Книга: Коридоры власти
Назад: 33. Человек по имени Монтис
Дальше: 35. Выбор

34. Гонимые – чисты

На другой день вечером мы с Маргарет доехали на такси до Набережной и пошли в Темпл-гарденс. Весь день нас донимали новостями, и я был сыт по горло. Роджеру позвонил парламентский организатор партии. Иные из рядовых парламентариев, пользующихся в партии известным влиянием, волнуются, и их необходимо успокоить. Роджеру следует с ними встретиться. Два лидера оппозиции накануне вечером выступали в провинции с речами. Никто еще не может сказать, на чью сторону станет общественное мнение.
Да, думал я с каким-то недоумением, глядя за реку на угрюмое лондонское небо, мы, кажется, близки к кризису. Как далеко это зашло? Быть может, через несколько месяцев некоторые учреждения в этой части Лондона переменят вывески. Быть может, и еще люди – те, чья жизнь проходит под этим угрюмым небом в зареве огней, – вступят в неравный бой.
Так думают Роджер и остальные, приходится так думать, иначе еще трудней было бы делать свое дело.
Но эти другие не спешили откликнуться. Кое-кто отозвался, но не так уж много. Вероятно, они давали о себе знать в кулуарах – очень редко, когда им самим грозила прямая опасность. А когда им ничто не грозило, они, пожалуй, вовсе не давали о себе знать.
Потом мы направились к Стрэнду, здесь, точно церковь в воскресный вечер, пылал огнями главный зал доброго старого Адвокатского подворья. Здесь должен был состояться концерт. В зданиях Подворья там и сям светились окна – яркие прямоугольники в густой тьме. Мы прошли мимо комнат, где я работал молодым. На иных дверях еще сохранились таблички с прежними именами: «Мистер Х.Гетлиф», «Мистер У.Аллен». В другом коридоре я увидел имя своего сверстника: «Сэр Х.Солсбери». Эта табличка устарела – он только что был назначен председателем апелляционного суда. Чувствуя, что я приуныл, Маргарет сжала мой локоть. Этой части моей жизни она не знала, склонна была ревновать к ней, и, когда мы шли в этот холодный вечер мимо памятного мне здания, ей казалось, что я затосковал по минувшим дням. Она ошибалась. Меня скорее взяла досада. Я, в сущности, не очень годился на роль адвоката и ни разу даже не подумал вернуться к прежней профессии. А меж тем, если бы я ею удовольствовался, мне жилось бы куда спокойнее. Как сэру Солсбери. Я не оказался бы сейчас в самом сердце кризиса.
По залу гуляли сквозняки. Стулья были сперва расставлены рядами, но потом беспорядочно сдвинулись – когда люди стали оборачиваться друг к другу и переговариваться; тут и там на них белели программки, точно в церкви во время венчания. Хоть это как будто ни в чем и не сказывалось, но концерт был для избранных. Тут были несколько видных членов парламента от обеих партий, и лорд Лафкин со своим окружением, и Диана Скидмор, которая явилась с Монти Кейвом. Они громко перекликались – разодетые дамы, мужчины во фраках, – и, глядя на них, никто бы не подумал, что они переживают какой-то кризис. Тем более, что кому-то из них, как и мне, наше положение тягостно и обидно. Они держались так, словно это просто одно из обычных осложнений в жизни политиков. Перебрасывались шутками. Вели себя так, словно им всегда будут принадлежать первые места; а что до прочих смертных – что ж, о них напоминало ржавое зарево в небе над Лондоном.
О надвигающихся дебатах речи не было, только раздалось несколько злых шуточек в адрес Роджера. Сейчас всех живо интересовало – по крайней мере этим заняты были Диана и ее друзья – одно назначение. Как ни странно, речь шла о назначении профессора истории на кафедру, учрежденную одним из королей. Диана уже несколько оправилась от недавнего приступа хандры. Поговаривали, что она твердо решила заставить Монти Кейва развестись с женой. Вновь обретя бодрость духа, Диана заодно вновь стала несносна. Все друзья должны были плясать под ее дудку, а она требовала, чтобы они не давали премьер-министру ни отдыха, ни срока. Пусть ему со всех сторон подсказывают имя ее кандидата. Ее кандидат был Томас Орбел.
