35
Президент пребывал в затруднительном положении. Офицерская закваска буйно бродила в нем. С тех пор, как два года назад в Анкаре он стал председателем великого национального собрания Турции (ВНСТ), зеленый офицерский костюм был заменен на цивильное платье. Но когда требовалось собраться и принять важное решение, президент с наслаждением втискивался в опробованный панцирь офицерской формы.
Он сидел в беседке, закинув ногу за ногу, и покачивал сапогом. Лаковый глянец хорошо надраенной кожи вызывал умиротворение. Стены мраморной беседки составлял дикий виноград вперемежку с лианами. Это сочетание давало отличную, непроницаемую завесу, будоражило нюх вкрадчивым, бодрящим запахом.
В течение одного года он умудрился заключить три договора о дружбе и братстве: с РСФСР, республиками Закавказья и Украиной. Успел растратить на войну с Грецией десять миллионов российских золотых рублей. И вот сейчас, когда еще не остыло на ладонях тепло рукопожатий со славянами, изволь прятаться в беседке и слушать прожекты об интервенции в Россию.
Стороны прибыли пока не все. Сидели втроем за круглым инкрустированным столом под развесистым инжиром неподалеку от беседки: Реуф-бей, князь Челокаев и Омар Митцинский. Ожидали прибытия полковника французского генштаба из оккупационных войск господина Фурнье — последней договаривающейся стороны.
Князь Челокаев угрюмо молчал, презрительно щурился на великолепие вокруг: зелень, фонтан, мрамор. Чистоплюи. Писучие болтуны. Извергатели прожектов. Кровавое дело — вот единственно стоящее занятие на сегодня.
На тропинке, среди подстриженных газонов, показался полковник. Он приблизился к столу и склонил набриолиненную голову. Его душистая, бескостная рука вяло сплющилась в трех рукопожатиях. После этого Фурнье сел и заговорил по-французски: язык Ришелье и Наполеона должны знать все. Полковник предостерегал от язвы большевизма, разъедающей кавказский хребет. Он вонзал длинный, с острым ногтем палец в стол, забивая осиновый кол в могилу Советов.
Президент изнемогал от французского красноречия. Фурнье говорил об ответственности Франции и Турции за судьбы Европы. Президент вздрогнул и прикрыл глаза. Нет, он не ослышался: Франция и Турция... а давно ли за все отвечала лишь Франция? «Милейшая вы дрянь, полковник, — помыслил Ататюрк, — вы пронюхали, что о судьбах Европы вчера говорил здесь полковник Вильсон. Он тоже употребил это коротенькое, но сладчайшее «и»: Англия и Турция. Вам всем уже никуда не деться от этого коротенького «и», ибо турецкие войска уже разгромили греков, очищена Анатолия и скоро победный грохот ботинок турецких янычар до основания потрясет все ваши штабы, эти смердящие язвы на теле Стамбула. Это пока Франция и Турция, полковник. Скоро будет «Турция и Франция». И мы еще доживем, когда будет одна Турция без всяких приставок».
— ...Наши предложения выгодны обеим сторонам, — между тем журчал полковник, — французские войска, оружие, пропущенные через Турцию на Кавказ, пробьют на границе брешь и, раскаленные борьбой, воспламенят повстанцев Грузии, Чечни и Дагестана. Вам надлежит затем ввести в прорыв свои отряды, грузинскую и чеченскую колонии. Оговорим одну формальность: согласие вашего ВНСТ на пропуск наших войск. Большевики отброшены за Дон. Цивилизация Европы во франко-турецкой упаковке протиснется в прорыв и оплодотворит Кавказ экономически и духовно. Что же касается концессий и льгот на разработку недр... мсье! На территории Кавказа хватит места, чтобы, не толкаясь, обогатились две Турции и десять Франций!
— А почему не десять Турции и две Франции, мсье? — любезно осведомился Реуф-бей.
«О, умница», — растроганно подумал президент и дрогнул сапогом.
