Книга: Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь (великие путешествия)
Назад: Тысяча сто верст в носилках
Дальше: Китайский зверек

Дорджи, бурятский мальчик

Далеко, очень далеко отсюда, больше, чем за пять тысяч верст от Петербурга, а именно в Восточной Сибири, есть, как моим читателям, вероятно, известно, большое озеро Байкал. Озеро это так велико, что окрестные жители зовут его морем. В длину оно около восьмисот верст, а ширина его в самом узком месте доходит до двадцати верст. В это озеро впадает р. Селенга, которая начинается в Монголии, а вытекает из него Ангара, впадающая в Енисей. Вам уже, вероятно, известно, что Восточная Сибирь на юге граничит с Монголией и Маньчжурией. Озеро Байкал, хотя и находится в пределах Русского государства, но около него, а также и по Селенге, живет не русский народ, а народ монгольского племени – буряты. От русских буряты отличаются и наружностью, и образом жизни, религией и языком. Впрочем, в настоящее время они уже начинают заниматься земледелием, а лет сто или даже пятьдесят тому назад они были еще кочевники, скотоводы.

Это предисловие написала я потому, что мне хочется рассказать вам историю одного бурятского мальчика, отданного в русскую школу.

Лет пятьдесят тому назад, неподалеку от пограничного города Троицкосавска, примыкающего к столь известной слободе Кяхте, на берегу Селенги можно было видеть группу деревянных построек. Издали ее можно было принять за деревню, но, всматриваясь внимательнее, нельзя было не заметить, что здания, которые мы приняли было за деревенские дома, скорее походят на сараи: в них нет окон, и в кровле каждого виднеется большая четырехугольная дыра; однако дымок, который вился над каждой кровлей, играющие дети у некоторых дверей и кое-где разбросанные телеги показывали, что хоть это была и не деревня, а все же таки и не пустынное, а жилое место.

Действительно, это был бурятский улус, известный под названием Кутетуевского улуса. Каждый день утром и вечером картина оживлялась; к каждому жилью, с окружающей их степи, тянулись вереницы коров; женщины выходили им навстречу и впускали скот в загородки, окружающие каждый дом; в то же время дети – мальчики и девочки – пригоняли туда же телят, а подростки, верхом на лошадях, загоняли к домам табуны лошадей. В загородках, под открытым небом, начиналось доенье скота, слышался говор, смех, иногда песни на незнакомом для нас бурятском языке; местами зажигали костры. Ночью все стихало, а наутро опять начиналась жизнь, пока опять скот не выпускали из загородок. Он разбегался снова по окружающей степи, без всяких пастухов и охраны: только телят не пускали бродить на свободе, а отводили на особый огороженный забором лужок, да овец провожали в ближайшие горы старухи с веретеном в руках или маленькие пастухи и пастушки.

Однажды в июльское утро 18** года, в одну из крайних построек описываемого нами улуса вошла бурятская женщина с большим ведром только что надоенного молока. За ней следом маленький мальчик тащил другое ведерко поменьше, которое служило ей подойником. Мать была в черной плисовой шапке, из-под которой на ее грудь спускался целый набор серебряных украшений. Две косы были распущены по плечам. Одета она была в синий порядочно затасканный халат и плисовую безрукавку. Мальчик был без шапки, волосы у него спереди были гладко острижены, а сзади заплетены в косу; на нем был также длинный халат и самодельные сапоги. Смуглый цвет лица и узкие, как будто постоянно смеющиеся, глаза не мешали ему быть красивым. Звали его Дорджи. И вот о нем-то я и хочу рассказать вам.

Жил он, как и все бурятские дети, очень счастливо; родители его очень любили, и хотя у него не было ни игрушек, ни удобной кроватки, ни стола, ни стула, ни умывальника, и даже никогда не было больше одной рубашки и одних панталон (новые ему шили тогда только, когда старые совсем разваливались), тем не менее он чувствовал себя очень счастливым. Спал он в общей комнате на разостланном на полу войлоке, умываться по утрам бегал на Селенгу, пил, сколько ему хотелось молока, закусывал домашним сыром, а когда большие варили себе баранину, он получал вкусную кость с мясом, которую он мог обгладывать, сколько ему хотелось, не заботясь о том, что жир мажет ему щеки и течет по пальцам. Дорджи, если у него была на то охота, помогал отцу или матери по хозяйству: загонял баранов или разыскивал далеко ушедший скот, носил воду из Селенги или помогал матери нянчить своего маленького брата; но все это он делал без всякого принуждения, и иногда ему более нравилось убегать с товарищами в поле или в лес на ближайших горах, – и он исчезал из дому с утра.

 

 

Я уже сказала, что у Дорджи не было многого из того, чему привыкли вы, русские дети, но что оттого он не чувствовал себя несчастным; происходило это оттого, что все буряты, и дети, и взрослые, не жили иначе, – все они жили так же, как Дорджи.

В доме, куда вошел Дорджи с матерью, окон, как я уже сказала, не было; не было также и пола: под ногами была земля. Стены были бревенчатые, а потолок заменяли доски кровли. В комнате было, однако, довольно свету, падавшего через большое отверстие в кровле. Под этим отверстием, в середине жилья, стоял железный таган, и как раз в то время, когда Дорджи с матерью входили в дом, его отец подкладывал под таган дрова и разводил огонь. Вправо от очага по стене тянулись лавки и полки, заставленные деревянной посудой; налево от входа стояла грубая, очень низкая кровать, а прямо против входа – комод, выкрашенный яркими красками, на котором стояло несколько киоток с образами. В дальнем углу, на полу, валялось несколько войлоков и подушек: это были неубранные постели самого Дорджи и его старшего брата. У самого входа, налево, была запертая дверь в соседнее помещение. Там была бурятская гостиная, отворявшаяся только тогда, когда являлись гости. В этой комнате, совершенно такой же по устройству, как и первая, без окон и потолка, был, однако, настлан пол и только посередине ее было оставлено неприкрытое досками небольшое пространство для костра.

Кругом стен здесь были поставлены, один на другой почти до потолка, сундуки; все они были ярко разрисованы красками и составляли украшение комнаты. Главное украшение ее, впрочем, составляла божница, которая и занимала всю переднюю стену. Посередине стоял высокий комод с киотом, по бокам – два другие пониже, и еще рядом приставлены были два небольших стола. Все это образовало симметричную лестницу, уставленную сверху до низу образами и статуэтками. Последние были сделаны из меди и представляли сидящие человеческие фигуры. Кроме статуэток и рисованных изображений, тут было множество всяких украшений: несколько букетов полевых цветов и несколько пучков павлиньих перьев в красивых вазочках и букеты китайских искусственных цветов.

Тут же стояли медные и стеклянные чашечки с рисом и курительные свечи. Сначала, по первому взгляду на образа в киотах, их можно было принять за русские образа, но, присмотревшись внимательно, легко было заметить, что все это было иное: тут виднелись такие фантастические фигуры, многоголовые, многорукие, какие никак нельзя было признать за русские образа святых. Бурятские образа, покрытые яркими красками и золотом, вазочки возле них, статуэтки и все украшения вокруг них чрезвычайно нравились Дорджи, и он очень любил, когда ему позволяли поближе рассмотреть все, что было поставлено в киотах.

Я употребляю выражения: божница, киот, образа, за неимением других слов; но прошу читателей помнить, что буряты исповедуют не христианскую, а буддийскую веру. Буддийская вера или буддизм ничего общего с христианской верой не имеет, но буддисты так же верят в своего спасителя – Будду Сакямуни, жившего некогда среди людей и учившего народ милосердию и правде, как христиане веруют в Христа. Буддисты рисуют Будду и других своих святых людей и делают их статуэтки. Простой русский народ, видя статуи, перед которыми молятся буряты, не задумывается над их значением и считает буддистов идолопоклонниками.

В то утро, с которого мы начали свой рассказ, Дорджи, принеся подойник за матерью, должен был еще несколько поработать. В комнате, кроме отца, человека средних лет, также с косой и в таком же халате, как на Дорджи, был еще ребенок, сильно кричавший в своей деревянной люльке. Мать, не обращая внимания на его плач, принялась разливать молоко в деревянные кадочки, чтобы поставить его на сметану; отец продолжал разводить огонь, так как пора было варить завтрак, и Дорджи велено было качать братишку. Он присел на корточки к колыбели и стал наклонять ее то в одну, то в другую сторону; низ люльки состоял из круглых обручей, и потому качанье выходило плавное. Дорджи с удовольствием бы убежал от этой работы, но ему хотелось есть, и он ждал завтрака. Наконец мать, разлив молоко, часть его вылила в железный котел, поставленный на тагане, зачерпнула из кадушки на лавке ковш творога и положила его в молоко, а когда молоко с творогом вскипело, она всыпала туда же большую чашку ржаной муки; стряпня была кончена, и родители Дорджи принялись за еду.

Для этого они оба придвинулись к котлу, стоявшему на огне, и, наложив оттуда молочного киселя в деревянные чашки, прежде для Дорджи, а потом для себя, стали его пить. Ребенка мать взяла к груди, и теперь Дорджи мог также придвинуться к огню и котлу. Как видите, бурятам для завтрака не нужно ни столов, ни стульев, ни тарелок, ни ложек. Отец ласково пригласил Дорджи сесть на войлочек, который был подостлан на том месте, где он сидел, и, погладив его по голове, промолвил: «Не долго уж тебе баловаться – присадим тебя. Хочешь грамоте учиться?» Дорджи посмотрел на отца. У них во всем улусе, т. е. во всех этих избушках, построенных неподалеку от дома Дорджи, не было грамотных людей, и Дорджи еще никогда не думал о том, что такое грамота, хорошо ли ее знать или дурно, хочет он этого или не хочет? Больше всего его смутил тон отца: не то он над ним смеется, не то сожалеет о нем.

Дорджи решительно не знал, что сказать, и промолчал. Скоро арса была съедена, и Дорджи убежал из дому на берег Селенги, где уж были другие мальчики его улуса; все вместе они стали играть в разноцветные камешки, валявшиеся у воды. Дорджи также играл с мальчиками, но его не покидало тревожное чувство по поводу замечания отца. Ему хорошо жилось и без грамоты; к тому же отец сказал: «Присадим тебя» и как будто жалел. Дорджи хотелось бы узнать от кого-нибудь, как учат грамоте; но тут среди товарищей никто этого не мог рассказать ему; он даже думал, что об этом ничего не знает и его старший брат; да и вообще, ему не хотелось говорить об этом: он очень не любил чем-нибудь выдаваться от товарищей, боялся, что станут смеяться… Около полудня Дорджи, игравший теперь с товарищами на пригорке, как раз над их домом, увидал, что по дороге к их улусу едут два всадника. Их яркие желтые халаты и такие же желтые шапки указывали, что это были не простые люди, а ламы. Ламами буддисты называют людей, отказавшихся от мира, таких, которых мы, христиане, называем монахами. Ламы так же живут в своих буддийских монастырях, как и наши монахи, но одеваются не в черное, а в желтое платье.

Дорджи очень редко видал лам; в их улус они заезжали редко. Само собою разумеется поэтому, что вся ватага мальчиков бросилась встречать приезжих. Встреча эта оказалась очень кстати, так как на лам набросились собаки чуть не со всего улуса. Мальчики разогнали собак и, заметив, что путники подъезжают к дому Дорджи, сняли в одном месте жерди, из которых состояла ограда вокруг двора, как раз в том месте, где у русского дома были бы ворота. Мальчики смотрели, как ламы торжественно подъезжали к самому крыльцу; они видели, как один из них, очень еще молодой, соскочил с своей лошади и помог сойти с коня старшему. На крыльце сейчас же показались отец и мать Дорджи и с глубокими поклонами приняли приезжих и просили их войти в чистую половину дома.

Дорджи чрезвычайно заинтересовало, кто бы это мог быть: к ним обыкновенно заезжали только родные, которых Дорджи знал, если не всех в лицо, то, по крайней мере, по рассказам. Обыкновенно бойкий мальчик, Дорджи на этот раз так сконфузился, что, вместо того чтобы идти к гостям и дождаться, как мать будет доставать из сундуков баранки и сахар, убежал на заднюю сторону дома и здесь поместился против той большой щели в стене, которую буряты нарочно оставляют, чтобы поглядывать на лежащий вокруг дома скот.

В щель мальчик наш наблюдал за всем происходившим в комнате. Рядом с ним расположились и его товарищи. Гости в это время молились перед божницей: они прикладывали ладони сложенных рук ко лбу и кланялись в землю перед «бурханами», т. е. перед описанными выше изображениями богов; затем они сели на разостланные нарочно для них стеганые тюфячки, налево от входа в комнату, где у бурят обыкновенно сажают почетных гостей. Дорджи заметил, что мать для старого ламы подложила особый тюфяк, обшитый желтой материей.