Не то чтобы Диана уж так безошибочно судила о достоинствах ученых мужей. С таким же успехом она могла бы подыскать кандидата на пост епископа. Она относилась к ученым почтительно, словно к священным коровам, но, как бы они ни были священны, она все же принимала их не вполне всерьез. Это не мешало ей с жаром поддерживать притязания доктора Орбела и не мешало ее друзьям с жаром выступать за или против него. Не то чтобы они уж так глубоко интересовались ученым миром. Но приятно было раздавать направо и налево всевозможные должности, приятно было предсказывать, кто выйдет победителем. Это было одно из удовольствий избранного круга. Маргарет, выросшая в среде ученых, чувствовала себя неловко. Она была знакома с Орбелом и не хотела ему повредить. Но она была уверена, что он не справится с такой ролью.
– Это блестящий ум! – сказала Диана, ослепительная в белом платье, точно елочная игрушка.
По правде говоря, пыл Дианы, хвалебный дуэт ее друзей – министров, угрызения Маргарет – все это едва ли могло иметь последствия. Конечно, премьер-министр всех выслушает, и, конечно, он не даст себя провести. Ходатаям Орбела, пожалуй, будет сказано несколько обнадеживающих слов. И в то же самое время в личной канцелярии премьера какой-нибудь молодой человек с массивным подбородком, выученик Осбалдистона, с невозмутимым спокойствием будет подбирать отзывы действительно понимающих людей. Я догадывался, что у Тома Орбела так же мало надежды занять эту кафедру, как и возглавить орден иезуитов.
После концерта мы двинулись в библиотеку, к вину и сэндвичам. И тут я увидел Диану – сверкая бриллиантами, она в стороне от всех несколько минут разговаривала с Кэро. Перед самым нашим уходом Кэро подошла и сообщила мне новость.
Диана разговаривала с Реджи Коллингвудом. Он сказал, что всем им придется действовать с оглядкой. Возможно, Роджеру придется несколько сбавить тон. Тогда они еще смогут его поддерживать.
Это звучало как дружеский совет, доверительный и в то же время брошенный мимоходом, – говоривший того и хотел. Но тут скрывался тонкий расчет. Коллингвуд был не из тех, кто способен случайно проболтаться. Не такова была и Диана, если уж ей что-то было доверено. Эти слова для того и были сказаны, чтобы они дошли до Роджера, а Кэро позаботилась, чтобы они дошли и до меня. Передавая их мне, она взяла меня под руку и, идя со мною к двери, смотрела мне в лицо своими бесстрашными глазами. Это не означало никаких нежных чувств. Она относилась ко мне ничуть не лучше, чем прежде, не воспылала никакими нежными чувствами к советникам Роджера в эти минуты, когда шла со мной под руку – стройная, высокая, лишь немного ниже меня. Но она хотела быть уверена, что и я в курсе дела.
Концерт состоялся в четверг вечером. В субботу утром я сидел один у себя в гостиной – дети вернулись в школу, Маргарет уехала на весь день к отцу, который был теперь уже не только мнителен, но и по-настоящему болен, – как вдруг зазвонил телефон. Это был Дэвид Рубин.
Само по себе это было не удивительно. Накануне я слышал, что он очередной раз приехал в Англию как представитель Государственного департамента. Я думал, что мы встретимся с ним на заседании в субботу днем. Оказалось, что Дэвид и в самом деле там будет, и он любезно выразил свое удовольствие по этому поводу. Но, к моему удивлению, он настойчиво попросил, чтобы я устроил ему свидание с Роджером. По-видимому, он пытался условиться об этом накануне через секретариат Роджера и выслушал резкий отказ. Странно было уже то, что кто-то посмел так решительно ему отказать, и вдвойне странно, что, получив отказ, он продолжал настаивать.
