Книга: Бухта командора
Назад: БУХТА КОМАНДОРА
Дальше: ЧАСТЬ III ПУТЕШЕСТВИЯ НА ЮГ

БЕЛЫЕ КИТЫ

ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

У каждого человека есть особое отношение к какой-то стране или к каким-то местам, потому что с этой страной или с этими местами связано для него что-то важное или однажды глубоко его поразившее.
Для меня такие места — это Север, приполярные леса, деревни по Двине и Пинеге, Беломорье.
Объяснение этому искать недолго: мой отец родом с Вологодчины, а предки его, уйдя когда-то из Новгорода, расселились по берегам Белого моря и род свой стали выводить уже оттуда.
А еще меня с детства поразили удивительные рассказы о плаваниях утлых корабликов — кочей и лодий — за Полярный круг в Студеное море; поразила история архангелогородского мужика, ставшего академиком, и трагическая повесть о четырех поморах, заброшенных злой бурей, без оружия и провианта, на берег Шпицбергена и проживших там в дымной холодной избе без малого шесть лет.
«…Ничто так не подавало сим бедным людям помощи, как доска, которую прибили к ним морские волны и в которую был вбит железный крюк. Из найденного крюка сковали они сначала молоток, а потом при помощи его рогатины и стрелы. С оными рогатинами приняли они намерение учинить нападение на белого медведя, которого и убили, и из жил его натянули тетиву и лук. В течение шести лет добывали они с помощью этих орудий оленей, черных лисиц и песцов».
Невыдуманная эта повесть кончается тем, что один из поморов, самый малоподвижный, умер от цинги, а оставшихся спас случайный корабль…
День, когда я смог побывать в Заполярье, наконец настал. После двухчасового перелета из Ленинграда в Архангельск мы пересели в другой самолет, двухмоторный и неустроенный, с жесткими металлическими скамейками, и тот, взлетев, лег курсом к Полярному кругу.
Я летел в город Мезень, а оттуда должен был добираться в горло Белого моря, на полуостров Канин.

СЕВЕРНАЯ ЗЕМЛЯ

Воздушный путь наш тянулся над двинскими лесами, над рыжими болотами, синей путаницей озер. Земля была бесконечно однообразна и безлика — она напоминала коричневые и зеленые лужи или неумело раскрашенный асфальт, на который смотришь из окна многоэтажного дома.
И вот наконец после часа полета тряхнуло — самолет пошел вниз. Земля приблизилась, повернулась. Зелеными свечками побежали за окном елки. Завертелась река. Она заблестела, раздалась в ширину, берега поднялись. На воду упали спичечные плоты. Выскочила и задымила труба над крошечной лесопилкой.
Самолет, почти касаясь крылом песка, побежал по речному берегу, заскрипел, задергался, остановился.
Я вышел из кабины — над рубленой избой аэровокзала метался полосатый конус. Перешел поле, вскарабкался на бугор и замер…
Сколько тут света и воздуха!
Мезень — синий разлив, уходящий в море. Далекий берег с пестрыми невесомыми домиками. А справа и слева — за горизонт — поля, местами вспаханные, местами поросшие дикой травой.
За ними, как паруса кораблей, серые, наполненные ветром крыши сараев. И вверху белое, едва тронутое голубой кистью небо. В нем — длинные, растянутые ветром облака.
Земля, недавно безразличная и плоская, вдруг стала исполненной красоты и смысла, стала близкой и понятной. Я узнал ее — северную страну, в которой никогда не был, но память о которой бережно хранил.
Я вернулся на родину. Ветер, который протяжно дул с реки, подтвердил: это так!

МЕЗЕНЬ

Вскоре же оказалось, что выбраться из Мезени и лететь далее на север не так-то просто. Единственный самолет — одномоторная «Аннушка» — Ан-2 — застрял где-то из-за тумана, и когда он прилетит, никому не известно.
Я поселился в гостинице и стал бродить по городу.
Одна большая улица, непроходимая от грязи, с лежнями — бревнами, скрепленными металлическими скобами, по которым, как по рельсам, осторожно, чтобы не соскользнуть, брели грузовики. Улица тянулась вдоль речной долины. Самой Мезени не было видно — река терялась где-то на краю поросшей густой черной и зеленой травой поймы.
Натянув на ноги болотные сапоги, я спустился с угора — старого речного обрыва — в пойму и после получаса ходьбы достиг воды.
Шел отлив. Река отпрянула от берега, обнажив чистый мелкий желтый песок.
На песке лежала баржа. Она лежала, натянув канаты, которыми была причалена к деревянным, вбитым в песок палкам. Причальный помост остался наверху. Он словно вздыбился над упавшим судном. По вертикально задранной сходне, держа равновесие, карабкался матрос.
Снова на угор вышел я около городского кладбища. Покосившиеся, в трещинах деревянные кресты. В одну из могил было воткнуто древко, а на нем полоскался выцветший кумачовый флаг.
Около флага сидел на корточках бородатый человек в студенческой куртке и рисовал что-то в альбоме.
Я присел рядом.
— Удивительное кладбище, — доброжелательно сказал человек. — Заметьте, какие кресты. На каждом даже крыша от дождя. Лежи себе как в избе…
Он вздохнул.
— Из центра? — спросил я.
— Из Москвы. Мне эскизы к кинокартине нужно сделать. Снимать здесь через год будем… Ах, какая она, Мезень!
Я не понял его, а он сказал это нараспев и улыбнулся.
Мы просидели на кладбище до сумерек. Художник собирался назавтра ехать автобусом в деревни Лампожню и Заакокурье, смотреть там, как он сказал, «натуру».
— Мне не такой крест нужен, — объяснил он. — Одинокий нужен, за околицей, вымоченный, выветренный, аж синий. Говорят, там такие остались. Обетные кресты. «Обетные» — ставленные по обету, в память о чем-нибудь. Ну там суровая зима была, половодье…
Я пообещал, что если не улечу, поеду с ним. Но, прежде чем уйти с кладбища, спросил о древке.
— Этот-то флаг? — художник задумался. — Ставили тут и флаги. Было время, когда еще до обелисков не додумались. Говорят, раньше тут флагов было много, целая демонстрация.
Ночью мне не спалось. Я лег было, поднялся и, натянув теплую куртку, вышел из гостиницы. Было совсем светло, как днем.
В двух шагах от главной улицы начиналось поле. Вернее, даже не поле, а поросшая травой полоса земли между крайними домами и тундрой.
По полю бродили кони.
Солнце по краю тундры катилось с севера на восток. Оно пряталось за тонкой прозрачной стеной перистых облаков и от этого казалось тусклым и дымным. Оно катилось, то выходя из-за крыш, то скрываясь за ними. От избы к избе, и каждый раз стены изб вспыхивали, как от пожара, желтым и красным.
Красные кони бродили по черной траве. Алые ленты дымов таяли над крышами. Мезень засыпала.
Я ходил по полю час, пока небо не залиловело и из белесого не стало снова синим.
…Я так и не уехал с художником. Утром в гостиницу позвонили: летел самолет. Спешно подхватив рюкзак и чемодан, отправился на аэродром.
И только потом, в какой-то из очередных приездов, удалось мне побывать в этих мезенских деревнях с такими удивительными названиями.

ЗААКОКУРЬЕ

Названия северных деревень… Лежат по берегам могучей реки, переглядываются с угора на угор, перемигиваются зимними вечерами россыпью огоньков. Встречают молчаливой приветливостью высоких, пятистенных, наглухо, без окон, запечатанных с трех сторон изб. Лампожня… Палощелье… Долгощелье… Чучепала… Заакокурье…
Как-то идя по пустынной улице Лампожни, где около домов на суху лежат лодки, я встретил чистенького, аккуратного старичка. Тот, остановившись и вежливо поприветствовав, спросил меня, незнакомого, что возможно только на Севере:
— С какой целью, если можно узнать, прибыли к нам?
Я объяснил, а он, назвав свою деревню Лампочкой, сообщил, что река «ушла» из нее и возвращается теперь только в самые большие разливы. И что было время, в Лампожне играли самую северную в мире ярмарку и английские парусные корабли из Лондона становились на якоря против изб.
Узнал от него я еще, что соседка Лампожни — Долгощелье так названа из-за высоких обрывистых берегов, между которыми, как «в щели», течет река. А тогда уже и сам сообразил, что Палощелье, деревня на много верст выше по течению, стоит там, где эти крутые возвышенные берега кончались, «щель пала», началось болото, низменность.
И еще я узнал от него, что на месте Чучепалы отряд новгородцев много веков назад разбил орду местной чуди, и пришедшим издалека новгородцам открылась дорога на север.
Заакокурье… Одно только название этой маленькой деревни не открылось мне. Поставлена за речкою Курьей? Нет такой. За кекурами? Так называют одинокие, стоявшие в море камни. Какое тут море? И камней нет… Лежит у начала деревни старица. За светлой полоской воды разорванная старицей дорога убегает полем к едва виднеющимся на горизонте крышам Лампожни.
Неяркое белесоватое солнце неторопливо катится над пойменным лугом, высвечивает крытые дранкой крыши, серые, омытые дождями стены. Пройдет, затарахтит, волоча хвост пыли через деревню, автобус из Мезени на Лешуконье, и снова тишина.
Заакокурье… Нет, не далась мне разгадка этого имени.

