Книга: Коридоры власти
Назад: 32. Симптомы
Дальше: 34. Гонимые – чисты

33. Человек по имени Монтис

Под вечер в тот же день я получил несколько строк от Гектора Роуза, не деловую записку, а личную, написанную от руки четким красивым почерком с обращением «Мой дорогой Льюис» и подписью «Всегда Ваш». Содержание было не столь приятное. Роуз, человек мужественный и работавший в том же коридоре, через несколько комнат от меня, не решился сказать мне это прямо в глаза.
«Не будете ли Вы так любезны зайти ко мне завтра в 10 часов утра? Я знаю, что это слишком ранний час и что я слишком поздно Вас предупреждаю, но наши друзья из… (следовало название отдела службы безопасности), по своему обыкновению, несколько нетерпеливы. Они хотят с Вами побеседовать, что, как я полагаю, является заключительным шагом их обычной процедуры. Они просили на вторую половину дня пригласить для подобной же встречи сэра Ф.Гетлифа. Как я понимаю, Вы предпочли бы не приглашать Ф.Г. сами, и мы действуем согласно этому предположению. Не могу выразить, как мне неприятно, что Вас не предупредили заблаговременно, и я уже высказал, кому следовало, свое неудовольствие по этому поводу».
В этот вечер, когда я изливал душу Маргарет, которая пришла в бешенство и этим несколько меня утешила, меня даже не забавляло волнение Роуза из-за неудобств назначенного часа. Я чувствовал, что это еще один укол, еще один удар по самолюбию со стороны расследователей. Когда я на другое утро ровно без пяти десять вошел в кабинет Роуза, он был еще чем-то озабочен и так же мало заботился о церемониях, как и я.
– Видали вы такое? – сказал он без обычных своих многословных приветствий.
«Такое» была передовая статья в одной из наиболее читаемых газет. Это была атака на наш законопроект под заголовком «Они хотят погубить нашу независимость».
И дальше газета спрашивала: не собираются ли «они» предать отечество? Не хотят ли, чтобы мы перестали быть великой державой?
– Боже милостивый! – вскричал Роуз. – Что они, с луны свалились? Да если бы можно было хоть что-то сделать, чтобы эта окаянная страна осталась великой державой, мы бы перевернули небо и землю, а кое-кто и жизни бы не пожалел – что они, не понимают?
Он был вне себя и клял всех и вся. Не помню, чтобы я до этого хоть раз слышал от него бранное слово, тем более такие патетические речи.
– Эти безмозглые олухи воображают, что нам легко мириться с положением вещей! – неистовствовал он.
Он мрачно посмотрел на меня.
– Да, наши хозяева не скоро расхлебают эту кашу. А теперь, пока не пришел Монтис, я хочу вам кое-что объяснить.
Он вновь обрел невозмутимость автомата и свернул на привычную колею дипломатического этикета.
– Монтис намерен сам заняться этим делом. Мы полагали, что это самое подходящее как в отношении вас, так и в отношении Гетлифа. Но были кое-какие разногласия относительно места встречи. Они считали, что ваш кабинет едва ли подходящее место для разговора с вами, поскольку это, так сказать, ваши собственные владения. Ну-с, я не желал, чтобы они приглашали вас в свое заведение, и мы согласились на том, что Монтис встретится с вами здесь. Надеюсь, дорогой мой Льюис, что в столь пренеприятных обстоятельствах это вам все-таки придется больше по вкусу.
Только этот единственный выпад он себе и позволил. Это был самый прямой знак сочувствия и поддержки, на какой он был способен. Я кивнул, с минуту мы молча смотрели друг на друга. Затем Роуз самым светским тоном сообщил, что скоро уйдет и освободит кабинет на весь день.
Через несколько минут его секретарша ввела Монтиса. На сей раз приветствия Роуза были длинны и многословны до крайности. Потом он обернулся ко мне:
– Вы, разумеется, знакомы?
Мы знакомы не были, хоть и встречались как-то на заседании в Казначействе.
– О, в таком случае разрешите мне представить вас друг другу.
