Книга: Бухта командора
Назад: АВТОР ВТОРОЙ РАЗ БЕРЕТ СЛОВО
Дальше: БЕЛЫЕ КИТЫ

БУХТА КОМАНДОРА

Я засиделся у Никанорова — сотрудника районной газеты «Алеутская звезда». Часы показывали полночь, в желтом небе за окном плавали розовые перья облаков.
Комната была завалена находками. Окатанные морем пестрые камни. Оленьи рога. На полках стояли бутылки. Прямоугольные и круглые, с затейливыми металлическими пробками, с литьем на выпуклых прозрачных боках, они были принесены течением от берегов Японии и Филиппин. Отражаясь в стеклянных бутылочных гранях, белела кость — длинная челюсть с пеньками выкрошенных зубов.
— Что это? — спросил я.
Хозяин снял ее с полки.
— Нижняя челюсть стеллеровой морской коровы, — с притворным равнодушием сказал он.
Воцарилось молчание.
«Во всем мире всего два-три скелета этого легендарного животного, а тут — рядом с бутылкой из-под джина…»
— Откуда она у вас?
— Нашел. У мыса Монати. Южнее бухты Командора.
Я бережно принял драгоценную реликвию. Промытая океанской водой и высушенная ветром, она еще сохраняла увесистость камня.
Мы поговорили о Беринге, имя его носил остров, и я ушел.
Несостоявшаяся ночь уже переходила в день. Алые краски вечера мешались с утренней зарей. На севере над вершинами плоских сопок, не поднимаясь, катилось солнце. Оно катилось, едва светя сквозь дымку тумана.
Я перебирал в памяти прочитанное когда-то.
«…Хриплый лай песцов доносился до холодной землянки, куда матросы положили больного командора. Землянкой служила яма, выкопанная в песке и прикрытая сверху куском паруса. Беринг лежал, до половины засыпанный песком.
Край паруса зашевелился, блеснули красные огоньки глаз. Песец отвел носом брезент, покосился воспаленным глазом на человека, соскользнул в яму. Зверь был облезл и худ, под грязным клочковатым мехом обозначились ребра. Он присел на задние лапы, обнюхал торчавшие из песка сапоги, покатал лапой рассыпанный голубой бисер — товар для мены с туземцами — и стал грызть голенища. Человек безразлично посмотрел на него и не пошевелился.
Когда вернулись люди и прогнали песца, Витус Беринг, командор и начальник экспедиции на пакетботе «Святой Петр», уже умер.
Могилу копали под крики — матросы волокли из воды на берег загарпуненное животное. Оно было странным: тело небольшого кита, тупая коровья морда, большие, как весла, грудные плавники, раздвоенный хвост. Из ран, нанесенных гарпунами, на песок сочилась кровь. Диковинная корова не издавала ни звука. В глазах ее было страдание.
Мясо коровы оказалось сочным и вкусным. В тот день для моряков, выброшенных штормом на необитаемый остров, отступила угроза голода. Когда экспедиция покидала остров, бесчисленные стада этих животных плавали у рифа, лениво пережевывая водоросли. Огромных морских зверей, которые, вероятно, могли бы стать первыми океанскими животными, одомашненными человеком, через двадцать лет после открытия острова истребили полностью…»
Я шел в маленькую бревенчатую гостиницу, начинался второй день моего пребывания на острове.

 

Лимон я купил в Якутске, когда самолет делал там остановку. В буфете было много народу. Встал в очередь за бутербродами, а когда очередь подошла, увидел на стойке в надбитой стеклянной вазе лимон.
— Один остался? — спросил я веселую краснощекую продавщицу.
— Один.
— Давайте его сюда… Это для Чугункова, — объяснил я и положил лимон в карман.

 

От Камчатки до острова Беринга шли на теплоходе. Судно было новенькое: все углы в каюте пахли краской, а пружины койки звенели. С нами шло много туристов. Они не спали, а бродили по коридорам, стучали огромными ботинками или собирались на палубе в кружок и пели под гитары.
Ночью я проснулся оттого, что пружины звенели особенно громко. Постель двигалась. Она наклонялась то назад, то вперед, и я то сползал с подушки, то снова влезал на нее. Радио повторяло:
— Пассажирам, идущим в Жупаново, высадки по условиям шторма не будет!
Вышел на палубу. Там было черным-черно и сильно качало. Внизу у борта, куда падал свет от иллюминатора, то и дело появлялась горбатая белая пена.
Пробегали взволнованные чем-то туристы.
— Говорят, все-таки высадят! — утешали они друг друга.
Когда рассвело, оказалось, что наш теплоход стоит неподвижно посреди залива.
С океана шли крутые зеленые волны.
От берега уже спешил буксир с низкой плоской баржей. Они остановились у нас под самым бортом. Волны с грохотом и скрипом набрасывали их на теплоход.
— Сходящим на берег собраться на корме! — объявило радио.
В такую погоду самое опасное — перейти на баржу: прыгнешь — да попадешь между бортами…
Прыгать никому не пришлось. На корме около мачты лежала сетка с дощатым поддоном, туристов завели в нее, заработала лебедка, канат поднял борта сетки.
— Прощайте, братцы! — туристы дурачились.
Сетка взмыла вверх, матросы вывели ее за борт, туристы повисли между небом и водой.
Матрос, который управлял лебедкой, поймал момент и ловко посадил сетку на палубу.
Люди, как раки, полезли из нее.

 

Мы пришли на Командоры на второй день. Лежал густой туман. Сперва между туманом и водой пробилась синяя полоска, потом стали видны белые зубчики — прибой на берегу, потом выскочил черный квадратик — причал, и наконец замелькали разноцветные пятнышки — дома. С берега пришел катер, забрал нас, пассажиров, описал вокруг теплохода прощальный круг и побежал к берегу.
Неторопливо стучит мотор, катер дрожит, покачивается, причал поднимается из воды. На причале — толпа. Приход теплохода тут — праздник.
— Где Чугунков? — крикнул я.
— Нету его!
На берегу объяснили:
— На лежбище твой Чугунков, вездеход завтра туда пойдет.
Поселок Никольское, две улицы: одна — старые, почерневшие от дождя и ветра дома, вторая — новые — розовые, зеленые, желтые. Так веселее.
Вспомнил про лимон, сунул руку в карман — исчез. Нашел я его в рюкзаке.
«Ишь куда спрятался!»
Шкурка лимона была пупырчатая, маслянистая. Палец сразу же запах солнцем, теплом, югом.

 