ШОЙНА

Снова полет, на этот раз до Шойны — маленького селения за Полярным кругом, чтобы там еще ждать судно, которое доставит меня на полуостров Канин, в артель охотников за белухами. Что это за промысел, я не знал. Я знал только, что в нашей стране, а может быть, даже на всем земном шаре это единственные охотники и единственное место, где ловят белых китов.
Самолет, в котором мы летели, гремящий, свистящий, больше всего напоминал летающую консервную банку. Он круто взмыл над рекой, сделал поворот и, оставляя за хвостом Мезень с ее плотами, синим устьевым разливом и россыпью деревянных домов по берегам, лег курсом на север.
Полярный круг, невидимая и необозначенная линия, прошел под крылом, и мы очутились в местах, где бывает незакатное солнце. Внизу снова двигались, уходя из-под крыла, зеленые и ржавые пятна.
Была посадка в тундре. Едва открыли дверь, как рой слепней, зеленоглазых, алчных, бросился в кабину.
Пилоты торопились, они не стали выходить из машины, несколько пассажиров покинули самолет, кто-то один сел, дверь снова захлопнули. Отбиваясь от слепней и хватаясь друг за друга, чтобы не упасть — самолет долго бежал по кочкам, — мы пережили взлет. В кабину со свистом ворвался ветер, слепней отнесло и прижало к задней стенке.
Рыжая тундра и коричневые торфяные речки справа, слева — блестящее на солнце море. Час полета, и мы у цели — самолет уже катится по гладкому песку. Над горбатой оранжевой дюной висит полосатый маяк, а от него бегут к нам навстречу почерневшие от осенних и зимних непогод бревенчатые дома. Узкие, высоко поднятые над песком тротуары. Шойна.

ДЮНА

Я брел по поселку, с трудом вытаскивая из песка ноги. Желтая дюна наступала на дома.
Там, около аэродрома, где приземлился самолет, песок лежал тонким слоем. Самолетные шины едва отпечатались на нем.
У первых домов песок закрывал нижние венцы.
Здесь, в середине поселка, он уже доходил до окон.
Я прошел улицей, вскарабкался на вершину песчаного холма и от удивления присвистнул. Разбитые фарфоровые ролики висели ниже моих коленей. Рядом торчала из песка печная труба. Дюна поглотила дом.
Перевалил холм, и все пошло в обратном порядке: верхушки телеграфных столбов, концы труб. Остатки крыш. Стены, занесенные до половины. До четверти. Обнаженные, стоявшие на земле развалины домов. Отсюда дюна уже ушла.
Песок стал тверже, темнее. Близко вода.
Я вышел на берег моря.
Ровное и холодное, оно расстилалось до горизонта.
Белое море. Его горло. Я прилетел на полуостров Канин.
Над рыбацким, утонувшим в песке поселком Шойна тускло и малиново светило низкое солнце.
Был июль, второй час ночи.

СЛУЧИЛСЯ ШТОРМ…

Каждый день, проснувшись, я шел в контору портового пункта и узнавал, не идет ли мой кораблик?
ПТС — промышленно-транспортное судно — должно было прийти откуда-то с юга, забрать груз на Печору, а по пути сделать заход к бригаде охотников в Тархановку.
— Радиограммы нет… Сегодня не будет, — отвечали мне, и я отправлялся снова бродить по поселку.
Странное зрелище представлял он!
Со стороны моря на него наступала дюна. Отступая, он уходил в тундру.
Странными были дома. Добротные, рубленые, в два этажа. Однако во многих на окнах нет занавесок. Я подошел, ухватился за наличник, приподнялся на цыпочки, заглянул внутрь. Комната была пустой. Облупленная штукатурка лежала на пыльном полу. Мертвый дом…
Около большого пирса всего одна баржа. Десятка два легоньких карбасов в лагуне на якорях. Зато по берегу начиная от пирса в глубину лагуны полузарытые в песок, на боку или перевернутые вверх днищем, с проломленными палубами и бортами сейнера, сейнера. Целый флот. Тут же его мертвое береговое хозяйство: покосившиеся, с продавленными крышами, пустые сараи, пустые козлы для сушки сетей… Все заброшено, оставлено.
Я присел на корточки около старика, который на берегу чистил песком закопченный медный котел.
— Давно лежат? — спросил я, завязывая разговор, и показал на мертвые суда.
— Эти-то? — Старик отставил котел и охотно стал объяснять: — Семь лет. Рыбокомбинат когда-то тут был. Вон какой флот! А потом шторм случился. Страшная сила, такого и не упомнить — все на берег вынесло. Комбинат тогда и закрыли…
— Зачем же закрывать его было?
— Так сейнеров-то не стало.
— Новые могли дать.
— Так-то оно так. А что ловить?
Над нами возвышался пробитый, весь в дырах борт судна. Ржавая цепь выпала из клюза. В одном месте в борту было аккуратно выпилено квадратное отверстие. Через него достали когда-то мотор.
— А что ловить-то? — снова удивился старик. — Рыбы у берегов не стало. Это раньше, чуть отскочил в море — и бери. А сейчас рыба в океан ушла. А за Мурманском мы не нужны — там свои, железные ловят.
Я понял трагедию поселка. Ушла рыба, ловить ее маленькими судами стало невозможно, а ту, что осталась в малых количествах, невыгодно. И когда над Шойной прогремел шторм, небывалая погода, разметавшая и выбросившая на песок сейнерный флот, — рыбокомбинат, для которого был построен поселок, закрылся.
У людских поселений своя судьба. Они знают моменты рождения, юность, годы расцвета — уверенную в себе зрелость и, увы, старость. На Аляске стоит фантастический город Ном. В годы «золотой лихорадки» в нем жило 40 тысяч жителей. По шумным улицам скакали собачьи упряжки. По вечерам в ресторанах и игорных домах гремела музыка. Пышные траурные процессии провожали на кладбище, удачливых, золотоискателей, которым не до конца повезло в жизни.
Золото кончилось. Люди уехали. Теперь в этом городе живет всего две тысячи человек. Можно пройти несколько улиц — покосившиеся дома с заколоченными окнами и дверьми — и не увидеть дымка над трубой. Город умер.

НОЧЬ

В Шойне ночи не было. Солнце проходило Север, не касаясь горизонта. Оно плыло над морем, равнодушно освещая далекие оранжевые берега, желтую дюну, черные некрашеные стены домов, лагуну с поставленными в ней на якорь карбасами и дори.
На некоторых дори — больших мореходных моторных лодках — горели иллюминаторы. Лучи солнца попадали в них, и тогда на суденышке словно бы загорался пожар. Фиолетовая стылая вода лежала неподвижно и мертво. В воздухе — тишина. Слышно, как поскрипывают якорные канаты. Огоньки на дори загорались и гасли, будто кто-то переносил их с судна на судно. Солнце неторопливо катилось над северным канинским гористым берегом, уходя все дальше на восток.
Тянуло дымком — кто-то поторопился распалить печь. Кому-то показалось, что день уже начался.

