Глава X
УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ
Голливуд! Город моей мечты, где было так чудесно, где я получил столько радостей и тот страшный удар. Город Джен, Сэма, веселых гостеприимных ребят. И город мистера Холмера…
Первые два дня не выхожу из номера, жду звонка. Звонка нет. Почему? Ведь они знают, что я приехал. Я уже давно сообразил, что о моем приезде им сообщают сразу же, как только я пересеку границу. Так почему не обнаруживаются? Звоню сам. Джен и Сэму. Никто не отвечает. А телефона мистера Холмера у меня нет.
Решаюсь зайти в «Бэнк оф Америка», чем черт не шутит… И что же? Без промедлений получаю свои тысяча девятьсот пятьдесят долларов. Настроение стремительно взлетает вверх. Я считаю и пересчитываю зеленые бумажки, всемогущие бумажки, которых у меня скоро будет много. Кладу их в сейф отеля. Постепенно меня захватывает работа с этим режиссерским сценарием, возникают какие-то деятели, которые в отличие от Известного режиссера ни бельмеса в русском языке, и я функционирую вовсю.
Только на четвертый день раздается звонок. Это мистер Холмер. Он приветлив, но сдержан.
— Здравствуйте, Боб, наверное, беспокоились, что никто не звонит?
— Не скрою, мистер Холмер, беспокоился, но вот теперь слышу ваш голос, и все в порядке, — сам себе становлюсь противен от заискивающих ноток, которые не могу подавить в голосе.
— Надеюсь. Надеюсь, Боб, вы выполнили наше последнее задание, то с листовками?
— Конечно, мистер Холмер, конечно. Сразу. (Может быть, мне кажется, но что-то зловещее звучит в его голосе, неужели он знает, в какой именно туалет я отправил их чертовы листовки.)
— Как сразу? — спрашивает недоверчиво. — Вы что, в один вечер пошли всюду, куда мы указывали.
— (Ах, черт!) Да нет, мистер Холмер, вы меня не так поняли. Я имел в виду, в первую же неделю. В концертном зале, в Лужниках, в Театре эстрады, в Театре на Таганке… (А вдруг театр был на гастролях — пронзает мысль, по спине катится пот.)
— Ну ладно, ладно, — останавливает он меня, — хвалю. Мы, как видите, тоже свои обещания держим. — Пауза. — Вы ведь получили деньги в банке?
(Быстро у них контрольная служба работает.)
— Да, да, мистер Холмер, спасибо, большое спасибо.
— Ничего, это только начало, будете зарабатывать гораздо больше. — Пауза. — Если будете хорошо работать.
(Может быть, самое время сказать ему о моем решении?)
— Мистер Холмер, — начинаю, — я хотел бы с вами поговорить, тут возникло одно дело…
— Обязательно, — перебивает меня, — мы встретимся. Вы когда уезжаете?
— Вообще-то в следующий понедельник вечером, но я хотел…
— Отлично, я звоню вам из другого города. У нас впереди неделя. Я буду в понедельник утром — на все дела нам хватит. До свидания. — И он вешает трубку.
Как быть? А никак. Дождаться его. Встретимся, в понедельник он отвезет меня к нужным властям, получу паспорт на другую фамилию, американскую (я где-то читал, что так они делают со своими ценными агентами), и все. Пока мой Известный режиссер (пусть уж простит меня) будет в одиночестве лететь обратно. Настроение ему это испортит, карьеру, надеюсь, нет.
Все-таки странно он как-то говорил, мистер Холмер, и про Джен, Сэма ничего не сказал и вообще… Тревожусь. Постепенно тревога проходит.
А может, я вообще напрасно тревожусь? Валяю дурака. Ну что, собственно, в Москве мне угрожает? Эта дура Люська, точнее, ее мать? Ну, откуплюсь, ну, в крайнем случае женюсь и разведусь через год-два. Что, я первый и последний, что ли? С делом этого Рудика покончено, как я понимаю, с аспирантурой уж как-нибудь нагоню. Вот только мистер Холмер с его заданиями… Я же понимаю, что, чем дальше, тем опасней. Пока его высокогуманистическая организация будет «раскрывать советским людям глаза» на все наши недостатки (которые мы, между прочим, знаем уж как-нибудь получше, чем они), еще полбеды, но когда гуманисты с помощью Бориса (Боба) Рогачева захотят раскрывать наши военные тайны (которые в отличие от недостатков я не знаю), вот тут хана.
Нет, надо скорей бежать! В данном случае это значит оставаться на месте. Но меня останавливает предчувствие, что мистеру Холмеру вряд ли моя идея понравится.
Вот так мечусь, качаюсь из стороны в сторону…
И, как всегда в жизни, в какой-то момент возникает решающий аргумент.
Неожиданно нам звонят из Вашингтона, что прилетел из Москвы и вылетел в Голливуд советский директор картины. Он после подписания режиссерского сценария останется и будет вести переговоры со своим американским коллегой. У него свой переводчик, так что мы можем не беспокоиться. Кто переводчик? О, оказывается, Лева Константинов, мой однокашник, тоже аспирант и тоже регулярно привлекаемый к киноделам. Я, конечно, лучший, но все же не единственный.
Мы встречаем директора, привозим в наш отель. И тут возникает трагическая для меня ситуация. Дело в том, что у финансистов свои понятия об удобствах командируемых, хоть ты Известный режиссер, хоть ты безвестный переводчик. Прибывшие как бы продолжают нашу командировку, один номер сметы, не хотят просить увеличения квоты и т. д. Короче — те приехали на наше место, и мы должны улетать не в понедельник, а в субботу рано утром, такой рейс.
Известный режиссер рвет и мечет, звонит в посольство, шлет телеграмму в Москву. Но ему отвечают, что два дня, тем более выходных, роли не играют, поздравляют с подписанием сценария, с отличной работой, сообщают, что его с нетерпением ждет председатель… Он тут же успокаивается и начинает собирать пожитки.
А как быть мне? Ведь мистер Холмер приедет только в понедельник утром и меня не застанет. Опять звоню Джен и Сэму, и опять никто не отвечает.
Я в полной растерянности.
Вечером, пока наши шефы бурно обсуждают свои дела, вожу Леву по Голливуду. Он здесь первый раз, вообще в США, но у него неприятная манера подсмеиваться над всем заграничным и все критиковать (вы не поверите, но за всю свою студенческую жизнь он ни разу не носил джинсов! А? Это все-таки характеризует человека, верно?).
Так и здесь кривит рот — у мужиков, видите ли, у всех глупый вид, бабы все наверняка проститутки, дома претенциозны, виллы безвкусны, «а вот гляди, — тычет пальцем, — негр в помойке роется». (А?) Вот в таком стиле. Еле уговариваю его зайти в бар выпить, что бы вы думали? Кофе. Я забыл, он даже пива не пьет, и не курит, и женат, и ребенка завел. Христос!
— Учти, — говорит, — мне мой дир еще суточных не выдавал.
— Пошел ты к черту, — говорю, — угощаю я, с таким собутыльником не разорюсь.
Сидим, болтаем, доходим до институтских новостей, и вдруг он начинает хохотать и говорит так весело, будто хороший анекдот рассказывает.
— Ну, Сонька (это художница нашей стенгазеты «Советский студент». Сонька — золотая ручка), умора, как тебя изобразила, со смеху помрешь!
Это он со смеху пусть помирает, а мне не до смеха.
— То есть как изобразила?
— Понимаешь, — с увлечением описывает, — летит по ясному небу самолет в виде Бориса Рогачева, руки — крылья, язык в виде пропеллера, а вниз тебя тянет здоровая гиря. И на гире написано: «аспирантура». Ой, не могу!
