на бумажную канитель неделю еще ухлопаем. Когда же площадку искать, репетировать? Не успеем, как хотите, не успеем.
Митцинский уперся взглядом полковнику в переносицу:
— А вы уж постарайтесь, Дмитрий Якубович. Нас с вами не за красивые глаза и не за бумаги оценят — за сформированные отряды. А смотр — через две недели. И ни днем позже. — Торопливо развернулся, стал догонять ушедших.
Федякин плюнул, опустил глаза. На конец шашки взбирался жук. Переступая мохнатыми лапами, раскорячился в раздумье — взлетать либо погодить, прилип к стали, скользкий и наглый на ее сияющей чистоте. Федякин подбросил его кверху, замахнулся, остервенело визгнул лезвием по воздуху.
Жук, насмешливо гудя, уплывал, таял в синих сумерках.

 

Сели за ужин к ночи, после ванной. Ахмедхан накрыл стол в большой — о двух комнатах — времянке, где разместили закордонных военспецов. В марлю, занавесившую раскрытое окно и двери, билась мошкара, ночные бабочки летели на свет. За кисейными квадратами марли звенели бокалы, вспыхивал хохот, пулеметными очередями выплескивалась французская, английская речь. В нее вплетался быстрый говорок переводчика.
Федякина за стол не позвали, прислали две бутылки мадеры и половину жареного индюка — от щедрот Антанты.
В непроходящей тоске тянул Федякин мадеру из горлышка. Опорожнил за полночь обе бутылки. Подмываемый, все той же тоской, вышел во двор, путаясь ногами в клубке суровых ниток, выкатившихся неизвестно когда из его шкафа. Во дворе отшвырнул клубок, покачался на ватных, несгибающихся ногах, прислушался. Лился сверху на смутные строения мертвенно-желтый свет луны. Сквозь ставни соседнего дома просвечивала сильная, колющая глаза лампа, догорало, вяло чадило угарное веселье. Федякин, пошатываясь, подобрался к окну, заглянул в щель. Митцинского в комнате уже не было. Переводчик спал, уткнувшись лбом в залитую вином скатерть. Чернявый француз, притулившись к стене, пыхтя, натужно сдирал с ноги штанину, отирал спиной побелку. Англичанин таращил на него из-за стола белесые глаза, тяжело ворочал языком:
— Ит-с Россия, мсье Фурнье, ит-с Кавказ.., хау ду ю ду?
Турок лежал поперек пышной пуховой постели, выставив туго обтянутый цветными панталонами зад, время от времени поднимал голову, хихикал, грозил всем пальцем.
Федякин опустился на четвереньки, помотал гудящей головой. Мир проваливался в тартарары. Под руку попался клубок ниток. С минуту полковник смотрел на него, что-то соображая. Наконец ухмыльнулся, стал шарить вокруг руками. Нашарил щепку, вставил ее в щель ставни, привязал к ней нить. Так же, на карачках пропуская нить через кулак, пополз в сад, мстительно подхихикивая, сладострастно бормоча под нос:
— Я вам щас, суки... м-мать вашу... слетелись, с-стервятники... я вам покажу... ду-юду... я вам дую-дукну...
Залег за деревом, натянул нить, резко отпустил. В ставню закордонным гостям кто-то стукнул. Через паузу — еще раз. На стук вышел француз, постоял, белея голой ногой, на второй ноге — все еще напялена штанина. В пустынном, пронизанном колдовским светом дворе — никого. Над строениями нависала чудовищная тень скалы, будто башка неведомого великана, упираясь в лимонное небо, глядела сверху на Фурнье. Он попятился. Чувствуя, как осыпало спину мурашками, путаясь в штанине, влип в дверь, отворил ее задом, нырнул в уютное, прокуренное тепло. Встал посредине комнаты, не в силах согнать с востроносого лица пугливую, дрожащую улыбку. В ставни настырно, требовательно заколотили. Англичанин поворочал белками, оторопело каркнул:
— Вот из ит?
Подняли турка в панталонах, вышли втроем. Никого. Мертвая, кладбищенская тишина. Постояли, слипшись в кучу. Деревенели ноги, выветривался хмель. Дьявольский свет луны сделал пустыми глазницы, мертвецки подсинил носы, ногти на пальцах — англичанин судорожно стягивал ворот ночной сорочки. И тут откуда-то, из черного провала между строениями, вырвался и вонзился в них дикий стонущий вой. Он заполнил весь двор, сверлил уши.