ГОЛУБАЯ ТАРЕЛКА

Хозяйка — я остановился в избе у женщины, которая работала в школе завхозом, — пригласила меня к столу пить чай.
Я уселся за небольшой, квадратный, покрытый узорчатой, тяжелой, с петухами скатертью стол и начал пить из огромной пузатой расписной чашки, с любопытством поглядывал на стены. Они были увешаны полочками и рамочками, висели в них коричневые фотографии, восходящие по возрасту к началу века, грамоты, полученные хозяйкой, памятные подарки, рукоделия, назначения и названия которых мое поколение уже не знает.
И вдруг мое внимание обратила на себя тарелка, стоявшая в глубине буфета.
Удивительный синий рисунок раскинулся по фаянсовому вогнутому кругу: остроконечные черепичные крыши, отражаясь в воде, поднимались над кирпичным средневековым городом. Стояли, уронив паруса, усталые корабли, а полные, добродушные люди с трубками во рту сидели за вынесенными на улицу и уставленными пивными кружками столами.
— Что это за тарелка? — спросил я, и спросил неудачно, потому что в ответ хозяйка сказала просто:
— Для красоты.
— Да нет, я хотел спросить, откуда она?
— Материна. А у матери от бабки. Семейная. Наш дед, сказывали, привез.
— Купил, что ли? Хозяйка покачала головой.
— Такой посуды ни у кого теперь не осталось, — сказала она. — Ее наши от норвегов привозили.
Я постучал ногтем по краю тарелки. Звук был тупой, какой и должен издавать фаянс. Тарелке не меньше ста лет. Я бережно поставил ее на место.
— Норвеги-то и сами к нам бегали. Этих я помню. Революция уже была, а они все к нам за зверем ходили. Изба у них, говорят, на Канином стояла… Потом, как границу установили, они и перестали.
Разговор этот запомнился мне потому, что на следующий день пришел ПТС и мы поплыли на север, как раз к тому Канину полуострову, где промышляла артель и куда, по словам хозяйки, «бегали» когда-то таинственные «норвеги».

ТАРХАНОВО

Светлая полярная ночь превратилась в тусклый день, когда я вышел из душного кубрика на палубу и увидел впереди низкий берег с белой снежной полоской нерастаявшего льда, склон длинной горы и три карбаса, которые качались под берегом, поджидая нас.
Ниже снежника, но выше лодок на откосе золотился огонек — белая рубленая изба.
— Тархановка! — сказал, вылезая из рубки, капитан. — Вон они, ваши белушники. Шкуры уже тянут!
ПТС стал близ карбасов на якорь. Около каждой лодки плавали в воде большие, жирные, похожие на блины белушьи шкуры. Волоча их за собой, карбасы двинулись к нам.
Начали грузить. Каждую шкуру поднимали стрелой. На палубу дождем текла вода, перемешанная с жиром. Матросы бегали по ней, скользя, поругиваясь, разбрызгивая белые сальные капли.
Шкуры уложили в трюме одну на одну. Трюм, набив доверху, закрыли тяжелой деревянной крышкой, затянули брезентом.
О железный борт гулко бился штормтрап. По нему я спустился в карбас. С выстрелом завелся мотор, лодка вздрогнула и, кивая носом мелкой волне, побежала к берегу.
Там, встречая нас, стояли люди в ватниках и сапогах.
Мы вылезли из карбаса на мокрый песок.
Невысокого роста пожилой охотник с побитым оспой лицом подошел, спросил, кто я, назвался бригадиром:
— Коткин.
Стометровой лестницей, мимо своры собак, по шатким ступеням добрались до избы.
— Входите! — пригласил Коткин. — Вот так мы и живем.

ИЗБА

В избе по стенам тянулись сплошные, в один ряд нары, застеленные одеяло к одеялу, без промежутков. Лежали на одеялах книги, стояло два-три транзисторных приемника, лежали карандаши, письма, табак.
Посреди тянулся между нар чистый дощатый скобленый стол, около него — две скамьи. В углу под потолком светилась лётка — круглое, с кулак, всегда открытое отверстие для воздуха.
Передняя часть избы была отгорожена, там стояли большая русская печь и за ситцевой в цветочек занавеской железная кровать.
Дальше к выходу, за второй дощатой стеной, просторная прихожая была завалена резиновыми сапогами, заставлена ружьями.
Проживало в избе не меньше двух десятков человек.
Промышленники не обратили на меня внимания: кто лежал, так и остался лежать, кто писал или читал, сидя за столом, не поднял головы. Коткин подвинул крайние две постели и, показывая на освободившиеся доски, сказал:
— Тут ваше место. Калерия, постели. Эй, Калерия! — Занавеска дрогнула, скрипнула железная кровать, из выгородки вышла крупная пожилая женщина.
— Ах ты, милый, — сказала она (мы были одного возраста). Я сразу понял, так она называет всех по праву единственной бабы. — Постелю, не беспокойся. Ложку-то привез? У нас у всех свои.
Я вытащил из рюкзака деревянную расписную ложку, купленную в Ленинграде.
— Лепота!.. Откуда же такая? — сказала Калерия. — А мы все железными. — И, не дожидаясь ответа, пошла собирать постель.

АРТЕЛЬ

Разные люди собрались под крышей становой избы в Тарханове. Артель составляется на четыре месяца, с мая по сентябрь, и люди, входящие в нее, называются охотниками не только потому, что работа их — добыча морского зверя, но также потому, что идут они туда «по охоте», добровольно обрекая себя на тяготы и неудобства походной жизни.
Были тем летом в артели колхозники Гриша Ардеев и Степан Малыгин, зимой промышлявшие песца и нерпу, а летом ловившие рыбу или ходившие сюда, в Тарханово.
Был ненец Камков, которого все называли Стариком. Странный человек этот сидел всегда в углу на своей постели, на нарах, и читал, и только под конец моего пребывания в артели обнаружилось, что Старик моложе меня и что учился он до войны в Ленинграде, в Институте народов Севера.
Были два студента, Петр и Валентин, которые приехали на летние каникулы к родным да, решив подзаработать денег, завербовались в артель. Впрочем, студентом здесь называли одного Петра, Валентину было оставлено имя.
Был Коткин в прошлом матрос, а теперь уже много лет бригадир, водивший охотников и на лед в горло моря за бельком, и работавший в оленеводческих бригадах в тундре, и шестой уже год возглавляющий артель.
Был Капитон Личутин, человек чем-то испуганный, недоверчивый, который даже на меня с первого же дня стал коситься, ожидая, видно, какого-нибудь подвоха.
Были еще — всего человек двадцать. Была стряпуха и завхоз Калерия. А все вместе они назывались бригадой, или артелью.

СОБАКИ

В первый же день Коткин предупредил, чтобы к собакам не подходили, а то сожрут! И штанов не найдем.
Собаки сидели на цепях ниже избы. Я не сразу понял: зачем они вообще тут? Сторожить нечего и не от кого, добывать китов — собаки ни к чему, а их тут было десятка три, не меньше, и все на привязи.
— Прошлый год, — продолжал Коткин, — две сорвались, в тундре у ненцев оленя отбили, давай гнать. Выгнали на Камень, олень с обрыва — и вдребезги. Ненцы потом пришли с председателем штраф выписывать, так и их чуть не порвали.
— Господи, да что это за собаки такие?
— Ездовые.
— А порода?
— Каторжная.
Я удивился, потому что никогда о такой породе не слышал. Присмотрелся — громадные, каждая с телка, разномастные, с тяжелыми тупыми мордами, обгрызенными ушами и тяжелым, исподлобья, взглядом. Даже признаков какой-то известной по книгам и рисункам стати и масти не смог я обнаружить в этих грубо вылепленных телах. Точно — каторжные…

НА ЛАЙДЕ

В полдень я пошел бродить по берегу. С камня на камень. Кругом отлив.
В мелких стеклянных лужах шевелились кудрявые рыжие водоросли. Белой сыпью сидели на скале рачки-балянусы. Они сидели в известковых домиках, приоткрыв дверки и шевеля усами. Между камнями бродили прозрачные крабы.
Я сел на камень и стал смотреть, что делается под ногами. Около камня шла глубокая узкая лужа. В ней посредине, медленно шевеля плавниками, плавала короткая толстая рыбка. Это был пинагор. Мелкие черные точки вились вокруг него. Мальки! Он не преследовал их.
Чтобы получше рассмотреть рыбок, я наклонился. Моя тень накрыла лужу. Рыба вздрогнула, растопырила плавники и широко раскрыла рот.
Маленькая стая заметалась взад-вперед. Мальки словно обезумели: очертя голову они один за другим стали бросаться прямо в пасть пинагору.
Вот так раз! Когда последний малек исчез, пинагор осторожно захлопнул рот и отплыл в сторону. В дальнем конце лужи он остановился.
Заинтересованный, я стал наблюдать: что будет дальше?
Пинагор развел губы. Темный клубочек вывалился у него изо рта. Он рассыпался на точки, и стайка мальков снова завертелась вокруг отца: папа выгуливает своих детей!
Вода между камнями шевельнулась, дрогнула, потекла. Начался прилив. Надо было, пока не поздно, прыгать по камням назад к берегу.

