Книга: Час двуликого
Назад: 20
Дальше: 22

21

Ахмедхан стоял перед поваленной чинарой с топором. У ног его лежала лопата. Необъятный ствол с потрескавшейся корой когда-то рухнул через балку, подмытый половодьем, и придавил на другой стороне кузницу В ней нашли свой конец кузнец Хизир и его жена. Ахмедхан пришел с их могилы к убийце-чинаре с топором в руках. День истекал горячечным закатом — первый из трех, пожалованных Ахмедхану Митцинским. Где-то за лесом садилось усмиренное вечером солнце, трепетно пришептывала листва над головой.
Вечерний лес стоял стеной позади Ахмедхана, сумрачно глядел на гномика с топором у своих ног.
Чинара лежала перед Ахмедханом горой, зацепившись половиною корней за край балки, другая — мертвая половина, добела отстиранная весенними половодьями, свисала вниз дремучей бахромой, переплетаясь с побегами плюща, хмеля и настырным встречным подростом молодого орешника.
Ахмедхан взобрался на ствол, выпрямился. Под ногами сумрачной прохладой дышал провал. Балка лежала под ним, та самая, где топтало тропу его детство и наливались буйной силой спина и плечи под тяжестью мешков с рудой.
Отсюда, сверху, осозналась в полной мере для него вся чудовищная мощь ствола, рухнувшего на саманный коробок кузницы. Сквозь крону просматривалось бурое месиво оплавленного дождями самана, из него торчали осколки черепицы, кое-где белели нашлепки известки. Мать белила кузницу каждую весну, и она светилась аульчанам по утрам робким заневестившимся подростком в белом платье.
Чинара все еще жила. Поверженная, она не поддавалась тлену вот уже сколько лет. Предприимчивый сельский люд, погоревав над мертвыми сколько положено, обнаружил вдруг, что балка, бывшая проклятьем для села глубиной и крутизною своею (не держались над ней мосты — смывало их регулярно половодьями), поскольку отгораживала она аульчан от строевого леса, вдруг утратила с падением чинары всю свою глубинную враждебность и превратилась в мирный овраг, где рос удивительно крупный терн, вызревали особо сладкая мушмула и ежевика.
В первое же лето прорезалась к чинаре устойчивая, прихотливо вьющаяся тропа от аула. К осени она закаменела, взматерела и расширилась. А на второе лето стерли подошвы людские кору на чинаре до самой древесины. Появились сбоку перильца, ограждавшие путника от провала.
А чинара все жила. Каждую весну, стряхнув ошметки снега с ветвей, принималась гнать к ним чинара сок из земли остатками корней, выпускала робкие побеги — с каждым годом все труднее и позже одевала зеленый наряд.
Засыхали многие ветви — их рубили на дрова, жарко и мощно полыхали они в печи. Однажды иволга свила гнездо в верхней части кроны, и с тех пор золотистыми от восхода утрами неслись к аулу малиновые трели.
Ахмедхан перешел по стволу к основанию кроны, забрался вглубь. Чинара все еще жила. Не было отца и матери, убитых ею, а дерево жило. Оно смело жить после убийства. По какому праву? Темная муть злобы поднималась со дна его души. Ахмедхан наклонился. Из серой, потрескавшейся коры рос тонкий побег. Он протиснулся сквозь мертвое сплетение сучьев и настороженно застыл над ними — зеленым гибким копьецом.
Ахмедхан долго смотрел на него. Стряхнув оцепенение, намотал росток на палец, потянул на себя. Росток не поддавался. Жила вспухла на лбу Ахмедхана, затрещал рукав под вздувшимся клубком мышц. Ростов, натянувшись струной, выдержал. Жесткое кольцо его въелось в плоть пальца.
Ахмедхан взревел, откинувшись назад, дернул изо всех сил и упал на спину. Ветки спружинили, приняли на себя грузную тушу. Острый сук, вспоров бешмет, хищно выставился из дыры.
Ахмедхан оторопело смотрел на руку. Льнула к посиневшему пальцу нежная кожица, содранная с ростка. Сам росток по-прежнему торчал между сучьями, светился пронзительно-чистой белизной, подергиваясь в едва заметной судороге.
Ахмедхан перевел взгляд на крону. Среди мертвых ветвей там и сям пробивались молодые побеги. Их было множество. Горел оцарапанный сучком бок, ныл палец. Смутное опасение мелькнуло у Ахмедхана перед началом большого дела, но он прогнал его. Скосил глаза на сук, поежился — упади он чуть правее, сук вспорол бы спину.
Поднялся, пошел по стволу к корням, спрыгнул на землю.
Здесь он сказал то, ради чего явился сюда:
— Клянусь памятью отца, я убью тебя. — Голос прозвучал глухо, невнятно, ему показалось, что слова стекли с губ и впитались в бешмет.