Молчу потрясенный. Меня! Рогачева! Лучшего знатока английского, суперотличника, общественника, вообще лучшего, наконец, неприкасаемого, какая-то девка (у нее и бюста-то нет и ноги как тумбы и…) протягивает в стенгазете!
— Слушай… — говорю.
— Погоди, — перебивает, — там же еще стихи! Стихи. Володька написал (безобразие, Володька — староста! Это уже общественное мнение), послушай. — И читает с завыванием.
В далекие края летает Рогачев,
И только вот одна ему мешает дура.
О нет, не девушка, они-то не в зачет,
А эта, как ее, ну да, аспирантура.
— А! — вопит этот кретин. — Здорово? «Девушки не в зачет»? Здорово. Не в бровь, а в глаз, ну точно про тебя. Кстати, о девушках, — становится серьезным, — Люська от нас ушла. Какая-то смурная последнее время ходила. Не замечал? Ушла. Уезжает или еще что. Может, неприятности какие. Мать ее к ректору приходила…
— Мать приходила? — я неприятно поражен (ведь Люся обещала…) — Зачем?
— Не знаю, видел в приемной, Люська меня как-то давно с ней знакомила.
Он долго молчит, отводит глаза, смотрит по сторонам, чувствую, хочет что-то сказать, но не решается, наконец не выдерживает:
— Слушай, Рогачев, не следовало бы говорить, конечно, негоже тебе здесь за границей настроение портить да еще в последние дни, но ты меня знаешь. Дружба есть дружба (какая у меня с этим синим чулком в брюках дружба!), все-таки лучше предупредить заранее…
— Да можешь ты толком, черт возьми! — не выдерживаю.
— Тихо, тихо, не ори. Понимаешь, повестка в институт пришла. Дома они тебя не нашли, нет никого, в институт прислали, с милиционером. Ректор звонил куда-то. Машка (секретарь ректора, трепачка) рассказывала (всех секретуток, машинисток, уборщиц, дворников в институте знает, буфетчиц особенно). Дело, что ли, уголовное, с какими-то кассетами запрещенными. Вроде парня одного прихватили, он молчал, молчал, а как на суде почувствовал, что жареным запахло, стал всех подряд закладывать. Дело на доследование вернули. Ну и тебя он назвал. Да ты не робей, разберутся. Мало кто на тебя бочку катить будет. Может, ты у него когда-то девушку отбил? А? Рогачев, это ведь по твоей части, ха, ха, ха, — и опять смеется как дурак. И что-то говорит.
А я не слышу. Я смотрю на него и понимаю, что вижу последний раз.
Да, здесь, издалека, все мои московские неприятности показались мне мелкими, случайными. Ну что они по сравнению с решением, которое я готов был принять. Теперь принял. Да вот все колебался, ох как не хочется оставаться. Или хочется? Я понимаю, что здесь я буду иметь все, ну почти все, что хочу (в рамках разумного, конечно, во всяком случае, то, на что человек, подобный мне, имеет право, не валяются все-таки рогачевы на каждом углу!). А там?
Мне не хочется думать о том, что я оставляю там. Да и чего об этом думать? После того, что рассказал мне Константинов, мне ясно: все пути отрезаны.
Да еще этот мистер Холмер, чтоб он сгорел! Он? Ни в коем случае! Он — моя главная, моя единственная надежда. А надежда, как известно, умирает последней, позже человека…
Мы возвращаемся в отель. Я прощаюсь с Левой в холле, крепко жму ему руку (он немного удивлен), что ж, он сослужил мне хорошую службу, иду к себе, вынимаю из холодильника что есть покрепче и выпиваю (интересно, кто будет теперь платить за номер?). Выпиваю еще и начинаю размышлять на трезвую голову.
Значит, так, послезавтра, в субботу, мы должны улетать. С утра. Всякие офисы у них в субботу, наверное, закрыты, в том числе государственные — уик-энд, здесь, в Голливуде, городе бездельников, перегружаться не любят. Только безработные все время работают — читают объявления, не нужен ли где-нибудь кто-нибудь на роль унитаза (очень остроумно! Я делаю успехи, скоро буду писать комедии). Значит, явиться я должен в пятницу. Куда? Надо выяснить. К иммиграционным властям? В полицию? ФБР? ЦРУ? Там меня особенно ждут, принесу сверхсекретный документ: копию режиссерского сценария.
Ну куда подевались Джен и Сэм? Звоню без конца — молчание.
Потом рассуждаю: мистер Холмер возвращается в понедельник, когда наших уже не будет — Известный режиссер в субботу утром отбывает в Москву, а директор с Константиновым, как они сказали, в пятницу вечером — куда-то в другой город на побережье, где будут строить флот Петра Великого (в Финском заливе это, оказывается, сделать невозможно).
Значит, если я исчезну в субботу прямо с аэродрома, мне надо где-то проболтаться два выходных дня и в понедельник спокойно вернуться в отель, сесть в холле и дождаться звонка мистера Холмера. А уж тогда беспокоиться нечего.
Теперь-то понимаю, каким я все-таки был наивным болваном. При моем-то уме, при моем-то уже немалом, увы, теоретическом знании американской жизни и вообще всех этих темных дел. Это теперь. А то было тогда.
Представитель студии провожает нас в Лос-Анджелесском аэропорту. Мы регистрируем билеты, сдаем чемоданы (в моем все равно ничего нет), направляемся к паспортному контролю. У нас еще полчаса, и, чтоб не задерживать представителя студии (все же суббота, выходной), благодарим его и прощаемся. Известный режиссер, как всегда, в последний момент вспоминает, что кому-то не купил сувениров, и устремляется к киоскам.
Я спускаюсь вниз, выхожу, беру такси и еду в город. Останавливаюсь у скромного отеля и снимаю номер (какое счастье, что в Америке никто у тебя паспорта не спрашивает, особенно, если платишь за два дня вперед). Ого-го, ну и цены! Ненадолго же мне хватит моих двух тысяч долларов (минус пятьдесят).
Я скромно обедаю в мотельном ресторанчике (скромно, ну и цены!), возвращаюсь в номер, включаю радио и застываю в напряжении.
Странно, я не испытываю никаких бурных чувств. Словно так и должно быть, словно продолжается моя командировка, словно я не совершил самого важного шага в своей жизни. Рокового? Не знаю. Непоправимого? Наверняка.
Я потом не раз анализировал это свое спокойствие и пришел к выводу, что то был результат чудовищного нервного напряжения последних часов. А может быть, дней, недель… У меня просто не было больше сил на переживания — радость, сожаление, страх перед будущим. Я лежал в полудреме и слушал рекламные вопли, песни, речитативы, призывы покупать консервы, мыло, автомобили, кукурузные хлопья, ботинки, ракетки, мастику, табаки, виски…
Слушал последние известия, в которых необходимая доля помоев изливалась, как обычно, на мою родину (мою? Бывшую мою! Бывшую!).
В шестнадцать часов наконец я услышал по местной сети очень коротко: в Лос-Анджелесском аэропорту не явился к самолету советский гражданин Борис Рогачев. Он прибыл в аэропорт, чтобы лететь в Москву, зарегистрировал билет, сдал багаж и исчез. Никто, в том числе второй советский гражданин Известный режиссер, у которого Рогачев был переводчиком, и также представитель киностудии, по приглашению которой они приезжали в Голливуд, ничего сообщить не смогли. Самолет был задержан на двадцать минут, после чего улетел. Советское посольство поставлено в известность. Полиция ведет розыск. Все. Никаких комментариев. Интересно, слышал ли это сообщение мистер Холмер?
Продолжаю осуществлять свой план. Залегаю в своем мотеле, как медведь в берлоге. Целый день сижу в номере (только перекусить выхожу), слушаю радио, читаю газеты. Поскольку суббота и воскресенье, мною, видимо, никто особенно не занимается. Однажды в тех же местных новостях в понедельник утром сообщают, что поиски пропавшего советского гражданина продолжаются, но пока безуспешно.