ЗАБАВЫ

Лежать на нарах целыми днями было томительно. Охотники читали. Книжки и журналы на особом счету. Выносить их или рвать строго-настрого запрещалось. Старые газеты прочитывались по многу раз, и только потом их отдавали Калерии на разжог.
Читали с продолжением. Любую статью откладывали не дочитав, потом брались за нее, чтобы узнать, чем кончилось?
Книжки входили в моду неизвестно по какой причине. Угадать заранее, понравится она или нет, не было никакой возможности. При мне все вдруг стали читать «Голубую ленту Атлантики». Это была книжка про корабли, написанная для инженеров. В ней было много цифр и названий портов и маяков. Охотникам это нравилось.
Их восхищало, что пароход «Грейт Истерн» не могли спустить на воду три месяца — такой большой он получился. И что спустили его только потому, что помог необычайно высокий прилив.
— Ишь ты! — говорил Ардеев. — Сплавили. А не выпади такая вода?
— И стоял бы на земле, — отвечал Коткин. — С колесами! Никогда с колесами парохода не видал.
Эту книгу еще любили за звучные названия пароходных фирм и судов — «Кунард Лайн», «Уайт стар лайн», «Саксония», «Георг Вашингтон».
Играли в карты. Проигравшего били картой по носу. Я раз ввязался, проиграл, и Студент вежливо тюкнул меня валетом по ноздре.
— Я б ему врезал! — неодобрительно сказал Личутин. Он по-прежнему все ждал от меня какой-то неприятности.
Сам он бил не одной картой, а двумя, складывая их и выбирая потолще.
Старик, подложив под самое ухо транзисторный приемник, слушал. Он слушал подряд все передачи. Другое ухо он закрывал ладонью.
Ардеев сидел у окна. На коленях у него лежали две веревки. Ухватив каждую в руку, он связывал веревки узлами, затягивал их что есть силы, а потом не торопясь начинал развязывать.
— Паш, а Паш! — спросил я вполголоса у Коткина. — Чего это Григорий делает, а?
— Узлы вяжет, не видишь?
Я вспомнил ту самую книжку, которую читал в Ленинграде, как долгими полярными ночами поморы на Шпицбергене придумывали себе работу. Вспомнил еще одно поморское занятие, описанное в книге.
— А не бывает, чтобы заплаты нашивали и спарывали?
— Раньше бывало, теперь нет. Забылось. Все забывается помаленьку. От скуки чего раньше не делали. Без забавы тут нельзя.
Я лежал на нарах, внутренне ликуя. Вот так раз! Шестнадцатый век! Сидит передо мной человек, завязывает и распутывает узлы. И никто кругом не удивляется. Потому что это надо. Потому что дело верное — так и отцы делали, и деды.
Вяжет узлы, а спиной к спине рядом с этим охотником лежит другой, под ухом транзисторный приемник, слушает Москву.

БАЙКИ

Ветер, который проникает в избу через летку, неторопливо шевелит занавеску Калерии. Солнце, завершающее дневной круг, бьет прямо в окно. На пестром коткинском одеяле копошатся, как жуки, светлые пятна.
Коткин говорит смакуя, с подробностями, адресуясь ко мне, — торопиться некуда.
— Зимой это было, Гриша, когда Капу унесло?..
Гриша Ардеев радостно откликается:
— В марте.
Его лицо расплывается в довольной улыбке, он переворачивается на другой бок, готовый слушать.
— Ага, в марте. Светло, стало быть, уже было. У Летнего берега зимой ледокол два раза работал, нерпа к середине и отошла. Как про это ты, Капитон, прослышал?
— Про што другое не можешь? — спрашивает недовольно Личутин и настороженно глядит на меня. — Язык-то чесать и про тебя можно.
— А ты и чеши, — соглашается бригадир. — Так вот, прослышал наш Капа про зверя, дай, думает, я на него выйду! Один, значит. Чтобы одному упромышлять. Себе все, а другим — фиг!
— Ну? — спрашиваю я. Мне уже заранее жалко Личутина, который беспокойно следит, как развивается наша беседа.
— А то и ну, что одному на лед выходить запрещено. И вообще в правлении надо сперва разрешение получить. Лед, он лед и есть… Так вот, собрал наш Капа нарты, упряжку. На нарты лодку взгромоздил. Пораньше, когда еще все спали, выехал. Доезжает до продухов. А их нерпы в ту зиму понаделали видимо-невидимо. У каждой нерпы своя дыра… Только он ружьишко наладил, собак к торосу привязал — ветер! Как задует! Мрак — все бело, сапога на ноге не видно. Ветер озябный. Капа к лодке, собак под нее, сам сверху. Лег, закрылся шубейкой, лежит. Слышит — лед трещит. А ветер лед поломал и понес. Двое суток таскал. Потом спал, солнышко через тучи пробилось. Плывет наш Капа, кругом льдины скрипят, Летний берег чуть-чуть виден.
— Не было видно берега, — нехотя говорит Личутин.
— Был. Его от нас и то видно. А тебя вон куда уволокло… Так вот, стал наш Капа думу думать. Лодку спустить да на ней к берегу податься? Собак с собой… Да ведь нарты жалко! Рублей сто стоят. Без собак плыть — того дороже. Стал на льдине сидеть. Рассчитал — помощи ждать. Человек, мол, пропал, как его не найти? Найдут!
И точно. Когда задуло да на второй день он не пришел, Марья его в рев и к председателю: «Так, мол, и так, мой пропал. На льду». Тот сперва в крик: «Кто разрешил? Сводка была — на лед выходить по всему берегу запрещено». Но делать нечего, председатель за телефон, звонит летчикам: спасите! У тех своих дел невпроворот, но человека искать надо. Полетел вертолет. Один день ищет — ничего. Второй — нет нашего Капитона… Марья его изревелась. Все, что хотите, говорит, берите, все из дому выносите, только найдите… На пятый день взял вертолетчик галсом севернее, почти к самому Канину носу. Видит, на льдине вроде нерпа и вроде не нерпа. Снизился — собаки лежат. И нарты с лодкой. В лодке человек. А льдина большая была. Это Капу и погубило!
— Как погубило? — привстаю я. На дальней наре лежит и настороженно смотрит на нас сам потерпевший.
— А так, кабы маленькая, вертолет бы лестницу бросил, лестницей его и вытащил. А собаки бы на берег сами где-нибудь вышли, и весь сказ. А тут — вертолет покачался,, покачался и сел. Летчики говорят: «Быстрей залазь, сукин сын!» — «А нарты?» Летчики аж опешили, но нарты разрешили втащить. А Капа им тогда: «А лодка?» — «Пошел ты со своей лодкой! Улетаем». — «Улетайте, я без лодки не полечу». Летчики и так его, и эдак, не бросать же человека на льдине. Ругались, ругались, видят, уперся человек. Взяли лодку, затолкали ее в кабину. Но зло затаили. Прилетели на аэродром и документ оформили.
— Какой документ?
— Акт!
Бригадир трясется от беззвучного смеха. Он выгибается, как огромный ленивый кот, и, смакуя, заканчивает:
— Через неделю он к нам и пришел. Дорогому колхозу «Полярная звезда» на семь тысяч рублей за выполненную работу, поиск и спасение члена колхоза гражданина Личутина К. И. Председатель — он у нас заикается немного — этот акт как швырнет! «К-кто разрешение на лед идти д-давал? Никто. С-самовольная охота, с к-к-корыстной — для себя — целью. Платить потерпевшему из своего к-к-кармана!»
Суд скоро будет, — доверительно, но громко говорит мне Коткин и, приблизив лицо к моему, шепчет: — Уплатит. У них с Марьей в чулке есть. Пускай потрясут.
Мне почему-то жаль Капитона. Он лежит в дальнем углу, прислушиваясь к тому, что говорит Коткин. Смотрит исподлобья, настороженно, как зверь, перед которым в тундре на тропке вдруг оказался капкан и который не обойти…

КРЕСТ

Высоко над снежником, резко выделяясь на фоне белого неба, крест.
Я заметил его в первый же день и подумал, что его, должно быть, хорошо видно проходящим судам и что такие кресты отмечают моряки на своих картах, а штурманы определяют по ним место.
А еще сразу же подумалось: не знают ли охотники какую-нибудь историю, связанную с ним? Может, лежит под ним искусный мореход, кормщик и «вож», как называли в старину (а крест явно старинный) своих капитанов команды, ходившие из Белого в Студеное океан-море. Может, возвращался он из долгого двухлетнего плавания на Шпицберген — Грумант, да свалила его у самого берега лихая болезнь, умер, не повидав семью, не обняв жены и детей. И стоит теперь над холодным берегом, обращенный в такое же холодное море, распахнув по-человечьи руки и горько запрокинув голову.
— Что это он тут поставлен? — спросил я как-то Ардеева.
— Поставили, — уклончиво ответил тот.
Тогда я спросил Личутина.
— А вам зачем? — осторожно ответил тот.
— Просто интересно, кто там похоронен.
— Коткин знает.
Я пошел к Павлу. Момент был выбран неудачно: Коткин сидел вместе с Калерией над амбарной книгой и, мусоля карандаш, проверял записи полученных и израсходованных продуктов. Он посмотрел на меня невидящим взглядом и сказал:
— А?
— Кто похоронен там, под крестом? — повторил я.
— Это потом, — ответил бригадир. — Никак колокол шевелится? Нет, показалось. — И он снова опустил голову.
Зная его характер, я стал ждать.