После этого отец и мать и те из соседей, которые уже пришли к ним, завидев гостей, подходили к ламе, кланялись перед ним в землю, а он каждому клал на голову какой-то сверток желтой шелковой материи. Некоторые старушки, кроме того целовали при этом конец пунцового шарфа, надетого на ламу. Вся эта церемония очень интересовала наших мальчиков. В особенности же им хотелось узнать, что такое завернуто было в желтую ткань и для чего лама прикладывает этот сверток к головам. К концу дня Дорджи узнал, что интересовавшая его вещь была тибетская книга с молитвами. Ламы, вместо благословения, обыкновенно прикасаются книгой к головам верующих, как бы желая этим, чтобы буддийское учение вошло в понимание благословляемых.

В то время как в гостиной происходил неспешный торжественный прием, в жилой половине дома шли приготовления к обеду и к чаю. Соседки приносили хозяйке дома такие угощения, каких недоставало в ее хозяйстве: одна принесла сливок, другая – свежего хлеба, только что привезенного от русских, и т. д. В улусе буряты не умели печь хлеб и покупали его готовым у русских. Дорджи тоже нашлось дело: ему велели поймать лошадь, которая паслась неподалеку от дома в загородке вместе с телятами. На этой лошади соседний парень поехал в горы, где старший брат Дорджи пас баранов, за бараном для стола почетных гостей.

Дорджи все это время боялся, что отец вспомнит о нем, позовет его в комнату и ему при всех сидящих там гостях придется выйти на середину комнаты класть земные поклоны перед бурханами и потом принимать благословение у ламы. Его смущала мысль, что и ему придется проделать все это; но он знал также, что того требовал бурятский этикет, знал, что, если бы он не стал молиться и кланяться ламе, его сочли бы неблаговоспитанным мальчиком, а это сильно задевало его самолюбие. Но Дорджи был не только самолюбив, но и любопытен, и ему очень хотелось узнать, что говорят гости, поэтому при всякой возможности он садился у щели, сзади дома, и слушал разговоры старших. Многого он не понимал, но то немногое, что понимал, казалось ему, было совсем не похоже на разговоры, какие велись обыкновенно у них в семье. Старик рассказывал о какой-то своей поездке.

Очевидно, что и молодой человек принимал в ней участие, так как он от времени до времени добавлял от себя какую-нибудь подробность или давал объяснения; он очень понравился Дорджи и показался ему добрым. Один разговор, возникший по поводу того, что кого-то из присутствующих звали Очир, очень занял нашего мальчика: старик сказал, что имя это значит «громовая стрела», и привел еще несколько с раннего детства знакомых Дорджи имен, объясняя значение каждого. Он сказал, между прочим, что Дорджи значит «алмаз», и что та страна, в которой жил некогда их божественный учитель, называется также Дорджистан, т. е. «Страна алмазов». Это двойное значение слов чрезвычайно поразило ребенка; до сих пор он ни разу еще не задумывался о чем-нибудь подобном, а теперь ему показалось, что перед ним раскрылось нечто необыкновенно важное и значительное; ему показалось также, что ламы должны обладать необыкновенными познаниями. Тут он вспомнил о грамоте, и этот раз ему захотелось учиться…

Наконец, приехал старший брат Дорджи, Цыден, мальчик лет 15-ти; он привез огромного барана, держа его впереди себя на седле, и, очевидно, устал. Мать наскоро дала Цыдену поесть и потом заставила его и Дорджи умыться и вынула им обоим из сундука новые халаты. Когда они приоделись, подпоясались новыми кушаками и надели свои праздничные шапки с красными кистями, тогда только мать повела их в комнату, где сидели гости. Дорджи был очень рад, что ему пришлось не одному проделывать церемонию поклонов, и, когда все было кончено и они с Цыденом приняли легонький удар тибетской книгой по голове, отец сказал: «Вот, лама, как думаешь, которого?» Дорджи, уже и без того очень взволнованный, даже похолодел от этих слов отца.

Он струсил не на шутку, особенно когда лама пристально и строго посмотрел ему прямо в лицо и сказал, слегка хлопнув мальчика по плечу: «Да, мой совет – вот этого!» Дорджи подумал, что лама хочет взять его к себе; он знал, что некоторых мальчиков отдают жить в монастыри, и у него показались слезы, но он всячески старался не расплакаться. «Как зовут?» – обратился лама, но оба мальчика не собрались ответить, за них ответил отец. «Я так полагаю», – продолжал говорить лама, – что Цыден уже стар, ну да к тому же он старший, а этот маленький – его, может быть, и ламой сделаете впоследствии, если ему ученье дастся».

Тут у Дорджи отлегло немного от сердца: грамота казалась ему не так страшна, как монастырь, но его еще не оставила тревога, он знал, что у них в улусе не было грамотных, и потому он все еще боялся, что ламы увезут его. Мальчики удалились в это время к порогу и сели там. Дорджи даже позабыл теперь, занятый своими мыслями, слушать разговоры, но вот до его слуха доносится фраза ламы: «Так вот Аюши будет учить его». У Дорджи при этом совсем пропал страх. В продолжение дня он уже встречался с Аюшей, который от времени до времени оставлял чинное собрание гостей и выходил в жилую комнату и во двор. Дорджи успел уже заметить, что молодой лама был совсем не важный, а даже веселый и очень разговорчивый. «Сначала пусть мальчик монгольскую грамоту поймет, – продолжал старый лама, – а там, если он будет понятлив, можно и тибетскую начать. Это, впрочем, если думаете ламой его делать, а черному человеку довольно, я полагаю, если он и одну монгольскую выучит».

 

 

Дорджи слушал, не проронив ни слова, и понимал, что речь идет о нем; ему как будто стало даже обидно, что его назвали черным человеком, что это значит? почему ему послышалось при этом в голосе ламы некоторое пренебрежение?.. Все это были вопросы, о которых Дорджи приходилось подумать, как ему еще ни разу в жизни не случалось думать. Этот день положил начало новой жизни для Дорджи, и потому он навсегда запечатлелся в его памяти.

Из задумчивости Дорджи был выведен довольно чувствительным толчком в бок, которым угостил его Цыден. «Удерем, Дорджи, будет уже сидеть, то тут», – шептал ему Цыден, подвигаясь незаметно к двери. Старый лама уехал, а молодой остался жить в доме родителя Дорджи. Оказалось, что отец Дорджи пригласил учителя на дом, не желая отдавать мальчика в монастырь. Это была большая радость для Дорджи. Аюши оказался очень добрым; он был сирота и вырос в монастыре, переходя от одного ламы к другому; с одним из своих учителей-лам он ездил в Монголию, в тамошний большой монастырь Ургу на поклонение Кутухте, как называют буряты своего буддийского первосвященника.

Жизнь у разных лиц и особенно это путешествие в Ургу очень много помогли Аюше; он сделался человеком бывалым и много мог порассказать, несмотря на свои молодые годы. Он стал пользоваться уважением, а его уменье читать и писать по-монгольски помогли ему занять место учителя в домах богатых бурят; из бездомного бедняка он сделался любимым и уважаемым в своей среде человеком. Это, впрочем, не сделало его спесивым. В семье Дорджи он скоро сделался как свой, старики полюбили его, Цыден, который был только на три года моложе его, сделался его товарищем; Аюши, несмотря на сан ламы, был не прочь принять участие во всех играх, какие устраивала молодежь в улусе. Он научил их новой игре в мяч, которую он узнал в монастыре, а они показали ему свои игры: в жгуты, в беленькую палочку и многие другие.

Дорджи, учась у Аюши, очень полюбил учителя. На другой же день, как уехал старый лама, как только Дорджи встал и умылся, Аюхши, уже вставший раньше, подозвал его к себе и стал учить молиться. Он дал ему в руки свои деревянные четки и, заставляя держать двумя пальцами каждое зерно нити, произносить слова: «Ом мани падме хум». Дорджи беспрестанно слышал эту молитву, но сам еще ни разу не произносил ее, так что ему не сразу удалось выговорить вполне правильно эти чужие для него слова. Всех зерен было сорок, – молитву приходилось произнести сорок раз. Дорджи показалось это необыкновенно скучным, но делать было нечего, он знал: так было нужно, все так делают, и покорился. Едва успел Дорджи пропустить последнее зернышко, как попросил Аюши объяснить ему, что значат эти незнакомые слова, но Аюши ничего не мог ему сказать, он и сам не знал; сказал только, что это – святые слова, что перед началом ученья надо именно так молиться Манжушри, открывающему разум, и показал его изображение, которое носил в маленьком ящичке или медальоне, подвешенном на шее.

На образе была нарисована фигура в блестящей короне, с поджатымм ногами и благословляющими руками. После завтрака учитель нашел деревяшку и принялся обстругивать из нее ножом гладкую дощечку; Дорджи с большим интересом наблюдал всякое движение Аюши; он спрашивал, зачем ему дощечка, но тот только говорил: «А вот увидим». Любопытство Дорджи все разгоралось, наконец, дощечка была выстругана, в одной ее стороне было провернуто ушко, и в него продет ремешок. После этого Аюши достал из своего мешка такой же желтый сверточек, какой Дорджи накануне увидал у ламы; внутри свертка оказалось десятка два толстых карточек, на каждой в красиво разрисованных рамках было написано что-то черной и красной краской. Оказалось, что это была азбука. Действительно, Аюши, положив перед Дорджи одну из карточек, заставил его повторить за собой название трех первых букв. Потом Аюши начертил карандашом эти три буквы на деревянной, вновь выструганной дощечке и отдал ее Дорджи, а свою красивую азбуку опять завязал в тряпочку и спрятал. Он велел Дорджи выучить эти буквы к обеду. Дорджи хотелось еще поболтать с Аюши, но он сказал: «Ну, учи теперь, а то еще забудешь».

Дорджи отправился в тот угол, где обыкновенно спал, разостлал свой войлочек и уселся на нем с твердым намерением выучить сейчас же три буквы, но оказалось, что он совсем забыл, как Аюши называл ему эти буквы. Ему было крайне стыдно признаться в этом, и идти опять к Аюши спрашивать даже было немного страшно. Аюши, как нарочно, совсем не смотрел в его сторону: он устраивал себе место поближе к двери, где было больше свету, и собирался что-то писать на маленьком столике; натирал тушь, заострял тростниковую палочку, – все это было очень интересно наблюдать, но время все уходило да уходило; делать нечего, надо было опять идти к учителю. Аюши назвал буквы, заставил Дорджи повторить и опять отослал его; Дорджи боялся теперь думать о чем-нибудь постороннем, боялся смотреть по сторонам и твердил свои буквы не переставая. Но вот ему стало казаться, что он перемешал их, что, повторяя бесчисленное множество раз одно и то же, он уже не знает, которая собственно фигурка как называется; пришлось опять идти к Аюши.

На этот раз, впрочем, страх его был напрасен; он верно назвал буквы, но только он так усердно тыкал в них пальцем и под конец руки у него стали так потеть, что дощечка, вместо чистенькой с ясными буквами, стала грязной, с тремя еще более чумазыми пятнами вместо букв. Аюши заметил это и переписал буквы тушью. Дорджи теперь замечал, как писал Аюши, и, отойдя к очагу, тут же, на золе, попробовал написать буквы, что ему и удалось. Он с большим удовольствием стал учить буквы, выводя каждую пальцем. Аюши заметил это, подозвал его к себе и дал ему карандаш, но у Дорджи карандаш не писал, он не умел его держать, да и дощечка скоро покрылась каракульками Дорджи. Тогда Аюши снова достал свой мешок и вынул из него дощечку, окрашенную черной краской, натер ее пеплом и показал Дорджи, как можно писать на ней оструганной тонко лучинкой: из-под лучинки на серой доске выступали черные буквы; когда Дорджи не удавалась буква, он только проводил по этому месту пальцем, и дощечка снова покрывалась пеплом. Дорджи провозился с этим несколько часов, но ему было весело; он с удовольствием видел, что умеет уже читать и писать три буквы. А потом, когда его отпустили, – с каким удовольствием он побежал рассказать о своем учении своим товарищам!

На следующее утро повторилось то же: и так потянулось ученье Дорджи надолго. Иногда он ужасно скучал; как только просыпался, ему хотелось не учиться, а играть. Один разок так и сделал, но Аюши скоро нашел его, привел за руку домой, и здесь Дорджи нашел отца крайне рассерженным. Отец совсем было уже собрался его сечь, у него даже приготовлена была довольно-таки большая березовая хворостина, но Аюши попросил не наказывать на первый раз; и в самом деле, Дорджи, когда узнал, что ему грозят побои, совсем раздумал убегать от ученья. Он стал думать так: «Ведь не век же я буду учиться, выучусь, тогда опять наиграюсь». К тому же у него случались и свободные дни. Аюши, несмотря на свою молодость, умел немного и лечить; и вот, случалось, что за ним приезжали откуда-нибудь из соседнего аула, и он брал свой кожаный мешочек с порошками и уезжал с посланным. В эти дни Дорджи не заставляли учиться, и он бегал уже с утра до вечера, возвращаясь домой только тогда, когда чувствовал себя впроголодь. Были также иногда и праздники другого рода, которые стали наблюдать его родные с тех пор, как у них жил Аюши: это – дни, посвященные воспоминаниям о событиях, прославленных в истории буддизма.