В вездеход мы взяли груз — ящики с консервами, муку в мешках. Машина сбежала с пригорка, перешла вброд речку, погромыхивая гусеницами, покатила по песчаному пляжу. На нем лежали разбитые суда, остовы, добела отмытые соленой водой, остатки японских шхун, сахалинских сейнеров, тайванских джонок — обломки катастроф, принесенные сюда великим течением Куросио от берегов Хонсю и Шикотана.
Когда пляж кончился, вездеход вскарабкался на сопку. Из-под гусениц полетел торф, железо врезалось в землю, из земли выступила вода — за нами побежали два ручейка.
На каждом ухабе ящики подпрыгивали.
Наконец тряхнуло так, что мы все чуть не вылетели из кузова.
— Ух ты!
Вездеход остановился, в кузов заглянул водитель.
— Приехали!
Машина стояла у подножия низкой зеленой сопки. Справа и слева высокая, в рост человека, трава. В ней два домика, похожие на железнодорожные вагончики. Над одним дымок.
Дверь в домике была без замка. Я толкнул ее — две кровати, железная печь, на плите подпрыгивает и плюется чайник. На кровати мальчишка.
— Чугунков?
— Юра.
— Значит, я к твоему отцу. Скоро придет?
— Он на лежбище, скоро, к ужину.
За дверью загромыхал, разворачиваясь, вездеход.
Мы вышли на крыльцо. Ящики и мешки уже были сгружены в траву, водитель высунулся из окошка, крикнул что-то, вездеход, разбрызгивая грязь, покатил по тундре.
— А вы свои вещи вносите, — сказал мальчишка. — Пока отца нет, можете на его кровати отдохнуть.
Из соседнего домика вышел высоченный парень в огромных с отворотами резиновых сапогах.
— Юра, — крикнул он, — это кто?
— К отцу.
— Разрешение есть?
— Есть. — Я понял, что это инспектор, и помахал в воздухе бумажкой. — Давайте я вам ящики помогу таскать.
Мы перетащили ящики под навес.
— Хлеба не привезли? — спросил Юра. — А то у нас черствый. Сейчас я уху варить буду.
Я прилег на кровать Чугункова и почему-то уснул. Проснулся оттого, что кто-то тихонько вытаскивал что-то из-под кровати.
Около меня сидел на корточках Юра и тащил резиновый сапог. Второй уже стоял посреди комнаты.
— Ты чего это?
— Рыбу ловить.
— Подожди.
Умыл лицо холодной водой из ведра, достал из рюкзака свои сапоги, спустились к морю.
Был отлив. Вода ушла, обнажилось дно — коричневые и зеленые водоросли. Среди них светились коричневые и зеленые лужи.
Юра пошарил в траве, достал припрятанный деревянный ящик и зашагал с ним. Я брел следом.
В лужах сидели колючие ежи и красные морские звезды. Ежи шевелили иглами, а звезды, когда их переворачивали, начинали медленно, как береста на огне, изгибаться.
Юра вышел на середину большой лужи, посмотрел в воду, поднял ногу и быстро наступил сапогом. Сунул под сапог руку и вытащил большую шишковатую камбалу. Сделал шаг и достал вторую.
«Ну и рыбалка!»
Набрав ящик рыбы, мы пошли домой.
У домика у двери стояло ружье.
В комнате гудела печь, а на кровати сидел Чугунков, без сапог, в толстых шерстяных носках.
— Привет!
— Привет.
— Как дела?
— Да вот котиков метили. Ну, как мой Юра?
— Молодец! Я его таким и представлял. Мы тут с ним камбал ногами ловили.
— Юра, на ручей за водой… Надолго?
— Как получится. Я ведь, между прочим, как писал, магнитофон привез. Запишем котиков?
— Попробуем.
Чугунков улыбнулся и вдруг заревел зверем. Потом залаял, заблеял тонко-тонко.
Это было очень смешно: сидит на кровати взрослый большой человек в носках и кричит по-звериному на разные голоса. Но я не смеялся, а, наклонив голову набок, серьезно слушал. Потом достал из чемодана магнитофон, и мы стали его проверять. Работал он хорошо.
— Ну так что, пока ухи нет, может, сходим на лежбище? — спросил я.
— Ты же там целый день был. Посиди.
— И то верно. Сходи-ка с Володей-инспектором. Ему все равно туда надо — обход.

 

Дул встречный сырой ветер. Он приносил слабый шум — блеяние, будто впереди кричат овцы, и запах хлева.
Тропинка карабкалась вверх, через густую траву, на сопку.
Володя шел молча и нельзя было понять: то ли он недоволен моим приездом — еще один человек в заповедном месте, — то ли вообще не любит разговоров.
— Ветер-то с моря! — сказал он, и я опять не понял: хорошо это или плохо?
Последние шаги, мы на перевале, и сразу же в глаза яркий блеск — вспыхнул на солнце океан — и рёв, рёв!
Вот оно какое, лежбище. Внизу под нами два моря: одно настоящее, серое, стальное — вода, волны; другое — живое, звери, тысячи звериных тел на сером песчаном пляже. Котики: громадины самцы-секачи, хрупкие, тонкие самочки, совсем маленькие, россыпью, как семечки, — котята.
Среди коричневых, черных зверей вспыхивают тут и там белые искры — перелетают с места на место чайки.
Огромный, чужой, непонятный мир!
Целый час я пролежал в траве, присматриваясь, прислушиваясь. Наконец Володя показал рукой — надо уходить, пора!
— Ветер меняется! — шепотом сказал он. — Учуют, шарахнутся, подавят черненьких. Пошли!
— Каких черненьких?
— Малышей.
— А-а…
Осторожно, стараясь не шуметь, мы поползли назад.

 

Уха была готова. Когда закипел чайник, я полез в рюкзак и достал лимон.
— О-о! — обрадовался Чугунков.
Он пил вприкуску. Долго дул в чашку, отгонял зеленую дольку, клал на язык белый сахарный кубик и, причмокивая, тянул коричневую кисловатую жидкость.
— Завтра чистим пляж, — сказал он. — Так что с магнитофоном придется потерпеть.
— Мне не к спеху. Ты на острове уже какой год?
— Десятый. С мая по октябрь, как штык. Хорошо Юрка подрос — вдвоем веселее. Лимон что, один?
— Один.
— Жаль… Юрка, понюхай, чем пахнет?
— Лимоном.
— Балда. Теплым морем пахнет. Солнышком.
Когда мы с Юркой утром пришли на лайду, прилив уже начался, вода закрыла верхушки камней. Все котики — они любили сидеть и на камнях — перебрались на берег.
Из-за сопки послышалось урчание мотора.
Над высокой голубой травой показалась кабина автомобиля. Пляж встревожился. Беспокойно завозились, заворчали самцы. Чайки поднялись в воздух. Самки начали беспокойно принюхиваться. Одни только черненькие продолжали дремать. Автомобиль выкатился на лайду. В кузове сидели трое рабочих. Пробуксовывая колесами, автомобиль подъехал к воде. Рабочие соскочили и побрели, на ходу подбирая вилами мусор и падаль, швыряя их в кузов.
Я был поражен. Я думал — начнется паника. Произойдет то, о чем говорил Володя: животные, сметая все на пути, лавиной кинутся к воде, будут раздавлены черненькие… Но котики скоро перестали волноваться. Только самочки, гоня перед собой малышей, отползли в сторону.
К автомобилю, видно, здесь привыкли. Рабочие, подобрав мусор, перешли на новое место.
Мы сидели с Юрой на сопке. Внизу под нами следом за машиной шел Чугунков. У него в руке была записная книжка. Он подходил к котикам и что-то записывал. Он смотрел на них, как врач смотрит на больных.
Вот он стоит, широко расставив ноги и сбив на затылок кепку. В резиновых сапогах отражается затянутое серыми тучами небо.

 