КОЛОКОЛ

На подволоке прямо надо мной висел колокол. К нему вела стальная проволока. Она появлялась в избе, пройдя через летку, и была прикручена к языку. Иногда проволока шевелилась, и тогда колокол подрагивал.
Для какой надобности он?
Обойдя угол избы, я нашел летку. Проволока тянулась к столбу, дальше ее продолжала веревка, столб за столбом веревка поднималась на сопку, ей следовала узенькая, едва приметная тропка.
Тропка взобралась на вершину сопки и уперлась в сколоченную из серых щербатых досок будочку. В большом, в полстены, обращенном к морю проеме сидел Ардеев.
Он молча подвинулся.
Я так же молча сел и, взяв у него бинокль, стал разглядывать море.
Оно было ровным, спокойным, только на западе дрожала лиловая полоса. Это оторвался от Кольского берега и вышел на середину пролива туман…
Внизу, под ногами, в прозрачной воде хорошо видна тоня — загон для белух, собранный из серых неприметных сетей. В них лениво шевелились волны. Дрожали поплавки.
Под рукой у меня свисал со стены конец веревки.
Так вот зачем она! Здесь, на сопке, дозорный высматривает китов. Как только в синем, выхваченном биноклем из моря круге появятся белые буруны, замелькают белушьи спины, вцепится вахтенный в веревку, задребезжит, замечется под бревенчатым потолком избы колокол. Выскочат, покатятся вниз к лодкам охотники. И до тех пор будет он их тревожить, пока не столкнут они на воду карбасы, а над стоящей на рейде дори не замечется голубой моторный дымок.
И тогда начнется самый волнующий момент моего пребывания здесь, начнется охота.

ПРО БЕЛУХ

Собственно говоря, белыми этих китов называют редко. Обычно их зовут полярными дельфинами — белухами.
Живут они в северных морях, странствуют вдоль побережья вместе с косяками рыб. Бывают случаи, когда, преследуя стаю лососей, входят в реки. Построившись в линию, как рыбаки, ведущие невод, обгоняют стаю, а затем, совершив поворот, оказываются на пути у рыб.
Хитростью и ясным пониманием законов охоты белухи одарены щедро. Когда фарватер реки сужается и лососи устремляются в него, рассчитывая прорваться по глубокому месту, белухи, оставив у берегов дозорных, отступают и выстраиваются на фарватере в колонну. Теперь уже плотно идущий косяк звери встречают один за другим, и те из рыб, кто избежал зубов первых белух, становятся добычей последних.
Днем, когда лосося ловят люди, белухи осторожны и, завидев карбас или дори, погружаются. Зато ночью, зная, что люди спят, подходят к самому берегу и плещутся между лодками.
Еще я узнал от охотников, что белухи шумны и говорливы. Выставив голову в полынью, любят издавать свисты и тихие трубные звуки. Об этом давно знали на Севере. Отсюда и пошла гулять поговорка: «Ревет белугой». Никакого отношения к этой поговорке молчаливая речная белуга, конечно, не имела, а пришло в среднюю Россию это выражение именно отсюда, от поморов, которые всегда называли белуху «белугой».
…Я расспрашивал охотников, а сам поглядывал: не шевелится ли колокол?

ТРЕВОГА

И вот однажды он забился, застучал. Отбрасывая одеяла, кубарем валясь с нар, давясь в дверях, вырывались в полутемную прихожую охотники, с писком натягивали на босые, не завернутые в портянки ноги резиновые сапоги. Щелкали ружья. Грохоча сапогами, люди бегом неслись по крутой лестнице вниз к воде.
Опытные, не одну тревогу повидавшие на своем веку собаки, до отказа натягивая цепи, налитыми кровью глазами смотрели им вслед.
Грохнув, завелся на дори мотор. С хрустом подминая песок, побежали в воду легкие карбасы.
Я заметался. Желая посмотреть белух, кинулся было на сопку к дежурному — дежурным был Гриша Ардеев, — тот уже бежал навстречу. Я выхватил у него из рук бинокль.
Далеко у горизонта, еле видные, приближались белые точки — шла стая белух. Они хорошо были видны на свинцово-синей воде: над морем громоздились тучи.
Я кинулся вниз. Последний карбас ушел! Охотники были уже около тони.
Азарт охватил людей, никто не смотрел назад, на берег. Привстав над скамейками, охотники всматривались в море. Там серым пузырем прыгала на волне, раскачивалась, набирала ход дори. Командовал на ней Коткин. Дори шла в море, забирая наперерез стае. Карбасы рассыпались у тони, образовав завесу. Одна лодка замерла около перекрышного невода — он должен в последний момент закрыть вход в тоню, отрезав белым китам дорогу назад.
Скользя подошвами сапог по влажной коричневой глине, я снова полез на сопку. Отсюда, из сторожевой будки, вся сцена охоты была видна как на ладони. Стая, ничего не подозревая, продолжала идти вдоль берега. Белые спины то показывались над водой, то скрывались. Впереди треугольника, который образовала стая, шел крупный дельфин. Дори, тарахтя мотором, забирала все дальше от берега.
И вдруг мотор ее застучал сильнее, люди сгрудились на носу, засуетились: белухи пропали! Их не было видно несколько минут, а потом они вынырнули в стороне, совершенно очевидно уходя от берега. Теперь они шли прямо в море, часто погружаясь и все ускоряя движение. Дори держалась с ними наравне, но это движение только удаляло и зверей и охотников от тони. Некоторое время я еще различал белые точки, которые то вспыхивали, то гасли, потом они исчезли, и только дори — серый жук — упрямо полз от берега…
Коткин вернулся поздно вечером, злой и мокрый.
— Увела, — сказал он, забираясь на нары рядом со мной, садясь поудобнее и разматывая с ног портянки, — увела, зануда!
— Кто увел? — не понял я.
— Детна. Белуха с детенышем. Впереди стаи шла. Щенок около нее вертелся. Услышала нас и увела. Еще бы погнались с час — так бы в Летний берег и уперлись.
Летним берегом поморы называли противоположный берег моря, куда в прежние годы отправлялись на летние месяцы за зверем и рыбой.
— Большая была! — поддакнул я, давая Коткину понять, что и сам видел дельфиниху. — Здоровенная. А детеныша было не видать.
— Детна, — подтвердил Коткин и завернулся в одеяло.
Охотники молча рассаживались по нарам. Кто-то принес чайник, застучали жестяные кружки, зашелестели бумажки — доставали сахар.
Под потолком тускло светился неподвижный колокол.