В эти дни к Аюши обыкновенно обращались с просьбою прочесть что-либо из его книг или просто собирались вокруг него, и он рассказывал им о своих странствованиях по разным монастырям или пересказывал вычитанные из книг рассказы. Дорджи больше всего любил рассказы о Бурхан-Бакши, вся жизнь которого, по преданию, состояла из бесчисленных подвигов. «Однажды, проходя по раскаленной пустыне, Бурхан-Бакши увидал лежащую тигрицу, умиравшую от голоду», – читает, бывало, Аюши, а вся семья слушает его, затаив дыхание, причем Дорджи непременно поместится около самого Аюши, чтобы заглядывать в его книгу. «Около иссохших сосцов ее, – продолжает чтец, – лежали и пищали от голода двое детенышей, тщетно отыскивая молоко, которое уже иссякло. Мать нежно лизала тигрят и подставляла им свои сосцы с любовью, превосходившею даже ее голод. При виде этой картины Бурхан Бакши почувствовал невыразимое сострадание. „Помочь этой кровожадной убийце можно только одним средством”, – подумал Бурхан-Бакши, и он снял с себя одежды и сандалии, отложил в сторону посох и вышел на поляну. „Смотри, мать, вот тебе пища!” И умирающая тигрица бросилась на учителя и пожрала его».

Много таких рассказов читал Аюши, и сердце Дорджи сжималось при этом от жалости. И сам он с этих пор становился добрее и кротче и уж не разорял птичьих гнезд и не отрывал хвостов у ящериц, чем прежде очень часто забавлялся. Была и еще одна книга у Аюши, которую все любили слушать: это было описание рая, как он представляется в писании буддистов. Там описывались золотые и коралловые деревья с изумрудными листьями, берега рек из драгоценных камней, дворцы необыкновенной, чисто сказочной красоты и т. п. У Дорджи так разыгрывалось при этом воображение, что он точно наяву видел все эти картины. И после этого ему всегда, бывало, очень захочется учиться, учиться как можно больше, знать много, очень много, всё… Обыкновенно он забрасывал вопросами Аюши, но Аюши и сам знал немного и не скрывал этого; он говорил, что надо много учиться, учиться до старости, чтобы знать много.

Скоро в учении Дорджи наступил перерыв. Около Ильина дня, т. е. 20 июля, буряты начинают возить сено. К этому времени все улусы переселяются на свои зимние или осенние стоянки, поближе к зимним жилищам. Детям переселение на новые места было истинным праздником. В Кудетуевском улусе никто из хозяев не имел деревянных домов на осенних местах, а потому каждой семье приходилось ставить для себя войлочную юрту.

Отец Дорджи уехал на новые места накануне; утром, на другой день, все в доме поднялись очень рано: и Дорджи, и Аюши, и две ближайшие родственницы, и мать с ребенком, и работники, – все двинулись туда же. Было несколько телег с имуществом, уложенным в ящики и сумки, а все люди, не исключая Дорджи, а также и женщин, ехали верхами. Тут же гнали скот. К половине дня они приехали на ту речку, где были расположены луга, принадлежавшие Кудетуевскому улусу; местами здесь были разбросаны шалаши, где в это время жили нанятые отцом Дорджи косцы. Часть сена уже была скошена и стояла в копнах. Местность здесь была очень красивая: степь, расстилавшаяся по берегам Селенги, здесь оканчивалась; начинались горы; земля, принадлежавшая отцу Дорджи, была как раз в том месте, где из ущелья вырывалась небольшая горная речка. Ее берега были покрыты кустарником; здесь дикая яблоня и красная боярка перемешивались с ольхой, с березками, с ивами; кусты росли так густо, что местами совсем закрывали речку.

Далее расстилались зеленые луга; трава здесь была так высока, что Дорджи пропадал в ней с головой, и огромные белые цветы были выше его головы. Возы остановились на том месте, где трава была уже скошена. Все расседлали лошадей и пустили их пастись; «потрав» буряты не боятся потому, что все луга и пашни тщательно огорожены у них изгородями. Тут начиналось настоящее веселье, тот порядок жизни, который Дорджи так любил… Начали выбирать местечко для юрты, все предлагали свое, кому хотелось как можно поближе к воде, кто говорил, что у воды сыро; действительно, место для юрты выбрали около конца небольшой гривки, где трава была уже не луговая, а мелкая пахучая полынка; детям сейчас же был отдан приказ собирать разбросанные тут камни, а женщины начали ставить юрту.

Когда юрта была поставлена, на нее накинули войлочные покрышки; боковые решетки были тоже затянуты войлоками. Затем разложили посреди юрты огонь, сварили себе чаю и, закусив, принялись устраивать внутри юрты божницу. Здесь, конечно, не выставлялось всего того, что украшало собой летнее помещение, но зато Дорджи с Аюши предоставлено было все устроить по своему вкусу, и они все сделали очень красиво; так как цветов на лугу было множество, то они особенно позаботились о букетах, поставив их пред каждым бурханом. Отец и Цыден приехали тогда, когда все было уже устроено; они похвалили юрту. Начали готовить обед под открытым небом, в огромном котле, так как и косцы тоже были приглашены к обеду. Вечером на скошенном лугу устроились игры; большая часть косцов состояла из молодых людей и девушек. Молодежь веселилась чуть не до полуночи: играли в разные игры и пели песни.

На другой день ученья тоже не было: все были заняты сенокосом. Дорджи и двоюродная сестра, его ровесница, возили копны. Их обязанность состояла в том, чтобы править лошадью: они должны были подъехать к сложенному в копну сену и заставить лошадь подойти задом к куче, а затем работник постарше накидывал веревочную петлю на копну; веревка эта была прикреплена к седельной луке, и, как только петля была накинута, лошадь с маленьким всадником должна была тащить копну к тому месту, где сметывали стог. Дети сначала плохо справлялись с лошадьми, но скоро они этому выучились, а к копнам, с подобранными в руках веревками, они даже пускались в галоп. Аюши, Цыден и несколько женщин из родственных домов гребли сено, укладывали высохшее в стога, а прочие косили. Тут же была устроена временная кузница, и один из бурят отбивал косы или сваривал поломанные.

Работа кипела, оканчивался рабочий день, и некоторые оставались ночевать в поле; если день выдавался не очень ясный и поневоле приходилось отдыхать, молодежь устраивала вечером игры, да и без игры весело было Дорджи вечером сидеть около костра и слушать рассказы косцов. Особенно один старик, пришедший со своей семьей издалека, занимал его рассказами о проказах бурятских чертенят. И сколько забавного было в этих рассказах! Дорджи живо воображал себе этих кругленьких, лысых, невидимых чертенят и мысленно рисовал их смешные приключения.

Так деятельно и весело прошел август и почти весь сентябрь. Начались холода по ночам, наемные косцы уже ушли; стали подумывать о переходе в зимники. Дорджи, как и все дети, опять был рад перемене: он отдохнул и теперь без ученья ему как будто становилось уже и скучно. С Аюши за эти месяцы, когда он работал со всеми заодно, а по вечерам играл или рассказывал что-нибудь, сидя на свежем сене, вся семья еще больше сдружилась, и Дорджи полюбил его больше, чем родного брата Цыдена.

Наконец настал день, когда юрту снова разобрали и все вещи сложили в ящики и мешки, поставили на телеги или навьючили на лошадей. И все потянулись вверх по этой же речке и вошли в ущелье; сначала была только узкая дорожка, между горами и лесом, а затем горы немного расступились, и здесь стояло несколько изб, выстроенных так, как строят русские избы в Забайкалье. У Дорджи дом был большой, в пять окон в длину, в три в ширину, внутри он разделялся на две избы. Другие избы были поменьше. Дворов не было, а дома были огорожены пряслами, которые нисколько не мешали людям ходить где угодно, и не пускали только скот. Здесь, в ущелье, было теплее, чем в открытой долине; особенно было тепло на солнечных скатах гор. Коровы очень любили лежать на таких солнопеках, да и дети тоже предпочитали играть на этих горных склонах, поросших редкими, но высокими, крепкими соснами. Воздух здесь был смолистый, сильно пахло скошенным сеном. Конечно, в доме было скучнее, чем в юрте, но, вероятно, Дорджи это так казалось потому, что в юрте ему приходилось жить не больше двух месяцев, а в зимние – целых пять-шесть месяцев.

С переходом в зимники Аюши снова принялся за ученье: уроки опять начинались с утра и тянулись весь день, но все же Дорджи и в это время удавалось побегать по горам. На его счастье, у Аюши с зимы прибавилось еще несколько учеников: они приходили к нему рано, уходили домой только есть; Дорджи мог уже помогать им в учении, так как сам он уже научился разбирать грамоту, а они долбили азбуку. Сравнивая себя с другими, Дорджи видел, что ему сравнительно легко давалось ученье: память у него была хорошая, да и понимал он легче других.

Так прошел целый год. Дорджи казалось, что это было самое счастливое время его жизни.

В то время, к которому относится наш рассказ, т. е. около пятидесяти лет тому назад, буряты управлялись своими начальниками, которых называли тайшами; тайша селенгинских бурят, под властью которого находился и Кудетуевский улус, в это время понял, что буряты, живя в России, под русскими законами, должны сближаться с русскими. Он сознавал, что лицам, управляющим бурятским народом, необходимо знать, по крайней мере, русский язык, русскую грамоту; поэтому он приказал, чтобы буряты отобрали из своей среды нескольких бурятских мальчиков и отдали их в русскую школу. К счастью для бурят, русское правительство учредило уже тогда в пограничных городах «школы переводчиков», где, кроме предметов русских, преподавали и монгольский язык. Такая школа существовала и в Кяхте, – городе, построенном на самой границе России с Монголией.

Отец Дорджи видел, что сын его учится легко и охотно, что он любознателен и способен, и задумал отдать Дорджи в эту школу. Матери Дорджи сильно не хотелось отпускать его из дому, отдавать сына на выучку к русским, которых она совсем не знала, да и боялась, что в чужой школе станут обижать его. Дорджи также страшно было уезжать из дому, но в то же время ему очень хотелось учиться и знать как можно больше. Хотелось ему также знать, как живут другие люди, не буряты; по рассказам он уже знал, что русские не похожи на бурят, что у них есть города, с большими домами, церквами и лавками. Все это казалось Дорджи очень интересным; к тому же город Кяхта, где была школа, находился очень близко от их улуса.

Перед отъездом отец подарил Дорджи лошадь; таким образом, исполнялось давнишнее желание мальчика, не раз уже размышлявшего о том, что у Цыдена их было несколько. Та, которую подарили Дорджи, была из числа хороших рысаков: рыжая, большого роста и с длинною густою гривою и таким же хвостом. Правда, «Дзерге» («Рыжка») был очень стар, но зато он был так умен, так умен! Дзерге только что не говорил, но понимал отлично Дорджи, и тот уже совсем не боялся на нем ездить: он был вполне уверен, что его Дзерге никакой не сделает глупости, не вздумает, например, сбросить с седла своего маленького седока или уйти от крыльца, когда Дорджи его поставит, чуть-чуть только связав ему ноги. А уж как же быстро бегал Дзерге: он решительно мог бы обогнать всех отцовских лошадей, если бы только Дорджи захотел этого, но Дорджи был добрый мальчик, а у Дзерге болела спина: у него была рана на холке, и потому Дорджи не хотел скакать во всю прыть; напротив, он ездил на нем очень осторожно, никогда не облокачивался на переднюю луку и даже сходил с лошади, когда приходилось спускаться с крутизны.

Седло Дорджи тоже сделали новое и обшили его красным сукном, – это было нарядно и очень нравилось мальчику. Мать сшила Дорджи новый халат, обшитый плисом и позументами на вороте и на груди, сделала охапку из лисьих лапок и вышила сапоги в узор зеленым сафьяном. Чтобы сделать все эти вещи дома, были приглашены две молодые девушки. Родные и знакомые приезжали в это время, чтобы повидать Дорджи перед отъездом его из дома, а главное, чтобы потолковать с его отцом об этой новости. Дорджи понял, что буряты придают большое значение тому, что он едет учиться в русскую школу.

Аюши в эти дни был очень грустен, – он очень полюбил Дорджи и боялся, что его ученик совсем забудет его, а пожалуй, забудет и все, чему он его учил. В последние дни перед отъездом, Аюши все старался передать Дорджи то, что, по его мнению, должен был знать верующий буддист. Дорджи, развлеченный сборами, плохо понимал Аюши и его наставления в вере, но чувствовал его любовь к себе и искренно обещал помнить его слова, не изменять религии. В день отъезда, в доме Дорджи собрались все живущие неподалеку родные; был приготовлен обед, и Дорджи, одетый во все новое, обедал с большими. После обеда все присутствующие торжественно приказывали Дорджи хорошо учиться, а главное, твердо держаться своей веры и не принимать христианство, если бы в школе и стали его убеждать сделать это. Объясняли, что они посылают его в школу затем, чтобы он впоследствии был полезен своим родичам. На Дорджи очень подействовало это торжественное обращение к нему; он почувствовал, как будто из маленького мальчика он вдруг превратился в большого. Он слушал старших молча, но в душе давал обещание всегда любить свой народ и никогда не переменять своей веры.