Расплачиваюсь, покидаю мотель и направляюсь в Голливуд. Уже не на такси, а пехом (городского транспорта в Лос-Анджелесе, по нашим понятиям, нет).
Невозмутимо вхожу в холл, киваю знакомому портье и говорю как ни в чем не бывало:
— Мне должны позвонить, не знаю точно, когда, позовите меня, я буду здесь в холле или в баре. (Черта с два я пойду в бар, уж в этом отеле я цены знаю.) В зависимости от разговора я, возможно, сниму номер.
Портье смотрит на меня с изумлением, но говорит только:
— Конечно, мистер Рогачев, будет сделано. Вы мистер Рогачев? Я не ошибаюсь? Именно вас будут спрашивать?
— Да, — говорю.
Иду в холл и сажусь в кресло с журналом в руках. Надеюсь, что мистер Холмер не заставит себя ждать и вскоре обнаружится.
Но обнаруживается не он, а два штангиста-тяжеловеса. Они сразу направляются ко мне.
— Вы мистер Рогачев? Паспорт!
Протягиваю паспорт. Они быстро листают и говорят:
— Поехали.
— Куда? — спрашиваю. — Мне должны…
— Поехали, вам говорят.
Они без всякой деликатности подхватывают меня под белы ручки, выволакивают и заталкивают (чтобы не сказать забрасывают) в машину. Привозят в полицейское управление, ведут по коридорам и приводят в кабинет. За столом — человек в форме. Полицейский офицер, я в их формах разбираюсь.
Он долго внимательно разглядывает меня (не буду утверждать, что с восхищением).
— Слушаю, — говорит негромко, — слушаю вас.
У него настолько скучающий вид, ему, судя по всему, настолько неинтересна моя персона, что мне делается очень тоскливо. Зачем я здесь? Почему? Что вообще происходит?
— Так я слушаю, — говорит он чуть громче, теперь в его голосе раздражение.
И тут меня прорывает как нефтяной фонтан.
— Я — советский гражданин Борис Рогачев. Я желаю остаться в Соединенных Штатах Америки, свободной демократической стране. Прошу политического убежища, американского гражданства, обязуюсь уважать законы и…
Он останавливает меня жестом руки.
— Это ваше дело, меня оно не интересует. Я из полиции, мое дело было вас найти. Вот нашел. А дальше — работа иммиграционной службы. Посидите подождите, я их вызову.
Выхожу в коридор, жду. Час, два, три. Через три часа меня ведут в какой-то другой кабинет. Там сидят трое, и явно не полицейские — серьезные, элегантные, средних лет. Один обращается ко мне на русском языке и, поскольку все остальное время мы говорим по-русски, два других тоже, наверное, им владеют. Мой паспорт перед ними на столе.
— Если нас правильно информировали, вы — Рогачев («мистер» уже исчезло) и хотите остаться в Соединенных Штатах. На что намерены жить, чем заниматься? У вас здесь есть друзья?
Я торопливо объясняю, что да, вот есть доллары (лезу в карман, показываю), даю адреса и телефоны Джен, Сэма, называю их, добавляю, что мне должен был позвонить мистер Холмер в отель, но меня привезли сюда.
— Кто это мистер Холмер?
Я молчу: действительно — кто? Пускаюсь в какие-то путаные объяснения. Они недоверчиво смотрят на меня. Тогда опять запеваю свою песню: хочу жить в свободной стране, свободно работать все равно кем — могу переводчиком, знаю кинематограф, знаю… (а что еще я знаю, что я вообще знаю, кроме никому не нужной ерунды да английского языка, который в этой стране, представьте, знает каждый ребенок!). И тогда я набрасываюсь на нас, на советских людей, на нашу страну, на наши порядки, на наши учебные заведения, кино, молодежь, искусство, законы, продукты, улицы, дома. Не помню, на погоду, наверное, тоже. Все поливаю помоями, ругаю почем зря, преувеличиваю, вспоминаю, что я у них читал, слышал в их радиопередачах и говорю это от себя.
Они не перебивают, молча слушают. И на лицах их я читаю все ту же скуку и равнодушие.
Тяжело дыша, останавливаюсь.
— Ну что ж, — говорит тот, видимо, старший, — незаконного пребывания в нашей стране пока нет — ваша виза действительно еще две недели, требуемое количество денег у вас есть, они ваши, вы приложили справку из банка. Заполните анкету, напишите заявление с просьбой о предоставлении вам политического убежища. Еще тут разные бумаги. Хорошо, если б вы написали письмо о вашем решении в советское консульство. Не обязательно, но желательно. А если советский консул захочет с вами встретиться, вы подтвердите ваши слова?
— Хоть сейчас, все подтвержу, все, абсолютно все… Я…
— Ну, садитесь, пишите, — останавливает он меня, — с вами останется наш работник. Если будут вопросы, он вам подскажет.
Высунув язык, как школьник, чуть не дотемна занимаюсь писаниной. Господи, каких там вопросов только нет! (А еще говорят, что у нас длинные анкеты.)
Когда я наконец заканчиваю, «работник» все забирает и говорит:
— Прошу вас завтра к десяти утра быть здесь же, возможно, возникнут новые вопросы.
Я униженно благодарю и, чуть не пятясь, покидаю полицейское управление, или комиссариат, или участок, уж не знаю что. Запоминаю адрес.
Что теперь? Стою в растерянности. Что делать-то? Бреду, как лошадь в знакомую конюшню, в «мой» отель. Портье окидывает меня презрительным взглядом. Я теперь не клиент, а неизвестно что.
— Извините, — спрашиваю заискивающе, — мне никто не звонил?
— Вам? — Он глядит на меня так, будто я спросил, не звонил ли мне президент Соединенных Штатов, моя наглость глубоко возмущает его. — Ну кто вам мог звонить?
— Мистер Холмер…
— Никто вам не звонил и звонить не будет. И вообще идите-ка отсюда. Нам своих безработных хватает.
Я покидаю отель, захожу в дешевый бар и только тут вспоминаю, что целый день не ел. Съедаю огромный бутерброд с горячим мясом, запиваю пивом (бар-то дешевый, а вот цены будь здоров).
Внезапно меня обжигает мысль: «безработный», портье сказал «безработный». Это же я! Я действительно безработный, да и бездомный. Все мне обещал, мне должен, мне обязан предоставить мистер Холмер! Но где он? Где он, черт возьми! А если он вообще не появится, может, поезд его переехал, самолет, на котором он летел, упал… Не знаю (лишь об одном я категорически запрещаю себе думать, что он просто забыл про меня). Да нет, ну не позвонил, так позвонит, узнает, что к чему, газету прочтет. Да, наконец, уж если их «общественная организация» так быстро засекает мой приезд, она наверняка осведомлена о моем местонахождении, о том, что меня вызывали и вообще… Наверняка она связана с мистером Холмером.
Из бара выхожу очень поздно, бреду по улицам в поисках самого дешевого отеля в этом самом дорогом городе США. Голливуд живет поздней жизнью. Из баров и ресторанов доносится музыка, немыслимой красоты (и стоимости) машины дремлют у дверей, ожидая хозяев. Иногда я вижу и этих хозяев — ослепительных женщин в ослепительных туалетах, холеных мужчин… Но я вижу и какие-то неясные тени, скользящие вдоль домов в темных переулках, и тогда судорожно ощупываю бумажник с моими долларами…
Наконец нахожу какой-то захудалый, но сравнительно недорогой отель. Равнодушный негр равнодушно берет у меня плату за два дня вперед и, не вставая со стула, протягивает ключ. Вслед он хриплым голосом бросает:
— Девок води, но чтоб травки или еще чего в номере ни-ни!