ЧАЙКА

Мы бродили по берегу.
— Глянь-ка, подранок! — сказал Гриша. — Давай поймаем?
Большая чайка, странно, неловко оттопырив крыло, сидела на камне. Она сидела, тесно прижимаясь к нему животом, втянув голову в плечи, как человек, которому холодно.
Увидев нас, птица привстала.
— Давай!
Чайка сделала несколько неуклюжих прыжков и с размаху плюхнулась в воду. Это была моевка — большая серая птица с черными перьями в крыльях. Когда она прыгала, одно крыло волочилось сзади, как привязанное.
Чайка поплыла от берега.
Она плыла, а крыло — серый лоскут — тянулось позади.
— Здорово ее кто-то саданул! — сказал я. — Разве охота тут не запрещена?
— Запрещена.
Мы помолчали.
Чайка вышла на солнечную дорожку и закачалась на ней изогнутой черной лодочкой.
— Ладно, чего там. Айда назад!
Вернувшись, я рассказал в избе про чайку.
— С перебитым крылом? — спросил Паша Коткин. — С весны тут. Приезжий один ранил. Как человек или песец идет — она в воду. Касатка плывет — она на берег. Хитрая. Лето выживет.
— А зимой?
— Зимой помрет.
Я решил поймать чайку и отвезти ее в Ленинград.
Уговорил Гришу Ардеева, и на другой день мы отправились. Я по берегу, он морем в карбасе.
Карбасу надо было обходить камни, и я пришел на место первым.
Чайка была тут. Только на этот раз она не сидела на камнях, а бродила у воды, выклевывая из водорослей рачков.
Заметив меня, она спрыгнула в воду.
Послышался скрип уключин. Шел карбас.
Чайка попробовала нырнуть — сухое крыло, как поплавок, удержало ее на поверхности. Птица повернула и снова очутилась на берегу.
Я поспешил к ней. Сапоги скользили по обкатанным мокрым камням.
Чайка завертела головой и тяжело побежала к подножию обрыва. Глинистый и сырой — местами сочилась вода, — он поднимался над берегом ровно, без уступов. Кое-где из него торчали кривые корни мертвых деревьев.
Чайка полезла вверх.
Я кинулся следом.
Сырая глина потекла, и, оставляя за собой две блестящие канавки, я съехал вниз.
Карбас стукнул носом о берег.
— Может, плюнем, а? — сказал Гриша. — Как ты ее кормить будешь?
— Ладно. Хоть крыло отрежем. Все легче ей будет.
— Как знаешь.
Чайка сидела высоко, под сухим черным корневищем, и смотрела на нас красным раненым глазом.
— Полезли!
Я уже протянул было руку взять, как птица с криком вырвалась из укрытия и, ударяя живым крылом по глине, покатилась вниз.
Там она дождалась, когда мы слезем, и снова вскарабкалась на обрыв. Ей было трудно, испачканное глиной крыло отяжелело. Но чайка упорно волочила его.
— Не поймать! — сказал Гриша.
Птичий глаз, как огонек, горел вверху. Распластав одно крыло, тесно прижимаясь грудью к глине, чайка внимательно смотрела на нас.
— Да она умрет, а не пойдет в руки!
Мы стояли, задрав головы, и смотрели на чайку.
Это была прекрасная большая птица. Таких больших чаек я никогда еще не видел. Ей, наверно, ничего не стоило добывать самую крупную рыбу и улетать зимой в теплые края.
Мы с Гришей сели в карбас и медленно поплыли назад.
Полярное лето короткое.
— Когда зима-то тут наступает? — спросил я.
— В октябре.
Когда мы вернулись, край моря был обложен синими тучами.

ШТОРМ

К исходу суток тучи распространились на все небо. Они затушевали горизонт и погасили мерцание снежника.
Ударил теплый ветер — шелоник. Задребезжали стекла, по воде прокатился черным серпом шквал. Ветер с юга запел в трубе, понес бумажки от крыльца, стал гнуть низкую густую траву.
Тучи, которые двигались до того лениво и постепенно, теперь заторопились. Над берегом пронесся облачный клок. Шквальные полосы бежали не переставая.
Ветер набирал силу и к вечеру превратился в ураган. Зеленые валы пошли в наступление на берег. Подходя к мелководью, они меняли цвет, становились желтыми, с белыми пенными гривами, росли, увеличиваясь в размерах, и, наконец, не выдержав собственной тяжести, с грохотом рушились, выкатывая на берег плоские языки пены.
На желтых водяных горбах плясали поплавки — раскачивалась, содрогаясь, тоня. То обнажались, то скрывались под водой верхние, натянутые между поплавками подборы.
Свист ветра превратился в неутихающий гул. От мест, где скалы подступают к самой воде, несся низкий, тяжелый для ушей грохот.
Шторм бушевал всю ночь, а к утру неожиданно ушел. Ослаб гул ветра. Грохот волн стал тише, в нем появились ровные, как удары часов, промежутки. Похолодало. Уходя, циклон менял направление и уводил прогретый на юге воздух, освобождая место прохладному, пришедшему с Баренцева моря.
Я спустился к берегу. От подножия сопки до самой воды громоздился вал из гальки, принесённой волнами. Она была мокрой, подвижной, сапоги в ней вязли.
Около воды стоял Гриша Ардеев и недоумевая всматривался во что-то мелькающее среди волн.
В желтой, перемешанной с пеной воде, в круговерти подходящих и отступающих валов блестела белая крутая спина — большой дельфин кружил у каменной гряды, через которую опрокидывались волны и за которой была мель. В отлив эта гряда всегда обнажалась, и тогда пространство между камнями и берегом превращалось в озерцо.
И вот теперь белуха, как завороженная, вертелась взад-вперед около камней.
— Из винтовки ее, что ли, ударить? — сказал Гриша. — Чего это она? Сама, дура, пришла… Ты посторожи!
Он повернулся, чтобы идти в избу за патронами, но вдруг остановился, и его выгоревшие редкие брови сошлись у переносицы. Теперь он пристально всматривался в другое пятно — небольшое коричневое, — которое раскачивалось среди пологих, потерявших силу волн, медленно ползущих от камней по мелководью к берегу. Оно не стояло на месте, а с каждой волной смещалось, приближалось к нам.
— Ишь куда его занесло! — сказал Гриша. — Щенок!
Белуха беспокойно металась, пытаясь отыскать проход между камнями, вода с каждой минутой убывала, шел отлив.
Высокая волна перекатила через гряду, подхватила белушонка, понесла, и вдруг он остановился. Пятно больше не двигалось — маленькое животное оказалось на мели.
Азарт охотника боролся в Грише с жалостью.
— Перевернет ведь, — пробормотал он, и я понял, что он говорит про нас с ним и про лодку.
— Авось не перевернет. Попробуем?
Мы столкнули на воду карбас, торопливо загребая короткими веслами, отошли от берега. Завели мотор. Описав дугу, оказались рядом с камнями. За спиной у меня кто-то шумно выдохнул, я обернулся и успел заметить в серой, покрытой грязными пенными шапками воде молочную погружающуюся спину.
Второй раз белуха вынырнула у самого борта. Из воды показался белый крутой лоб, похожая на шар голова, короткий, безгубый, длинный, как птичий клюв, рот. Зверь выбросил из дыхала с тонким свистом струю брызг, перевернулся и, не погружаясь, поплыл. Он плыл прямо на камни, где еще недавно был проход и откуда теперь стремительным потоком уходила вода.
— Вот шальная, осохнет ведь! — сказал Гриша и, круто положив руль на борт, пересек зверю путь.
Лодка и белуха разошлись, едва не задев друг друга, карбас проскочил вперед. Гриша заглушил мотор. Тут же пронзительно заскрипел о камни окованный железом киль. Пришедшая следом волна приподняла нас, и карбас, перемахнув камни, закачался на тихой воде.
Мы подгребли к белушонку. Здесь было совсем мелко. Гриша перевалился через борт, слез, по пояс в воде подошел к животному. Белушонок лежал обессилевший, на боку, изредка ударяя хвостом.
— Веревку давай! — крикнул мне Гриша.
Он накинул петлю на хвост белушонку, вдвоем мы подтащили коричневое обмякшее тело к борту, привязали. Вторую петлю пропустили под плавники. Дождавшись волны, столкнули карбас с мели и, часто работая веслами, погнали его назад к камням.
Белуха была тут. Она вертелась у самых бурунов, то и дело выставляя из воды голову. Нижнюю челюсть она ободрала о камни — тонкие красные струйки бежали по горлу.
Нам повезло: лодка попала между двумя большими камнями, мы проскочили в щель между ними и очутились на открытой воде. Прежде чем очередной пенный вал успел швырнуть нас назад, мотор взвыл и карбас рванулся от камней.
Белуха неслась следом, не погружаясь.
Я увидел, что веревки, которыми был привязан белушонок, натянуты втугую.
— Стой! — закричал я. — Стой, Гриша! Мы задушим его.
Ардеев сбросил обороты и вырубил винт. Мотор работал теперь вхолостую. Блеснул нож — Ардеев перерезал веревки, дельфиненок очутился на свободе.
— Не убили?
Гриша пожал плечами. Невдалеке от нас всплывало огромное белое тело — мать спешила к детенышу. Он стал тонуть, она поддела его лбом, удерживая у поверхности.
Ветер относил нас. Привстав, мы смотрели во все глаза — что будет? Наконец мне показалось, что белушонок шевельнулся. Мать еще раз подтолкнула его, затем они погрузились и всплыли уже в стороне.
— Жив, — сказал Ардеев.
Когда они показались в следующий раз, белуха выставила из воды голову, и до нас донесся неторопливый, низкий, похожий на гудок паровоза свист.
Потом они поплыли — мать впереди, детеныш чуть поотстав. Плыли и становились все незаметнее…
— Пошли домой?
— Пошли.
Карбас повернул и небыстро вместе со слабеющими волнами побежал к берегу.
В избе наше отсутствие не прошло незамеченным.
— Чего это тебя в море носило? Бензин лишний? — спросил Коткин.
— Ага… — с вызовом ответил Гриша. — Лишний.
Из окна, около которого лежал на нарах бригадир, были хорошо видны и берег и море. Коткин недобро посмотрел на Ардеева, хотел что-то добавить, но не сказал ни слова.
Мы с Гришей молчали. Мы знали, что охотники не одобрят наше плавание.