Мы обменялись рукопожатием. Монтис, подвижной, крепко сбитый, был как-то по-актерски красив: темные волосы, седеющие виски. Но держался он без малейшей театральности, ненавязчиво и почтительно. Он был самым младшим из нас троих, лет на десять моложе меня. Мы все трое обменялись какими-то незначащими словами, причем он вел себя как младший коллега, скромно, но уверенно. Роуз дирижировал этой болтовней минут пять, потом сказал:
– Если не возражаете, я оставлю вас вдвоем.
Дверь затворилась, и мы с Монтисом посмотрели друг на друга.
– Может быть, присядем, – сказал он.
Учтиво указав мне на кресло, он сел на место Роуза. Перед ним на столе стояли в вазе голубые гиацинты, срезанные только сегодня утром – Роуз страстно любил цветы. Гиацинты пахли чересчур сильно и приторно, а потому не напоминали мне, как могли бы, обо всех деловых разговорах, которые я вел с Роузом уже почти двадцать лет. И пока я сидел тут лицом к лицу с Монтисом, их запах только раздражал меня.
Я не знал толком, какова его роль. Заправляет он этими делами? Или это некая безымянная сила, действующая за спиною заправил? Или просто исполнитель? Я мог только гадать; Роуз знал безусловно. Но все мы были помешаны на секретности, даже сами от себя пытались что-то скрывать, а потому никто никогда не обсуждал эти органы и их иерархию.
– Вы сделали весьма достойную карьеру, – решительно и вместе с тем любезно заговорил Монтис, обращаясь ко мне по всей форме. – Вы, конечно, поймете, что я должен задать вам некоторые вопросы касательно отдельных ее этапов.
Он не выложил на стол ни единой бумажки, тем более никаких папок. Следующие три часа он работал, полагаясь только на свою память. У него в кабинете, уж наверно, лежало изрядно разбухшее досье. Я быстро понял, что он беседовал не только с учеными и государственными служащими, с которыми я сотрудничал в годы войны и после, не только с моими старыми знакомцами по Кембриджу, в том числе с прежним главою колледжа и с Артуром Брауном, но и с персонажами из моего далекого прошлого, с неким ушедшим на покой адвокатом, с которым я не виделся добрых пять лет, и даже с отцом моей первой жены. Все сведения он хранил в голове и по мере надобности как нельзя кстати извлекал на свет божий. Этот прием известен любому официальному лицу, к нему не раз прибегали и Роуз, и Дуглас, и я сам. И все же это производило впечатление. Произвело бы впечатление и на меня, смотри я со стороны, как он умело разбирается в обстоятельствах чьей-то чужой жизни. Но речь шла обо мне – и это минутами выводило меня из равновесия. Тут были такие обстоятельства моей жизни, подчас самые сокровенные, о которых он был осведомлен лучше и подробнее, чем я.
Моя ранняя юность, банкротство моего отца, бедность, время, когда я служил и в то же время готовился держать экзамен на адвоката, – он в точности знал все даты, все имена. Все это выглядело так просто и легко и совсем не походило на прожитую мною жизнь. Потом Монтис спросил:
– Когда вы в молодости жили в… (он назвал городок, в котором я тогда жил), вы занимались политикой?
Речи на местных собраниях Независимой рабочей партии, все, что я говорил в студенческих аудиториях или вечером где-нибудь в кабачке, – все ему было известно.
– Вы тогда держались крайне левых убеждений?
Я был намерен говорить только правду. Но это оказалось не так просто. Мы говорили На разных языках. Я не вполне владел собой. Осторожно выбирая слова, но резче, чем мне хотелось бы, я сказал:
– Я верил в социализм. Я разделял все надежды, которые в ту пору носились в воздухе. Но я не был политиком в том смысле слова, как это понимают настоящие политические деятели. В том возрасте я не посвящал политике достаточно сил и времени. У меня было слишком много иных честолюбивых устремлений.
При этих словах красивые глаза Монтиса просияли. Он улыбнулся мне не то чтобы весело, но по-приятельски. Я остался недоволен своим ответом. Меня еще никогда в жизни не допрашивали. Теперь я начал понимать, какой тут возможен нажим и какие искушения, и возненавидел все это. Я сказал ему чистую правду, и, однако, мои слова прозвучали чересчур примирительно.