Фурнье обворожительно улыбнулся:
— Время покажет, милейший Реуф-бей, кого и чем судьба одарит на Кавказе. Существенней другое: готова ли Грузия к приему гостей? Князь, доставьте нам удовольствие прогнозом. Вы только что оттуда? Как настроение у повстанцев? Как паритетный комитет?
— Стервятники, — внятно сказал Челокаев.
— Что? — не понял Фурнье.
— Т-трусливые стервятники, — протяжно, заикаясь, сказал князь. — Ненавижу. Грызутся меж собой и истекают словоблудием. Изобретают крылья: правое и левое. Жордания и Церетели к-крыльями обзавелись, когда Грузия под сапогом Советов. Дискуссии и реверансы, теории. А нам попроще что-нибудь... топор, пулю. Или кухонный нож — чтобы глотку перерезать.
У Челокаева задергалась щека, бешено, ненавидяще косили глаза.
— Князь... — позвал осторожно Реуф-бей. Подумал брезгливо: «Истерик. Ба-ба. Нам только здесь припадков не хватало». — Князь... ваше имя — символ в Грузии...
— Я это уже слышал в Тифлисе. И в Париже. Когда ваши войска перейдут границу? Один короткий марш через хребет во сто крат полезнее всех этих заседаний.
— Вы нам даете гарантии?
— Какая вам нужна гарантия?
— Гарантия поддержки всей Грузии. Лишь тогда мы будем для Европы освободителями. В противном случае — мы оккупанты.
— Вас беспокоит мнение Европы? — задохнулся князь. — Этой продажной стервы? А я надеялся, господин Реуф-бей, что оккупация Турции Антантой излечила вас от розовых иллюзий! Вам нужны гарантии? Извольте! У пяти тысяч торговцев конфискованы лавки, у них отобраны средства к существованию. Сто тридцать тысяч дворян лишены дворянства. Пять тысяч кадрового офицерства разжалованы хамами, с их плеч сорваны погоны — символ доблести, чести! Итак — полтораста тысяч обесчещенных, лишенных привилегий и средств к существованию! Введите войска через Карс, Мургуд — и вся Грузия заполыхает!
— А дальше что? — угрюмо, неприязненно подал голос Митцинский. — В России под ружьем без малого миллион. Из ваших полтораста тысяч исключите торговцев, князь. Их нежный слух привык больше к звону золота, чем к орудийному грохоту. Да и дворянам претит запах крови. У вас останется от силы сто тысяч голубых кровей — это самое большее, что вы наскребете, помяните мое слово. Сто тысяч и российский миллион? И вы грезите надеждой, что большевики, имея этот миллион, без боя отдадут бакинскую и грозненскую нефть, черную кровь в жилах России?
— Зачем вы здесь, Митцинский? — бледнея, шепотом спросил Челокаев. — Вот эдакую арифметику трусов я уже слышал в Тифлисе ив Париже.
— Я уверяю, князь, — резко перебил Митцинский, — подреза́ть жилы активистам и спускать курок куда заманчивей и проще политической стратегии борьбы. Все ваши торговцы и дворяне для большевиков — лишь банда контрреволюционеров. Но если поднимется крестьянин, ради которого Советы заварили кашу, — вот это оплеуха на весь мир, от которой невозможно оправиться. Сколько у вас крестьян-повстанцев? Да-да — тех самых хамов! Сколько?
— А вот это уже по вашей части — з-завлекать хама. Тут нужна родственная душа, а меня увольте.
— Вы забываетесь, князь! — Митцинский встал, ощерился.
— Господа! — тревожно вскинулся Реуф-бей.
— Я не з-забываюсь! — горячечно заикаясь, выдохнул Челокаев. — С меня достаточно обезьяньей политики его братца Османа. Сидеть на чеченских хребтах и наблюдать за боем тигров в долине — что может быть забавней и безопаснее?
Митцинский засмеялся — трескуче, сухо.
— Ч-что означает ваш смех?