ЗА РОГАМИ

— Линный гусь, он слабый, — говорил Ардеев, лежа на нарах и мечтательно смотря в потолок. — Летать ему нельзя, перо падает. Лучшего места ему, чем на Канином, не найти. На озерах он сейчас, в тундре. По Камню от моря, если прямиком, часа три. Эх, я бы пошел — Коткин не отпустит! А вы идите, там и рогов насобираете.
Мысль отправиться на озера, где жируют гуси, давно занимала меня. Теперь к этому добавилась возможность раздобыть пару оленьих рогов.
К тому, что я знал о том, как олени теряют рога, взамен которых вырастают новые, добавилась еще одна версия. Ее изложил мне Коткин.
— Рогов там много, — сказал он, узнав о походе, который я замыслил. — Только не все роненые. Ненцы их тоже пилят. Самым крепким спиливают, чтобы не дрались. А то что получается: олень старый, рога крепкие. Он этими рогами молодых оленей от самок гоняет. Потом — от тяжелых рогов у стариков «головная болезнь» начинается. Голову шибко вниз тянет… Ты к вечеру-то вернешься?
— Вернусь.
Я вышел утром после чая.
— До озер не доходя, только блеснут, влево возьми! — На крыльце стоял Гриша и кричал мне вслед. — Там распадок, по дну — речка. Берегом пройдешь, поднимись на угор. Там земля красная. На этой земле — рога. Лет пять их там режут.
Я вскарабкался на Камень, и меня подхватил ветер. Он уперся в спину и стал толкать. Ноги срывались с мелких, поросших морошкой и мхом кочек, вязли в топкой, сырой глине.
Рыжая всхолмленная тундра убегала к горизонту.
Я брел по ней, стараясь держаться спиной к ветру, чтобы не потерять направление.
По пути на северном склоне длинного пологого холма попался еще один снежник. Снег в нем лежал плотный, льдистый, намертво примерзший к глине. Теплые ветры и косые солнечные лучи сделали снежный вал узким, выпуклым и гладким. Я без труда нашел в нем узкую стаявшую перемычку, не набрав в башмаки снега, перелез через нее и снова зашагал по тундре.
Брел по ней уже часа два, когда заметил впереди слабый голубой свет. Отрываясь от горизонта, над коричневым разливом мхов дрожала синяя полоска озера. Белая, омытая дождями и талым снегом кость хрустнула под ногой — осколок оленьего черепа; я решил, что это напоминание, что гусей посмотрю потом — главное, рога! — и взял влево.
Еще полчаса ходьбы, и я стоял на краю каменистого неглубокого оврага, по дну которого весело бежал, подбрасывая и пеня воду, ручей.
Дальше все было просто: спуститься и идти по его берегу. Но ручей, проследовав некоторое время в одном направлении, вдруг сменил его. Изгиб за изгибом, поворот, затем путь преградил камнепад. С трудом преодолев завал из каменных глыб, я огляделся, но ничего похожего на угор не обнаружил. Овраг все углублялся, стены его были отвесны и ровны. Вскарабкался наверх, выбрал из возвышенностей, окружавших меня, поприметнее, добрел до нее, поднялся… Никакой красной земли. Озеро тоже исчезло… Я понял, что заблудился.
Когда о человеке говорят: он «заблудился», представляешь себе путника, окруженного густым лесом. Деревья отгораживают его от мира, прячут солнце, не дают видеть путь. В тундре иначе. Я стоял на вершине холма, вокруг меня до горизонта все было чисто, в глубине серого неба, за тонкой пленкой облаков, оранжевым пятном светило солнце, но я все равно не знал, что делать и куда идти. Направление на озера я потерял, сообразить, где море, смог не сразу. Наконец часы и солнце уверенно подсказали: берег там! То же подтвердил ветер. Но я решил довериться реке. Она уверенно бежала по склону — устье недалеко!

СТОЙБИЩЕ

Скоро я очутился в каменном ущелье, по дну которого, оставляя на берегах пену, несся холодный поток. Солнца не было видно. То и дело дорогу преграждали каменные осыпи. Послышался шум — ущелье сжалось, шум превратился в рев падающей воды.
Вода бурлила. Падая с каменного уступа, она выбила яму, и со дна ее, лопаясь, всплывали пузыри.
Для того чтобы обойти водопад, пришлось прыгать со скалы.
Здесь, внизу, ущелье расширялось, рядом с водопадом зеленела поляна. Посреди нее я заметил темный прямоугольник — дерн в одном месте был снят, по углам торчали колья. Около воды — пятно от костра.
Человеческое жилье!
Я прошел по поляне. В середине ее стоял вкопанный в землю божок — столб: его оголовье чья-то вооруженная ножом рука превратила в лицо. Пустые глазницы бесстрастно смотрели поверх бурлящей воды. Кое-где светлое дерево было тронуто красной и зеленой краской. Идол с пятнами на щеках сумрачно и молчаливо сторожил покой брошенного стойбища.
Слой пепла в кострище был в два пальца — люди прожили здесь не больше недели.
Я положил ладонь на голову божка. Столб покачнулся. Он был вкопан неглубоко, наспех или небрежно.
Что за люди водрузили его в глухом ущелье посреди тундры?
— Кто?
Может быть, старик ненец? Может быть. Проходило, кочуя, стадо. Подобрал старик на берегу моря белый, принесенный волнами столбик, долгими часами, сидя у костра, вырезал лик бога, слабыми руками нетвердо вкопал его.
А может быть, и не старик? Статую могли вырезать из дерева школьники. Каждое лето отпускают их из интернатов к родителям в тундру. Бродят мальчишки с отцами, помогают пасти оленей, собирают ягоду, охотятся на птиц. Видели ребята божков, которым еще недавно поклонялись в ярангах их деды, вырезали такого же из дерева и поставили.
А может, геологи? Каждое лето прилетают вертолетом в канинскую тундру люди из Москвы, Архангельска, Ленинграда. Перетаскивают от ущелья к ущелью тяжелые рюкзаки, палатки. Стучат молотками по камню, собирают в мешки обломки породы, ссыпают в банки песок, глину… Веселый и щедрый на выдумку народ. Бывает, кочует по тундре партией, живет по неделе, по месяцу на одном месте. И нет-нет соорудит на счастье и на удачу около палатки талисман — древнего бога, чтобы, одаренный вековой силой, вывел он из-под земли на них нужную жилу.
Я присел на сухую истоптанную землю, привалился спиной к идолу и продремал с час, пока не проник под куртку речной неторопливый холод. Вскочил, встряхнулся, зашагал дальше тропинкой вдоль реки, не оглядываясь, ожидая каждую минуту увидеть море. Так и случилось. Сперва в ущелье ворвался низкий гул опрокидывающихся волн. Затем каменные стены раздвинулись, и вместе с потоком чистого густого ветра на меня обрушилось светлое мерцание свободной до горизонта воды.
Речка с грохотом свалилась еще с одного скального порога, разлилась вширь и пропала, ушла в черную гальку, в нагромождение наваленных прибоем камней.
На склоне опускающегося к морю холма я увидел еще один след человека, еще один темный прямоугольник срытого дерна.
Еще одно стойбище?