– Мне ведь не просто хочется повидать его. Мне нужно ему кое-что сказать.
– Догадываюсь, – сказал я.
Дэвид коротко, нехотя засмеялся.
Наутро он улетает. Встреча должна состояться сегодня. Я сделал все, что мог. Начать с того, что Кэро не хотела соединить меня с Роджером. Когда наконец я ее уломал, Роджер поздоровался со мной так, словно я принес дурные вести. Известно ли мне, что с понедельника начинаются заседания парламента? Не забыл ли я, случаем, что он готовится к дебатам? Он никого не желает видеть. Я сказал (от напряжения мы заговорили какими-то сварливыми голосами), что он может позволить себе быть грубым со мной, хотя, не буду врать, мне это вовсе не по вкусу. Но быть грубым с Дэвидом Рубином – неразумно.
Когда я увидел Рубина – впервые в этом году, – он не показался мне таким внушительным, как обычно. Это было в одной из комнат Королевского общества в Берлингтон-хаузе – Рубин сидел за столом между Фрэнсисом Гетлифом и еще одним ученым. По стенам тянулись полки с переплетенными комплектами газет и журналов, и воздух был затхлый, как в заброшенной библиотеке. Стояла полутьма. Глаза Рубина были в темных кольцах, как у лемура, он казался недовольным и подавленным. Когда я сказал, что нас ждут на Лорд-Норт-стрит после обеда, он кивнул с видом человека, которому в этот день предстоит еще многое вытерпеть.
Ему предстояло вытерпеть это заседание. Теперь он стал близок к правительству и потому уже мало на что надеялся. Он был настроен здесь мрачнее всех. Это не было официальное заседание. Все присутствующие собрались здесь как частные лица, по крайней мере формально. Почти все они были ученые, связанные в прошлом или еще и сейчас с ядерными исследованиями. Они пытались найти какой-то способ обратиться непосредственно к своим советским коллегам. Здесь было несколько ученых с мировым именем, крупнейшие физики – Маунтни (председатель), сам Рубин и мой старый друг Констентайн. Тут были и правительственные советники, среди них Уолтер Льюк, который тоже непременно хотел в этом участвовать.
Всем трем правительствам было известно об этом заседании. Были приглашены несколько официальных лиц, в том числе и я. Мне вспомнились другие заседания в этих затхлых комнатах, почти двадцать лет назад, когда ученые сказали нам, что атомная бомба может быть создана.
Дэвид Рубин сидел с усталым и скучающим видом. И вдруг встрепенулся. Чинный и строгий порядок заседания, продуманные фразы, беспристрастную доброжелательность ученых – все как ветром сдуло. Ибо дверь отворилась, и, к всеобщему изумлению, на пороге появился Бродзинский. Рослый и грузный, выпятив широкую грудь, он неожиданно легкой походкой подошел к столу. Вытаращил глаза на Артура Маунтни. И гулким голосом, не очень правильно выговаривая по-английски, сказал:
– Прошу извинить за опоздание, господин председатель.
Все, кто сидел за этим столом, знали о его выступлениях в Америке и знали, что речи его сильно повредили Гетлифу и Льюку. Люди, подобные Маунтни, терпеть не могли и самого Бродзинского, и все, что он отстаивал. И самый его приход, и это небрежное извинение были в их глазах возмутительной бесцеремонностью.
– Признаться, я не понимаю, зачем вы вообще сюда явились, – сказал Артур Маунтни. У него было длинное, изможденное лицо, жесткое и напряженное, он и в кругу друзей не склонен был деликатничать, а сейчас тем более.
– Я получил приглашение, господин председатель. Так же, как и мои коллеги, надо полагать.
Так оно, наверно, и было. Приглашения рассылались как крупным ученым советникам, так и ученым – членам военных комиссий. Очевидно, имя Бродзинского осталось в старом списке.