— Возьмите себя в руки, князь, — холодно сказал Митцинский, — вы бесспорно национальный герой. Но о серьезном с вами говорить рискованно, пока вы не дадите слово, что все сказанное здесь не станет достоянием других.
— Я... убью вас! — задыхаясь, сказал Челокаев, взявшись за кинжал. — Клянусь богом: еще одна мерзость из ваших уст — и я...
— Господа! Князь! Омар-хаджи! — помертвел Реуф-бей, с ужасом покосился на беседку.
— Вы меня не поняли, князь, — усмехнулся Митцинский, — речь идет о своеобразии манер в вашей боевой группировке. Вы ведь отчитываетесь обо всех контактах перед вашими «шепицулта кавшири», не так ли?
Челокаев молчал, ненавидяще косил глазами.
— Господа, сядьте, прошу вас! — оправился от пережитого и подпустил металла в голос Реуф-бей. Челокаев медленно опустился на скамью.
— Я не могу рисковать делом брата. Я должен быть уверен, что все сказанное о нем здесь останется между нами.
— Князь, Митцинский прав, — блеснул очками Реуф-бей и тонко, неприметно улыбнулся: горячих лошадей осаживают шпорой и хлыстом.
— Мне не пристало что-либо таить от братьев моих по борьбе. Единственное, в чем могу уверить, я доверяю им больше, чем себе, — подрагивал ноздрями Челокаев.
— Тогда наш разговор не может состояться. — Митцинский откинулся на резную спинку, сцепил руки на колене.
— Признаться, он мне стал надоедать, — жестко усмехнулся князь. Встал: — Прощайте, господа, приятной вам беседы, красивых изречений. А нас дела ждут. — Пошел к выходу, струнно натянутый, играя гибкой талией. Реуф-бей не окликнул, смотрел вслед исподлобья. Ничего, не велика утрата — уходит пешка с кинжалом, каких сотни.
У прохода в подстриженных кустах Челокаев остановился, крутнулся бешено назад, блеснул оскалом зубов:
— Плевать мне на Европу и на словоблудие ее! Нам Грузию надобно поднять не хартиями — делом! И я клянусь вам, мы это сделаем к Мариамобе! Запомните — Мариамоба, грузинский праздник! А опоздавших к делу мы и к столу не пустим, в шею, в рыло всю запоздавшую Европу! Так что поторопитесь, господа! — Ушел.
Митцинский дернул щекой, сказал усмехаясь:
— Вы знаете, как Осман его назвал при первой встрече? Всадник без головы. Слепец на лошади, маньяк резни. — Омар встал, выгнул треугольником бровь. Из запавших глаз хищно блестел острый взгляд. Заговорил, ощерив в твердом оскале зубы: — Господа! Князь прав в одном: больше медлить нельзя. Но не Грузию следует поднимать. Она обречена без поддержки Северного Кавказа. Через Кавказ на помощь осажденному русскому гарнизону в Грузию двинется большевистская армия. Я получил письмо от брата. В Чечне и Дагестане к восстанию готовы... — Он сделал паузу и выдохнул звенящим голосом: — девяносто тысяч!
Хвост суки Лейлы дернулся и заколотил по мраморному порогу. Президент, выдернув из-под ее морды сапог, подался всем телом вперед. Пальцы его вошли в шелковистый мех на шее собаки, крутили на ней колечки. Лейла потянулась, зевнула, обдав президента прогорклым запахом псины.
— ...И эти тысячи — не голубая кровь. У них каменные мозоли на руках, буйволиное упрямство и единая вера, перченная фанатизмом. Это — так называемый народ. Идти против него Советам — значит начинать гражданскую войну на Кавказе. Едва ли они решатся теперь на это.
Омар Митцинский торопился, дожимал. Вот-вот свершится то, ради чего покинул родину, скитался, унижался, карабкаясь по ступеням к немыслимым вершинам халифата.
— Настало время, господа. Решайтесь. Брат ждет реальной помощи оружием, деньгами, военными советниками. Он приглашает наблюдателей к себе: Европа должна увидеть его силы своими глазами, убедиться в грозной реальности происходящего.