Кирюха появился в нашем домике неожиданно. Скрипнула дверь, на пороге выросла высокая мужская фигура. Человек был в кожаном потертом пальто, на голове полосатая спортивная шапочка. Черная густая борода.
— А, пришел? — недовольно сказал Чугунков. — По делу или так? Ночевать негде, видишь, гость.
— По делу, Дмитрий Иванович, — сказал Кирюха и продолжал стоять в дверях.
— Ну, раз по делу…
Мы сидели у плиты, весело потрескивал мелко наколотый Юрой, выброшенный морем, высушенный на ветру плавник.
Кирюха снял пальто, уложил его на кровать, стянул с головы шапочку, подтащил к плите перевернутый ящик, сел. Было видно — он побаивается Чугункова. Тот спросил:
— Так что у тебя за дело?
— Турист один приехал. Спрашивает: можно к вам на лежбище? Денька два пожить.
— Ох и прохиндей же ты! — сказал Чугунков. — Нельзя, так и скажи своему туристу — нельзя! Ведь знаешь сам.
Кирюха уныло кивнул.
— А зачем он приехал? Небось опять ты заманил, Что, не так?
Ответа не последовало.
— Переписывались?
Кирюха неопределенно пожал плечами.
— Что ты наобещал ему? Песцовую шкуру? Камни?
— Дмитрий Иванович! — взмолился Кирюха. — Ну за что вы так со мной? Ну написал. Он вовсе не к вам едет. Лежбище — как же так: был на Командорах и не видел?.. Так можно, я приведу?
— Сперва расскажи. Кто он?
— Химик, из Новосибирска. Хобби у него — наскальные рисунки.
— И что ты ему наобещал?
— Вот вы не верите, а я пещеру открыл.
Голос Кирюхи задрожал от обиды.
— За Островным. Там непропуск, а сверху если перейти — дыра. В скале, от воды ее не видать, она вбок идет.
— Ну?
— Нашел.
— Никого я с тобой на лежбище не пущу.
Кирюха понял, надо рассказывать.
— В прошлом году. Спускаюсь, ветер был — с ног валит. Сошел на карниз, думал яйца поискать, там ар много летало. Прошел шагов пять, гляжу — дыра. Я туда. На четвереньках вполз. Темно. Глаза привыкли, повернулся — чуть не закричал. Гад буду — прямо передо мной человек сидит. Лицо волосами закрыто. Волосы спутанные. Сидит в байдарке, рядом копье.
— Дядя Кирилл, а байдарка откуда? Вы же сказали, это на скале, — не выдержал Юра.
— Откуда я знаю. Рассказываю, что видел. Откуда, откуда…
— Так, так. — Чугунков к рассказу отнесся, к моему удивлению, очень спокойно. — Значит, одет. Во что?
— Камлейка из сивучих кишок. Байдара шкурами обита. В горловину посажен, и горловина ремнями затянута. Сидит как по морю плывет. Страх.
— Ладно, пора спать, — сказал Чугунков. Я даже удивился, как он это равнодушно сказал. — Давайте дым выгоним.
Он распахнул дверь, в вагончике сразу стало холодно.
Набросив на плечи куртки, мы вышли на воздух.
— Горазд он врать, — сказал Чугунков. — Все из книг. Это он про алеутские захоронения рассказывал. У нас таких нет… Ты завтра что собираешься делать? Я в Никольское уйду, вернусь с вездеходом.
— А я поброжу по берегу.
В темноте вспыхнула красная точка — в стороне, сидя на бревнах, курил Кирюха. В слабом звездном свете было видно — сидит, вытянув ноги, блаженно откинувшись. Красный огонек отсвечивает на щеках.
— Утром чтобы на берег сходил, плавника набрал, слышишь? — строго сказал ему Чугунков.
Утром, уходя, он предупредил меня:
— Не давать ему ничего, что бы ни просил. Ни денег, ни консервов, ни сигарет. Закурить — штучку, и все. Он теперь к тебе клинья подбивать станет.
И уехал.
Сразу же после его отъезда Кирюха повел себя как-то странно: присматривался, кружил вокруг меня и наконец не выдержал.
Был полдень, отлив, лайда обнажилась. В плоских черных лужах копошились грязные крабы. Мы сидели на берегу и ждали, когда Юра раскочегарит печку.
— Вы на Буян не ездили? — гася нетерпеливый блеск в глазах, спросил Кирюха.
— Нет.
Он полез в карман куртки и вытащил горсть мусора. В крошках табака и хлеба засияли обкатанные морем красные и зеленые полупрозрачные камешки.
— Меня это не волнует.
— Зря. А некоторые люди из Петропавловска специально прилетают поискать.
Он спрятал камни.
— А такое?
Из другого кармана он вытащил желтый полированный клык.
— Сивуч. С Монати. Там вообще костей много.
— Как ты туда попал?
— Добрался.
— И что там за кости?
— Китов. Сивучей. Морских коров.
— Ну, это уж ты загнул… За костями морских коров охотились двести лет, собрали всё, что могли.
— Значит, не всё.
Мы смотрели друг другу в глаза. Взгляд Кирюхи был чист и спокоен. Он что-то знал.
— К чему этот разговор?
— Да так…
На крыльцо вышел Юра.
— Чай готов!..
Вечером мы лежали в спальных мешках, Юра задержался — играл с инспектором в шахматы. Я не выдержал:
— Так зачем этот разговор был — утром, про кости? При чем тут Монати? Туда ведь не добраться.
— А если не Монати?
— А что?
— Это у кого какой интерес…
— Что ты темнишь? Что ты знаешь? У тебя что-нибудь есть?
Кирюха приподнялся на локте:
— Место есть. Я по берегу шел от Никольского к Тонкому мысу, гляжу — лежат. Я их тогда не тронул. Песком засыпал и ушел. Испугался. А скоро пойду.
Он вылез из мешка, сунул руку в нагрудный карман пальто, вытащил оттуда сложенную вчетверо страничку:
— Вот…
При тусклом свете электрического фонарика я рассмотрел вырезанную из какого-то журнала фотографию чучела стеллеровой коровы. Рядом был тщательно нарисован весь скелет.
— Я по нему проверял — точно они! — прошептал Кирюха.
— Слушай, Кирилл, — я старался говорить как можно мягче, — давай пока этот разговор отложим. Вернусь в Никольское — поговорим. Идет?
Он кивнул, бережно сложил листок, спрятал, кряхтя забрался в мешок, долго ворочался.
Лежа на спине, я смотрел в потолок. Сердце тревожно билось. Меня коснулось предчувствие тайны.

 