– Ну, конечно, – сказал Монтис, – молодым людям естественно интересоваться политикой. Я и сам интересовался в студенческие годы.
– Да?
– Так же, как и вы, только я был в другом лагере. Я входил в правление Клуба консерваторов.
Он сказал это с наивно довольным видом, как будто его признание должно было меня поразить, как будто он сообщал, что был когда-то главою кружка нигилистов. И тотчас вновь стал деловит, сосредоточен, готовый в любую минуту уличить меня во лжи.
Тридцатые годы – начало моей адвокатской деятельности, женитьба, приход Гитлера к власти, гражданская война в Испании.
– Вы решительно встали на сторону антифашистов?
– В те дни мы называли это по-другому, – сказал я.
– Иными словами, вы выступали против генерала Франко?
– Разумеется, – ответил я.
– Но вы выступали против него весьма решительно и активно?
– Я делал то немногое, что давалось мне без труда. И часто жалел, что не делаю больше.
Он перечислил несколько общественных организаций, в работе которых я участвовал.
– Все правильно, – сказал я.
– В процессе этой деятельности вы постоянно общались с людьми крайних воззрений?
– Да.
– И вы были в очень близких отношениях с некоторыми из этих людей? – спросил он, вновь обращаясь ко мне официально, по всей форме.
– Я попросил бы вас выражаться более определенно.
– Я не хочу этим сказать, что вы были в то время или когда-либо ранее членом коммунистической партии.
– Если вы и хотели это сказать, это неверно, – ответил я.
– Допустим. Но вы были близки с некоторыми людьми, которые в этой партии состояли?
– Я хотел бы знать, с кем именно.
Он назвал четыре имени: Артур Маунтни, физик, еще двое ученых, Р. и Т., и миссис Марч.
Я никогда не был близким другом Маунтни, сказал я. (Очень неприятно, когда приходится переходить к обороне.)
– Во всяком случае, в тридцать девятом году он вышел из коммунистической партии, – с профессиональной уверенностью сказал Монтис.
– И с Т. я тоже не был в дружбе, – сказал я. – А вот с Р. мы были друзьями. Во время войны мы постоянно встречались.
– А недавно, в октябре, вы с ним виделись?
– Я как раз собирался вам сказать, что последнее время мы видимся не часто. Но я очень к нему привязан. Он один из лучших людей, каких я знал в своей жизни.
– А миссис Марч?
– Мы с ее мужем дружили еще в молодости и до сих пор остаемся друзьями. С Энн я познакомился в доме его отца двадцать с лишком лет назад. Раза три-четыре в год они у нас обедают.
– Вы не отрицаете, что поддерживаете добрые отношения с миссис Марч?
– Разве похоже, что я это отрицал? – воскликнул я, взбешенный тем, что все это звучит как-то двусмысленно.
Он улыбнулся вежливой, ничего не выражающей улыбкой.
Я заставил себя успокоиться и попытался повернуть разговор по-своему.
– Пожалуй, пора мне внести некоторую ясность, – сказал я.
– Прошу вас.
– Прежде всего, хотя это, в сущности, к делу не относится, я не склонен отказываться от своих друзей. Мне бы это и в голову не пришло – все равно, будь они коммунисты или кто угодно еще. Энн Марч и Р. – в высшей степени достойные люди, но если бы и не так, все равно. Будь поле ваших розысков пошире, вы бы обнаружили, что среди моих знакомых есть и люди, весьма благонадежные политически, но весьма мало почтенные чуть ли не во всех других отношениях.
– Да, мне было очень интересно убедиться, сколь разнообразен круг ваших знакомств, – сказал он, ничуть не смущенный.
– Но не в этом суть, правда?
Он кивнул.