Поднимаюсь по скрипучей лестнице. Номер — пол квадратных метра. Какая-то не кровать, а койка, стул, столик. Туалет и умывальник в коридоре. Окно выходит на покрытую сажей стену соседнего дома, вентиляции нет, белье в заплатах. Валюсь на койку и первый раз в жизни плачу.
Потом я еще не раз это делал…
Много чего было потом. Страшно вспоминать.
Наутро являюсь в полицию или, как ее там, иммиграционную службу. Теперь за столом сидит молодой парень, и говорит он со мной по-английски. Веселый, шутит, улыбается, чем-то напоминает Сэма. Сначала расспрашивает о моем здешнем житье-бытье, потом о московском, о московских друзьях, об институте, спрашивает, почему решил остаться, что бы хотел делать, кем работать. Симпатичный парень. У меня просыпается надежда: не будет мистера Холмера, может, этот чего-нибудь для меня сделает. Он велит все это написать. Мы расстаемся друзьями. Он просит завтра снова прийти к десяти утра.
А назавтра меня встречает какой-то визгливый грубиян, который все время жует резинку, задает дурацкие вопросы, особенно его интересуют мои отношения с женщинами, иногда он гогочет, отпускает сальные шуточки, все время похлопывает меня то по плечу, то по колену, то по руке. Он не скрывает, что перспектива моей жизни в Соединенных Штатах ему видится весьма мрачной. И что ему на это наплевать. И тоже велит записать все мои рассказы и прийти завтра. Ухожу в подавленном настроении. Ну что, повеситься, что ли? Но на следующий день мой собеседник снова тот молодой симпатяга. Я успокаиваюсь. А… на третий день опять эта скотина.
Не такой уж я умный, оказывается. Проходит пять дней, пока я соображаю наконец, что это душ Шарко — то ледяной, то горячий, что это метод допроса, имеющий целью расшатать мне нервы, заставить осознать, какое я ничтожество, в каком отчаянном положении нахожусь и как должен благодарить «их» за любую милость, страшиться малейшего недовольства.
Теперь характер вопросов изменился. Меня спрашивают, служил ли я в армии и почему нет, что проходят на занятиях по военному делу в школе и институте, что знаю о Советских Вооруженных Силах, может, о каких-нибудь лагерях, есть ли среди друзей такие, у кого родители военные, или друзья в армии. Говорю про Андрея Жукова все, что знаю. А что я знаю? О своей службе и учебе он не очень-то рассказывал. Эти вещи из него не вытянешь, да и не интересовали они меня. Где он? На какой границе? И ото не знаю. Может, есть знакомый, кто пошел в науку? Энергетику? Ядерную? Авиацию, флот, оборону? Нет? Никого? Никого, я ведь языковой кончал. Так, может, есть друзья в бюро переводов НИИ, в органах, в МИДе? Ну где еще язык нужен.
И тут я с ужасом понимаю, что они теряют ко мне всякий интерес. Я для них просто пустое место. Нулевая отдача. Грубиян на допросах зевает, а «симпатяга» становится все более равнодушным. Он еще порой улыбается казенной улыбкой, но так, для проформы.
Наступает день, когда, явившись утром (привык ходить как на работу), я вижу перед собой того, первого, который по-русски шпарит. Он сух, строго официален.
— Мистер Рогачев (я опять мистер). В первой инстанции ваша просьба рассмотрена. Поскольку виза у вас истекает, вот получите временное разрешение на проживание в США. Пока будут рассматривать другие инстанции. Если решение будет положительное, можете поставить вопрос и о гражданстве. Впрочем, пока об этом рано говорить.
— Извините, — робко спрашиваю, — а сколько может длиться рассмотрение?
— Трудно сказать, — отвечает и углубляется в какие-то бумаги. — Несколько месяцев, год, иногда несколько лет.
— Сколько? — хриплю.
Мой голос заставляет его поднять глаза.
— Разве я говорю так тихо, что меня не слышно за два метра? — спрашивает строго.
— Извините, — бормочу, — извините, я понял, все понял. А быстрее нельзя?
— Нельзя, — отрезает, — позвоните через пару месяцев. До свидания.
— Но как мне жить! — в отчаянии кричу.
Он язвительно улыбается.
— Как все. Как все американцы. Вы же хотите стать американским гражданином, вот и приучайтесь жить как все американские граждане. — И он опять погружается в свои бумаги.
Выхожу от него ошарашенный. Несколько лет! Да хоть несколько месяцев! Как все американские граждане! А как они живут, эти граждане? По-разному ведь. Как продюсер, как, наверное, мистер Холмер, как Сэм, как все эти голливудские звезды, да как мне обещали наконец — согласен. Согласен обеими руками! А вот как тот негр, что спит на скамейке возле той, на которой я сижу, или белый паренек, что каждое утро норовил нам почистить ботинки, когда мы выходили из отеля, или те небритые старики, что уныло читают газеты за чашкой пустого чая в кафе, надеясь разыскать объявление с предложением хоть самого завалящего места — не согласен! Нет! Ведь место президента крупного банка никто им почему-то не предлагает.
Как и мне.
Звоню Сэму. Как обычно, никто не отвечает. Машинально набираю номер Джен в Сан-Диего. Собираюсь вешать трубку и вдруг ясно, четко, словно рядом со мной, слышу ее такой знакомый голос:
— Алло!
— Джен, Джен, родная, это я, я! — ору.
— Боб, ты! — В ее голосе удивление, радость, боль.
Щелчок. Связь прерывается. Лихорадочно набираю номер снова. Жду, ответа нет. Снова набираю, и еще раз, и опять. Трубку снимают.
— Алло, — слышу неведомый мне женский голос.
— Попросите Джен, Джен, пожалуйста!
— Вы ошиблись, здесь нет никакой Джен, — звучит сухой ответ.
— Но я только что разговаривал с ней, она мне ответила! — в отчаянии кричу я.
— Говорю вам, вы ошиблись, — голос непреклонен, — здесь нет таких.
Я называю номер (может, неправильно набрал).
— Да, этот номер, но, повторяю, Джен здесь нет. Извините. — Щелчок.
Набираю снова. Повторяется бесплодный разговор. Я умоляю, кричу, начинаю грозить. Все бесполезно. «Джен здесь нет и никогда не было».
Со слезами на глазах отхожу от телефона.
Все ясно — о Сэме, о Джен я могу забыть. Они для меня больше не существуют. Вернее, я для них.
Но для Холмера-то я должен существовать! Так что ж он! И мне ничего не остается, как ждать его. Явления Христа народу!
А пока надо жить, «как все американские граждане». Дельный совет дал мне тот тип. Прав он, я ж сам этого хотел.
Что ж, попробую.
Как описать мне эти долгие-долгие месяцы, самые долгие месяцы моей жизни?
И едва ли не самые страшные.
Ох как не хочется их вспоминать (что-то уж очень многое мне вспоминать не хочется).
И сейчас стоят передо мной отрывочные картины, они путаются, смещаются во времени, размываются, я не помню начала событий, их конца. Какие-то черные пятна на и без того темной бетонной стене моей камеры, черные, черные пятна в той темной проклятой жизни…
Вот, например, помню, как растягивал оставшиеся деньги, как перебирался из отеля в отель, из плохого в еще худший, потом в ночлежку, помню, как ел три раза в день, потом два, бывало и один. С обедов перешел на горячие бутерброды — «собачьи сосиски», даже не постыдился отведать похлебки в приюте Армии спасения. И чем я только не занимался.