Мы записывали голоса котов.
Чугунков с магнитофоном оставался на сопке, а я ползал по пляжу. За мной, как змея, тянулся черный резиновый шнур.
Я старался не спугнуть зверей.
Встревожилась ближайшая ко мне самочка. Она привстала, подняла острую рыжую мордочку, зашевелила усами. Оторвали от песка головы ее соседки, завозился огромный секач. И вдруг весь гарем, как по команде, двинулся к воде.
Зашевелились звери, закачались, заныряли усатые черные головы, пляж начал приходить в движение.
Резиновый шнур натянулся, рывком остановил меня. Из травы Чугунков делал свирепо знаки: назад!
Чтобы дать зверям время успокоиться, мы ушли. Теперь Чугунков решил записывать сам: сходил в домик, принес бамбуковое удилище, привязал на конец его микрофон, поплевал на ладонь, повертел в воздухе — поймал ветер, — прикинул, где выходить из травы.
Я около магнитофона. Под локтями трава. Перед носом — петлей, с бобины на бобину, коричневая лента.
Что там делает Чугунков?
Ползет, не поднимая головы. Когда до ближайшего зверя — светло-коричневой самочки — осталось шагов шесть, остановился, долго лежал. Котики, встревоженные приближением непонятного темного пятна, понюхали воздух, успокоились. Ветер был от них. Чугунков, не поднимаясь, подвинул палку с микрофоном к самому зверю, я нажал клавишу — закрутились бобины…
Потом Чугунков пополз к воде, где стайкой лежали черненькие. Этим он совал микрофон прямо в мордочки. Котята отворачивались, отступали, одного заинтересовала блестящая белая штука на палке, он подковылял к ней, ткнулся носом, попробовал на зуб…
Последним записывали большого секача. Тот уже покинул свой гарем и лежал в стороне от стада.
Это было далеко от меня. Чугунков подполз к зверю со спины, положил микрофон рядом с ним, великан не обратил внимания. Он, видимо, молчал, потому что Чугунков вдруг привстал. Секач уставился на него. Человек и зверь смотрели друг другу в глаза, потом кот качнулся и, тяжело перебрасывая с места на место ласты, стал отступать. Короткий рев — одинокий, низкий, недовольный — пронесся над берегом…
Вечером в домике мы слушали записи. Сперва шелестела, перематываясь с бобины на бобину, лента. Потом послышался плеск волн и беспокойное мычание — шумело лежбище, затем кто-то задышал, захрюкал — сонно, лениво. Самочка! Опять молчание… Жалобно заблеяли малыши. Заскрипело — котенок куснул микрофон… Наконец из шелеста волн и шуршания песка возник, перекрывая их, заполнил весь домик могучий рев потревоженного самца.
— Ну вот и получилось! — весело сказал Чугунков. — Не зря ползали.
Растопили печь. Юра поставил воду. Жаль лимона нет: за окошком тундра, низкое серое небо, вот-вот пойдет дождь, а на столе у нас лежал бы опять круглый, желтый, как маленькое солнце, лимон! Лежал и пах далеким ласковым морем.
В ожидании чая Чугунков с громом выметал за порог пустые банки. Из угла он вытащил изогнутую желтую кость, хотел выбросить ее, передумал, положил на окно.
Передо мной была точно такая же кость, как у Никанорова.
— Слушай, откуда она? — спросил я.
Чугунков возился уже с замком.
— Черт, не входит язычок!
— Я спрашиваю, что это за кость. Ведь это челюсть стеллеровой коровы. Я видел точно такую в поселке.
У Чугункова во рту были шурупы. Он держал их губами и крутил отверткой, опуская планку замка.
— Ых ут олно… — промычал он и вытащил шурупы изо рта. — Я говорю: их тут полно, в каждом доме. Каждому приятно думать, что ему повезло и он нашел кость стеллеровой коровы. На самом деле — это кость северного оленя. Когда-то на остров завезли оленей, было большое стадо… Можешь взять, будешь показывать друзьям…
— Ты злой человек. Значит, в каждом доме? А я было поверил…
— Связался я с этим замком… То ли дело было раньше: людей мало, никаких туристов. Жили без замков… Теперь только зимой хорошо.
И он рассказал, что за роскошь — одному на острове.
Как-то остался он тут до декабря. Зима была недружная: снег то шел, то таял. В вагончике сыро, пляж голый, котики уплыли, остался только один самец. Здоровенный секач! Лежит на песке — отощавший, ни жира, ни мышц. Что он так задержался? Все котики уже давно в теплых краях, а этот — словно жалко ему уплывать! — то спустится в воду, то вылезет обратно на берег…
— Прихожу я как-то утром, — сказал Чугунков, — а его нет, уплыл. И снег в этот день такой пошел! Все занесло. И мороз ударил…
На следующий год Чугунков приехал на остров очень рано — только лед сошел. Стоит на лайде, смотрит в бинокль. Вдруг видит — черная голова! Плывет какой-то зверь, отфыркивается. А это котик, доплыл, шумно вздохнул, вылез на берег и в самой середине пляжа самое лучшее место занял. Как застолбил! Для себя и для своей будущей семьи.
Лежит. Такой красавец, такой здоровяк! Откормился за зиму в теплых морях.
— Тут я и подумал: «Уж не ты ли это, мой друг, первым вернулся? Видно, крепко тебя назад тянуло…»
Так они вдвоем на берегу и просидели до вечера. Сидят и на море смотрят — кто приплывет вторым?

 

Пришел конец моему пребыванию у Чугункова. Надо было еще попасть на островок Арий Камень, где все лето жила Михтарьянц — второй человек, ради которого я приехал на Командоры.
— В поселке говорили, ее скоро оттуда снимать будут, успеешь? — спросил Чугунков.
Я решил возвращаться в селение сегодня же один по берегу.
Кирюха дня три как ушел. На прощание он отвел меня в сторону и, понизив голос, сказал:
— Жду! — Крепко пожал руку.
Мы были похожи на заговорщиков. Чугунков посмотрел на нас, покрутил головой, усмехнулся.
Я положил в рюкзак пачку пресных галет, привязал спальный мешок, взял фотоаппарат, вышел из домика и, перевалив через сопку, побрел по тропе вдоль берега.
Шел, стараясь не пугать животных, прижимаясь к крутому зеленому боку горы.
На лайде — гаремы, котиковые семьи: в середине — секач, колечком вокруг него самочки, сбоку — черной стайкой — малыши.
На песке, в воде, на камнях — туши гостей котикового пляжа — сивучей.
Я шел медленно, то и дело останавливаясь, присматриваясь, стараясь ничего не пропустить.
Вот два молодых самца стоят друг против друга, расставили ласты, вертят шеями:
— Хр-р-р! Хр-рр-р!
Должно быть, не поделили место. Один изловчился, цапнул зубами противника. По золотистой шкуре клюквенными брызгами кровь.
Раненый обидчика за лоб. Теперь у обоих шкуры в крови. Не выдержал тот, что поменьше: повернул — и прочь. Бежит, выбрасывает вперед ласты, подтаскивает зад. Песок — в стороны!
Бежал, бежал — на пути великан-сивуч. Котик с разбегу под него. Повернулся между ластами-бревнами и замер: «Куда это меня занесло?»
А сивуч даже не заметил. Спросонок хрюкнул, накрыл ластом беглеца. Торчит теперь из-под сивуча одна котикова голова.
Подбежал и второй. «Стоп! Куда делся обидчик?» Понюхал — где-то здесь! Присмотрелся: «Ах, вот он где!»
Рычит котик, грозит, а подойти боится. Страшно: сивуч — такая громадина! Клыки что ножи.
Порычал, порычал и побрел прочь.
Я лежу в траве, перекручиваю пленку в фотоаппарате. Интересно, чем кончится?
Дремал сивуч, дремал, чувствует, поворачиваться неловко — возится что-то между ластами. Сонную морду опустил, котика за загривок зубами взял, не глядя, башкой мотнул. Полетел вверх тормашками двухметровый кот. Плюх в воду! А сивуч, глаз не открывая, снова голову опустил.
Тепло, хорошо на лайде.

 