ИЗБА

Это была изба. От нее остались одни нижние венцы. Размытая дождями, осевшая рыжая глина.
Я перелез через трухлявое бревно и, присев на корточки, поднял комок. Он рассыпался, что-то укололо ладонь. На землю упал маленький плоский камешек с острыми краями.
Я вытащил из кармана платок, протер его. В тусклом свете пасмурного августовского дня на ладони вспыхнул и засиял кусочек южного неба. В руках был осколок голубой фаянсовой тарелки.
Так вот к какой избе вывела меня тропинка! Изба норвегов, как называла ее в Шойне хозяйка.
Я нашел щепку и начал ковыряться в земле. Но на этом удача, видно, кончилась.
Обошел венцы. В траве угадывалась старая тропа. Она начиналась у стены и сбегала вниз, к морю. Это по ней бежали по тревоге к судам молчаливые норвежцы. Бежали и оглядывались на сопку. А оттуда, вытягивая руку, показывал им направление дозорный — на берег вышли моржи!
Зверя били на берегу, били, оттесняя от воды. Начинали с крайних, только что вышедших из моря. Били, вонзая гарпун в толстый коричневый, дрожащий от избытка сала бок. А потом, завалив на спину многопудовую тушу, выламывали клыки — драгоценный морской зуб.
…Я спустился тропинкой к самой воде. На лайде не осталось никаких следов промысла. Волны и дожди смыли доски прохудившихся лодок, позвонки убитых китов и тюленей. Унесли клочья моржовых шкур.
С моря донесся тихий протяжный свист. Я вздрогнул. Свист повторился. На серой поверхности воды показалось блестящее белое пятно. Медленно продвигаясь вперед, оно увеличивалось и становилось объемным. Солнечный блик вспыхнул на нем и погас. Позади бурунчиком завертелась вода, и всплыла лобастая мордочка белушонка. Старые знакомые! Огромная мать-белуха с детенышем неторопливо плыли вдоль берега.
Животные не торопились. Шумно вздыхая, белуха плавала взад-вперед, а рядом с ней, то обгоняя мать, то отставая, вертелся белушонок.
Он настойчиво преследовал ее, и наконец мать сдалась. Она замедлила ход, завалилась слегка на бок, а белушонок нырнул под нее, шаря ртом по молочному сверкающему животу. Затем они оба тяжело и лениво метнулись в разные стороны и снова начали кружение. Так повторялось долго, пока белуший ребенок не насытился, и тогда мать, решительно повернув в море, пошла от берега, увлекая за собой сына. Отплыв за черту желтых, обнажающихся во время отлива песчаных отмелей — кошек, они повернули и поплыли на север, где в туманной дымке угадывался Канин Нос, мыс — последний на полуострове, за которым черной полоской уже дымился океан.
Две блестящие точки, белая и коричневая, скрылись.
И тогда, обратив взгляд на юг, где осталось Тарханово, я увидел еще одну — черную. Она вертелась, раскачивалась и увеличивалась в размерах. Потом справа и слева от нее замельтешили пенные усы. Это шла, разбрасывая носом воду, наша дори. Шел, разыскивая меня вдоль берега, Паша Коткин.

ЯМКА

Норвежская находка не давала мне покоя. Перед отъездом я решил поковыряться в земле около нашей избы.
Взял лопату, отошел за угол, стал рыть.
Копнул один штык — наткнулся на клочок газеты. Названия не видно, а число есть — прошлогодняя.
Еще копнул — выскочил ржавый патрон. Да не охотничий, а от боевой винтовки. Удивляться нечего: во время войны тут недалеко проходил фронт — на том берегу. Наши могли бояться немецкого десанта. Ходили тут патрулями бойцы, лежали у пулеметных гнезд.
А ну, что там еще глубже?
А глубже — монета. Царская, с гербом. Зеленая монета тысяча восемьсот непонятно какого года. Тоже все ясно: промышляли тут поморы, приезжали за пушниной, торговали с ненцами в тундре купцы.
А еще глубже?
Зола. Черепки битые. Камень. Дальше лопата не идет. До материка докопался. Тонкая тут земля, видно, мало успели ее нанести ветры, набросать люди.
Чья зола? Чьи черепки, кто разбил красной глины грубо сработанный горшок? Что хранили в нем?
Может, приходили сюда триста-двести лет тому назад устюжане, архангелогородцы? Держали здесь избу, промышляли морского зверя, ловили песцов.
А может, заглядывали мангазейцы? Жители самого северного в мире и самого удивительного, далеко за Полярным кругом поставленного города? Вез мангазеец в горшке масло, не уберег сосуд — вот и черепок.
Нет, вроде не должен был он оказаться тут. Шел мангазейский морской ход южнее, по волокам, через тундровые озера, в обход сурового Канина Носа. Но все может быть!..
Я не взял ничего. Положил и закопал. Монетку, патрон, черепок. Забросал землей. Пусть лежат.

СНОВА КРЕСТ

Мы сидели за неструганым дощатым столом и подбирали ложками с тарелок черёва — жареные на сале рыбьи потроха. Под потолком свободно свистел ветер, колокол с проволокой подрагивали.
— Так все-таки кто там, наверху, похоронен, Коткин? — спросил я в третий раз бригадира.
Тот не ответил, облизал ложку, положил аккуратно на стол, достал с постели чистый платок, завернул ложку, спрятал ее под подушку.
— Пойдем!
Крутой, убегающей под снежник тропой мы взобрались на Камень, подошли к обрыву.
Я стоял около покосившегося, огромного, в три человеческих роста, креста.
Когда крест ставили, долбили скалу. Куски слоистой розовой породы лежали в отвале. Крест был срублен из толстой вековой сосны, какие не растут ни на Канином, ни под Мезенью и какую можно только высмотреть и свалить под Архангельском.
Вон откуда притащили неизвестному помору его друзья намогильный знак! Вот как крепко надо было помнить товарища!
Я присел на корточки и стал разглядывать надпись. Она была вырезана у основания на плоской, зеленой от плесени и мха деревянной грани:
«ПОСТАВИЛИ ЩЕЛЯНЕ, БОЖЕ, ДАЙ ИМ ВЕТРА».
Вот и все. Никакого помора, с существованием которого я уже успел свыкнуться! Никакого искусного морехода, кормщика и вожа.
Я еще раз представил, как летним солнечным днем ходят над Двиной охотники. Как высматривают самую большую, пропитанную душистой смолой сосну, валят ее, корнают, тешут. Как «в лапу» врубают в нее две поперечины, одну наискосок. Как на канатах спускают крест на песчаный берег, грузят его, облепив артелью, на ладью или на дори. Как неделю плывет, пробиваясь в тумане среди предательских кошек, на север хрупкая посудина. Пристает около промышленной избы, и снова волочит артель — теперь наверх — липкий душистый ствол, на Камень, чтобы поднялся над Студеным морем знак: «…дай им ветра».
Вот как нужна была удача этим молчаливым и упрямым добытчикам зверя, как нужен им был попутный ветер.
«А крест-то обетный, — подумал я. — Видно, в лихую годину дала обет артель: поставить тут, на голом каменном берегу, крест».
И привезли, как обещали.
— Особенного ничего, — сказал Паша Коткин. — Крест как крест.
— Ничего… — нехотя согласился я. — Что это, Паша? Никак тревога?..

ПОСЛЕДНЯЯ ТРЕВОГА

От избы вниз по тропке мчались, размахивая ружьями и ватниками, охотники.
Паша охнул и одним прыжком очутился метров на пять ниже меня, с грохотом сбивая по пути камни, помчался к лайде.
Около дори метался голубой дымок — Личутин уже запустил мотор.
Разбрызгивая воду, вброд бежали к карбасам, подняв над головами ружья, промышленники.
На ослепительно серой поверхности моря густо вспыхивали и исчезали пенные точки — шли белухи. Стая шла, как всегда, вдоль берега.
Карбасы по одному, таща за собой темные, расходящиеся как усы волны, вытягивались из ковша.
Выбрала якорь и свободно задрейфовала дори.
Стая приближалась.
Я окинул взглядом море. Карбасы уже сгрудились около тони. К ним шли два судна — наша дори и второе, побольше.
Сложил кулак и в узкую щелочку, как в бинокль, посмотрел в него. Это был ПТС. Значит, сегодня я уйду из Тархановки. Белых китов убьют и разделают без меня.
ПТС бросил якорь левее тони и закачался на слабой зыби. Он еще был весь в движении. Мачта подрагивала, голубой дизельный дымок вился за кормой.
Через час я перейду к нему на борт. Описав перед тоней круг, суденышко ляжет курсом на Шойну.
Прощай, берег, где узкой полоской на склоне лежит синий лед. Где валяются среди ягеля отпиленные оленьи рога, где стоит, прилепившись к зеленому боку сопки, изба, а в ней четыре месяца в году живут колхозники из Шойны, повторяя повадки и строй жизни дедов-поморов, охотников за морским зверем.

От автора

Я вернулся из Заполярья осенью того же года, а на следующий год был принят закон, запрещающий охоту на дельфинов.
Это правильно и хорошо. Но сперва этой охоте «изменили» люди. Такие, как Гриша Ардеев. И я рад, что был свидетелем его «измены».

 

Полуостров Канин — Ленинград,
1965—1982 гг.
Назад: БУХТА КОМАНДОРА
Дальше: ЧАСТЬ III ПУТЕШЕСТВИЯ НА ЮГ

мурад
по моему это не 3 часть