Грузил какие-то бочки. Шел по окраине — грязь, банановая кожура, банки из-под «пепси» и пива, бумажки — чего тут только не валяется, все стены исписаны, похабные рисунки, даже свастики есть. Бродят полудохлые собаки (дохлые тоже иногда попадаются), пыль, лужи вонючие. Окраина…
Смотрю, грузят бочки в каком-то дворе. И вдруг одна скатилась на ногу парнишке. Тот взвыл, ногой трясет. Товарищи подхватили его, понесли куда-то, а старший, или не знаю, который распоряжался, в досаде — грузить некому. Я шасть к нему, предлагаю свои услуги. Он обрадовался, десятку заработал, а потом сутки выпрямиться не мог.
Другой раз приноровился стекла у машин протирать, видел, как это делают, когда меня самого в машинах возили (неужели это было когда-то?). Подобрал тряпку, подошел к месту, где их собралось, этих машин, с полсотни, хожу, тру. Человека три мне мелочь подкинули, а потом шпана, мальчишки так «подкинули», что еле ноги унес, это, оказывается, их «сектор», их бизнес, я у них хлеб отбиваю.
По пляжу ходил, всякую дрянь собирал, какому-то мелкому «боссику» сдавал, нас много таких было. Вот уж не думал, что доведется утильсырье собирать. Академик Рогачев, светило лингвистики — старьевщик, ударник капиталистического труда!
Становится прохладно. Калифорния Калифорнией, но, оказывается, и здесь зимой дожди, ветры, мой плащ самолет унес в Москву, и нечем согреться.
А что еще унес тот самолет? Мои мечты? Желания? Надежды? Да нет, они-то как раз все были здесь, в сверкающем Голливуде. А вот надежность, заботу обо мне, мою, пусть не безгрешную, но развеселую московскую жизнь, уют родного дома унес.
И нечем согреться…
Как иностранец, я не получаю даже того жалкого пособия, которое получают безработные-аборигены. С одним разговорился. Я не стал представляться. Не в церкви, не в исповедальне. Вышел просто к океану, сижу на траве, смотрю, как белоснежные корабли проплывают на горизонте, огромные, как мечты, и такие же далекие, и ни о чем не думаю. Рядом присаживается такой же оборванец, как я, вынимает из пакета огромный сандвич и жует. Я сглатываю слюну, стараюсь смотреть в другую сторону. Он косит глазом, отламывает кусок и протягивает мне. Хватаю, запихиваю в рот, жую, спешу, пока назад не отнял. Оба молчим. Наконец спрашивает:
— Давно?
— Что давно? — не понимаю.
— На курорте, — смеется, — давно? Без работы?
— Уж несколько месяцев, — отвечаю.
— Э! Не срок, я — третий год.
И он рассказывает мне свою невеселую историю (в таких случаях люди охотно свою жизнь выкладывают, неудача куда крепче сближает, чем удача). Как работал на заводе, как ввели какие-то автоматы и его уволили, как нашел работу в ресторане, а ресторан прогорел. Потом пробавлялся случайными заработками, даже воровал по мелочам (подмигивает неуверенно — вдруг я из полиции, переоделся специально). Сейчас удачная полоса, на какой-то вилле парк расчищают, и он устроился.
— Понимаешь, — рассказывает, — смех. Один большой босс — у него миллион вилл, особняков, домов по всему свету — заболел вдруг. И врачи ему велели сюда, на побережье. Он в этой своей вилле за десять лет владения ни разу не был. Только сторож и какой-то дряхлый камердинер живут. А тут звонок из Нью-Йорка — через неделю приезжает, надолго, чтоб все было в лучшем виде. Камердинера чуть удар не хватил. Он и забыл, как за этой виллой ухаживать, небось пыль ни разу не вытирал, про сад и говорить нечего. Заметался, засуетился, я вовремя под руку подвернулся. Он готов платить. Горбачу с утра до ночи, вот полчаса выбрал в себя прийти, а конца не видно. Слушай, пошли со мной, там и тебе работы хватит. А?
Соглашаюсь с радостью.
Это было лучшее время. Парк большущий, запущен жутко, расчищать и расчищать. Поэтому, когда приехал хозяин, работа продолжалась. Месяца три, всю зиму, мы с этим парнем, единственной доброй душой, которую я встретил здесь, работали как черти. Ну а потом, когда мы превратили его в рай, состоялось изгнание из рая. Что ж, видно, райская жизнь всю жизнь продолжаться не может…
Некоторое время мы с тем парнем действовали в паре, а потом произошло неожиданное.
Сидели мы грустно на нашей лужайке — привыкли к месту. Идут полицейские, двое, обход. Они здесь по всем улицам бродят. И вдруг один вглядывается в моего товарища, достает какую-то фотокарточку, присматривается, советуется со своим коллегой.
Подходят к нам и требуют документы. Мои пренебрежительно возвращают, а посмотрев у моего дружка, внезапно хватают его за руки и защелкивают на них наручники (не так уж, видно, мелко подворовывал парень, раз на него розыск был). И увели. Но никогда потом не мог я забыть его последнего обращенного ко мне взгляда — сколько же в нем было грустного изумления, тоски, упрека…
«Не я, не я, я ни при чем!» — хотелось мне кричать, да слова застряли в горле. Так он и ушел, толкаемый полицейскими, убежденный, что я его предал.
Страшное это дело — несправедливое обвинение в предательстве! А если справедливое — разве легче?
Вот встретился бы я лицом к лицу с Андреем Жуковым, лучшим моим когда-то другом. Как бы я держал перед ним ответ? Что бы сказал? Чем бы оправдался?
Меня охватывает злость — в чем оправдался, за что ответ? За то, что сам свою жизнь искорежил, что трижды дураком оказался? Что страдаю теперь? Нет уж! Это вы, уважаемый товарищ Жуков, ответ держите: почему не остановили вовремя? Почему не перевоспитали? Почему не предостерегли? У нас же так: все за тебя в ответе — родители, школа, комсомол, институт, только ты сам ни за что не отвечаешь. И почему не убил? А еще друг называется! Боец со шпионами и диверсантами! А я кто?
Вспомнил я тогда то письмо его, где писал он: «пожалеешь». Вот и пришло это время. Эх, махнул бы я в те дни к другу моему лучшему, повалялся бы с ним в лугах и цветах, надышался воздухом, о котором он писал, может быть, и вылетела дурь из головы?
Как же до физической боли тоскливо! Как хотел бы я увидеть Андрея, с какой горечью вспоминаю его слова, наши споры-разговоры. Ведь всегда прав он был (так мне теперь казалось). Хоть бы раз его послушался.
Да ерунда все это. И он бывал прав, и я. В разговорах. А вот в жизни, в планах, в мечтах — он. Я все не за тем гнался. Это как финты в боксе. Проводит противник обманный удар — кто поумней, того не объегорит, а кто поглупей, вроде заслуженного мастера дурости Рогачева, тот попадется в ловушку.
Только вот с кем я боксирую, кто мне ловушки устраивает? Не сам ли? Не бой ли с тенью проигрываю?
То ли сам теперь в тень превратился. В собственную тень…
Такие приступы истерии, во время которых, если верить фильмам про уголовников, полагается рвать на себе рубаху, царапать грудь и биться головой о стену, со мной случались все чаще.
Все чаще смотрел я с моста на реку, со скалы на океан, с насыпи на рельсы, из окна на асфальт не для того, чтобы любоваться закатом или прохожими, а прикидывая, как побыстрей и безболезненней расстаться с этой ставшей невыносимой жизнью. А что? Чем так прозябать, лучше уж…
Потом я брал себя в руки.
Старался отвлечься, убежать от этих мыслей, помечтать, что все еще обойдется.
Какое-то время я чуть не каждый месяц звонил в иммиграционную службу, спрашивал, удовлетворена ли моя просьба, и, получив отрицательный равнодушный ответ, приходил в отчаяние.