Настали наконец и проводы. Лошади: Дзерге, отцова и еще одна вьючная, с кожаными сумами, набитыми кое-каким имуществом Дорджи, стояли уже у крыльца. Мать стала громко плакать, Дорджи было очень жаль ее, слезы так и стояли у него в горле, но он стыдился плакать, даже стыдился того, что мать ласкает его; ему казалось, что он уже совсем большой, будто он старше Цыдена. Действительно, все последние дни Цыдена как будто в доме и не было, – внимание всех было обращено только на Дорджи. Отец торопил отъезд, да и Дорджи было так страшно тяжело удерживать слезы, что он тоже рад был скорее ехать. Наконец мать помогла сыну сесть на Дзерге; все женщины их улуса в последний раз пришли взглянуть на Дорджи, они приносили ему разные бурятские лакомства: сливки, сырчики, сдобные лепешки.

 

 

Мать, вероятно, предвидела это: она привязала к новому седлу, сзади, небольшие переметные сумы, и Дорджи мог сложить туда все эти приношения. Дети со всего улуса, конечно, весь день толпились на дворе Дорджи; многие из них уже сидели верхами на своих лошадях, приготовляясь ехать провожать Дорджи, а ему все хотелось сказать матери, Аюши, Цыдену и прочим провожавшим какие-нибудь ласковые слова, но ничего не шло с языка, и он сидел на коне молча, бледный от усилий не расплакаться. Когда провожающие наказывали ему не забывать их, ему просто делалось досадно. Как может он забыть их и всю эту жизнь, которую он любил всей душой?.. Напротив даже, если бы от него зависело все, – Дорджи с радостью отказался бы от школы и навсегда остался бы дома и никогда во всю жизнь не покидал своего улуса. Но, конечно, нечего было и думать заявлять теперь об этом: дело было, очевидно, слишком серьезно, чтобы отец послушался.

От сдержанных слез у Дорджи болела грудь, и он почти перестал понимать, что происходит вокруг. Скоро все двинулись за ворота; за ним и его отцом ехала целая толпа молодежи и детей; все они болтали между собой, смеялись, но Дорджи не слушал; наконец, вот последний перелесок и поворот на большую дорогу; толпа еще раз прокричала последнее прости и поворотила назад. Дорджи был даже рад этому; ему хотелось остаться одному. Он рад был и тому, что отец ничего не говорит с ним: на душе у него было смутно; он смотрел на знакомые картины и старался ни о чем не думать. К вечеру он почувствовал страшную усталость и ему очень захотелось пить; отец сказал, что они скоро приедут на ночлег.

Для Дорджи, который ехал, почти не видя ничего вокруг себя, остальной час этого первого переезда показался целым веком: ноги у него онемели, седло сделалось так жестко, как будто он сидит на острых камнях; наконец где-то послышался отдаленный лай собак. Какая радость для бедного, утомленного мальчика! Ему показалось, что в этом лае звучали самые нежные, ласковые слова или самая приятная музыка, а когда до его носа дошел запах дыма, то воображение так живо представило ему котел с горячим чаем и ярко освещенную юрту с войлочком, разостланным для его усталого тела. Он был уже почти счастлив! Вот они подъехали в темноте к каким-то домам, на них бросились собаки, но кто-то вышел их отгонять. Отец говорит Дорджи: «Приехали, слезай», но Дорджи не мог пошевелить ногами. Отцу пришлось снять его с седла и помочь войти на крыльцо. Дорджи было очень стыдно, особенно когда отец засмеялся и назвал его «батырем», что означало «богатырь».

При всем этом, однако, Дорджи так хотелось спать, что он почти ничего не видал, ни хозяина, ни хозяйки, ни юрты, ни других лиц, которые тут были. Какие-то женщины участливо восклицали над ним: «Притомился родной! Бедняжка, на чужую сторону едет!» Затем Дорджи посадили на войлок около огня, он сейчас же свалился на бок и дальше уже ничего не помнил. Сквозь сон мелькала у него мысль, что надо будет потом самому расседлать Дзерге: он дома твердо решил, что всегда будет его сам расседлывать, и потом еще, что как бы хорошо выпить чаю, но так ни того, ни другого ему в этот вечер и не пришлось исполнить. Ему рассказывали после, что его будили, когда чай вскипел, но добудиться не могли. Он ничего не помнил и проснулся только тогда, когда на другой день его отец, совсем уже готовый к отъезду, разбудил его и заставил наскоро выпить чаю и съесть оставленный с вечера кусок баранины.

Утренний осенний мороз скоро придал Дорджи бодрости, и, когда он взобрался на своего Дзерге и поехал вслед за отцом, он уже с любопытством оглядывал новые места, по которым они ехали, и замечал дорогу, потому что ему сейчас же мелькнула мысль о том, что это ему пригодится на то время, когда он будет возвращаться домой, – он знал уже, что в русских школах отпускают летом на отдых. Теперь, когда он боялся школы и тосковал о доме, эта мысль о возвращении домой была ему особенно приятна и дорога; с этим вместе у него явился настоящий интерес к окружающему, что отвлекало его от тяжелой тоски, которая накануне так его одолела. Дорджи ехал и соображал: «Солнышко у нас слева, значит, теперь еще рано, и мы едем прямо на юг»; и он различал горы, которые показывались вправо от них. Он стал расспрашивать отца, как называются более выдающиеся вершины, что должно быть за этими горами, где, по его расчету, протекает Селенга, и, хотя Дорджи никогда не учился географии и ни разу в своей жизни не видал ни одной географической карты, он обнаруживал своими вопросами большую сообразительность.

Его отец очень охотно сообщал ему географические сведения, какие у него были. Он рассказал ему, что к вечеру этого же дня они приедут в Кяхту, что Кяхта – город пограничный, что сейчас за Кяхтой начинается уже не Русское государство, а Монголия, принадлежащая китайскому императору, и что сама Кяхта состоит собственно из двух городов – одного русского, в котором живут русские чиновники, и другого, где вместе живут русские и китайские купцы. Отец обещал Дорджи сводить его, если будет время, в китайский город и купить ему настоящий монгольский ножик в ножнах. Дорджи, конечно, был очень рад ножу; как всякий бурятский мальчик, он мечтал о том, как бы хорошо было постоянно иметь у себя на поясе нож. Но тут мысль о русской школе, о том, что вся старая знакомая для него жизнь кончилась, а впереди его ждет что-то новое, сильно его тревожила. «Еще позволят ли носить нож?» – спрашивал он себя. Перед отъездом из дому, среди домашних, у них часто поднимался вопрос о том, не заставят ли Дорджи в русской школе носить русское платье, но всем казалось это такой несообразностью, таким насилием; перемена платья представлялась бурятам и переменой народности, и родные Дорджи пришли к убеждению, что правительство не может требовать от них перемены костюма. Не заставляли же их менять религию, отчего же не оставить им их костюм. Эта мысль, впрочем, беспокоила не столько Дорджи, сколько его отца.

Мы не станем здесь подробно рассказывать, как они ехали весь этот день, как им было жарко в полдень, как они заезжали в один из бурятских улусов отдохнуть и напиться чаю, – все это мало чем отличалось от того, что произошло в первый день путешествия. Мы прямо перейдем теперь к рассказу о первой встрече Дорджи с русскими.

Начало уже вечереть, когда в стороне от большой дороги, по которой ехали Дорджи и его отец, стали появляться красивые деревянные дома, окруженные садами; отец сказал Дорджи, что это летовки богатых кяхтинских людей и что теперь недалеко и самый город. Мальчик еще в первый раз видел такие постройки: балконы, множество окон, разные коньки на крышах, флаги, – все показалось ему чем-то сказочным, и он очень пожалел, что не мог рассмотреть эти дома вблизи. Часто стали встречаться и люди верхами или в телегах; вот их догнал какой-то бурят; отец Дорджи стал расспрашивать его о городе, о каких-то общих знакомых и, чтобы быть свободнее, отдал вьючную лошадь на попечение Дорджи. Мальчику пришлось ехать впереди; вдруг он увидел, что навстречу им по дороге несется рысью экипаж, заложенный парой; Дорджи был очень занят невиданной ранее упряжью и экипажем; его вьючная лошадь тоже была поражена невиданным зрелищем.

Высокий экипаж, яркие зонтики дам, сидевших в нем, вместе с необычным для него шумом, ужасно напугали степную лошадку, – она шарахнулась в сторону и напугала благоразумного Рыжку; Дорджи и невзвидел, как перемахнул на Рыжке через канаву и помчался по сжатой ниве, выпустив не только повод вьючной лошади, но и уздечку своего коня и потеряв в то же время стремена, которые болтались в воздухе и колотили по бокам Рыжку, увеличивая его страх. Руки Дорджи в это время какими-то судьбами оказались крепко уцепившимися в гриву Рыжки. Отец и знакомый бурят погнались за вьючной лошадью, но бедный Рыжка скоро опомнился и смиренно потрусил вдоль дороги. Дорджи был рад, что никто не заметил его испуга, и гладил своего бедного старого коня, вспотевшего от безумной скачки по рыхлой почве. Долго ловили лошадь, сбросившую с себя вьюк, и только в сумерки снова выехали на дорогу.

Вот показались первые дома, но они были такие жалкие, меньше даже тех, какие строили себе буряты на зиму. Вдоль этой-то унылой улицы, загороженной с обеих сторон заборами, поплелись наши буряты; напуганные лошади боялись заборов, не менее пугали их ворота и столбы, и они похрапывали и косились. Дорджи, и без того взволнованный, боялся, что лошади опять понесут их при какой-нибудь новой встрече с экипажем, и был рад, когда наконец отец сказал ему, что они приехали. И действительно, они сейчас же въехали в отворенные ворота одного двухэтажного дома; это был дом русского казака, у которого отец Дорджи обыкновенно останавливался во время своих приездов в город. Привязавши коней, Дорджи с отцом вошли в нижний этаж дома. Это было большое помещение с перегородкой; в первой половине была большая печь. Дорджи сразу очутился в новой для него обстановке, среди незнакомых людей.

Прежде всего его поразила необыкновенная чистота и белизна всего окружающего; он привык к земляному или никогда не мытому полу, к закоптелым стенам бревенчатой избы. Здесь стены были вымазаны известкой и белилами, так же как и потолок; три больших окна освещали первую комнату, пол был только что отструган, и притом его почти везде закрывали полосатые, светлых оттенков, половики; выбеленная печь задергивалась розовой ситцевой занавеской, а на окнах были белые шторы. Во второй комнате была большая кровать с пологом яркого ситца, на стене висело зеркало, а в переднем углу – несколько икон в фольговых ризах. Все это казалось Дорджи чуть не роскошью. Сильно поразила его и русская люлька, подвешенная веревками к гибкому шесту, прикрепленному к потолку.

 

 

Люди, конечно, были не менее интересны: большая рыжая борода у одного из мужчин, светлые голубые глаза и белокурые, никогда не виданные Дорджи, косы, уложенные на голове, яркие рубахи мужчин и светлые платья женщин, – все казалось ему необыкновенным, нарядным и в то же время смешным. Отца пригласили садиться; он сел на один из стульев, но ему, очевидно, было неловко сидеть на каком-то тычке; Дорджи не решился последовать его примеру: опустившись на пол, он присел на корточки; над ним засмеялись, но он не понимал, над чем смеются.

Одна из женщин, по-видимому, хозяйка, стала ему говорить что-то, она, казалось, была недовольна им, но он не понимал, в чем дело. Тогда один из мужчин, говоривший немного по-бурятски, сказал ему: «Сними шапку-то! У нас не любят, чтобы в шапках сидели». Тогда Дорджи, а за ним и отец, сняли с себя шапки; это удивило Дорджи: у бурят считается более вежливым сидеть дома в шапках. Скоро его внимание привлекла молодая женщина, которая стала ставить самовар, и еще многое множество других новых для него предметов. Дорджи думал, что обо всем этом следует расспросить, надо все хорошенько рассмотреть, и тут же у него являлась мысль, что отец скоро уедет и ему некого будет расспрашивать. Вообще, как ни развлекала его новая обстановка, но совсем новая для него жизнь, чувство одиночества тяжко томило его, и он едва удерживал слезы. Главное, что смущало его, это то, что он не понимает говора окружающих; при дурном его настроении ему все казалось в этот вечер, что все окружающие говорят именно о нем и его отце, что если они смеются, то смеются именно над ними.