Он взял лопату и стал врываться в красноватый, упругий суглинок. Он докопался до первого корня, когда в небе зажглась первая звезда. Корень уходил в землю мощной колонной толщиной в ногу, рубить его в яме топором было тесно, и Ахмедхан принялся резать корень кинжалом. Через час стало совсем темно. Работать приходилось ощупью, и он порезал руку.
Ныла натертая рукояткой ладонь, корень, казалось, был сделан из железа, сталь кинжала быстро тупилась о него. Задыхаясь в тесноте, обливаясь потом, он выбрался из ямы.
Мерно шумел рядом уже невидимый лес, заходились в тоскливом плаче шакалы. Необъятной белесой дорогой тек над головой Млечный Путь, его разрезал надвое хребет горы, взметнувшейся над краем.
Ахмедхан ощупью собрал вокруг себя сучья, разжег костер. Решил заночевать у костра, в село идти не хотелось. Сестры его вышли замуж, днем он обошел их семьи, нигде долго не задерживаясь. Незримая жестокая мощь сочилась от его фигуры, и новые родственники избегали его взгляда, через силу поддерживая затухающий разговор. Говорить он не любил, да и не о чем ему было говорить с людьми, ему, повидавшему мир, — это выпирало из него помимо воли. Заботы, радости и печали его новых родственников казались жалкими и никчемными.
Костер мирно потрескивал у ног. Ахмедхан подержал над огнем нанизанную на прут баранину, поужинал, завернулся в бурку и заснул.
С восходом солнца он наточил кинжал. Яма, вырытая вчера, казалась в розовом свете утра кровоточащим провалом, откуда только что выдрали гнилой зуб. Он спрыгнул вниз, принялся резать корень. Непривычная к работе ладонь вздулась волдырями, нестерпимо горела. Он обмотал ладонь платком, стиснул зубы. Желтоватая, костяная твердь корня отчаянно сопротивлялась лезвию, и до обеда дважды пришлось точить сталь.
Лишь к обеду Ахмедхан перерезал последнее волокно. Он выбирался из ямы, задыхаясь, не в силах разогнуть спину. Перед глазами мельтешил, слепил рой темных мушек, порез и лопнувшие мозоли на ладони кровоточили, насквозь промочили платок.
С трудом переставляя ноги, он добрался до небольшого родничка на опушке. Рухнул рядом, зачерпнул воды в ладонь, напился. Отлежался, встал пошатываясь. Чинара вздымалась перед ним необъятной глыбой, и яма, вырытая у корней, казалась ему теперь жалкой норой червяка.
Ахмедхан вновь спустился в нее с лопатой, кривясь от боли, стал обнажать новый корень. Показалось его бурое, узловатое тулово, и Ахмедхана взяла оторопь: корень был вдвое толще прежнего. Расширив яму, он попытался рубить его топором, но лезвие цеплялось за стены ямы. От топора было мало проку. Он понял, что опять придется брать в руки кинжал. Застонал, спина покрылась мурашками в предчувствии долгой, нескончаемой боли.
Ему удалось врезаться в корень наполовину лишь к вечеру. Кинжал выпал из руки. Он попытался поднять его и почувствовал, что пальцы не гнутся. Разбухшие, окровавленные, они отказывались повиноваться под бурой коркой прикипевшего к ним платка. Бесконечно мучительным усилием он стал приподнимать голову. Шейные позвонки явственно скрипнули, будто их успела обметать ржавчина за этот проклятый день. В густо-синей бездонной глубине прямо над головой опять прорезалась та самая вчерашняя звезда. Ахмедхан стал выбираться из ямы.
Спина не разгибалась, и он, раз за разом упираясь в стены каблуком, обрушил на дно целый пласт земли. Тяжело, по-волчьи — всем корпусом — развернулся. Глаза его полезли из орбит. Он захлебнулся, давясь сухими, закупорившими глотку рыданиями: под пластом, рухнувшим на дно, отчетливо проявился силуэт нового корня, несравненно более толстого, чем прежние, измучившие его.
Напрягая последние силы, он выбрался из ямы, пополз к роднику. Ткнулся в воду лицом, стал лакать по-собачьи. Из родниковой бочажинки оскалился на него замутненный сумерками темный блин безглазого лица. Напившись, запрокинулся на спину.
Ползти к бурке не было сил, и он заснул здесь же — будто провалился в бездонное, черное небытие. Истек второй день, подаренный Митцинским.
Под утро пошел дождь, но сон Хизирова сына был тяжел, и проснулся он весь вымокший, сотрясаясь в ознобе.
Умытый лес светился чистой листвой, робко пробовали голоса первые птахи.