Трое бросились к двери, давя и отшвыривая друг друга. Вой давил им в спины, выжимал остатки здравого смысла. По-заячьи жалобно верещал опрокинутый француз: через него, вколачивая пятки в спину, перли напролом англичанин с турком.
Вышел во двор разбуженный Ахмедхан, зацепился за нить. Зажал ее в кулаке, свирепо зевая, шаркая чувяками по двору, пошел в сад. Там он наткнулся на Федякина. Полковника корежило от хохота. Он извивался, елозил по земле брюхом, бил ее кулаком, сладостно всхлипывал:
— И-и-и-хе-хе... наложили в штаны-с, господа-а-а, хау-ду-ю ду, м-мать вашу... х-х-хе-хе-с-с!
Ахмедхан поднял Федякина за шиворот, встряхнул его, как кутенка, сумрачно спросил:
— Зачем хулиганишь?
Отволок полковника в комнату, бросил на кровать, запер снаружи дверь. Сам отправился спать. Глухо гомонила за ставнями насмерть перепуганная закордонная троица.
Проснулся Митцинский. Долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к чему-то необычайно важному, только что истаявшему внутри. Это важное не давало покоя. В нем были намешаны пронзительная радость и чей-то вой. Митцинский понял — теперь не заснуть. Спустил ноги с кровати, сунул их в шлепанцы. На подоконнике, на полу зеленовато маслился свет луны. Митцинский вспомнил — трое из-за кордона! Тихо, одним горлом засмеялся — сладостно опахнуло свершившимся, вплотную приближалось великое дело.
Вой все еще явственно стоял в ушах. Откуда? Кто выл? Он набросил халат, вышел во двор. Горы затаились в дремотной ночной неге. Внезапно пронзило: Софья! Где она сейчас, сию минуту... лежит, разметав пушистый ворох волос по подушке... в окно заглядывает луна — вот эта. Задохнулся Митцинский от сладкой, тоскующей муки. Все гнал и гнал, торопил события и вот, как тычок; споткнулся о загнанную внутрь тоску по Софье. Это разрасталось.
Митцинский спустился с крыльца, пошел через весь двор к яме. Луна зашла за утес — и оттого потемнело. Смелее развернули колючие лучи звезды: крупные, мохнатые, они висели в гулкой черноте, их подпирала смутная громада гор. Он был здесь властелином, хозяином всего, куда упирался взгляд — в темный хаос гор на бледно-лимонном небе, смутно белеющие, тихие сакли аула, комками сахара рассыпанные по склону.
Митцинский подошел к забранной решеткой яме, заглянул вниз. Там, в непроницаемой глубине, что-то слабо завозилось.
— Ташу... — окликнул он совсем тихо.
Снизу раздался прерывистый, женский, сдавленный страданием голос:
— Осман, возьми меня отсюда, я больше не могу, я скоро сойду с ума... возьми меня!
Он пошел к сараю, убыстряя шаги. В темноте нашарил кольца веревки, висевшей на стене, снял ее. Возвращаясь, зашел в маленькую подвальную котельную под ванной, чиркнув спичкой, зажег комок промасленной пакли под дровами. Языки пламени жадно облизали груду сухих поленьев, сложенных под котлом. Митцинский закрыл глаза, отчетливо представил: через несколько минут наверх, в ванную двинется горячая вода. Глубоко, умиротворенно вздохнул, вышел во двор. Гулко колотилось сердце, захватывало дух от нетерпеливого вожделения — сейчас свершится. Он откинул решетку, сделал на конце веревки петлю, спустил в яму. Сказал вполголоса:
— Продень ногу в петлю.
Подождал, слегка подернул вверх. Веревка натянулась. Тогда он расставил ноги, стал тянуть ее, напрягаясь, перебирая руками. Внизу с легким шорохом осыпалась земля. Смутно забелела рубашка Ташу. Он подхватил ее под мышки, напрягся, рывком поставил рядом с собой — исхудавшую, безвольно обмякшую. Митцинский поднял ее на руки, понес в ванную.
В ванной он посадил ее на табурет и зажег свечи. Повернулся к Ташу.
— Я освобождаю тебя от всех обетов, — шепотом сказал он, — снимаю с тебя тоба. Будь тем, кем создал тебя аллах, он не принял всерьез твоих обещаний утратить суть свою, ибо к ним толкнули горе и нужда. Не бойся ничего, девочка, я все беру на себя.
Назад: 35
Дальше: 37