Шел я шел, около кучки черненьких снова залег в траву. Чем занимаются малыши?
А у этих дела важнее важного: пришло время учиться плавать. Бродят у воды, мордочками вертят, то на океан посмотрят, то на песок. Страшно в воду идти… а внутри что-то так и толкает, так и толкает! Жмутся черненькие к воде, отскакивают: волна на песок набежит — того и гляди окатит!
Один черненький зазевался. Выкатила на берег волна, накрыла его, назад с собой поволокла. Очутился малыш в воде. Барахтается, ластами, как птица крыльями, трепещет. Не удержала его вода — скрылся с головой. Вынырнул — воздуху глотнул, задними ластами на манер хвоста шевельнул и… поплыл.
Плывет к берегу, торопится, головенкой вертит, успеет ли до следующей волны?
Успел.
Между коричневыми телами котиков там и сям чайки. Бродят между тюленей, выклевывают червяков, подбирают гниль, всякую всячину.
Заметила одна чайка: надо мной трава шевелится. Взлетела — и ко мне. Крылья растопырила, повисла в воздухе.
Кричит без умолку.
За ней — вторая. Вопят истошными голосами, пикируют на меня, вот-вот клюнут.
Забеспокоились и котики: кто спал — глаза открыл, кто бодрствовал — нос кверху поднял, принюхиваются, озираются. Кое-кто на всякий случай к воде поближе переполз.
Я рюкзак за спину и через траву, пригибаясь, на сопку — подальше от зверей, от тревоги.
Шел я поверху и снова увидел внизу среди огромных, упавших на лайду валунов желтые тела.
«Дай-ка подкрадусь к ним поближе!»
Подумал и начал спускаться.
Склон кончился. Трава уже выше головы. Под ногами песок. Вдруг прямо перед моим носом из травы — серая круглая громадина — валун. Подобрался я к нему, спрятался, стал потихоньку спину разгибать. Поднял голову и… очутился лицом к лицу с огромным сивучем. Стоим мы с ним по обе стороны камня и смотрим друг на друга.
Сивуч то и дело поводил шеей, и от этого у него под шкурой переливался жир. Видел он плохо, но чуял опасность, принюхивался и старался понять: откуда этот незнакомый тревожный запах?
А я стоял не шевелясь. Зверь смотрел на меня мутными глазами, недоумевая: камень я или что-то живое?
Не выдержав, я моргнул. Сивуч заметил это и, издав хриплый рев, круто повалился на бок. Качнулся и задрожал желтый бок, вылетел из-под ластов песок. Раскачиваясь из стороны в сторону, зверь вскачь помчался к воде. По пути врезался в груду других сивучей. Те, как по команде, вскочили и, тревожно трубя, обрушились в воду. Пенная волна выхлестнула на берег!
То ныряя, то показываясь, великаны поплыли прочь.
Стало смеркаться — надо было искать место для ночлега.
В одном месте над лайдой нависала скала. На плоскую ее вершину ветер нанес земли, на земле выросла трава. К скале то и дело с криками подлетали маленькие черные птицы с красными широкими носами — топорики.
Я положил под скалой рюкзак, достал спальный мешок, забрался в него с головой и долго лежал согреваясь. Ветер дул не переставая, острые песчинки, пролетая, царапали мешок.
Потом я заснул и даже не слышал, как ночью шел дождь.
Проснулся рано, стряхнул с мешка воду, подумал: «В вагончике-то тепло!» Сразу захотелось назад, к Чугункову, к Юре, к чайнику, весело поющему на плите.
Нельзя, надо идти.
Обратно шел быстро. Перевалив через скалу-непропуск, снова вышел на пляж.
В стороне от воды в неглубокой воронке лежал котик. Шкура на боку облезла, рой мух. Котик лежал прямо на пути, и я решил не сворачивать.
Зверь забеспокоился только тогда, когда я оказался совсем рядом. Ветер относил мой запах в сторону, и поэтому котик не понял, кто приближается. Он вытянул навстречу мне узкую, с повисшими усами морду и глухо рявкнул. Потом завозился, пытаясь выбраться из воронки. Слепые глаза тщетно старались разглядеть — кто перед ним? Мне стало жалко его, и я остановился. Моя неподвижность обманула животное. Котик, шумно вздохнув, улегся снова.
Прошумели крылья. На песок села чайка. Она покосилась на меня красным нахальным глазом, соскочила в воронку и, сунув клюв под зверя, вырвала из живота его клок шерсти. Поклевав, птица лениво взмахнула крыльями и полетела прочь.
Я сделал осторожно шаг назад. Котик вздрогнул во сне. «Это его последнее лето», — подумалось мне.

 

В селении меня ждали плохие новости: катера на Арий Камень не собирались.
Приходил Кирюха. Он садился на стуле в углу, мял в руках полосатую шапочку и, пряча глаза, говорил:
— И сегодня никак. Завтра пойдем…
Мне не давали покоя вопросы: кто он? Как попал на остров?
— Кирилл, ты давно здесь, на Беринге?
— Второй год.
— Где работаешь?
— На звероферме. Плотником.
— Родом-то откуда?
Я расспрашивал, словно клещами вытягивал. Он рассказал.
Родился в Донбассе. Шахтерские поселки стоят там густо, один кончается начинается другой, садики лепятся забор к забору, курятники и гаражи лезут друг на друга. По вечерам на скамеечки у калиток рассаживаются, как на смотрины, старухи.
— А какая была тут степь… — вздыхали они. — Выйдешь, бывало, медом пахнет. Суслики пересвистываются. А теперь?..
Прямо над домом, загораживая солнце, нависала рыжая остроконечная вершина террикона. Когда со стороны Донца дул ветер, красная пыль тонким слоем покрывала подоконник, стол, чашки на столе.
Учился Кирюха плохо, школу не кончил, немного поработал шофером.
Потом началась служба в армии. Служил он в авиации на аэродромах, шоферил, работу любил за то, что в ней было много воздуха, много простора, много ветра. Аэродром, степь до горизонта, пыльные грунтовые дороги, свободные минуты в кабине или на ватнике у колеса КрАЗа, высоченного и теплого, нагретого за день солнцем.