Реуф-бей молчал. Снял пенсне, стал протирать его платком. Тишина давила осязаемой плотностью на плечи. Наконец сказал:
— Я доложу вышеизложенное президенту. — Поднялся, склонил голову.
Митцинский и Фурнье оторопели — их выпроваживали. Направились к выходу. На кителе Фурнье оскорбленно ежилась складка между лопатками. Реуф-бей усмехнулся, спросил вдогонку:
— Господин Фурнье, вы ведь не видели еще красот Кавказа? Чечня — сердцевина его. Гостей там любят, особенно званых.
Фурнье замедлил шаг. Не оборачиваясь, ответил:
— Я действительно не видел этих красот, Реуф-бей.
Митцинский и полковник скрылись за кустами. Реуф-бей сел лицом к беседке, стал ждать. Наконец сквозь плотную завесу зелени просочился голос:
— Вам не кажется, Реуф-бей, что все они подобны булыжникам на дне реки? Течение времени необратимо, а они обросли слизью и прилипли ко дну. Они забыли, что над Стамбулом течет уже двадцать второй год и наша национальная армия возвращается с победой из Греции. Они до сих пор не могут осмыслить, что их оккупации пришел конец.
— Я это отметил, ваше превосходительство.
— Для Фурнье разрешение нашего Национального собрания на пропуск их войск через Турцию в Россию — простая формальность, не так ли? Я не ослышался?
— Вы не ослышались, господин президент.
— Это становится любопытным. Мы вынуждены разочаровать полковника. В политике часто случается, когда простая формальность становится камнем преткновения. У нас слишком много накопилось своих проблем, чтобы превращать себя в трамплин для франко-английского прыжка в Россию. Я не намерен больше выслушивать ничьих суждений об интервенции в Россию или на Кавказ. Избавьте меня от этого.
«Вы их больше не услышите, президент, — холодно, непримиримо помыслил Реуф-бей, — я постараюсь, чтобы эти дела вас не коснулись».
Острым холодом опахнуло спину. Отныне он начинал свою игру, которая могла стоить ему головы в случае неудачи.
За удачей ждало президентское кресло. Игра стоила свеч.
— Я все понял, ваше величество, — сказал Реуф-бей, передохнув. Не так просто было осознать себя особью, только что отпочковавшейся от материнского организма.
— Иди, — раздалось из беседки. — Да, вот что... коммунисты основали у нас свою партию два года назад, срок достаточно большой, чтобы терпеливо сносить все их шалости. Теперь, признаться, заболела голова, ребенок потерял чувство меры.
— Я займусь им, завтра же.
— Ну-ну, не так резво. По крайней мере, чтобы вопли его не сразу услышали в России.
* * *
Омар-хаджи одолевал каменный уклон улицы. Вытертый до блеска булыжник все еще отдавал дневной жар, хотя густая тень от заходящего солнца напитала улицу. Мыльные потоки стирки струились по сточному желобу. Медленно колыхались над головой полотнища сохнущих простыней. Бедность благоухала как могла — пахло прогорклым жиром, кошачьей мочой.
Омар-хаджи толкнул вмазанную в стену низкую дверь, пригнувшись, вошел. У порога стоял на коленях крепкий бутуз годов трех от роду. На плутовской смышленой рожице влажно мерцали большие глаза, в раззявленном красногубом рту сахарно блестели два нижних зуба. Малец качнулся, сморгнул, сказал, с наслаждением перекатывая во рту российское «р»:
— Дядька пр-ришел... саля малеку. — Потянулся к черному глянцу сапога Омара-хаджи.
Митцинский брезгливо отдернул ногу и поймал взгляд Драча. Вахмистр мастерил в углу табурет: рукава засучены, ворох пышной стружки бугрился на полу. Драч встал, трескуче кашлянул, сказал:
— Здравия желаю, ваше благородие. Проходьте. — Придвинул стул. В глазах — понимающая жесткая усмешка: высокий гость побрезговал сыном. Омар-хаджи обошел мальца, сел, огляделся, давя в душе досаду — угораздило же отдернуть ногу.