Усталый от езды и от новых впечатлений, Дорджи был рад, когда отец простился с хозяевами и они пошли спать. Утром они встали раньше других и сводили к речке на водопой своих и хозяйских лошадей, затем задали лошадям сена, взяли его себе по охапке, чтобы положить под голову, и улеглись снова на дворе подле сарая. Потники из-под седел служили им постелью, а халаты – одеялами. Утром наши буряты проснулись раньше всех, опять сводили на речку лошадей и там же умылись. Возвращаясь домой, Дорджи теперь при свете дня с интересом рассматривал город, в котором ему придется жить. Ему очень хотелось поскорее идти на площадь, где он видел русскую церковь и несколько больших каменных домов; церковь, с ее высокой колокольней, с зеленым куполом, с ярко блестящими на солнце крестами, показалась ему каким-то сказочным зданием. Вчерашнее чувство тоски сменилось чувством интереса, когда он подумал, что он будет учиться и что, может быть, в конце концов и он будет уметь строить такие же мудреные здания.

Скоро их обоих позвали к хозяевам пить чай. Дорджи теперь смелее рассматривал все его окружающее, и хотя обстановка ничем не выдавалась, но для него она казалась почти роскошной. Прежде всего его внимание привлекли картины на стенах и образа; в последних он даже нашел некоторое сходство с своими; ему нравилось, что у русских также есть обычай зажигать масло и украшать иконы искусственными цветами. Картина, изображавшая сцены охот, показалась Дорджи необыкновенно реальной – он не мог налюбоваться на то, как натурально были представлены собаки, мертвый медведь и лошади…

Чай он опять пил, сидя на полу.

После чая отец взял его с собой на рынок. Здесь Дорджи на каждом шагу встречал новое. Прежде всего его удивило, что все постройки представляли сплошной ряд; ему все хотелось спросить: да как же это так? Где же кончаются владения одного хозяина и где начинаются владения другого? Когда они поравнялись с каменными домами в два и три этажа, Дорджи был поражен их величиной. Стоя возле этих домов, он все загибал голову, чтобы посмотреть на крышу.

Церковь, которую он видел утром, была в стороне, но Дорджи попросил отца подойти к ней поближе и осмотрел ее подробно; колонны на паперти храма, чугунные фигурные решетки на окнах и дверях, лестница из белого плитняка, – все поражало его, а позолоченный иконостас, люстра и большие подсвечники, видневшиеся через окна, казались ему чем-то волшебным. В то время как он со всех сторон обходил церковь, раздался благовест; в первую минуту Дорджи даже уши заткнул: звуки колоколов оглушили его; но потом он с удовольствием прислушивался к их звону и с любопытством всматривался во все, что происходило в это время на колокольне.

Отец, видя, с каким удовольствием Дорджи рассматривает храм чужой религии, заметил, что у буддистов, в Урге, тоже есть большие храмы. «То далеко, в Урге, – протянул со вздохом Дорджи, – почему же здесь нет?»– «Городов у нас нет, вот почему». И решил Дамба, очень довольный, что подыскал объяснение, но Дорджи не унимался, он продолжал расспросы: почему же нет городов, почему буряты не строят каменных домов, почему между бурятами нет очень богатых и т. д. Его «почему» долго бы не кончились, если бы, наконец, они не вышли на базарную площадь и Дорджи не поразило новое зрелище. Площадь была обстроена со всех сторон одноэтажными деревянными рядами лавок с галереей перед ними. Товары каждой лавки выходили на галерею, и даже на улице, перед галереей, были навалены в ящики и в бочки.

Во всем этом замечалось мало заботы о красоте: сушеная рыба в бочках, разное зерно, пробки и куски клея в ящиках и т. п. не имели ничего привлекательного для привычного глаза, но Дорджи был поражен уже одной массой всего, здесь нагроможденного. Если у лавки были сложены целые пирамидки топоров или кос, выставлены целые ряды железных ведерок или все стены были увешаны хомутами, шлеями и вожжами, и с потолка свешивались пучки кнутиков и уздечек, – этого было достаточно, чтобы Дорджи виделось необыкновенное богатство и великолепие.

Один угол площади был занят огромными весами, другой – весь заставлен ручными тележками, на которых женщины продавали хлеб и разные закуски, вроде горохового киселя, печеных яиц и пирогов. Отец и Дорджи ничего не покупали, они только ходили по базару и смотрели; торговцы часто окликали их, по-бурятски спрашивали, чего им нужно, но они не смущались этим и отвечали: «Ничего», продолжая между тем любоваться выставленными товарами. Наконец, они встретили толпу знакомых Дамбе бурят и, по случаю встречи, задумали выпить. Отец не хотел брать Дорджи в питейный дом и велел ему подождать себя у больших весов. Дорджи заинтересовался их устройством и все ходил вокруг и наблюдал, как приказчики взвешивали огромные мешки и кули с мукой.

Приказчики обратили, наконец, внимание на Дорджи и заговорили с ним. Он был очень рад этому развлечению и рассказал им, что приехал сюда учиться, что он хочет все знать и всему выучиться. Приказчики предложили ему, не хочет ли он посмотреть Москву. Дорджи слыхал, что Москва – главный город Русского государства и что ее зовут «Москва – золотые маковки». Он отвечал, что, конечно, очень бы хотелось посмотреть Москву, и его воображение уже рисовало ему великолепный город, в тысячу раз превосходящий все им только что виденное. Тогда приказчики, похваливая его за прекрасное намерение всему учиться, предложили стать на одну из досок больших весов. Дорджи, занятый всем новым, беспрекословно исполнил приказание.

Не успел он опомниться, как гирю, удерживавшую весы в равновесии, сбросили и Дорджи подняли кверху. Хохот и вопросы, видно ли ему с высоты Москву, были чрезвычайно ему обидны, а чувство испуга сейчас же сменилось чувством бессильного и потому еще более острого гнева против злых шутников. Дорджи даже не мог удержаться от слез, а при виде плачущего бурята приказчики стали еще сильнее смеяться; он хотел бы соскочить с весов, но доска колебалась под его ногами и, казалось, совсем не имела устойчивости. Он почувствовал себя совершенно во власти приказчиков… Он сознавал себя выставленным напоказ и привлекающим внимание все большей и большей толпы зевак, которым, по его соображениям, приказчики рассказывали о его желании видеть Москву, и страшно страдал. Несколько минут этой пытки показались ему часами, и он не знал, чем бы это кончилось, если бы наконец мужик не подвез муку, которую надо было взваливать на весы. Дорджи при первой же возможности убежал с весов и дал себе слово вперед не разговаривать с русскими. Ему вслед посыпались восклицания: «Вишь, не понравилось! Бурятская лопатка, тварь, собака некрещеная!»

Дорджи запомнил эти возгласы и когда дождался отца, то спросил у него, что это значит. Отцу не хотелось распространяться на эту тему, он отвечал ему совсем не на вопрос. «Не трогай, молчи, когда это кричат». Дорджи не унимался однако же и все приставал. Тогда отец пояснил ему, что тварью и некрещеной собакой обыкновенно называют людей другой, не русской, веры. Дорджи искренно подивился: «За что тут бранить или сердиться? Ведь эта вера моих родителей, всех нас… – думал он. – Ведь не приходит же мне в голову сердиться на русских за то, что они не буддисты!» И он вспомнил, что столько раз слыхал от Аюши о равенстве всех вер перед Богом… Новая жизнь, окружавшая Дорджи, смутила его массою своих загадок…

На другой день Дорджи с отцом пошли в школу. Большое одноэтажное здание на одной из боковых улиц города ничем особенным не поразило нашего мальчика, да, по правде сказать, на душе у него была такая тревога, что он не обращал внимания на окружающее. Большой школьный двор был пуст: занятия уже начались. Отец и Дорджи вошли сначала по указанию дворника во флигель к смотрителю. Здесь их встретил какой-то рослый белокурый человек и сердито обратился к ним; узнав, что Дамба не говорит по-русски, он велел позвать переводчика. На этот зов явился мальчик лет четырнадцати. Дорджи с любопытством осмотрел его: гладко стриженная русая голова, очень зоркие серые глаза и маленькие веснушки по всему лицу сейчас же бросились ему в глаза; впечатление было, впрочем, хорошее. Мальчик толково и умело расспросил Дамбу о том, что ему нужно, и передал его просьбу о принятии Дорджи в школу. Смотритель закивал головой и сказал: «Знаю, знаю, мне об этом писали, это хорошее дело». Потом, отобрав сведения об имени мальчика, его летах и о том, где находится их улус, поручил их обоих вниманию маленького переводчика. Переводчик повел их в большой дом и показал комнату, в которой должен был спать вновь принятый ученик.

Здание школы разделялось длинным коридором на две половины: на улицу выходили классы, на двор – спальня и столовая. В спальнях у двух стен были сделаны нары, т. е. высокие помосты, и на них в равном расстоянии одна от другой помещались постели воспитанников, которые по утрам свертывались и прикрывались грубым шерстяным одеялом. Переводчик, который сказал им, что его зовут Николаем Сизых и что все вновь привезенные буряты поручены ему, как знающему язык, обещал поместить «новенького» вместе с другими бурятами и познакомить с ними. Действительно, не успел он передать все необходимые указания отцу Дорджи, как раздался звонок и коридор наполнился несколькими десятками мальчиков, одетых в серые нанковые казакины и высокие сапоги. Сизых, войдя в коридор, крикнул несколько бурятских фамилий, и сейчас же в спальню явилось пять бурятских мальчиков; некоторые из них были одеты так же, как и Дорджи, в халаты, другие уже носили такие казакины, какие были на русских, и были острижены.

 

 

Наши Дамбаевы сейчас же осведомились о причинах этой разницы и узнали, что одеты по-русски крещеные мальчики. Сизых поспешил успокоить встревоженного старика тем, что начальство не требует от бурят, чтобы они переменяли костюм. Отец Дорджи очень просил Сизых, чтобы он был добр к его сыну и чтобы научил его, как он должен вести себя в школе. В это время несколько русских мальчиков окружили Дорджи и расспрашивали его о разных разностях, но, не дождавшись ответа, махнули рукой и оставили пока в покое. Может быть, они не задумались бы подшутить над ним, но Сизых остановил мальчуганов и сказал отцу, что пока он может взять с собой Дорджи и привести его только к вечеру. Сизых сказал, что отец должен купить Дорджи сундучок с замком, какие были у большинства школьников, войлок или тюфяк, а также и подушку. «Казенная хотя и выдается, – прибавил он, – но она будет набита соломой, а потому лучше иметь свою».

Отец поблагодарил Николая Сизых за советы и даже подарил ему немного денег на лакомства, радуясь, что им можно было с Дорджи еще провести денек, не расставаясь. Дорджи, конечно, радовался этому не меньше отца. Во время этих переговоров Дорджи постарался свести знакомство с другими бурятскими мальчиками. Двое из них умели немного говорить по-русски, и Дорджи решил, что будет учиться русскому языку у них. К сожалению, все эти мальчики были дальние, ни одного не было из одних мест с Дорджи; не все из них даже знали о существовании Селенги, не то что Кудетуевского улуса, откуда был привезен Дорджи. Как бы то ни было, присутствие земляков в школе и покровительство Николая Сизых очень ободрили Дорджи, и он стал думать о предстоящей жизни в школе не без приятных надежд. Отец, желая в последний раз доставить удовольствие покидаемому им сыну и развлечь его, вздумал показать ему китайскую слободу, которая находится верстах в двух от Троицкосавска вместе с русской слободой – Кяхтой.

Миновав пустыри и затем громадный чайный склад, обнесенный каменной стеной, Дорджи с отцом дошли до китайского городка – Маймачина. Здесь дома были не деревянные, как у русских, а глиняные, одноэтажные, с большими, во всю переднюю стену, решетчатыми окнами. В этих оконных решетках не было стекол: их заменяла белая бумага. Идя вдоль улицы, путники наши заметили, что передний фасад каждого дома был открыт, что во всех этих открытых домах помещались лавки и разные склады товаров, отделявшихся от улицы одним только прилавком. Внутри лавка была занята с трех сторон полками с разложенными на них китайскими товарами. Тут обыкновенно в одной и той же лавке были и свертки шелковых материй самых ярких цветов, и шелковые, расшитые шелками же халаты и китайские сапоги, и шляпы, в которых любили щеголять буряты. Другие полки были заняты фарфоровой посудой и даже печеньями и сушеными фруктами.

Стены лавок и двери были увешаны китайскими картинами, где драконы и всадники на конях фантастических форм могли испугать своим грозным видом, громадными усами и выпученными глазами самого неробкого из китайцев. Дорджи очень интересовался всем этим, но еще больше заняли его сами китайцы; ему показалось, что все приказчики в китайских лавках были женщины. С особенным вниманием глядел он на молодых мальчиков, с розовыми лицами и нежными руками, украшенными нефритовыми браслетами. Белые чулки и башмаки, длинные косы и цветные пелеринки, надетые затем, чтобы коса не пачкала халат, довершали сходство. Старики, желтые и безбородые, тоже больше походили на старух. Китайцы очень понравились Дорджи; они были ласковы с ним и помогали ему выбрать себе настоящий монгольский ножик, какой всякий щеголь-бурят носит за кушаком.