Любил, свернув с дороги в степь, лежать, прикрыв пилоткой глаза, и бездумно смотреть в небо, высокое и прозрачное. Рядом приемничек: биг-да-биг-да-да…
Однажды зимой их часть перебросили на север, морозы завернули до сорока, с ветром, и это уже было настоящим адом. Он обморозил кожу на щеках и ноготь на большом пальце ноги. Мороз огнем бил через прошитые валенки. Спасались так: пригнав бензозаправщик на летное поле, просили спецмашину, прогревающую моторы, дать тепла. Шофер позволял протянуть к себе рукав, врубал мотор, и в кабину густым потоком врывалась жара — сбрасывали гимнастерки и сидели на диванчике полуголые, липкие от пота, глупея от тепла и блаженства.
Так и промелькнула его служба: ночные выезды, караул, степное, безмерной высоты небо, зимние холода и одуряющая жара в кабине.
Самое интересное, что шофером он не стал, наоборот, появилось отвращение к машинам. Кончилась служба — подался на Дальний Восток. Был рыбаком, брал сайру у Южно-Курильской гряды. И опять во всем лове нравилась мелочь, пустяк, картина: свешенные за борт, пылают синие люстры, снизу из черных глубин клубится, поднимается наверх к манящему свету серебристая сайра, вот уже зарябила у борта вода, переключили люстры — вспыхнул алый пламень красных ламп, шарахнулась, села в кошель рыба… Эту игру цвета только и запомнил. Проплавал сезон, подался на Камчатку в геологоразведочную партию. Чуть не утопил вездеход — переходили вброд речку, взял левее, не так, как командовал инженер, уже побывавший в этих местах. Уехал на Командоры — захотелось посмотреть самый край земли, шоферское свое умение скрыл, назвался разнорабочим, пожалели, взяли на ферму — обучили плотничать. Чинил клетки, натягивал порванные сетки, насаживал на гвозди алюминиевые звенящие тарелки-пойлушки…
— Прижился бы ты тут… Семья есть?
— Откуда…
Наконец, прибежав однажды утром, он выпалил:
— Дали отгул — два дня. Быстрее — пошли!
К морю мы спустились у памятников командору. Памятников Берингу на острове было три: в разное время кому-нибудь приходила в голову мысль увековечить имя мореплавателя. Возникновение этой мысли вполне объяснимо — в печати появлялась очередная публикация, человек, побывавший на месте гибели, писал, что, кроме старого покосившегося креста, там ничего нет, на Большой земле изготавливался монумент (в двух случаях — надгробие с обелиском и плитой, окруженное цепями, в одном — скромная колонна, увенчанная бюстом), его грузили на корабль и доставляли в бухту Никольскую. Только тут сопровождающие монумент узнавали, что от Никольского до места смерти командора еще добрых полсотни километров — без дорог, по тундре… Как доставить туда многопудовое надгробие? И каждый раз решение было простейшим: устанавливали монумент тут же, на берегу. Так получилось это скопление чугуна и гранита.
Мимо школы, мимо причала спустились к воде и, обогнув мыс, побрели вдоль берега. Тропинка удалилась от океана, под ногами зачавкал мох, перебрались через ручей, попали в заросли борщевика. Сочная высокая широколистная трава. На взгорках карликовая рябина — листья мелкие, а ягоды обычные, крупные, алые, как капли крови в траве. Часа через три вышли к юрташке — полузаваленному дерном сарайчику. Кирюха развел костер, вскрыл ножом консервную банку, я достал флягу с холодным чаем…
— Вечером сюда же вернемся, — предупредил он.
Это значило — будем ночевать.
Снова вышли к океану. Теперь шли по лайде — песок и галька. По пути попался непропуск — огромная каменная скала падала отвесно в воду. У ее подножия лайда обрывалась, волны, ударяясь о скалу, заплескивали, оставляя на базальте серую пену и рыжие обрывки водорослей.
Снова пришлось взбираться в гору. Ободрав руки, перепачкав одежду, вышли на едва приметную каменистую тропку, по ней достигли вершины. На севере тусклое солнце катилось над самой тундрой. Вечерело. Внизу сверкнула бухточка.
— Пришли! — задыхаясь, сказал Кирюха.
Распадок между двумя сопками, из тундры в бухту бежит ручей. Желтые суглинки по берегам. Расхаживают чайки. Они подходят к воде и, вытягивая шеи, высматривают в ручье рыб.
— Скоро здесь нерка пойдет, — сказал Кирюха. — От нее весь ручей красным будет.
Это он про нерест…
Мы начали спуск. У самой воды я сорвался, покатился спиной по камням, следом, ударив по голове, свалился рюкзак. Скрипя штанами по камням, съехал Кирюха.
— Ну, где твое место? — потирая ушибленный затылок, спросил я.
Он уже крался к песчаному взлобку, который порос острой голубой травой и зелеными кустами крестоцвета.
— Давайте сюда!
Увязая по щиколотку в песке, я поспешил к нему. Кирюха стоял у неглубокой ямы. В ней лежали до половины занесенные песком, потемневшие от сырости и времени кости. Присев на корточки, я с волнением рассматривал их.
— Дай нож…
Кирюха протянул свой. Я стал извлекать кость за костью. Ребро… еще ребро… позвонок…
— Что-то они больно малы для коровы.
— Значит, детеныш.
Под лезвием покатился уплощенный желтый зуб. Показалась челюсть.
Мы бережно, в четыре руки извлекли ее. Это была уже знакомая мне оленья челюсть, точно такая, какие я видел — первый раз у Никанорова, второй раз — у Чугункова.
— И это, по-твоему, морская корова? — сказал я. — Это же олень. И ты прекрасно знал это. Интересно, куда делись рога? Унес или их и не было?..
Назад мы шли в молчании. Молча устроились на ночь в юрташке. Молча вернулись утром в Никольское. Расстались около причала. Меня окликнули: на Арий Камень шел катер — снимать Михтарьянц.