Но постепенно меня охватила апатия. Ну, удовлетворят, ну, дадут американское гражданство, я стану гражданином самой демократической страны в мире, страны великого предпринимательства, равных и неограниченных возможностей. Что дальше? Только за то, что ты американец, зарплаты, к сожалению, не платят. А как живут эти счастливые граждане, я насмотрелся предостаточно. Так какая разница, с каким документом и в каком подданстве мне голодать здесь и нищенствовать?
Я опускался все ниже.
Был случай, когда я отнял какие-то галеты у собак, съел выброшенные на улицу гнилые бананы, стащил бутылку молока, оставленную молочником у двери. Я не менял белье сто лет, отпустил бороду, чтоб не бриться, спал где попало (к счастью, наступила весна).
Тогда-то и родилась у меня мысль пойти в советское посольство, упросить, чтоб приняли обратно. На все, на все я был готов, пусть ссылают, пусть пошлют дворником, землекопом, мусорщиком, все равно кем, лишь бы разрешили вернуться, простили.
Я снова и снова вспоминал московские улицы и парки, и подмосковные рощи и речки, мой дом на тихой улице Веснина, и институт за тенистым сквером на Метростроевской, арбатские переулки, и бассейн на Кропоткинской, и столик у широких окон «Националя», и шумные трибуны Лужников…
Но я вспоминал и своих далеких подруг и приятелей, наверняка сейчас завидующих Бобу Рогачеву, живущему сказочной жизнью в Америке! Эх, если б знать тогда то, что знаю теперь, эх, если б вернуться теперь к тому, что было тогда…
Так вот и жил. Если это можно назвать жизнью. Чем бы все кончилось? Чем бы я кончил, продлись это еще год, два, пять? Да, наверное, тем же, чем все эти мои американские «сограждане», я имею в виду, конечно, таких, как я, которым так же «повезло».
Сдох бы от болезней или в драке, в тюрьме или ночлежке. А может, дожил до нищенской одинокой старости. А может, улыбнулось когда-нибудь счастье — устроился бы ночным сторожем, подметальщиком, чистильщиком сапог. Бывают же удачи…
И вот счастье наконец пришло (так подумал я тогда, не сейчас, не в эти минуты).
Однажды вечером, когда я, голодный, промокший по весеннему дождю, сидел в парке на скамейке и тупо глядел в пространство, ко мне подошел парень с мрачной физиономией и спросил:
— Боб Рогачев?
Я кивнул. Не удивился, не забеспокоился, я ко всему был уже равнодушен. У меня даже мелькнула мысль — арестуют за бродяжничество, за мелкое воровство, все разрешится. Так в тюрьме-то кормят, крыша есть, постель, в общем, не столь уж плохо.
— Пошли, — приказал парень.
Я покорно встал. Мне б и в голову не пришло спросить, что за человек, куда ведет. Кто я такой, чтоб посметь спрашивать? Мы вышли из сквера, подошли к спортивному «форду», парень жестом показал, чтоб садился.
Ехали недолго, куда-то за город. Остановились у высокой глухой ограды, перед глухими воротами, ворота открылись, мы проехали еще метров сто. У одноэтажного дома, похожего на барак (тюрьма, что ли?), остановились окончательно. Парень вышел, поманил меня пальцем. Мы вошли в дом, прошли по длиннющему коридору и вошли в комнату. В комнате — диван, кресла, низкий столик. Парень неодобрительно оглядел мою грязную мокрую одежду, чумазые ботинки, оставлявшие влажные следы на полу, мою небритую физиономию, покачал головой и указал на кресло.
Понимая всю меру своей вины (пачкать такое чистое кресло!), сел, стараясь на самый кончик (не прислониться бы к стенке, не задеть бы подлокотник).
Сидел долго, боясь пошевелиться, чуть не задремал — тихо, тепло, через окно залетают запахи сада, пение вечерних птиц, опускаются сумерки.
Очнулся сразу; кто-то властно, шумно вошел в комнату, хлопнул дверью, щелкнул выключателем, яркий свет ударил в глаза.
Я посмотрел, моргая, на вошедшего. Передо мной стоял мистер Холмер.
Минуту я глядел на него, потом все поплыло перед глазами.
Пришел в себя от чего-то обжигающего, что мне влили в рот. Виски. Закашлялся. Привезший меня парень поставил стакан на стол, сильно похлопал по спине и вышел.
Мистер Холмер сел в кресло напротив, некоторое время внимательно меня разглядывал и наконец улыбнулся.
— Так как вам живется, Борис?
Я пытаюсь ответить, но не могу произнести ни слова. И начинаю рыдать. Рыдания сотрясают меня. Это отвратительно — рыдающий мужчина. Я вижу себя со стороны — грязный обросший оборванец, весь в соплях и слезах. Нашкодившая собачонка, которую в наказание не пускали в дом, а теперь соизволили простить. Надо, наверное, лизать руку хозяину и вилять хвостом. Но у меня даже нет хвоста.
Неужели человек может выдержать такое унижение? И я начинаю рыдать еще сильней.
Мистер Холмер смотрит на меня с выражением бесконечной скуки. Наконец справляюсь с собой. Вытираю глаза грязной тряпкой, которая когда-то была носовым платком. Перестаю всхлипывать. Осматриваюсь, нет ли графина с водой. Нет.
— Так как вам живется, Борис? — повторяет свой вопрос мистер Холмер.
— Вы же видите, — шепчу.
— Да, неважно, — соглашается он и продолжает наставительным тоном: — Так всегда бывает, когда не хочешь выполнять своих обещаний, когда обманываешь партнера. Мы с вами как договорились, Борис? Вы служите нам, то есть выполняете наши задания, мы же за это гарантируем вам американское гражданство, хорошее место, приличный заработок. Так?
Я молча киваю.
— А вы? Взяли и остались здесь, еще толком ничего для нас не сделав. Без разрешения, не согласовав с нами. А ведь мы вам деньги заплатили, и немалые. Зачем вы обманули наше доверие? Нарушили договоренность?
— Поймите, мистер Холмер, — я чуть не кричу в отчаянье, — так сложились обстоятельства, все сразу навалилось, я мог вообще погореть, меня могли больше не выпустить… Я хотел вам все сказать, предупредить, то есть, простите, просить вашего разрешения, но нас неожиданно отозвали, а вас не было, я звонил Сэму, Джен, никого не было, вашего телефона у меня нет…
Я торопливо, захлебываясь, стараюсь объяснить ему всю безвыходность моего положения, опасность возвращения в Советский Союз… И чем больше я объясняю, тем несостоятельней мне кажутся мои объяснения. Какая-то забеременевшая девка, опоздание со сдачей минимума, вызов к следователю по какому-то мелкому делу… Несерьезно. Главную-то причину я ему не могу открыть — страх, этот невыносимый страх, который всегда со мной. О, этот разъедающий страх! Но именно о нем я сказать не могу.
— Послушайте, Борис, — брезгливо морщась, перебивает меня мистер Холмер, — все это меня не интересует, это ваши проблемы, и, если хотите мое мнение, ничтожные проблемы. Уж если вы с такими не можете справиться, то я начинаю задумываться, чем вообще вы для нас можете быть полезны? Вероятно, мы ошиблись.
— Нет! Нет! — кричу. — Я все сделаю, мистер Холмер, вы должны быть уверены. Все! Только скажите! Я готов выступить на пресс-конференции, по «Голосу Америки», я могу написать в газеты все, что скажете. Мистер Холмер, умоляю вас, дайте любое задание!
