Глава 1
Взятие японцами капитана Головнина при острове Кунашире. – Шлюп снимается с якоря и подходит к крепости. – Японцы начинают стрелять в нас из пушек; мы им отвечаем, сбиваем одну батарею, но главной крепости не могли никакого вреда причинить. – Покушения наши объясниться с японцами, но без успеха. – Хитрость, ими употребленная для завладения нашею шлюпкою. – Мы оставляем на берегу письмо и некоторые вещи для пленных наших соотечественников и отплываем в Охотск. – Прибытие в Охотск и отправление мое в Иркутск, трудности и опасности пути сего. – Весною я возвращаюсь опять в Охотск с японцем Леонзаймом. – Приготовление шлюпа к походу, на который я беру привезенных из Камчатки 6 человек японцев и отправляюсь к острову Кунаширу. – Опасность, угрожавшая нам кораблекрушением при острове св. Ионы. – Прибытие в залив Измены. – Безуспешные наши покушения открыть переговоры с Японцами. – Упрямство и злость Леонзаймы и объявление его, что наши пленные убиты. – Я отпускаю привезенных на шлюпе Японцев на берег и беру с японского судна других людей, в том числе начальника оного, от которого мы узнаем, что наши живы. – Отправление наше со взятыми японцами из Кунашира и благополучное прибытие в Камчатку.
1811 года 11 числа в 11 часов пополуночи и, ежели считать по древнему обычаю с сентября, то и 11 месяца июля, постигло нас то печальное происшествие, которое останется в памяти всех служивших на шлюпе «Диане» на всю жизнь неизгладимым и всегда будет возобновлять скорбные чувствования при воспоминании об оном. Известно читателям, что несчастие, постигшее капитана Головнина, ввергнувшее нас в глубокую тоску и поразившее дух наш недоумением, было неожидаемо. Оно разрушило все наши лестные виды о возможности возвратиться сего же года в отечество, коими услаждались мы при отправлении из Камчатки для описи Курильских островов, ибо, когда свершился роковой удар разлучением нас самым ужаснейшим образом с достойным и любимым нашим начальником и с пятилетними сослуживцами, никто уже не помышлял о возвращении к своим родственникам и друзьям, а все положили твердое упование на Бога и единодушно решились, как офицеры, так и команда, не оставлять японских берегов, доколе не испытаем всех возможных средств для освобождения своих сослуживцев, если они живы. Если же они, как мы иногда полагали, убиты – доколе не отомстим надлежащим образом на тех же самых берегах.
Проводив господина Головнина со всеми съехавшими с ним на берег в зрительные трубы до самых городских ворот, куда они были введены в сопровождении великого числа людей и, как нам казалось по отличному разноцветному одеянию, значащих японских чиновников, и руководствуясь одинаковыми с господином Головниным правилами, я нимало не подозревал японцев в вероломстве и до такой степени был ослеплен уверенностью в искренности их поступков, что, оставшись на шлюпе, занимался приведением всего в лучший порядок на случай приезда японцев вместе с господином Головниным как добрых посетителей.
Среди таких занятий около полудня слух наш внезапно поражается сделанными на берегу выстрелами и чрезвычайным в тоже время криком народа, бежавшего толпою из городских ворот прямо к шлюпке, на которой господин Головнин съехал к ним на берег. Посредством зрительных труб мы явственно видели, как сей народ, в беспорядке бежавший, со шлюпки расхватал мачты, паруса, весла и другие принадлежности. Между прочим, казалось нам, что одного из наших гребцов мохнатые курильцы понесли на руках в городские ворота, куда вбежав все, оные за собою заперли. В туже минуту настала глубочайшая тишина: все селение с морской стороны было завешено полосатою бумажною материею, и потому нельзя было видеть, что там происходило, а вне оного никто уже не показывался.
При сем насильственном поступке японцев жестокое недоумение об участи оставшихся в городе наших сослуживцев терзало наше воображение. Всякой удобнее может постигать по собственным своим чувствам, полагая себя на нашем месте, нежели я могу то описать. Кто читал японскую историю, тот легко может вообразить, чего надлежало нам ожидать от мстительного нрава японцев.