 

Я стоял, закутанный в плащ, на корме катера и смотрел, как уходит назад засыпанный углем и цементной пылью причал.
Описав по бухте полукруг, катер прибавил оборотов и побежал по свинцовой океанской воде туда, где на самом горизонте смутно чернел зубчик одинокой скалы.
Он шел, взбираясь с одной волны на другую. Берег, низкий, с заснеженными сопками, валился за корму.
Появились киты. Они неторопливо выдували прозрачные белые фонтаны, неторопливо погружались, всплывали. Стук мотора китам не понравился, и они ушли.
Черный зубчик поднимался, желтел и мало-помалу превратился в остров. Когда мы подошли поближе, от него отделилась струя серого дыма, она изогнулась, взмыла вверх и рассыпалась на тысячи белых и черных искр. Птичий гомон обрушился на катер: дым оказался огромной стаей птиц.
Под их гвалт старшина повел катер к берегу. Обрыв — метров сто, на узких каменных карнизах рядами — тысячи пернатых: белогрудые кайры-ары, черные как смоль бакланы, серые чайки. Птицы сидели, прижимаясь к отвесной скале. Удивительно, как это не падают в дождь и ветер с узких карнизов их яйца?
Отгрохотав цепью, ушел в воду якорь. Новый взрыв беспокойства: несколько самых отважных чаек бросились к нам, загребая крыльями воздух, с криком повисли над катером. «Людей мало, ружей нет» — чайки успокоились и унеслись прочь.
Два матроса спустили шлюпку, наладили уключины.
Ворочая тяжелое весло, я посматривал через плечо на каменную отвесную стену и все удивлялся: как можно к ней подойти?
Но матросы ловко направили нос шлюпки в какую-то расщелину, он ткнулся туда, матрос выскочил на камень и отчаянно завопил:
— Конец!
Его товарищ швырнул канат…
Вбив в трещину в скале обломок прихваченной с катера доски и привязав к ней шлюпку, мы отправились в путь. Сперва ползли на четвереньках, цепляясь руками за камни, потом выбрались на карниз. Карниз стал шире — появилась тропинка. Наконец я увидел сорванный каблуком мох и отпечаток резинового сапога.
Другая сторона острова: не такая крутая, на ней — площадки, лужи, густая сочная трава. И вдруг на одной из площадок грязное озерцо, а рядом вылинявшая зеленая палатка.
От палатки к нам уже шла женщина. Она была в синем спортивном костюме и коротких резиновых сапогах. Копна черных волос развевалась по ветру.
— Долго же вы добирались! — крикнула она. — Жду уже неделю.
— Ну у тебя и вид, Эля! — сказал я. — Надо же — одна на скале!
— Привыкла. Четыре месяца…
Мы стали помогать ей собирать вещи.
Пошел бус. Он посыпался из ясного неба мелкой водяной крупой и кончился так же неожиданно, как начался.
Когда постель и одежда были увязаны, Эля принялась складывать приборы и журналы с записями — их она не доверяла никому, а мы с матросами отправились бродить по острову.
С камня на камень, с камня на камень — камни мокрые, загаженные птицами, скользкие.
Вот и вершина острова, самая макушка скалы.
Здесь на крошечной, с ладонь шириной, площадке сидела кайра. Увидев меня, она по-змеиному зашипела, нехотя снялась и, распластав крылья, уплыла вниз, где лучилось и сверкало солнечными искрами море. На площадке осталось яйцо — зеленое в коричневую крапинку, один конец тупой, другой острый. Я положил его на наклонный камень, яйцо не покатилось, а покачалось, повернулось тупым концом вниз и замерло.
Яйцо-неваляшка, яйцо — ванька-встанька! Вот почему не падают вниз с обрыва ни в дождь, ни в ветер арьи яйца.
Постояв на вершине, я начал спуск. С камня на камень, как по лестнице. Справа и слева из-под камней, поблескивая белыми грудками, шипят кайры.
Лез, лез, снова попал на край обрыва. Снова под ногами море. Сбоку — на фоне воды — две черные змеи. Поднялись на хвосты, вертятся, раскачиваются, грозят.
Никакие это не змеи. Два баклана устроили на выступе скалы себе дом. Сидят бок о бок, как сажа черные, вокруг глаз — оранжевые ободки. Ворчат, успокаивают друг друга: «Не посмеет тронуть, не посмеет!»
И верно — лучше уйти.
Отполз в сторону, и тотчас один из бакланов метнулся вниз. Словно черная стрела полетела с обрыва, вонзилась в воздух, прочертила прямую линию. Развернулись крылья — баклан уже на воде. Качается черной лодочкой — сейчас начнет ловить рыбу.
А подруга его осталась на камне. Косит на меня оранжевым глазом. Если присмотреться, под ней, между лапами, — яйцо.
«Когда уйдешь?» — Это она мне.
Ушел я, ушел. Дальше пополз. Вниз.
Скатился со скалы, а там — Михтарьянц.
— Идем, — говорит, — я топориков покажу.
Внизу, где каменные уступы пошире, травы побольше, гнездятся топорики.
Сели мы в траву, стали наблюдать.
Ара взрослому человеку по колено, топорик меньше ее раза в два. Сам бурый, на голове два лимонных хохолка. Нос красный, лопаточкой. Лапки тоже красные.
Гнезд не вьет, на карнизах, как бакланы, не сидит — роет норы. Вон один старается: тюк, тюк! — красной лопаточкой, носом долбит землю, лапками из-под себя выбрасывает.
Взлетает топорик так: часто-часто замашет короткими крыльями, толкнется — и пошел. Пока набирает скорость, лапки опущены, пальцы перепончатые растопырены, точь-в-точь самолет на взлете. Но вот набрана скорость — можно убирать шасси, — топорик лапки подобрал, к пузечку прижал, стрижет воздух крыльями. Свист идет!
И садится топорик как самолет. Подлетел, выпустил лапки, затормозил крыльями — фррр! — приземлился около своего дома.
Мы идем, стараясь не шуметь, мимо россыпи валунов, мимо нор, пробитых в зеленой траве. Смотрят на нас умные птицы, поворачивают вслед пестрые хохлатые головы.
— Наш северный попугай!
У Эли для всякой птицы здесь прозвище, про всякую — сто историй.
Родилась она далеко от Командорских островов — в Армении.
Раскаленные красные камни, синие горы, маленькое селение посреди сухой безводной долины. Воду девочка видела всегда помалу: в ладошках — когда умывалась, в кружке — когда пила, на дне колодца, когда отец приоткрывал крышку, чтобы опустить ведро.
Выросла, окончила институт, попала во Владивосток. А тут — море! Вода до самого горизонта. Пораженная, решила: тут и останусь.
Как все горянки, была она молчалива и не боялась одиночества. Поэтому, когда ей предложили поехать на остров изучать птиц, сказала:
— Ладно! — и очутилась на Арьем Камне.
Когда собиралась туда, опытные люди советовали:
— Сапоги обязательно возьмите резиновые — в них нога не скользит. И конечно, примус. Деревьев на острове нет, костерок не разведешь. Одеяло потеплее, свитер — даром что лето, может и снег пойти…
— Это в июне-то?
— В июне.
Самой страшной была первая ночь. Катер, который привез ее, ушел. Набежали тучи, солнце село — темнота! Ни зги! Висит где-то между черной водой и черным небом крошечная палаточка, в ней на железной койке — маленькая женщина. Где-то внизу ворочается океан. Ветерок шевелит траву, а женщине кажется — кто-то подкрадывается. Идет кто-то по скале, все ближе, ближе… Камень упал. Крикнула морская птица… Такие тоска и страх!
Достала Эля из ящика примус, чиркнула спичку — разожгла. Вспыхнул над примусом голубой огонек, зажурчал. Набрал силу, стал желтым, красным, по палатке побежало, заструилось тепло. Шумит примус! Будто появился собеседник: торопится что-то рассказать взахлеб, а она сидит, слушает его и кивает…
Потом привыкла. И к темноте и к ветру. Бывает, задует он, белой пеной покроется океан. Волны с размаху — о камень. Гудит скала!.. Посыплет бус, тонкой водяной пленкой покроет скалы, траву, тропинки. И только птицы, верные соседи, по-прежнему галдят, хлопочут.
— Я их тогда и полюбила. Они бесстрашные! Хочешь расскажу, как они ведут себя в ненастье?
Над островом обрушивается шторм, а колония не прерывает дел. Во время самых диких ветров можно видеть в воздухе птиц. Только когда сидят, они поворачиваются носами к ветру да потеснее прижимаются к скале…
И еще — когда на Арий Камень первый раз упал туман, она тоже оробела.
Было безветрие. Туман наполз с океана плотной стеной. Стало трудно дышать. На лице, на плечах — мелкие водяные капли. Все как в молоке, вытянешь руку — не видно пальцев.
— Туман застал меня на берегу озерка. До палатки — шагов десять, а не дойти. Вдруг упадешь со скалы? Или подвернешь ногу… Села я на камень и стала ждать. В тумане ведь слышен даже самый слабый звук. И вдруг отовсюду понеслись крики, зашуршали крылья. Это взлетали и садились ары, бакланы, ссорились чайки, свистели крыльями топорики. В такой туман не выпускают самолеты, бывает, становятся на якорь корабли, а птицы летают! Молодцы!
Я заметил, как по-особенному научилась она здесь ходить. Тихо. Движения плавные, как в замедленном кино. Птицы ее не пугаются. Идет она прямо на чайку, та взмахнет крылом, отскочит на шаг и продолжает свои дела — рвет что-то на кусочки, ворчит.
— Как собака! — сказала Эля про одну злую чайку.
Мы ходили по острову, и она все рассказывала и рассказывала про птиц.