Ножик этот был в деревянных ножнах в пол-аршина длиной. Торговцы уверяли, что ножны сделаны из настоящей змеиной кожи. Дорджи хорошо знал змеиную кожу и понимал, что его обманывают, но ему самому хотелось, чтобы ножик имел в себе что-нибудь необыкновенное, и потому он не противоречил. Он был как нельзя больше доволен, когда приказчик прикрепил ему новую покупку к кушаку и сказал, что он теперь смотрит настоящим батырем. Почти все китайские торговцы говорили с ним по-бурятски, что доставляло ему истинное наслаждение. Отец, очень довольный, что его Дорджи приласкали, накупил подарков и для остальных членов своей семьи. На прощанье старый китаец подарил Дорджи кусок китайского сахара-леденца. Лаская Дорджи, он вспоминал своего оставленного в Китае сына таких же лет. Все эти ласки производили на Дорджи и его отца самое теплое и отрадное впечатление.

Обедать пришлось им тоже у китайцев. Они зашли для этого в один из открытых домов. Здесь в одной и той же комнате помещалась и столовая, и кухня. На очаге или на плите кипело несколько котлов, и на столе лежали кучи накрошенной лапши и готовых пельменей. Дамба заказал последних. Китайцы усадили наших бурят на низенькое сиденье, покрытое войлоком, поставили перед ними стол, вышиною вершка в четыре, и расставили на нем несколько фарфоровых блюдечек с разными приправами. Буряты были очень довольны, что здесь они могли есть, сидя по-своему, и обходиться за обедом без ножей, вилок и ложек. Вместо всего этого они должны были употреблять костяные палочки, которые заменяют китайцам все наши столовые приборы; никого из присутствующих не удивило, однако же, что они больше ели руками, чем китайскими палочками.

Пообедав, Дамбаевы возвратились в русский город; здесь Дорджи предстояло еще удовольствие купить себе сундучок. Он выбрал разрисованный яркими розами и окованный в клетку блестящими металлическими полосами; сверх того, отец купил ему бумаги, карандашей, перочинный ножик и пучок гусиных перьев. Не успел еще Дорджи, по возвращении домой, уложить в сундучок свои вещи, как настали сумерки и надо было идти в школу. Дорогой Дорджи все думал о том, что он видит отца в последний раз, что надо бы наказать ему передать всем домашним его привет, сказать, что он всех их помнит и любит; но речь его как-то не складывалась, и ему только и удалось попросить отца, чтобы он поберег его Рыжку, не позволял ездить на нем Цыдену. Он просил еще поклониться матери и Аюши, но эти холодные слова совсем не соответствовали его чувствам, нисколько не выражали его душевного состояния.

Пришедши в школу, отец разложил принесенный им сверток с войлочком и его подушкой, и, поставив тут же сундучок, сейчас же ушел, не позволив Дорджи проводить его хоть до ворот. Школьники сейчас же окружили новенького; на него посыпались вопросы: откуда он, как его зовут, крещеный он или нет? Дорджи, ошеломленный незнакомым говором, отмалчивался, и скоро мальчики оставили его в покое. Им надо было учить уроки, и для этого они должны были сесть на табуретки вокруг столов, на которых горели сальные свечи; буряты в это время забрались на нары и тесным кружком уселись вокруг Дорджи, сложив ноги «калачиком». В этой привычной позе беседа их пошла непринужденнее и оживленнее. Познакомив Дорджи с внешними порядками, которые были в школе, они стали обсуждать главный для них вопрос: как они будут учиться, не зная по-русски. Оказалось, что двое из них, Дорджи и еще один бурят, знали монгольскую грамоту, двое умели говорить по-русски, но как они будут учиться, этого они не знали. Одни высказали предположение, что учителя знают по-бурятски и будут им объяснять на родном языке, но мальчики, которые уже видели учителей, уверяли, что никто из них по-бурятски не говорит.

Все пришли к мысли, что им прежде всего необходимо учиться русскому языку, и согласились помогать друг другу в новой для них жизни, среди русских. В этих интересных для всех разговорах вечер прошел незаметно вплоть до звонка к ужину. И когда мальчики тесной толпой двигались по коридору, Дорджи показалось, что кто-то раз или два дернул его за косу; он всякий раз оборачивался, но все мальчики, окружавшие его, имели такой чинный вид, что ему казалось ни с чем не сообразным обвинить их в шалости, да и как высказать это обвинение, ему, не умевшему говорить по-русски. В столовой Дорджи увидал длинный стол, уставленный оловянными тарелками, такими же мисками, и заметил, что оловянные ложки лежали у каждого прибора. Мальчики при входе в столовую остановились, и один из старших прочел молитву, после которой все заняли свои места на длинных скамьях.

Оказалось, что у некоторых бурят не было ложек, у Дорджи также, а так как ему не хотелось есть, то он и не обратил на это обстоятельство никакого внимания. Между тем другие стали переговариваться между собой. Русские соседи сейчас же приняли в этом участие, позвали служителя, спрашивали, почему у бурят нет ложек. Служитель объявил, что ложки были положены всем. Мальчики начали шумно искать их кругом стола и скоро открыли, что ложки были привязаны к косам маленьких бурят, сохранивших это как украшение. Поднялся всеобщий смех, и русские мальчики наперерыв сыпали остротами. Дорджи не мог оценить их, он их не понимал; кроме того, он негодовал и удивлялся, как это мог он не заметить, когда с ним проделывали эту штуку… Выражать свой гнев он боялся, да и не знал, как это сделать; не мог же он приколотить в столовой виноватого. Да и кто же тут виноватый?

Кругом слышен веселый смех, и только. Старшие едва уняли развеселившихся школьников. В половине ужина в столовую пришел смотритель, при нем все чинно сидели и ели пшенную кашу, затем пропели молитву и вышли из-за стола. Дорджи думал, что начальство явилось расследовать дело о ложках, но, по-видимому, никто об этом и не думал, а смотритель никогда ничего и не узнал о таком оскорблении чувства собственного достоинства маленьких бурятских мальчуганов. Так окончился для нашего новичка первый день в школе. Его давило чувство незаслуженной обиды и смущало неприятное сознание бессилия. Когда он мог, наконец, забраться под одеяло, он был не в силах удержаться от слез и плакал, плакал, пока не уснул.

Утром его разбудил звон. Все в комнате вставали, складывали свои постели и шли умываться. У Дорджи не было полотенца, дома он никогда и не думал о нем, а здесь, видя, что у всех они есть, он почувствовал некоторое смущение. К счастью, его ближайший сосед – бурят Жуанов – предложил ему пользоваться его полотенцем, и они отправились в умывальную. Огромная медная лохань была окружена умывающимися. Дорджи долго смотрел на процедуру умыванья и учился, наблюдая, как это делают другие, но, несмотря на это, его первые попытки были неудачны: он слишком сильно ударил по медному гвоздику и пустил слишком большую струю холодной воды, которая облила не только руки, но и грудь его и залилась и за рукава его халата. Эта маленькая неприятность уже была достаточна, чтобы лишить Дорджи того доброго расположения духа, с которым он встал, после крепкого сна. Раздумывать было, однако, некогда; надо было спешить делать все то, что делают другие школьники. Мальчики уже становились в пары в коридоре, старшие ровняли новеньких. Дорджи стал в паре с Жуановым, и все пошли на молитву.

После горячего чая, в котором, по мнению Дорджи, недоставало молока, масла и соли, мальчики пошли в классы.

Здесь Дорджи познакомился с новой для него обстановкой учения – классной доской, классными столами и всеми установленными порядками. Николай Сизых посадил всех бурят вместе, он роздал им книги, аспидные доски и научил сшивать тетради. Время до звонка прошло незаметно: Дорджи надписал на тетрадях и других вещах свое имя и фамилию, рассмотрел выданную ему книгу – «Краткое руководство к познанию русско-монгольской грамотности»; заметил, что в ней было два текста – русский и монгольский, и очень обрадовался: половина книги была ему уже и теперь доступна. Скоро пришел учитель – казак, изучивший когда-то монгольский язык в Казани и не знавший бурятского. Поневоле он передал на первое время свои обязанности по обучению бурят русской грамоте Николаю, а сам занялся преподаванием монгольского языка русским мальчикам. Дорджи внимательно слушал его преподавание; в приемах учителя было много нового, и Дорджи, следя за ним по своей книге, очень сожалел, что не знает по-русски и потому многое не понимает в уроке. Зато дело с Николаем Сизых пошло у него быстро; он скоро усвоил себе название русских букв и выучился писать их: он с первого же урока увидал, что может быть полезен своим товарищам-бурятам.

И действительно, как только звонок освободил их от непривычной обстановки, все они уселись в дальнем конце коридора на полу и занялись учением, с досками и книжками на коленях. Дело пошло у них быстро, и скоро все буряты знали русскую азбуку. Не всем одинаково давалось письмо, но и тут было столько усердия, что скоро и самые неумелые выучились. Кроме того, Дорджи видел, как учитель задавал монгольские слова и писал их на классной доске. Он понял, что и ему нужно применить этот способ для изучения русского языка, и сейчас же сшил себе толстую тетрадку и начал в ней записывать слова, которые хотел запомнить. Раньше Дорджи никогда не пробовал записывать свою речь, и потому вначале очень затруднялся этим, но работа эта имела ту хорошую сторону, что занимала все его свободное время и доставляла ему удовольствие. Записывая слова в свой словарик и заучивая их наизусть, он вскоре стал оказывать большую помощь другим бурятским мальчикам, и они привыкли потом обращаться к нему за справками, а он, сам того не замечая, сделался как бы помощником Николая Сизых. Последний понимал это и смотрел на Дорджи несколько иначе, чем на других своих учеников-бурят. Дорджи при том же поправлял иногда в чтении монгольского текста и самого своего маленького учителя.

Помогая ему в обучении бурят, Дорджи в то же время просил Николая помогать ему по урокам арифметики. Буряты, хотя и не знали языка, но должны были присутствовать на всех уроках, кроме уроков Закона Божия, от которых некрещеные были освобождены. Дорджи, благодаря Николаю, скоро понял первые правила арифметики и проводил поэтому время на этих уроках не без некоторого удовольствия; часто, решив у себя несложную задачку, он нетерпеливо желал пойти к доске и показать не понимавшему мальчику, вызванному к доске. Однако он никогда не позволял себе обнаруживать свои познания и скорее радовался, что буряты, не знающие по-русски, никогда не были вызываемы.

Учителем арифметики состоял смотритель училища; он славился по всей школе своей строгостью. Он и в классе, и вне класса позволял себе бранить учеников, а иногда и давать им «тумака», как говорили школьники, т. е. бить по голове книгой. Дорджи до смерти боялся попасться ему на глаза. Радуясь своим успехам в арифметике, он любил воображать, как он удивит своих одноулусников, Цыдена, пожалуй, и отца, с помощью карандаша и бумаги свободно считая тысячи и миллионы. Вообще все занятия Дорджи имели для него свою прелесть главным образом потому, что он воображал себе, как он будет щеголять среди своих; чаще всего он вел свои «ученые беседы» мысленно с Аюши, а когда его фантазия уносилась уже очень далеко, он воображал себя чуть не всеведущим и воображал, как он будет строить высокие-превысокие субурганы, красивые каменные дацаны, украшать их статуями и живописью.

Мечтая об этом, он представлял своей слушательницей свою двоюродную сестренку Седен. В последнее время, работая и играя вместе на сенокосе и живя рядом зимой, он особенно близко сошелся с ней. Теперь, живя в школе, он часто вспоминал о ней, и ему очень бы хотелось поговорить с ней. Ей он мог бы, не стесняясь, рассказать о всех своих обидах и огорчениях, о всех шутках и насмешках товарищей, жаловаться на которых кому бы то ни было в школе, хотя бы и своим, было для него стыдно, и чего он никогда и не делал, затаивая все обиды глубоко у себя на душе.

Мало-помалу буряты все более и более привыкали к русским и втягивались в общую жизнь школы. По утрам они терпеливо переносили скуку классных уроков, на которых почти ничего не понимали, а после обеда вознаграждали себя веселыми играми на школьном дворе. Хорошая осень, товарищество, множество игр, многие из которых одинаково обычны для бурят и для русских, помогали им весело проводить время.

В то же время в играх незаметно усваивался русский язык, и слияние всех в одно общее товарищество двигалось весьма успешно. Дорджи, занятый своими печальными мыслями, схоронился от веселых товарищей. Они, конечно, платили ему тем же, звали его «совой», «нюней», «девчонкой»; беспрестанно устраивали ему маленькие неприятности и, пользуясь его рассеянностью, подстраивали ему множество всякого рода штук. Дорджи почти возненавидел русских мальчиков; самый вид их сделался ему противен; ему казалось, что все они безобразны: белокурые волосы, расплывшиеся носы, отсутствие ярко очерченных бровей, – все казалось ему отталкивающим, а главное – ему не нравилась в них постоянная готовность подсмеяться над товарищем и вечная склонность считать бурят существом низшим.