На голоса вышла из кухни Марьям. Увидев гостя, полыхнула румянцем, опрометью метнулась назад — готовить угощение.
На стене — новый дешевенький коврик. В углу появился пузатый комод. На нем неистово сиял надраенный самовар. Входила в налаженное русло жизнь Драча.
— Как жизнь, вахмистр? — спросил Митцинский.
— Теперь, слава богу, выправились. Если б не вы... — умолк на полуслове. В голосе — натужная собачья преданность.
— Отдохнули? К службе готовы? — озлясь отчего-то, смял церемонии Митцинский.
— Так точно, ваше благородие, — приподнялся было Драч. Митцинский нетерпеливо махнул рукой — сидите! Помолчал.
На кухне приглушенно звякала посуда, из дверной щели тек запах горячего оливкового масла. На серую гладь давно не беленной стены выпорскнул таракан, застыл — наглый, усатый. Омар-хаджи брезгливо дрогнул ноздрями, стал бросать короткие, рубленые фразы:
— Поведете в Чечню троих. За их жизнь отвечаете головой. В Грузии вас подстрахуют, доведут до границы с Чечней. Увидите позади двоих в серых черкесках. Один будет держать в руке граммофонную пластинку, у другого — коробка с тортом. Это — свои. В разговоры с ними не вступайте, делайте свое дело. В Хистир-Юрт пробирайтесь самостоятельно. Как только доставите спутников к Митцинскому, немедленно возвращайтесь обратно. Вот задаток — пятьсот. Остальные получите при возвращении. И помните...
Омар-хаджи осекся, его рука с деньгами повисла в воздухе. Вахмистр смотрел тяжело, исподлобья в переносицу офицеру. На лице его дрожала недобрая улыбка.
— В чем дело, вахмистр?
— Маловато этого, ваше благородие. Детишки растут, цены на базаре ровно блохи скачут.
— Сколько вы хотите? — спросил Митцинский. В груди пухло тяжелое, брезгливое изумление: «Ах, ха-ам... ожил, быдло, осмелел».
— Мне задаток никак не меньше тыщи надобен, ваше благородие, а уж остальные пятьсот — по возвращении, как изволили сказать. Дело тонкое: людей к месту доставить — не бумажку пронести, там за троих головой в ответе.
— А не боитесь, вахмистр, что нас не устроит подорожавший связник? Вас ведь, готовых за два гроша на смерть, табуны в Турции скопились.
— Не боюсь, ваше благородие, — недобро, остро смотрел Драч, не отводя глаз, — что табуны нас — верно. Только иной, кто за гроши согласится, он за гроши и продаст ЧК вашу троицу, и взять с него опосля нечего, такой женку с ребятишками в туретчине вам не оставит. Да и нюх у такого, двухгрошового, против моему никудышный, я как-никак дважды ходил и дело сделал как положено. Так что не скупитесь, господин Митцинский: дешевая плата — она, глядишь, дороже вам станет.
Встал Драч. В своем доме он был. За детишек и жену готов был волком вцепиться в глотку судьбы. Подорожала теперь его голова, прыть и осторожность его звериные с опытом в цене возросли — и не резон ему было продешевить их.
— Ну что ж... — встал Митцинский, усмехнулся, усмиряя в себе гнев, — знающий себе цену и в деле ценится. Возьмите пока пятьсот. Остальные вечером, перед уходом.
— Не сомневайтесь, ваше благородие, — обмяк Драч, принимая деньги. Спрятал их на груди, глубоко, До дрожи вздохнул, сказал, подняв ввалившиеся, измученные глаза: — Жизня семейная, она здесь, на чужбине, ровно примус чадит, только заместо керосина кровушка моя сгорает. Так что извиняйте, ваше благородие, ежели что не так. А за дело не сомневайтесь, себя положу, а людей к вашему братцу доставлю в целости.