– Вас интересуют мои политические взгляды, не так ли? Почему же не спросить меня прямо? Хотя в двух словах на это не ответишь. Начать с того, что с годами я не слишком изменился. Разве что научился кое-чему. Я еще скажу об этом немного погодя. Как я уже говорил, я никогда не отдавался политике, как отдаются ей настоящие политические деятели. Но она всегда меня занимала. Мне кажется, я понимаю, что такое власть. Я наблюдал различные ее проявления почти всю мою сознательную жизнь. А когда понимаешь, что такое власть, поневоле начинаешь относиться к ней с подозрением. Это одна из причин, почему я не вполне согласен с Энн Марч и Р. Еще в тридцатых годах мне представлялось, что централизация власти, имевшая место при Сталине, достаточно опасна. Не могу сказать, чтобы меня это очень волновало. Но я относился к этому с недоверием. По правде говоря, сама по себе политическая механика меня не очень волнует, вот почему вы вполне могли бы из-за меня не беспокоиться. Я убежден, что в государственных делах нам следует вернуться к кодексу чести и порядочности. Ничего другого мы не можем себе позволить.
Он в упор смотрел на меня, но не говорил ни слова.
– Но я хочу быть с вами откровенным, – продолжал я. – Когда речь идет о чести и порядочности, я думаю, мы с вами можем найти общий язык. Когда речь заходит о чистой политике, мы почти наверняка общего языка не найдем. Как я уже сказал, меня мало волнует сама по себе политическая механика. Но людские чаяния, то, чего мы надеемся достичь посредством политики, волнуют меня глубоко. Мне казалось, что русская революция приведет к злоупотреблениям властью. Я говорил об этом Энн Марч и еще кое-кому из друзей, и это им не слишком нравилось. Но дело не только в этом. Я всегда считал, что действие власти – двоякое. При помощи власти в России делалось не только плохое, но и много хорошего. Как только они поймут, какими бедами чревато злоупотребление властью, они смогут создать замечательный общественный строй. Сейчас я в это верю больше, чем когда-либо. Не знаю, как он будет выглядеть при сравнении с американским. Но до тех пор пока существуют эти два строя – русский и американский, – мне кажется, человечество вправе надеяться, что сбудутся лучшие его чаяния.
Лицо Монтиса по-прежнему ничего не выражало. Несмотря на свою службу или, может быть, именно благодаря ей он всегда видел в политике только некую силу, требующую секретных сведений. Этот человек отнюдь не был склонен к отвлеченным рассуждениям. Он кашлянул и сказал:
– Еще несколько вопросов из той же области, сэр. Перед самой войной ваша первая жена вручила одному коммунисту крупную сумму, так?
– Кому же это?
Он назвал имя, которое ничего мне не сказало.
– Вы уверены? – спросил я.
– Совершенно уверен.
Я понятия не имел об этом человеке.
– Если вы и правы, – сказал я, – она так поступила вовсе не по идейным соображениям.
На миг он заставил меня вернуться в прошлое. Снова я был молод, горько несчастлив, женат на женщине, из-за которой я не знал ни минуты покоя, я еще способен был ревновать, но уже привык к тому, что она вечно ищет кого-то, кто согрел бы ей душу; еще приходил в ужас, когда не знал, где она и с кем, отдан на милость всякого, кто мог сообщить мне хоть слово о ней, самый звук ее имени все еще приводил меня в трепет.
Мы оба молчали. Потом он сказал с каким-то неловким сочувствием:
– Я осведомлен о вашей трагедии. Мне больше незачем расспрашивать вас о ней. – И продолжал с внезапной резкостью: – Ну, а вы-то сами? Бывали вы на собраниях?..
И он назвал организацию, которую не в те времена, а позднее мы стали именовать «Фронт».
– Нет.
– Прошу вас, подумайте еще.
– Я уже сказал – нет, – повторил я.
– Это очень странно.
С самого начала он держался официально, не проявляя никакой враждебности, но тут она прорвалась.
– У меня есть свидетельство человека, который помнит, что вы сидели рядом с ним. Он в точности помнит, как вы тогда выглядели. Вы отодвинули стул, встали и произнесли речь.
– Говорю вам, тут нет и слова правды.
– Мой свидетель – человек, достойный доверия.
– Кто же это?
– Вам следовало бы знать, что я не вправе называть источники, из которых черпаю свои сведения.
– Это не имеет ничего общего с правдой, – гневно и резко сказал я. – Как я понимаю, вам это сообщил один из ваших раскаявшихся коммунистов? Как я понимаю, большинство своих сведений вы получаете именно этим путем?