Эта последняя черта хотя и высказывалась как-то непостоянно, неровно: назвав бурята тварью, каждый из русских через минуту готов побрататься с ним, но самая эта неустойчивость не нравилась Дорджи. Он думал: «Ну, презираете вы меня, – так уж и не лезьте. Я и сам не хочу с вами после этого знаться!» Мало-помалу Дорджи уверил себя, что у всех русских жестокость – преобладающая черта характера. «Разве не жестоко надсмеялись над ним приказчики у весов, а что он сделал? Разве мальчики не устраивали постоянно таких шалостей, от которых другим становилось больно? А чем все это было вызвано?» Сначала Дорджи, не понимавший совсем по-русски и не привыкший к школьной жизни, не примечал всей отравы, а теперь он то и дело натыкался на сцены насилия и несправедливости: то большие школьники отнимали у маленького лакомства, то маленького бурята научали, под видом какой-нибудь нужной ему русской фразы, самому неприличному ругательству, и несчастный, ничего не подозревавший, обращался к учителю или товарищу и терпел брань или насмешки.

Учиться при таких обстоятельствах казалось Дорджи немыслимым. Он не знает языка, а никто из учителей ни разу не оказывал ему в этом и малейшей помощи. Да и как они могут, когда сами бурятского языка не знают? Если же нельзя учиться, так зачем же тут жить? – И Дорджи укреплялся в той мысли, что надо из школы бежать… Тут сам собою возникал новый вопрос: как он доберется до своего улуса? У него нет лошади, нет никаких запасов. Затем неизбежно подымался вопрос и о том, как примет его отец. «Положим, что он меня и приколотит, – думал Дорджи, – все же это легче, чем жизнь в ненавистной школе».

И вот, приготовив себя такими мыслями, Дорджи в субботу после обеда, воспользовавшись отсутствием части учеников, обыкновенно отправлявшихся в это время в баню, вынул из своего сундучка мешочек с съестными припасами, тетрадку с словарем, карандаши и перочинный ножик; монгольский ножик заткнул за кушак и, испробовавши предварительно, действует ли огниво и есть ли трут, незаметно выбрался за ворота школьного дома. Он пошел по направлению к полю, волнуемый страхом встретиться с кем-нибудь из школьников; благополучно добравшись до большой дороги, мальчуган пошел уже как можно скорее, рассчитывая уйти подальше в этот день, – он полагал, что до ночи в школе его не хватятся.

Движение, свежий воздух, мысль, что он освободился от школы, в которой томился в последнее время, очень хорошо подействовали на маленького беглеца; и он ободрился и весело посматривал по сторонам, на поля и леса. У него теперь была одна главным образом занимающая его мысль: сколько может человек пройти пешком в один день. Буряты так привыкли ездить всюду на лошади, что Дорджи как-то не случалось узнать об этом. Радовался Дорджи тому, что не забыл дорогу: всякое деревцо, растущее возле дороги, каждую рытвину, каждый перелесок он вспоминал, как уже виденные им раньше; не было такой мелочи, которую он не заметил бы. По его расчетам, надо было уже скоро поравняться с дачами кяхтинских купцов, которыми он так тогда любовался.

Дорджи думал, что, дойдя до них, он остановится на ночь; ведь надо же ему отдохнуть несколько часов, чтобы подкрепиться силами назавтра. «Теперь, – думал он, – я разгляжу эти постройки в подробности, спрятавшись где-нибудь в кустах, около домов». Усталость между тем стала для него весьма ощутительною; к тому же его сапоги оказались велики: они терли ему пятки, и хоть он уже несколько раз садился на дороге и переобувался, а лучше все же таки не было. Солнце уже совсем спускалось, а дачи все еще не показывались.

Дорджи решился подкрепиться пока едой, сел и стал грызть совсем высохший кусок сыру; но от усталости во рту у него пересохло, и он не мог глотать. Вздохнув о том, что хорошо было бы выпить теперь горячего чайку или чашку кислого молока, которое так освежает и подкрепляет, он волей-неволей пустился в дальнейший путь. По дороге часто встречались проезжие, все спешили на ночь в город; Дорджи, завидев экипаж, сходил для предосторожности с дороги и шел стороной. Солнце закатилось, а он все шагал и шагал. Впереди виден был лес; теперь только Дорджи припомнил, что лес этот кончался как раз на половине дороги между городом и дачами, – неужели он ушел так мало? Да ведь тогда он сидел на своем Рыжке, и немудрено, что версты казались ему короче! Он с грустью должен был сознаться, что оказался плохим ходоком, и ясно видел теперь, что придется ночевать в лесу, далеко от всякого жилья.

 

 

Дошедши до опушки леса, он повалился на траву; все тело у него ныло, точно он был побит; однако лежать еще было нельзя, надо было, пользуясь сумерками, набрать хворосту для костра. Усталость мальчика была так велика, что он с удовольствием остался бы на всю ночь без огня, но он боялся волков, а между тем слыхал, что волки не подходят близко к огню. Может быть, здесь волков и нет, но кто же знает? Там, в родных местах, ему все известно, а здесь он не знает ровно ничего; ведь вот он даже не знал, где здесь вода, и хоть ему очень хотелось пить, но он не решился искать воды: усталость одолевала, приходилось терпеть. Натаскавши хворосту, Дорджи все-таки не решался зажечь огонь сейчас же; ему казалось, что этим он привлечет внимание проезжающих: осенний лес уже не был густ и плохо скрывал его; по его расчетам, следовало подождать, когда настанет ночь; а между тем уже становилось холодно и Дорджи, вспотевший от ходьбы, начинал мерзнуть.

Лечь он боялся, чтобы не уснуть; он сидел в темноте, прислушиваясь к разным лесным звукам, часто пугаясь шороха, который производил сам, ломая ногой какую-нибудь засохшую ветку, но всего больше его беспокоила темнота. Его смущал не страх какой-нибудь определенной опасности, а тот мучительный, неопределенный страх, который является в минуты не вполне еще выяснившейся, хоть и несомненной опасности. К облегчению этих тревожных чувств послужила его усталость: ноги его ужасно ныли, во всех сочленениях ощущалась тупая боль… Он снял сапоги, но это не помогало. Он закрывал глаза, стараясь заснуть, но и это ни к чему не послужило. Чтобы поскорее избавиться от угнетавших его волнений, он развел огонь: теплота и приятный свет опять подбодрили Дорджи; он стал вспоминать разные вещи из своей домашней дошкольной жизни, той жизни, которая казалась ему теперь ужасно далекой, чуть не чуждой. Ему грезилось, что когда-то он был вовсе не тот Дорджи, что сидит вот тут у костра, один в целом мире, без участия, без помощи, без надежды получить от кого-нибудь хоть бы глоточек воды… Но дальше мысли Дорджи оборвались, – он заснул, пригретый огоньком.

На другой день, рано утром Дорджи проснулся от сильной боли: его ноги, казалось, были изрезаны ножами; невольно из груди его вырвался крик, а из глаз проступили слезы; в первое время к боли присоединился еще испуг; потом, осмотревшись, он увидел, что все около него было покрыто густым инеем и в воздухе был сильный мороз. Дорджи понял, наконец, что отморозил себе ноги. Он вспомнил, что слыхал когда-то о пользе оттирания в таких случаях отмороженных частей тела снегом; но снегу еще не было; он вырвал травы, покрытой инеем, и стал оттирать ноги.

Жгучая боль скоро прекратилась, но все же ноги еще болели, и Дорджи очень испугался, припомнив, что ноги в таком случае, как слышал, совсем отваливаются после нестерпимых, жестоких мучений; сердце бедняги замирало от страха. На несчастье, ему нельзя было даже обогреться у огня: костер потух за ночь, и, сколько он ни разрывал угля, нигде не было ни искры. Все кругом было покрыто инеем, и, как он ни высекал огня, искры, попадая на мокрый трут, не разгорались. Надо было найти сухой растопки, а ее нигде не было. Дорджи попробовал было надеть сапоги, но они, отсырев за ночь, к утру замерзли и их невозможно было и думать натянуть на больные и несколько опухшие ноги; пришлось идти босиком. Нашедши дерево с дуплом, наполненным гнилой трухой внутри, он отколол от него щеп своим большим ножом и набрал полную полу гнилушек; этот материал помог ему снова развести огонь. Отогрев на нем снова иззябшие ноги, он завернул их пока в полы своего халата, а сам занялся просушкой над огнем сапог; скоро он мог их надеть, но ступить на ноги он уже не мог. Он видел, что ему пока придется остаться тут и дожидаться, пока опухоль в ногах немного спадет.

Усталость Дорджи была, впрочем, столь велика, что он почти с удовольствием думал о том, как он проведет день, растянувшись возле костра. Лежа тут, он хоть и не приближался к дому, но зато и от школы был далеко. Решившись жить так в ожидании подкрепления своих сил, Дорджи решил, что в школу он во всяком случае не возвратится. Приходилось устраиваться так, чтобы труды и хлопоты не могли пропасть даром: во-первых, следовало, по его мнению, убраться подальше в глубь леса и скрыться там от ожидаемых поисков; затем следовало найти воду. Ходить все еще было больно; разыскивание воды было отложено на будущее время, а пока можно было довольствоваться брусникою, на кусты которой Дорджи нечаянно натолкнулся. Ему думалось, что впоследствии бруснику можно будет заменить снегом, который в скором времени должен выпасть… Голод не особенно пугал его: съестных припасов у него, по-видимому, могло хватить на неделю и более.

Прежде всего следовало, как он думал, обеспечить себе тепло, устроить так, чтобы костер не погасал, а там можно будет подумать и об остальном. Мучительно переступая с ноги на ногу Дорджи стал присматриваться к местности и искать места, удобного для его жилья. Ему показалось, наконец, что он нашел превосходное местечко. Это была большая ель, ветки которой опускались чуть не до земли, образуя вокруг дерева почти темный шатер. Вся земля вокруг ствола ели была густо выстлана хвоей, огромное, полуобгорелое дерево лежало возле; оно, очевидно, уже много раз служило при устройстве костра. Внизу, под деревом, Дорджи нашел даже несколько сделанных из бересты ложек.

Все это очень обрадовало его; он сейчас же с большими предосторожностями перенес свой огонь на новое место и почувствовал, что под елью ему будет гораздо теплее и уютнее, чем на открытом месте; так как воды у него все же еще не было, то он хотел было сперва побросать найденные ложки в огонь, но потом подумал, что, может быть, ему удастся собрать в них хоть немного воды, стекавшей с оттаивающих кустарников, белевших еще инеем. Он оставил поэтому ложки про запас, а сам стал уж опять подумывать об отдыхе. Усталость его была так велика, что, как только кончилось возбуждение, произведенное страхом отморозить ноги, и как только костер был разведен, Дорджи повалился на траву и тот же час стал дремать; ему было тяжело даже открыть глаза, и у него явилась мысль, что он скоро умрет, но мысль эта нисколько не огорчала его; он и к ней относился так же равнодушно, как и ко всему на свете.

Лежа неподвижно и открывая глаза лишь затем, чтобы посмотреть, не гаснет ли огонь, Дорджи радовался, что пока ему хорошо, и совсем не думал ни о прошлом, ни о будущем. К концу дня эта вялость стала проходить; мысли Дорджи стали проясняться: он стал размышлять о дороге домой, о доме, о встрече с отцом и со своими, и ко всему этому стала придумываться совсем непрошенная, крайне неприятная для него мысль, – мысль, которую он всеми силами старался отогнать. Он думал: «Не лучше ли вернуться назад, в школу, ведь домой все равно не дойти!» Упорно отстраняя эту мысль, он в то же время как-то невольно стал подыскивать разные доказательства в ее пользу.

Полное одиночество в продолжение суток стало до крайности тяготить бедняжку; ему представлялось, что теперь он обрадовался бы товариществу несноснейшего из всех школьников, белобрысого Иванова, у которого рот был постоянно растянут до ушей, а прозвища каждому из товарищей так и летели из этого рта, поражая всех своею меткостью. Правда, у этого Иванова тоже было свое прозвище – «Кочан», метившее на его круглую белую голову, но прозвище это не казалось Иванову обидным, и он всегда откликался на него так же, как и на фамилию. Компания такого остряка и добряка была бы, как казалось теперь нашему отшельнику, как раз кстати. Припоминая других школьников, Дорджи, к удивлению своему, замечал у многих добрые черты; один дарил ему картинку, другой – хотел поделиться сладким пирогом, полученным из дому, третий – терпеливо обучал его трудному искусству владеть гусиным пером… Да мало ли кто оказывал ему те или иные услуги!