Он с сомнением качает головой, потом, словно беседуя с самим собой, говорит:
— Пресс-конференция? Радио? Но подойдет: мелковаты вы, Борис, такие у нас никого не интересуют. Были бы хоть завалящим танцором, поэтом, подвергались бы каким-нибудь преследованиям там у себя за подпольные стихи, например, — это бы куда ни шло. А так — студентишка, бабник, мелкий спекулянт… Нет, не подойдете.
Он опять умолкает, а я чувствую, что у меня опять начинает плыть перед глазами. Вдруг ему в голову приходит какая-то мысль:
— Вот что, Борис, я вижу только один выход, вы должны рассчитаться с нами, верно? (Я энергично киваю.) Ладно уж, пойдем вам навстречу, забудем о вашей недобросовестности. Значит, так: вы выполняете еще одно наше задание в России, возвращаетесь сюда и получаете то место, которое мы вам обещали. Не беспокойтесь, место хорошее, останетесь довольны. И гражданство тут же получите. Это я беру на себя. Ну, довольны?
Из всего сказанного им я слышу лишь одно: «задание в России». В России? Может, я ослышался?
— В России? — спрашиваю.
— Да, а что? — Мистер Холмер с некоторым удивлением смотрит на меня. — Мы вас переправим туда. Пожалуйста, не беспокойтесь. Это не опасно, не в первый раз. Задание не такое уж трудное, узнаете перед отправкой. И так же спокойно вернетесь обратно.
— Но граница…
— А что граница? Поверьте, все эти опасности сильно преувеличены. Наши агенты много раз ходили туда и обратно, и ничего с ними не случалось. У нас очень совершенные методы заброски. Увидите. Поймите, мы же сами заинтересованы, чтобы с вами ничего не случилось. Впрочем, — он делает паузу, — вам видней. Я не навязываюсь. Если не хотите, настаивать не буду, расстанемся друзьями.
— Нет! — тороплюсь. — Вы не так поняли. Я согласен! Спасибо, мистер Холмер, я всю жизнь буду вам благодарен! Можете на меня рассчитывать, готов выполнить любое задание. Любое, вы только скажите!
При одной мысли, что мы расстанемся и я вернусь к этой кошмарной жизни последних месяцев, я готов на все — взрывать, убивать, не знаю что! Так мне, во всяком случае, кажется в эту минуту. Только бы не потерять с ними связь, иметь их за своей спиной, получить у них хоть какое-нибудь, черт с ним, с хорошим, место. Вот сторожем в этом доме, садовником в этом парке, но знаю…
— Ну что ж, — говорит мистер Холмер со значительным видом, — я думаю, вы приняли правильное решение. (Я принял! Добровольно! Выбрав из многих предложенных мне вариантов! А?). Сейчас, Борис, вас приведут в нормальный вид, накормят, оденут, вы все-таки поизносились. Поедете в приличный отель, дам вам денег. Сходите в ресторан, только не напейтесь! Найдите подругу, на несколько дней, — он подмигивает, — это ведь ваша маленькая слабость. Дня через три-четыре мы за вами заедем, вам придется кое-чему поучиться, хоть и несложное дело границу перейти, но и оно требует подготовки. Верно?
Я продолжаю кивать. Продолжаю, потому что с первых его слов я только и делаю, что подобострастно киваю. Но все же решаюсь спросить:
— Мистер Холмер, извините, но не могли бы вы дать мне какой-нибудь адрес или номер телефона, по которому я бы связался с вами в случае чего. Мало ли… Вот служба иммиграции или…
— Не беспокойтесь, Борис, — он усмехается. — Никто вас трогать не будет. И я не исчезну. Мы же обо всем договорились. Так что теперь я вас не оставлю, — и уже сухо добавляет: — Все! До скорой встречи.
Я вскакиваю. Не оборачиваясь, он выходит.
Вместо него возникает тот парень с противной рожей, он манит меня пальцем. Иду за ним. Он приводит меня в ванную комнату и говорит:
— Одежда — здесь, — показывает на шкаф и исчезает.
Я моюсь бесконечно долго. Не только потому, что стараюсь отмыть накопившуюся грязь, и не только потому, что с грязной водой, чудится мне, утекает и грязь этих минувших месяцев моего червячьего существования, но и потому, что ужасно не хочется покидать этот дом.
Вдруг он меня обманул, мистер Холмер, и опять исчезнет? Может быть, он остался недоволен мной? Эх, надо было говорить поубедительней, чтоб знал — я на все готов! Но не может же быть, что вот оденут, умоют, дадут денег и бросят. И все-таки я еще долго плескаюсь под душем.
Белье, костюм, рубашка, даже ботинки оказываются как раз на меня, «У них что, картотека на всех своих агентов с точными размерами?» — спрашиваю себя.
И вдруг застываю — как я подумал? «Агентов»? Слово сказано впервые. Не ими, мной. Я — «агент». Правильно! А кто же я, почетный академик, член попечительского совета, добровольный активист этой «общественной гуманистической организации»? Да чего там! Все ведь ясно: и чей агент и какой… Так что не надо себя обманывать.
Выхожу из ванной чистый, выбритый, причесанный, благоухающий мылом, шампунем, одеколоном. Костюм не для вечерних приемов, но вполне приличный, не дешевка. Смотрюсь в зеркало. Конечно, синяки под глазами, щеки ввалились, бледный, но в общем вид сносный.
Парень все так же молча проводит меня на кухню, где старая повариха, тоже не раскрывающая рта, кормит меня пусть не изысканным, но обильным ужином. Я уже отвык от таких. Съедаю все, прошу еще, кое-что остается, съедаю остатки. Запиваю молоком. Пива не дали.
Парень сажает меня в свой спортивный «форд» и везет в город, в отель. Не тот фешенебельный, где мы жили с Известным режиссером за счет студии, но и не те клоповники, в которых я ютился. Вполне, вполне — три звездочки.
Он шепчется с портье, потом говорит мне:
— За номер и еду платим мы. Документов предъявлять не надо. Вот, распишитесь, — и протягивает мне конверт.
Я расписываюсь, заглядываю в конверт — там пятьсот долларов. Парень, не прощаясь, уходит, а я заваливаюсь спать. Забыл сказать, что уже три часа ночи, но в Голливуде ночь мало чем отличается от дня. Во всяком случае для отельных портье.
Проснувшись на следующий день едва ли не в полдень, ловлю себя на том, что не знаю, чем заняться.
Я страшно голоден. Спускаюсь в ресторан и съедаю такой завтрак, что даже у вышколенного метрдотеля глаза лезут на лоб.
Потом возвращаюсь в номер, читаю газеты, слушаю радио, смотрю телевизор, в промежутках дремлю.
Прихожу постепенно в себя, возвращаю себе человеческий облик. Американский гражданин!
Вечером выхожу на улицу, словно выздоровевший после долгой болезни человек.
Гуляю, осмелев, захожу в бар, хороший бар. Вызывающе глядя на бармена, заказываю дорогой коктейль, еще один. Но вовремя вспоминаю о предупреждении мистера Холмера и покидаю бар.
Потом забредаю в ресторан, тоже недешевый, в какой-то бурлеск…
Не думаю о переходе границы, мне страшно об этом думать.
Но одно могу сказать твердо — нет более четкой границы, чем та, что существует здесь между богатым и бедным. Вот уж граница так граница!
В барах замечаю женщин вполне определенной профессии. За это время я и думать о них забыл. Что ж, мистер Холмер посоветовал мне подобрать какую-нибудь, и деньги вроде есть. Но я тут же расстаюсь с этой мыслью. Деньги? Деньги надо беречь, и как я только мог их разбрасывать в этих барах, в этом ресторане — ведь в отеле за меня платят. Возвращаюсь в отель, иду в отдельный бар, пью, подписываю счет. В голове шумит. Ложусь спать.
Так проходит три дня.