– Вы не имеете права задавать такие вопросы.
Кровь бросилась мне в лицо от безмерной злости и горечи. Помолчав, я сказал:
– Послушайте, вам надо быть поосторожнее с этими вашими источниками. В данном случае дело не так уж серьезно. Насколько я знаю, этот самый «Фронт», о котором вы говорите, был организацией вполне невинной. У меня было немало знакомых, связанных с организациями более крайними. Я вам это уже сказал и готов повторять снова и снова. Но как раз к этой группе я никогда не имел никакого отношения. Повторяю, я не бывал на их собраниях и никак не был с ними связан. Заявляю это со всей решительностью. Вам придется с этим примириться. Ваш осведомитель всю эту историю высосал из пальца. И, повторяю, вам следует с осторожностью относиться к тому, что он вам нарассказал о других людях. Его выдумка обо мне меня мало трогает, но другие его россказни могут повредить больше – людям, более беспомощным.
Впервые я поколебал его уверенность. Не тем, что дал волю гневу, думал я после, – к этому он, наверно, уже привык. Скорее тем, что оказалась под сомнением его профессиональная опытность. У него был немалый опыт, и он понимал, что ни я, ни любой другой серьезный человек не стал бы оспаривать такое конкретное показание, если бы не был твердо уверен в своей правоте.
– Я это проверю, – сказал он.
– Вероятно, вы доложите о нашей беседе Гектору Роузу? – спросил я.
– Совершенно верно.
– Я бы хотел, чтобы вы упомянули и об этой истории. И сказали бы, что делаете это по моей просьбе.
– Я бы сделал это при всех условиях.
Сейчас он говорил не как человек, который обязан допросить другого, но как будто мы, два службиста, вместе работали над каким-то «трудным случаем».
– Очень любопытно, – сказал он, озадаченный и рассерженный.
Он продолжал задавать вопросы, но без прежнего напора, как человек, который рассеян на службе, потому что его одолевает какая-то личная забота.
Что мне известно о создании атомной бомбы? Да, я знал об этой работе с самого начала. Да, я все время поддерживал знакомство с физиками. Да, я знал Соубриджа, который выдал кое-какие секреты. Да, он учился в школе с моим братом. Но все эти вопросы Монтис задавал без особого интереса: он знал, что в конечном счете именно из-за моего брата Соубридж потерпел крах.
Монтис заговорил о том, как я поступал и что думал, когда была сброшена первая бомба, – теперь он снова был начеку.
– Я выступал открыто, – сказал я. – Вам достаточно прочесть то, что появилось в печати. И еще кое-что вы найдете в отчетах.
– С этими материалами уже ознакомились, – ответил Монтис. – Но все-таки я хотел бы услыхать об этом от вас.
Не выступал ли я, как и многие ученые, против применения атомной бомбы? Безусловно, сказал я. Не встречался ли я с учеными непосредственно перед Хиросимой, чтобы выяснить, могут ли они это предотвратить? Безусловно, сказал я. Не значит ли это зайти дальше, чем положено государственному служащему?
– Государственным служащим случалось предпринимать и гораздо более действенные шаги, – сказал я. – Я не раз жалел, что и сам так не поступал.
Потом я стал объяснять. Пока была надежда помешать взрыву бомбы, мы использовали все рычаги, какие только могли нажать. В этом нет ничего неподобающего, – разве только (не удержался я) не подобает в душе возмущаться применением каких бы то ни было бомб в какое бы то ни было время.
После Хиросимы у нас был выбор. Либо подать в отставку и протестовать во всеуслышание, либо оставаться на своем месте и делать все, что только в наших силах. Большинство осталось, и я в том числе. Из каких побуждений? Было ли то чувство долга, дисциплинированность или даже приспособленчество? Быть может, мы заблуждались. Но, пожалуй, если бы мне опять пришлось выбирать, я поступил бы так же.