Дорджи был склонен теперь во всем винить самого себя; он думал, что напрасно слишком уж придавал значение двум-трем шуткам и из-за них стал сторониться от всех русских и несправедливо осуждал их за всякую шалость. Конечно, они шалили и насмехались над ним слишком уж часто, но в то же время относились к нему по-товарищески, по крайней мере сначала, пока он не стал сторониться от всех них без разбора. Ведь сумели же учиться с ними и Очир, и Жуанов, и Санаев и другие буряты, тоже не умевшие говорить по-русски, теперь все, благодаря товариществу, сделавшие значительные успехи, тогда как он, Дорджи, вначале бывший впереди своих земляков, теперь очутился если не позади, то как-то в стороне. А между тем, ведь его знание монгольской грамоты несомненно было очень полезно всем его землякам; он мог бы помогать им учиться, почему же он не продолжал делать это, зачем ушел от них?..

Мало-помалу Дорджи дошел до того, что стал упрекать себя в малодушии, в том, что, после первых же неприятностей, задумал бежать от товарищей, а с тем вместе убежал и от науки. Тогда как – ясное дело – получить образование было для него возможно только в русской школе. Мысль о сечении, как необходимом элементе учения, была, правда, очень тяжела для Дорджи, но почему же другие не возмущались розгами в такой степени? Может быть, думал он, русская жизнь ему непонятна, непонятна необходимость бить мальчика, уча его? Может быть, решение бежать было принято слишком поспешно?

Раздумывая обо всем этом, Дорджи все продолжал сидеть у своего костра. Теперь, несколько отдохнувший и успокоившийся, он снова получил способность любоваться окружающей его природой. Ему было приятно наблюдать пурпурные и золотистые узоры, красиво вырисовывавшиеся березовым и осиновым кустарником на темном фоне хвойного леса, и на чудные оттенки и переливы света в глубине сосновой чащи. Присмотревшись затем к ближайшим предметам, он обратил внимание и на ту ель, под которой лежал. Он увидел, что на одну из ее веток вскочила белка; живой зверек, совершенно не подозревая, что за ним следят, то лазил вверх и вниз по веткам с изумительной ловкостью и легкостью, то, важно усевшись на ветке на задних лапках, ловко вертел в передних еловую шишку, проворно шелуша из нее ее мелкие орешки. Дорджи очень обрадовался этому живому существу; одиночество, никогда не испытанное им раньше, начинало сильно томить его.

Но вот где-то вдали задребезжала телега; Дорджи стал прислушиваться: дребезжанье прекратилось, и послышались голоса… Дорджи показалось, что голоса эти были ему знакомы. В самом деле, ведь это наши школьники, подумал он; вот выкрикнули знакомую фамилию, вот хохочет кочан-Иванов, вот стали рубить дерево, хотят разводить костер; вот по лесу разносится крик, то близко, то совсем далеко: «Дорджи!.. Дамбаев!.. Д-о-о-рджи!..» Да вот и Жуанов кричит ему что-то по-бурятски. Жаль – далеко, нельзя всего разобрать!

Дорджи пришлось вскоре убедиться, что неподалеку были мальчики из школы и что они его ищут. В первую минуту он хотел им крикнуть, но потом мысль, что вот, вот сейчас эта шумная ватага прибежит к нему, что все эти сорванцы станут хохотать, подтрунивать над ним и, может быть, бранить его, остановила его. Что он им скажет?.. Нет, Дорджи захотелось еще хоть несколько минут не расстраивать своего одиночества, тем более что теперь это одиночество получило совсем иной характер: в нескольких шагах были люди. К его счастью, Жуанов был именно тот мальчик, которому первому удалось открыть убежище нашего беглеца. Жуанов уже хотел крикнуть на весь лес и оповестить всех о своей находке; но Дорджи знаками попросил его молчать. Жуанову хотя это и не понравилось, но он покорился. Дорджи был искренно рад товарищу, но ему хотелось как-нибудь объяснить ему свое бегство, растолковать, что он не мог поступить иначе, что он в сущности не виноват; и вообще хотелось по душе поговорить об этой своей неудавшейся попытке.

Но это ему не удалось. Жуанов его не слушал, желая поскорее объявить о своей находке товарищам. Он только наскоро успел рассказать, что смотритель за ужином обратил уже внимание на отсутствие Дорджи; но что Сизых, который хватился его еще раньше и уже расспрашивал школьников, не видал ли кто Дорджи, прямо объявил смотрителю, что он, Сизых, отпустил Дорджи на ночь, так как за ним приходили приезжие буряты. Сам же Сизых, после ужина, созвал на совет некоторых школьников и решил, что они должны отпроситься идти в город в этот день, с тем чтобы собраться у его дяди-казака, откуда он и располагал отправиться на поиски беглеца. Выпросив у дяди лошадь, Николай со всеми собравшимися школярами поехал по дороге в Кудетуевский улус, расспрашивая о Дорджи у всех встречных, доехали до леса, где и хотели на всякий случай поискать его.

В заключение Жуанов торопил Дорджи идти с ним к общему костру, где уже, верно, вскипел котелок с чаем и вообще было весело и хорошо. Жуанов уверял Дорджи, что никто на него не сердится и что он напрасно так ото всех сторонится, что русские ничего себе – ребята славные, но что они любят подшутить над слабым, а иногда и обидеть его; но он уже придумал средство, как от этого избавиться, и вот, когда будет время, он сообщит о своих предположениях Дорджи, и тогда они поговорят об этом не спеша.

Дорджи понимал, что дольше медлить было нельзя, и хоть ему очень не хотелось подвергать себя насмешкам товарищей, но не было никакой возможности избегнуть всего того, что в настоящую минуту предстояло. Стыдно ему было тоже показаться на глаза Николаю Сизых; его очень трогала доброта, которую он проявил в этом деле: ведь он сам рисковал получить взыскание из-за него, а между тем он не остановился перед хлопотами и так ловко выручил его из беды. Дорджи жестоко страдал, размышляя, что во время побега он ни разу не подумал о той ответственности, которую он навлекал на добродушного Николая, представляя при этом самого себя очень добрым и упрекая всех русских в жестокосердии и безжалостности.

Размышляя об этом и имея очень сконфуженный вид, Дорджи, сопровождаемый Жуановым, подошел к костру, разложенному в поле, у опушки леса. Вокруг огня сидело несколько школьников, а Николай Сизых был занят варкой чая в подвешенном над огнем котелке. Похудевшее и пожелтевшее лицо, впалые глаза и прихрамывающая походка сильно сконфуженного мальчика произвели на школьников смягчающее впечатление. Против ожидания, они хоть и приветствовали появление Дорджи из лесу шумно и радостно, но без всяких насмешек.

Все занялись приготовлением своих хлебных запасов и чашек, стали скликать остальных участников прогулки. Николай прежде всего стал угощать Дорджи, для которого чай оказался теперь вкуснейшим лакомством и лучшим лекарством; он восстановил его упавшие силы, придал ему бодрость и возобновил хорошее настроение, так что даже русская школа и школьники не казались уже ему такими дурными, как накануне; напротив, смотря теперь на их оживленные прогулкой лица, он находил многих очень симпатичными. Скоро из лесу послышались оклики: на опушке стали показываться новые группы товарищей: одни тащили кисти и даже целые ветки рябины, другие несли в шапках бруснику…

Завидев Дорджи у костра, каждый приветствовал его радостным восклицанием и все еще более оживились и спешили обменяться своими впечатлениями. Все вновь прибывающие предлагали, конечно, вопросы. Дорджи молчал, за него отвечал Жуанов, с полным увлечением передавая все подробности бегства: как Дорджи устал, как у него замерзли ночью ноги, как он не мог дальше идти и решился жить тут, пока не умрет с голоду или не замерзнет и т. д. Все эти приключения Дорджи вызывали живейший интерес в школьниках; многие в душе завидовали его геройству, другие спорили и даже готовы были биться об заклад по вопросу о том, сколько дней мог бы прожить Дорджи в лесу, и т. п. Были и такие, которые уже задумывались над тем, как встретит возвращенного Дорджи смотритель, узнает ли он о бегстве или не узнает. Дорджи, не понимая их разговоров и не замечая никакой враждебности к себе в товарищах, был очень доволен. Все были в наилучшем расположении духа и пришли к тому заключению, что, не убеги Дорджи, у них не было бы такой прекрасной прогулки; но наконец все с сожалением заметили, что им надо спешить назад, в город, чтобы не опоздать явиться в школу вовремя.

Николай Сизых, как самый старший, и Жуанов, как самый сильный, принялись закладывать лошадей, и, так как мальчуганов было слишком много для одной телеги, пришлось сидеть как попало; однако школьники, точно сговорившись, усадили Дорджи на лучшее место, подкладывали под него сено, а Кочан даже положил ему за спину свой армяк; они видели, что Дорджи морщится при каждом толчке: у него действительно все тело болело, и ноги нестерпимо ныли.

Все обошлось как нельзя лучше: школьники доехали вовремя, и бегство Дорджи никогда не дошло до сведения смотрителя.

Дорджи покорился и решил учиться, не обращая внимания на разные школьные невзгоды; он старался не сторониться от товарищей и всегда искал случай сближаться с ними. Насмешки более или менее прекратились, отчасти потому, что буряты освоились с русскими порядками, понемногу привыкли к языку и реже попадали впросак. Кроме того, Жуанов привел в исполнение задуманное им средство избавиться от обид. Наблюдая школьную жизнь, он заметил, что между школьниками грубая физическая сила пользуется наибольшим уважением. Сам он обладал недюжинной для своего возраста силой и, когда раз отколотил русского обидчика, сейчас же увидел, что это не только не навлекло на него вражду всех остальных русских, как он ожидал, а совершенно напротив, во многих вызвало некоторое к нему уважение. Вот он и вздумал устроить так, чтобы каждый бурят мог постоять за себя и не даваться в обиду.

Его идея была внушена ему бурятскими обычаями: у бурятского народа, особенно в тех местностях, где старая шаманская религия еще не заменилась буддизмом, существуют народные праздники с военными играми и состязанием для молодежи. Борцы играют здесь не последнюю роль. Жуанов принадлежал к семье, в которой не переводились борцы; все правила единоборства знал он в совершенстве; ему было известно также, что победа достается не всегда самому сильному, а очень часто более искусному. Он и задумал передать свое знание этого искусства своим землякам. Сперва буряты старались держать эту затею в секрете от русских. Во время рекреаций буряты поодиночке пробирались в самый отдаленный закоулок двора, за склады дров, и там Жуанов обучал их приемам борьбы. По бурятскому обычаю, борьба происходила между полуголыми борцами. Для Дорджи, немного изнеженного и во время занятий с Аюши отвыкшего от игр на открытом воздухе, все это было очень не по вкусу, но он должен был уступить, так как Жуанов придавал очень большое значение своей выдумке.

Действительно, Дорджи, сначала слабый и неловкий, неуклонно следуя правилам борьбы, стал одерживать иногда победы и понемногу полюбил это удовольствие. Беспрестанно упражняясь в борьбе, буряты действительно достигли большой ловкости и сноровки и скоро смело вызывали на бой русских мальчиков. Сначала русские школьники смеялись над бурятскими борцами. Смех главным образом вызывался тем, что буряты, несмотря на холод, раздевались для борьбы, но скоро они поняли, что, кроме смешной стороны, в этой бурятской затее была и полезная сторона. Они старались учиться у бурят, хотя Жуанов и держал в секрете свои приемы. Пришлось только наблюдать бурятские хитрости во время самой борьбы. Это соревнование очень оживило школьную жизнь, а для Дорджи оказалось полезно главным образом тем, что укрепило его нервы: теперь он уже не проводил целые часы, изнывая в разных печальных размышлениях об обидах и несчастиях, будто бы с ним происходящих. Прилежный, наблюдательный и способный от природы, он скоро выучился русскому языку, что позволило ему принимать участие во всех уроках, и скоро он стал в классах одним из первых учеников.

 

 

Его честолюбивые мечты возобновились, но теперь они сделались уже серьезнее; он стал явнее понимать вещи. Русская жизнь заинтересовала его; он полюбил чтение. К сожалению, книг было мало, но это заставляло его больше ценить те, какие ему удавалось доставать.

Дальнейшая жизнь Дорджи в школе стала походить на жизнь всякого другого школьника, и рассказывать о ней более нечего.

Окончив школу, он продолжал ученье в гимназии, а затем окончил курс университета. Вкусы влекли Дорджи к ученой карьере, он стал печатать в ученых журналах свои труды, товарищи ожидали, что из него выйдет специалист, но Дорджи прежде всего захотел служить своему народу в области вопросов чисто практических. Состоя на службе в Восточной Сибири, он приносил громадную пользу своим землякам – бурятам, не знающим ни нашего языка, ни обычаев, ни законов.

Честность и искренность его убеждений никогда не составляли вопроса даже и для его врагов, далеко не малочисленных и всегда пополнявшихся из среды тех своекорыстных дельцов, которые так хорошо умеют греть руки бедствием ближнего. Нет сомнения, что, проживи Дорджи долее, деятельность его не прошла бы бесследно для народа, который он так любил.

 

Назад: Тысяча сто верст в носилках
Дальше: Китайский зверек