Не теряя ни минуты, я приказал сняться с якоря, и мы пошли ближе к городу, полагая, что японцы, увидя вблизи себя военное судно, переменят свое намерение и, может быть, согласятся, вступя в переговоры, выдать наших, захваченных ими. Но вскоре уменьшившаяся до двух с половиною сажень глубина принудила нас стать на якорь еще в довольном расстоянии от города, до которого хотя ядра наши и могли доставать, но значительного вреда нанесть были не в состоянии. И в то время, как мы приготовляли шлюп к действию, японцы открыли огонь с поставленной на горе батареи, которой ядра брали еще на некоторое расстояние далее нашего шлюпа. Сохраняя честь отечественного и уважаемого всеми просвещенными державами, а теперь оскорбленного флага и чувствуя правость своего дела, приказано было мною открыть пальбу по городу с ядрами. Около 170 выстрелов сделано было со шлюпа: нам удалось сбить упомянутую на горе батарею. Притом мы приметили, что тем не сделали желаемого нами впечатления на город, закрываемый с морской стороны земляным валом; равно и их выстрелы не сделали никакого повреждения на шлюпе. Посему я счел за бесполезное далее оставаться в сем положении, приказал прекратить пальбу и сниматься с якоря.
Японцы, по-видимому, ободренные прекращением нашего огня, палили без разбору во все время нашего удаления от города. Не имея достаточного числа людей на шлюпе, коими можно бы было сделать высадку, не в состоянии мы были предпринять ничего решительного в пользу наших несчастных сотоварищей (всех людей на шлюпе оставалось с офицерами 51 человек).
Потеря любимого и почитаемого ими капитана, который о них в переплытии великих морей и при переменах разных климатов толикое прилагал тщание, потеря прочих сослуживцев, исторгнутых коварством из средины их и, может быть, как полагали, лютейшим образом умерщвленных, – все сие до неимоверной степени огорчило служащих на шлюпе и возбудило в них желание отмстить вероломству до такой степени, что все с радостью готовы были броситься в средину города и мстящею рукою или доставить свободу своим соотечественникам, или, заплатя дорогою ценою за коварство японцев, пожертвовать самою жизнью. С такими людьми и при таких чувствованиях нетрудно было бы произвесть сильное впечатление над коварными врагами, но тогда бы шлюп оставался без всякой защиты и мог легко быть предан огню. Следовательно, всякое удачное и неудачное покушение осталось бы в России навсегда неизвестным, равно и собранные нами сведения в сей последней экспедиции при описании южных Курильских островов и много времени и трудов стоящее описание географического положения сих мест не принесли бы также никакой ожидаемой от того пользы.
Отошед далее от города, стали мы на якорь в таком расстоянии, чтобы ядра с крепости до нас не могли доставать, а между тем положено было написать к попавшемуся в плен нашему капитану письмо. В оном изложили мы, сколь чувствительна нам была потеря в лишении своего начальника и сослуживцев и сколь несправедлив и противен народному праву поступок кунаширскаго начальника; известили, что отправляемся теперь в Охотск для донесения вышнему начальству, что все на шлюпе до единого готовы будут положить жизнь свою, если других не будет средств к их выручению. Письмо подписано всеми офицерами и положено в стоявшую на рейде кадку. К вечеру мы еще оттянулись по завозу далее от берега и провели ночь во всякой готовности отразить нечаянное нападение неприятеля.
Поутру мы видели с помощью зрительных труб вывозимые из города на вьючных лошадях пожитки, вероятно, с тем намерением, чтоб мы не покусились каким-либо средством сжечь город. В восемь часов утра, руководствуясь, хотя с крайнею печалью, необходимою должностью службы, отданным от себя приказом принял я по старшинству моего чина шлюп и команду в свое ведение и потребовал от всех остававшихся на шлюпе офицеров письменного мнения о средствах, какое кто из них признает за лучшее к выручению наших соотчичей. Общим мнением положено оставить неприятельские действия, от которых еще может сделаться хуже участь плененных, и японцы, может быть, покусятся чрез то и на жизнь их, если она еще сохранена, а идти в Охотск для донесения о сем вышнему начальству, которое может избрать надежные средства к выручению захваченных, если они живы, или к отмщению за коварство и нарушение народного права в случае их умерщвления.