Чинара незыблемо высилась над Ахмедханом, соединяя берега оврага. Он вспомнил все, и ему стало страшно. Клятва, данная отцу, цепко взяла за горло, требуя приступать к работе. Она была невыполнима там, в яме, — ему стало ясно это только сейчас. Он поднял топор левой рукой, взобрался на ствол и выпрямился. Из-под ног уходила полукружьем мощная полусфера ствола. Еще пронзительней зеленели на ней после дождя бесчисленные копьеца ростков. Чинара не собиралась умирать. Лежащая над провалом, поверженная много лет назад, она посылала к небу своих неистребимых гонцов, питая их соком из года в год.
Ахмедхан ударил топором по стволу. Боль в истерзанной ладони притупилась, ушла вглубь и теперь отзывалась на каждый удар где-то глубоко, в самом сердце.
Прошло несколько часов. Ахмедхан рубил чинару — заросший, в заляпанном глиной бешмете, рубил, боясь разогнуться. Зрачки его закатывались под веки от смертельной усталости, и тогда слепые бельма глаз смотрели на мир невидяще и страшно.
Клятва цепко держала его. Топор затупился окончательно о твердую древесину, но Ахмедхан продолжал рубить, ибо знал — ему уже не подняться на ствол после того, как он наточит лезвие. В стволе зияла белесая рана в локоть глубиной. Своим краем она упиралась в толстый сук. Топор, опущенный нетвердой рукой почти вслепую, наткнулся на него, резко звякнул, соскользнул и полоснул Ахмедхана по ноге. Он содрогнулся от дикой боли, пошатнулся и рухнул в балку. Пробив густое сплетение орехового подростка, тело его рухнуло на крутой склон, покатилось вниз, сминая молодые деревца. Оно сломило толстую кизиловую ветку с гнездом синицы. Из разодранной травяной мякоти, смешанной с пухом, выбросило трех голых птенцов. Два из них упали на склон, и их засыпало ливнем потревоженной земли. Третьего защемило в узкой рогатине, и он повис — розовый, в пуху, немо, широко разевая желтый рот.
Ахмедхан приподнялся, сел. Во всем теле раскаленной ртутью переливалась боль. Голень ноги, куда ударил топор и содрал клок кожи, обметало засохшей кровью. Тупо ворохнулась мысль: кость цела. Прямо перед ним скалился лошадиный череп. Молодая ольха в руку толщиной проросла сквозь глазницу, приподняла череп. Теперь он висел на стволе, одноглазо, мертво скалясь в лицо Ахмедхану. И вдруг пронзительно, четко вспомнилось: кулак его бьет рыжую кобылицу в лоб, у нее подгибаются ноги и она падает с мешком руды на спине. Так вот чья голова скалилась теперь ему в лицо.
Он посмотрел вверх. Ствол чинары, соединяя берега балки, закрывал полнеба. То, что случилось с ним, требовало осмысления. Последние минуты с топором в руках помнились отчетливо. Но он силился постичь нечто более важное: почему оказался здесь избитым, сброшенным с высоты? Что стояло за этим?
Много лет за время скитаний с Митцинским он исповедовал насилие: брал у городских силой, хитростью и напором все, в чем возникала потребность: одежду, пищу, деньги. Он не всегда оповещал Митцинского о новых желаниях. Когда они возникали — шел и почти всегда добивался, чего хотел. Мир Советов был велик, непостижим и хаотичен, в нем при известном сноровке и силе легко можно было раствориться, нашкодив во владениях закона. Ахмедхан расшвыривал, мял податливые тела людей, проламываясь к цели, а если загоняли в угол — стрелял. И ни аллах, ни Митцинский ни разу не наказали его за то, что у него время от времени появлялись новые вещи и деньги, взятые у горожан силой. Это укрепляло веру в способ существования, выбранный им.
Но стоило ему обратить свою мощь на творение природы — дерево в своем ауле, как аллах наказал его. Сын Хизира со страхом оглядел себя: изодранный в клочья бешмет, избитое тело, израненные руки и ноги. За всю жизнь неверные не сумели нанести ему столько увечий, сколько он получил за три дня на родной земле. Значит, аллаху угодно было покарать его за насилие над его творением. Череп лошадиный скалился ему в глаза тоже не зря. Ничего не делается на этой земле просто так, во всем есть свой глубокий смысл, важно только вовремя разгадать его.
За убитого односельчанина карал и воздавал сторицей весь род — это Ахмедхан усвоил с детства. За убийство дерева предупреждало и наказывало небо — теперь он усвоил и это. И лишь Советы, неверные, были вне закона гор и вне покровительства всевышнего.
Ахмедхан содрогнулся и прошептал хвалу всевышнему за прозрение. Он знал теперь, как жить дальше.
Назад: 20
Дальше: 22