После этого допрос пошел более вяло. Мой второй брак. Не принадлежал ли мой тесть до войны, до моего с ним знакомства, ко всякого рода «фронтам»? – вновь становясь озабоченным, спросил Монтис. Я не знал. Может быть, и так. Он был старомодный интеллигент, либерал. Служба – ничего интересного, хотя Монтис и полюбопытствовал, когда я впервые познакомился с Роджером. Шел уже второй час. Вдруг он хлопнул ладонями по столу.
– На этом и остановимся.
Он вскочил, ловкий и проворный, и посмотрел на меня блестящими глазами. И сказал, не столь официально и не столь почтительно, как говорил со мной вначале:
– Я верю всему, что вы мне сказали.
Пожал мне руку и быстро вышел, а я так и остался стоять посреди кабинета.
Все прошло гладко и пристойно. Монтис был толковый и, наверно, даже приятный человек, и он всего лишь делал свое дело. Но потом весь этот январский день, сидя у себя в кабинете, я был чернее тучи. Не то чтобы я тревожился о последствиях. Чувство было более глубокое, будто услыхал, что у тебя больное сердце и, если хочешь выжить, надо жить с оглядкой. Я не дотронулся ни до одной бумаги и совсем не работал. Почти все время я смотрел в окно, словно обдумывал что-то, а на самом деле ни о чем я не думал. Позвонил Маргарет. Она одна понимала, что я не могу так просто от этого отмахнуться. Понимала, что я хоть и не молод, но все еще отчаянно самолюбив и мне нестерпимо давать кому бы то ни было отчет в своих поступках. По телефону я сказал ей, что все это, в общем-то, пустяки. Несколько часов мне задавал вопросы порядочный и разумный человек. В нашем нынешнем мире это пустяки. Если живешь в разгар религиозных войн, будь готов к тому, что тебя могут пристрелить, или уж беги и прячься. Но перед Маргарет бесполезно было храбриться. Она меня видела насквозь. Я сказал, что, когда Фрэнсиса наконец отпустят, приведу его к нам обедать. Маргарет этого не ждала и встревожилась. Она уже пригласила Артура Плимптона, который снова в Лондоне, – пригласила отчасти для развлечения, отчасти ради сватовства.
– Я бы отменила приглашение, но понятия не имею, где он остановился. Может быть, попробовать связаться с ним через посольство?
– Не стоит, – возразил я. – В лучшем случае он, может быть, даже разрядит атмосферу.
– Да уж я думаю, хороша будет атмосфера!
Нет, перед Маргарет храбриться не стоило, но перед Фрэнсисом это было не бесполезно. Когда мы ехали ко мне домой по сверкающей огнями Пэлл-Мэлл, он ни словом не упомянул о моем допросе, хотя и знал о нем. Он считал, что я человек более искушенный, не такой Дон-Кихот, как он. И это было верно. Он воображал, что случившееся для меня в порядке вещей.
О себе же он сказал:
– Очень жалею, что я на это пошел.
Он как-то притих. Когда мы пришли, Артур был уже в гостиной и учтиво с нами поздоровался. Потом сказал:
– Сэр Фрэнсис, у вас такой вид, как будто вам не мешает выпить.
Он взял на себя обязанности хозяина – усадил нас в кресла, налил виски. Я подумал, что он чувствует настроение Фрэнсиса лучше, чем почувствовал бы родной сын. Но от этого он не становится Фрэнсису милее. Впрочем, в этот час Фрэнсис ставил Артуру в вину не только его личное обаяние, но и все грехи его отечества. Сидя в моей гостиной, молчаливый, изысканно вежливый, похожий на благородного идальго, Фрэнсис искал, на кого бы возложить вину за этот день.
При Артуре я не мог откровенно говорить с Фрэнсисом, не могла и вошедшая вскоре Маргарет. Она увидела, как он, обычно воздержаннейший из людей, наливает себе второй стакан лишь наполовину разбавленного виски; она терпеть не могла сложных подходов, она жаждала взять быка за рога. А тут пришлось беседовать о Кембридже, о колледже, о семействе. Пенелопа все еще в Америке – как она поживает? Очень хорошо, судя по последнему письму, сказал Фрэнсис; кажется, впервые он говорил о своей любимице довольно равнодушным тоном.
– Я разговаривал с ней в воскресенье, сэр Фрэнсис, – невозмутимо сказал Артур, словно бы скромно напоминая, что следует засчитать еще очко в его пользу.