– Это не значит, что вам следовало приходить.
– Прошу извинить, господин председатель. Должен ли я понять вас так, что сюда допущены лишь те, кто придерживается совершенно определенных взглядов?
– Не в этом дело, Бродзинский, и вы отлично это знаете, – резко прервал Уолтер Льюк. – Вы черт знает что себе позволили, пользуясь тем, что находитесь вне пределов нашей досягаемости. По вашей милости у всех ученых, работающих в этой нашей треклятой области, выбита почва из-под ног.
– Никак не могу с вами согласиться, сэр Уолтер.
– Да бросьте, за кого вы нас принимаете?
Да, это совсем не походило на благопристойные, чинные заседания под председательством Гектора Роуза.
Фрэнсис Гетлиф кашлянул и со своей поразительной старомодной застенчивостью обратился к Маунтни:
– Вероятно, мне следовало бы сказать несколько слов.
Маунтни кивнул.
– Доктор Бродзинский, – сказал Фрэнсис, не поднимая глаз, – если бы вы не явились сюда сегодня, я попросил бы вас зайти ко мне.
Фрэнсис говорил спокойно, в нем не чувствовалось ни мрачной холодности Маунтни, ни вызывающего презрения Уолтера Льюка. Ему пришлось сделать над собой усилие, тогда как они по самой природе своей с легкостью бросались в драку. И однако, мы внимательнее всего слушали именно Фрэнсиса, и внимательней всех слушал Бродзинский.
Хотя никто не подумал, а может быть, и не пожелал предложить Бродзинскому сесть (была забыта даже обыкновенная вежливость), он сам нашел свободный стул. И прочно уселся, огромный и невозмутимый, как гора.
– Пора вам выслушать несколько слов о вашем поведении. Необходимо вам кое-что разъяснить. Это я и намерен сделать. И лучше сделать это теперь же. Вы должны понять, что ваши коллеги ученые недовольны вами по двум причинам. Первая – то, как вы поступили с некоторыми из нас. В конечном счете это не столь важно, но и этого достаточно, чтобы мы предпочли не поддерживать с вами никаких отношений. Вы выступали против нас с обвинениями публично и, как я думаю, еще ряд обвинений выдвинули негласно – обвинения эти таковы, что следовало бы подать на вас в суд. Вы воспользовались тем, что мы не хотим судиться с коллегой. Вы заявили, что мы бесчестные люди. Вы заявили, что мы исказили истину. Вы заявили, что мы предаем свое отечество.
– Разумеется, мои слова ложно поняты, – сказал Бродзинский.
– Отнюдь нет.
– Я всегда верил в ваши добрые намерения, сэр Фрэнсис, – сказал Бродзинский. – Не жду того же от пас.
Он держался смело, уверенно, как человек чистый и несправедливо гонимый. Это было мужество человека, который даже и сейчас, в своей невероятной ограниченности, был убежден, что все должны признать его правоту. Он не знал ни внутренней борьбы, ни сожалений, ни угрызений совести – он был твердо уверен в своей правоте. И в то же время искал сочувствия, потому что его гонят и преследуют. Он громко взывал о сочувствии. Чем ясней все понимают, что он прав, тем сильней его преследуют.
И вдруг меня осенило. Прошлым летом я не понимал, почему он оставил свои попытки повидаться с Роджером – как будто внезапно перешел от доверия к враждебности. Должно быть, это произошло в тот день, когда он услыхал, что его представляют к ордену. И он принял орден, но, должно быть, решил, – да, наверно, решил, что и тут тоже его преследуют, хоть и не прямо, дают понять, что он стоит ниже всех этих гетлифов, что в нем не нуждаются.
– Я должен был высказать некоторые критические замечания, – продолжал Бродзинский. – Потому что вы – опасные люди. Я верю, что сами вы не понимаете, насколько вы опасны, но, конечно, я должен был высказать некоторые критические замечания. Вы меня, наверно, понимаете, доктор Рубин.