 

На Арий Камень птицы прилетают весной: надо снести яйца, вывести птенцов, поставить их на крыло или спустить на воду — у каждой птицы это получается по-своему.
У чайки-моевки птенец появляется на свет слабым, первую неделю лежит в гнезде и только к концу шестой крепнет, поднимается на ножки, пробует выходить на край обрыва. Станет здесь, развернет крылья, с опаской посмотрит вниз — страшно! А справа и слева такие же, как он, — серые, голенастые, бедовые. Кричат, подбадривают. Вьются над ними с криками отцы, матери. Но вот настает час — словно что-то толкнуло его, кувыркнулся птенец с обрыва, отчаянно замахал крыльями. Принял его воздух, поддержал. Описал смельчак петлю и снова вернулся к гнезду. А за ним — как купальщики холодной осенью, зажмурив глаза, в ледяную воду — соседи по скале — прыг, прыг!
Эти первые полеты продолжаются примерно месяц. Держится молодежь выводком. Постепенно смелеют — все позднее возвращаются на скалу, все дальше и дальше их полеты. Скоро на юг!..
У маленького топорика детство иное. Первые дни проводит он не под открытым небом, как чайка, а в глубине норы, на подстилке из сухой травы и перьев. Подрастет, начнет выбираться на свет, расхаживать у входа в нору. И вот настал день: подбадриваемый родителями, устремляется пешком через гальку, через обломки камней — к воде! Добежал до воды, упал, заработал лапками — поплыл. Прочь от берега! Больше не вернется сюда в этом году маленькая красноносая птица. Уплывет в открытое море, будет там расти, откармливаться, взрослеть среди кочующих рыбьих стай и холодных свинцовых волн.
Такое же детство и у птенца кайры. Этот, правда, растет на свету, на ветру, быстро оперяется, набирается сил. Но тоже приходит день — выйдет малыш на самый край обрыва. А под ногами-то — пропасть! Еле видны мелкие, как чешуйки, волны. И вдруг: замерло сердце, отчаянно затрепетали крылья, вытянул шею, растопырил ноги — и полетел! Вниз, вниз. По пути задел скалу, отскочил от нее как мячик. Все ниже и ниже. Держат крылышки, как парашюты работают перепончатые лапки. Вот и вода. Уф! Заработал ножками — поплыл! Как и топорик, прочь от берега. А неподалеку уже отец и мать. Радуются, торопятся плыть следом. Долго теперь им всем троим жить в море…
И уж совсем удивительно прощаются с берегом птенцы кайры на острове Тюленьем — еще на одном острове, где побывала Михтарьянц.
Тюлений — небольшая плоская скала. У подножия ее — котиковый пляж, на ровной как стол вершине — тысячи птиц. Отсюда совершают они полеты в море, чтобы накормить горластых большеротых птенцов. Но вот птенцы подросли. В жизни колонии наступает великий день. Небывалое оживление охватывает и без того шумный птичий базар. Тысячные толпы кайр совершают неосмысленные на первый взгляд перемещения: они то сбиваются в стаи, то рассыпаются. Постепенно вся эта черно-белая масса сдвигается в сторону моря, и тогда происходит великое: какой-то сигнал, всеобщее, по наитию, решение, случайный шаг вперед одной птицы — птичья толпа упорядочивается. Взрослые птицы спускаются со скалы и выстраиваются шеренгами, образуя проходы между котиками, а никогда не видавшие воды птенцы ручейками устремляются к морю. Они скатываются с обрыва и бегут по этим коридорам, между рыжих, рыкающих, страшных зверей, пока не достигнут камней, покрытых пеной. Бегут, бросаются в волны, а встревоженные котики, шумно дыша и вытягивая шеи, удивленно смотрят им вслед.
Над скалой всегда дикий гвалт: кричат во все горло, торопят родителей маленькие прожорливые кайры, бакланы, топорики. Напоминают о себе, зовут, упрашивают.
Мечется от скалы к воде легион черных, белых, коричневых птиц. Каждая пара кормит детей.
Охотятся птицы каждая по-своему.
Чайка ловит добычу на лету. Нырять не любит. Высмотрит у самой поверхности рыбешку, пронесется над ней, клювом, как крючком, подцепит. Есть!
Кайра — та может и нырнуть. Но под водой долго не сидит, догоняя, гребет одними лапами. Схватила добычу — и сразу наверх.
Совсем другое дело — топорик. Этот под водой чувствует себя как дома. Плоский нос вперед вытянул, лапами и крыльями как заработал… Мчится стрелой, никакой рыбе не уйти!
У огромной олуши и у маленькой вилохвостой крачки своя манера. Эти пикируют, входят в воду как камни. Поднимется олуша метров на тридцать, крылья сложит — и вниз. Бывали случаи, находили в воде олушу — сама мертва, на шее пробитый ее клювом баклан или топорик. Невзначай как копьем проткнула.
Но самый ловкий подводный пловец — баклан: этот, когда плывет, и лапами гребет, и всем телом, как бобр или выдра, извивается. Баклану нырнуть на десять метров ничего не стоит, несколько минут пробыть под водой — пустяк.
— Я опять о чайках, — говорит Эля. — Странные, ленивые птицы! Недаром их морскими воронами да побирушками называют. Никакой падалью не брезгуют. Что делается у рыбоконсервных заводов, видели? Или около китобойной флотилии. Их там туча! Крик, гвалт, из-за каждого кусочка — драка. Чешуя, кусочек кожи, кишки — им все равно. Недаром теперь многие чайки переселились в города. Я их называю помоечными чайками.
— Ну за что их так! — говорю я. — Птица красивая, неглупая.
— Умная. Посмотрели бы вы, как она с морскими ежами расправляется! Еж колючий, в известковой броне. Чайка заприметит одного, скажем, в море — отлив, и он в луже — обсох. На лету клювом за колючку подцепит и вверх. Поднимется, пролетая над берегом, разожмет клюв, еж с высоты об камень — бряк! Иглы вдребезги. А чайка уже тут как тут. Села рядом, лапой перевернула и давай клевать. Умная птица, но злая и хищная!..
Надо мной с диким криком парила серая чайка. Она то взмывала вверх, то пикировала, едва не ударяя крыльями. От такого крика мог переполошиться весь птичий базар. Но странное дело, птицы не обращали на нас никакого внимания.
В чем дело?
Я сделал шаг, и из-под ноги с хриплым писком вывалился огромный, с курицу, птенец. Он был серый, покрыт пухом, не умел летать, скользил по камням, проваливался и истошно орал.
Так вот отчего беспокоилась чайка — это была его мать! И вот почему не обращали на нас никакого внимания остальные птицы — разберетесь, мол, сами!
Вещи Михтарьянц мы перенесли к шлюпке. Только не сумели снять палатку: она была намертво прикреплена к стальным штырям, вбитым в камень. Такую не сорвет даже зимний шторм.
Мы волокли, переставляя с камня на камень, ящики, пустые баки из-под воды, спустили тюк, перебросали из рук в руки разную мелочь. И вдруг со звоном упал и покатился примус. Эля за ним — да куда там! С камня на камень — и в океан.
Уложили все в шлюпку, отвязали конец и, торопливо гребя, чтобы не набросило волной снова на камень и не разбило, отошли от берега.
— Жаль его, — сказала вдруг Эля, и я понял, что это она про примус. — В городах мы отвыкли от него. Газ да электричество. А ведь он был у меня как товарищ. Разговорчивый такой!
Я представил себе: май, по океану носит сахарные ломкие льдины. То и дело находит туман. А в крошечной палатке, около теплого подрагивающего примуса — женщина. Одна на скале посреди океана. Сидит и слушает, как шум огня мешается с криком улетающих в туман ар.
— Когда на Большую землю?
— Когда придет теплоход… С кем еще познакомились? У Чугункова долго были?
— Неделю… Познакомился тут с одним прохиндеем.
И я рассказал, как мне морочил голову Кирюха: про поход с ним, про то, как нашли оленью кость.
— Напрасно так, — сказала Эля. — Я его знаю. К нему присмотреться надо: он ведь бескорыстный. Ну что ему туристы? Что он от них имеет? Приехал человек, походил с ним, остров трудный, не всякому откроется — другой и обругает. А этот следующего зовет…
Признаться, я Элю не понял. У меня в голове было успеть до теплохода съездить на могилу командора.

 

Я успел.
Пройдя озеро Саранное, вездеход повернул на юг. Он шел тундрой, две дороги, то сближаясь, то расходясь, вертелись рядом. Колеи были заполнены жидкой грязью — ни одной за лето не удалось зарасти. Кто знает, сколько лет им теперь бежать ручьями!
Затравяневшие кочки. В пойме ручьев борщевики и колосняк. Рыжий, зеленый разлив. Вездеход идет, качаясь как лодка. Кое-где в траве мелькают березки — мелкие спутанные ветки лежат на земле. Деревцам не хватило за лето тепла, чтобы набраться сил, подняться, обогнать настырную траву. Только осенью повалится она, выйдут березки на волю, но сразу же пахнет холодом сентябрь, пожухнет, свернется лист, и снова стыть до будущей весны в жидких тельцах березовому слабому соку.
Наконец и Водопадский мыс. От него хорошо видна на юге наша цель — мыс Командор. По береговой лайде, объезжая скалы, приближаемся. Крутой поворот, последняя скала остается позади. Впереди распадок, в нем блестит речка, долину замыкает плоская наклонная сопка. Из воды едва заметными точками выступают камни — это Судовой риф, на нем и разбился двести сорок лет назад пакетбот «Святой Петр». Мы на месте.
Вездеход останавливается на берегу. Дерн здесь изрезан и порван гусеницами. Глаз тревожно скользит по неровной поверхности долины — в каждой ямке чудятся остатки землянок, «могилок», как их называли матросы Беринга.
Слезаю с машины и иду по пологому склону вверх, туда, где, утопая до половины в траве, стоит простой железный крест. Это могила Беринга. Стою сняв с головы вязаную шапочку. Поворачиваюсь лицом к востоку, внизу поблескивает в траве, бурлит речка — идет отлив. Все отчетливее выступает из-под воды риф. Освещенный закатным солнцем, пламенеет мыс.
Позади меня кто-то хрустнул песком. Поворачиваюсь — сзади Кирюха. Он стоит лицом к океану, сложив руки на груди, и молча смотрит на серую воду.
До поселка добрых полсотни километров. Какая нужда занесла его сюда? Человек — перекати-поле, ни семьи, ни двора, чужая крыша над головой, а ведь пришел через весь остров (сколько дней шел?), чтобы просто постоять у могилок…
— У нас в вездеходе есть место, — говорю я. — Ты с кем пришел?
Он пожимает плечами, что значит «один». Мы спускаемся к речке. Он приседает, зачерпывает песок, трет его между ладонями… В пальцах появляется голубая неровная бусина.
— Это вам, — говорит он и протягивает бусину мне.
— Ладно, — отвечаю я, — пойдем разведем костер. У нас с собой еда, дорога-то дальняя…

 

о. Беринга — Ленинград
1975—1982 гг.
Назад: АВТОР ВТОРОЙ РАЗ БЕРЕТ СЛОВО
Дальше: БЕЛЫЕ КИТЫ

мурад
по моему это не 3 часть