– Вот как, – отозвался Фрэнсис, в голосе его не было вопроса.
– Да, она звонила мне из Америки.
– Что же она сказала? – не стерпела Маргарет.
– Спрашивала, какой ресторан в Балтиморе самый лучший. – Артур отвечал учтиво, бесстрастно, и в глазах его тоже ничего нельзя было прочесть.
Маргарет сердито покраснела, но не сдавалась. А у него какие планы? Он собирается назад в Штаты? Да, сказал Артур, он уже выбрал свой путь. Его поприще – электронная промышленность. Он говорил о своей будущей фирме с устрашающей уверенностью. Он понимал в делах больше, чем Фрэнсис, Маргарет и я вместе взятые.
– Значит, вы скоро вернетесь на родину? – спросила Маргарет.
– Это будет прекрасно, – сказал Артур. И вдруг с каким-то глуповатым видом прибавил: – Понятно, я не знаю, какие планы у Пэнни.
– Не знаете? – переспросила Маргарет.
– Надеюсь, она не намерена вернуться сюда?
Маргарет даже растерялась. На дерзком непроницаемом лице Артура сияли ослепительно искренние голубые глаза; но где-то в уголках губ дрожала затаенная усмешка.
Когда он ушел – из чистой благовоспитанности, потому что, прислушиваясь к разговору, уловил в воздухе то, что оставалось несказанным, – мне стало грустно. Я смотрел на Фрэнсиса в видел не старого друга, с которым вместе рос, но очень немолодого человека, ожесточившегося, утратившего душевную ясность и покой. Мы познакомились, когда он был юношей, как Артур. Как славно было быть дерзким и молодым – по крайней мере так казалось в тот вечер.
– Фрэнсис, – сказала Маргарет, – ваше отношение к этому мальчику не слишком умно.
Фрэнсис выругался, как совсем не пристало почтенному профессору.
Помолчали.
– Кажется, от меня скоро не будет никакого толку, – словно бы с облегчением сказал Фрэнсис, доверчиво и ласково глядя на Маргарет. – Кажется, я уже дошел до точки.
– Этого не может быть, – сказала Маргарет.
– А по-моему, так, – сказал Фрэнсис. И обернулся ко мне: – Напрасно Льюис меня уговорил. Мне следовало махнуть на все рукой и уйти. Не надо было подвергать меня этому.
Мы заспорили. Голоса зазвучали враждебно. Фрэнсис во всем винил меня, и оба мы винили Роджера. Политики ничуть не заботятся о тех, кто для них только орудие, распаляясь, говорил Фрэнсис. Пока от тебя есть польза – хорошо. А стал бесполезен – выбрасывают. Без сомнения, продолжал он с горечью, если дело примет плохой оборот, Роджер как-нибудь да выкрутится. Самым благородным образом он пойдет на попятный – и столь же благородным образом в грязь втопчут его советников.
– Никакая грязь к вам не пристанет, – сказала Маргарет.
Теперь Фрэнсис заговорил уже более трезво. Сейчас его еще не могут отстранить, сказал он, по крайней мере так ему кажется. Никто не посмеет сказать, что он человек опасный. И однако, когда все это кончится – победой ли или провалом, – им будет все-таки сподручнее обойтись без него. Пойдут разговоры, что он не вполне на месте. Можно подобрать людей понадежнее. Пока наш мир таков, как он есть, от людей требуется все большая и большая благонадежность. Нельзя позволить себе выделяться из толпы. Если ты хоть на волос отличаешься от других, никто не рискнет взять тебя на работу. Нужен только один талант – способность подпевать другим, она дороже всего. И потому его выставят за дверь.
Мы продолжали спорить.
– У тебя уж слишком тонкая кожа, – сказал я самым резким тоном.
Маргарет перевела взгляд с Фрэнсиса на меня. Она знала, что творилось весь день у меня в душе. И, наверно, думала, что, когда Фрэнсис уйдет, она скажет словечко-другое о том, что не у него одного слишком тонкая кожа.
Назад: 32. Симптомы
Дальше: 34. Гонимые – чисты