И он доверчиво и с надеждой повернулся к Дэвиду Рубину, который наскоро что-то записывал на листе бумаги. Рубин медленно поднял голову и ничего не выражающими глазами посмотрел на Бродзинского.
– Ваше поведение недопустимо, – сказал он.
– Ничего другого я и не ждал от вас, доктор Рубин.
Это прозвучало так грубо и так горячо, что Рубин был озадачен. Быть может, Бродзинский вспомнил, что говорит с евреем.
– Вы сказали, что мы опасные люди, – вновь заговорил Фрэнсис Гетлиф. – Меня больше не интересуют ваши наветы. Они важны лишь постольку, поскольку связаны с другим злом, в котором вы повинны. И это вторая причина нашего недовольства вами. Мы считаем, что вы нанесли тяжкий ущерб всем порядочным людям, где бы они ни жили. Если уж пользоваться словом «опасный», вы сейчас едва ли не самый опасный человек в мире. Вы совершили зло, извратив науку. Можно по-разному смотреть на положение с ядерным оружием. Но нельзя, не будучи лжецом, человеком безответственным, а то и похуже, говорить то, что говорили вы. Вы уверяли, что Соединенные Штаты и Англия могут уничтожить Россию, не понеся при этом почти никаких потерь. Большинство из нас сочло бы это заявление безнравственным, даже если бы оно было правдой. Но все мы знаем, что это неправда и, сколько мы можем предвидеть, никогда не будет правдой.
– Вот почему вы опасны, – сказал Бродзинский. – Вот почему я решился выступить против вас. Вы считаете себя людьми доброй воли. Но все, что вы делаете, приносит огромный вред. Даже когда вы собираетесь вот в таком тесном кругу, вы приносите огромный вред. Вот почему я пришел сюда, хоть я и не желанный гость. Вы воображаете, что сумеете договориться с русскими. Ничего у вас не выйдет. Единственно разумный путь для нас всех – вооружаться, и как можно быстрее.
– И вы миритесь с возможностью войны? – спросил Артур Маунтни.
– Ну конечно, – ответил Бродзинский. – Как всякий разумный человек. Если уж война неизбежна, мы должны ее выиграть. Мы сохраним в живых достаточно народу. Мы быстро оправимся. Люди – существа очень выносливые.
– Так вот на что вы возлагаете ваши надежды, – ледяным тоном сказал Фрэнсис.
– Это неизбежно.
– И вас не возмущает мысль, что погибнет триста миллионов жизней?
– То, что неизбежно, меня не возмущает.
Глаза Бродзинского вспыхнули, он вновь был исполнен сознания, что чист перед богом и людьми.
– Вы не понимаете, – продолжал он. – Может случиться и такое, что еще хуже войны.
– Я вынужден допустить, что вы в здравом уме и отвечаете за свои действия, – сказал Фрэнсис. – А если так, разрешите сказать вам прямо: я не могу оставаться в одной комнате с вами.
У всех были каменные лица, все в упор смотрели на Бродзинского. Стало очень тихо. Он даже не пошевелился; преспокойно сидя на своем месте, он сказал:
– Мне кажется, меня сюда пригласили, господин председатель.
– Будет лучше для всех, если вы уйдете, – сказал Артур Маунтни.
С преувеличенной рассудительностью Бродзинский заявил:
– Но я могу предъявить пригласительное письмо, господин председатель.
– В таком случае мне придется закрыть наше собрание. И созвать другое, на которое вы приглашены не будете.
Когда позже Рубин вспоминал эти слова, они представлялись ему шедевром англосаксонской благопристойности.
Бродзинский поднялся – огромный, непоколебимый.
– Господин председатель, – сказал он, – весьма сожалею, что мои коллеги сочли возможным так со мной обойтись. Но ничего другого я и не ждал.
Достоинство ни на миг не изменило ему. Исполненный достоинства, рослый, могучий, он легкой походкой вышел из комнаты.
Назад: 33. Человек по имени Монтис
Дальше: 35. Выбор