На четвертый ни свет ни заря появляется мой опекун с отвратительной рожей. Все такой же «многословный», если б я не слышал его голоса, то решил, что он глухонемой или не знает английского. Он делает мне знак вставать. Осмелев, нарочно, чтобы досадить ему, долго моюсь, бреюсь, одеваюсь. И вдруг соображаю, что ссориться мне с ним не с руки. Вот надоест ему сейчас мое копанье, возьмет и уйдет. Заканчиваю свой туалет, как в ускоренной киносъемке, скатываюсь по лестнице. Уф, слава богу, ждет в холле. На его спортивном «форде» едем неизвестно куда. Долго. Наконец приезжаем на какой-то маленький частный аэродром. Таких полно в Америке. Стоят пять-шесть чьих-то личных самолетов, два-три спортивных.
Прямо на машине подъезжаем к белой «сесне», залезаем в кабину. Думаю, сейчас придет летчик. Черта с два! Этот удивительный парень сам садится за управление, прямо какой-то универсал. Взлетаем. Летим. Все время молчим. Постепенно начинаю дремать. Просыпаюсь от толчка. Оказывается, приземлились. На такой же маленький, затерянный в лесу аэродром. Смотрю на часы (я забыл сказать, что их мне дали вместе с костюмом, свои я давно заложил) — летели без малого два часа.
Выходим. Возле небольшого деревянного барака дремлет старик — сторож, наверное, и стоит спортивный «форд» — близнец оставленного в Голливуде. Садимся и едем. Куда?
Через час болтания и прыгания по лесной дороге останавливаемся перед глухими воротами в глухой стене, въезжаем и подъезжаем к одноэтажному дому. (Может, я того, но у меня впечатление, что мы приехали в ту же резиденцию, в какой принимал меня четыре дня назад мистер Холмер.)
Тот же длиннющий коридор, та же комната. Что за наваждение!
Опять сижу и жду, на этот раз недолго. Открывается дверь, и входит… нет, на этот раз не мистер Холмер, а высокий крепкий мужчина не первой молодости, усатый, в полувоенном костюме. Я встаю. Он машет рукой.
— Садитесь. Меня зовут Смит, вас — Боб. Здесь тренировочный лагерь. Принадлежит нашей организации. Готовим патриотов для выполнения благородных трудных заданий. О вашем — знаю. Соответственно и будете тренироваться. Инструктора у нас опытные. Подготовим хорошо. Обо всем, что здесь услышите и увидите, — никому. Подпишите обязательство о сохранении тайны (сует мне бумагу, я, не читая, подписываю).
Он жмет мне руку и уходит.
Какой-то широкоплечий малый в такой же полувоенной форме отводит меня в комнату, в которой мне суждено теперь жить. Нормальная комната, с туалетом и душем. Телевизора, радио, телефона нет. И еще — на окнах ажурные красивые решетки. Но решетки.
Сколько я прожил в той комнате, чем занимался, чему меня учили и кто — зачем сейчас вспоминать? Завтра, послезавтра я все это расскажу следователю. Все, что знаю. Немного, увы. Буду вспоминать все, что смогу, лишь бы поверили, лишь бы учли.
Хотя какое это имеет значение по сравнению с тем, что я совершил?
Какой суд оправдает за это? Никакой, ни людской, ни суд моей совести. Если была она у меня…
Я снова открываю глаза, выползаю из своего забытья. Я снова в сегодняшнем дне.
Обступившие меня кошмары прошлого расступаются, но им на смену приходят новые — усатые людские морды, оскаленные собачьи пасти, бесконечный лес, грязные ночлежки, кривые темные улицы чужих враждебных городов, презрительные взгляды, жалкая похлебка в общественных приютах… И страх, неотступный страх — уродливый призрак, танцующий возле меня. Гнилые разбитые черепки на полу — все, что осталось от былых желаний, от мечты, от надежд…
За железной дверью раздается скрип засова.
Это за мной.
Это наступил мой час. Последний?..
В эту минуту, нет, секунду, передо мной проносится все, что было в эти последние месяцы.
Школы… школы… Краткий отдых, какие-то пьяные оргии, вереницы женщин, редкие часы просветления, тоска и вечный теперь мой спутник — страх. Переезды, инструктажи, редкие встречи с мистером Холмером.
— Хочу вас поздравить, — говорит он на встрече, которая оказалась последней. — Ваша мучительная для вас бездеятельность (он насмешливо, да и презрительно, чего уж, смотрит на меня) кончилась. Через неделю вы приступите к выполнению задания, а через месяц вернетесь и начнете новую спокойную жизнь. Вам повезло, задание легкое, а способ перехода границы стопроцентно безопасен. Так что поздравляю.
И он начинает излагать мне задание. Оно действительно несложное: позвонить в двух-трех городах по двум-трем номерам, сказать несколько условных фраз, выслушать соответствующий ответ. И все. У меня теперь достаточно опыта, чтобы понять — таким образом будут проверены агенты, все ли у них в порядке, мои фразы — указание сделать то-то и то-то, а их ответы — сообщения, что то-то и то-то сделано. Действительно задание легкое. Но я полон недоверия. А вдруг уже там мне подкинут новое, отнюдь не столь легкое? А вдруг какой-нибудь звонок окажется роковым? А вдруг?.. И страх не покидает меня. Утешает способ перехода границы. Оказывается, мне не надо переползать ее грозовой ночью с ножом в зубах, высаживаться из подводной лодки в советских территориальных водах или перелетать границу на дельтаплане. И на том спасибо. Все гораздо проще. С подлинным американским паспортом в составе группы ничего не ведающих обо мне туристов, совершающих круиз по многим странам, в том числе и по Советскому Союзу, я приеду на свою бывшую Родину через ее восточные границы и так же туристом покину ее.
На всякий случай отпущу усы, надену темные очки, хотя с трудом представляю себе, кто бы мог меня узнать. Я во всяком случае ни с кем из бывших знакомых встречаться не собираюсь. И уж конечно, с Андреем Жуковым, часовым границы, моим другом детства. Слава богу, он, по-моему, служит где-то на западе или в Шереметьеве. А мы приезжаем поездом и улетаем из Ленинграда.
И вот безвкусно и ярко одетый с толстым чемоданом в руках, в темных очках, скрывающих мои красивые очи, я сажусь в Нью-Йоркском порту на туристический лайнер «Майфлауэр» и отбываю в путь.
Быстро промелькнули экзотические страны и острова, вот и советская граница. Когда проходил паспортный контроль, мне чуть не сделалось плохо, таможенный инспектор, молодая красивая женщина, даже предложила мне валидол (когда-то от таких женщин я получал иные предложения).
Потом сели в поезд. Побывали в Баку, направились в Ереван.
В одном месте железная дорога проходит совсем близко от границы и по вагонам ходят патрули. Как только я увидел вдали, в голове поезда, садящихся в вагон здоровенных ребят в зеленых фуражках, я засел в купе и затаился. Мой сосед бодрый турист, лет под сто (американцы начинают заниматься туризмом, как я заметил, после восьмидесяти лет), все пытался вытащить меня в коридор, но безуспешно. Выглянул как-то — пограничники все ходят. Наконец мне показалось, что они закончили свое хождение. Поздно, почти все наши туристы залегли спать, и тогда я наконец вышел в туалет.
Вот тут-то я его и встретил.
Он шел впереди, за ним еще один, было темновато, и я не сразу понял, что это Жуков! Ну как такое могло случиться? Неужели нет бога на небесах, удачи на земле? Неужели я заслужил такой удар? Сначала я не поверил. Просто не поверил! Не могло быть такого, не могло. На какое-то мгновение я застыл, ну столбняк на меня напал. Я смотрю на него, он смотрит на меня, и я понял, что он понял. Что узнал меня.
…Мы смотрим друг другу в глаза.