На рассвете послал я штурманского помощника Среднего на шлюпке к поставленной на рейде кадке осмотреть, взято ли третьего дня положенное наше письмо. Он, не доехав еще до оной, услышал в городе барабанный бой и возвратился в чаянии, что из города его атакуют на гребных судах. И в самом деле приметили мы одну отвалившую байдару, но она, несколько отъехав от берега, поставила еще вновь кадку с черными флюгарками. Увидав сие, мы тотчас снялись с якоря в намерении подплыть ближе к городу и послать гребное от себя судно осмотреть помянутую кадку, не найдется ли в оной письма или чего другого, по коему бы мы могли дознаться об участи наших товарищей. Но скоро приметили, что сия кадка прикреплена была к веревке, у коей конец был на берегу, с помощью коей нечувствительно притягивали ее к берегу, думая таким образом заманить шлюпку ближе и завладеть ею. Приметя сие коварство, мы стали тотчас на якорь. При малейшей возможности ласкали мы себя надеждою узнать об участи несчастных спутников наших, ибо с того самого времени, как сделались они жертвою японского вероломства, судьба их была для нас совершенно неизвестна.
С одной стороны, думали мы, что мстительность азиатская при таком неприязненном расположении не допустит их оставлять наших пленных долгое время в живых, а с другой – рассуждали, что японское правительство, похваляемое всеми за особенное благоразумие, конечно, не решится оказать мщение над семью человеками, во власть его попавшимися. Теряясь таким образом в неизвестности, мы ничего не могли лучшего придумать, как показать японцам, что считаем наших товарищей живыми и что никак не воображаем, чтоб в Японии жизнь попавшихся в плен не также сохранялась, как в прочих просвещенных государствах. На сей конец послал я мичмана Филатова к одному оставленному без людей селению, на мысу находящемуся, приказав ему оставить приготовленное и укладенное порознь с надписями для каждого из офицеров белье, бритвы и несколько книг, а для матросов платье.
14 числа с горестными чувствованиями оставили мы залив Измены, по справедливости названный сим именем офицерами шлюпа «Дианы», и пошли прямейшим трактом к Охотскому порту, будучи во все почти время окружены непроницаемым густым туманом. Одна сия туманная погода причиняла плаванию сему некоторую неприятность; ветры же были благоприятны и умеренны. Но ужаснейшая из всех бурь свирепствовала в душе моей, доколе мы по тихости ветров несколько дней плавали в виду ненавистного острова Кунашира! Слабый луч надежды по временам подкреплял мой унылый дух. Я льстился мечтою, что мы еще не навсегда разлучены с нашими товарищами; с утра до вечера я осматривал в зрительную трубку весь морской берег, надеясь узреть кого-нибудь из них, на челноке спасшегося из жестокого плена по внушению самого провидения.
Но когда мы вышли в пространство Восточного океана, где зрение наше за густотою тумана простиралось только на несколько сажень, тогда самые мрачные мысли мною овладели и не переставали днем и ночью наполнять мое воображение различными мечтами. Я жил в каюте, которую пять лет занимал друг мой Головнин, и в которой многие вещи оставались в том же порядке, как были положены им самим в самый день его отъезда на злополучный берег. Все сие напоминало весьма живо о недавнем его присутствии.
Офицеры, входившие ко мне с докладами, часто по привычке ошибались, называя меня именем господина Головнина, и при сих ошибках возобновляли скорбь, извлекавшую у них и у меня слезы. Какое мучение терзало душу мою! Давно ли, думал я, разговаривал я с ним о представлявшейся возможности восстановить доброе с японцами согласие, которое было нарушено безрассудным поступком одного дерзкого человека, и в чаянии такого успеха мы вместе радовались и душевно торжествовали, что сделаемся полезными нашему Отечеству. Но какой жестокий оборот последовал вместо сего? Господин Головнин с двумя отличными офицерами и четырьмя матросами отторгнут от нас народом, известным в Европе только по лютейшему противу христиан гонению, и участь их покрыта для нас непроницаемою завесою. Такие размышления доводили меня до отчаяния во всю дорогу.
Чрез шестнадцать дней благополучного плавания представились взору нашему строения города Охотска, как будто вырастающие из океана. Вновь построенная церковь была выше и красивее всех прочих зданий. Низменный мыс, или, лучше сказать, морская отмель, на которой построен город, не прежде с моря открывается, как по рассмотрении всех строений.
Желая снестись, не теряя времени с портом, приказал я при поднятии флага выпалить из пушки, и в ожидании лоцмана с берега мы легли в дрейф. Вскоре приехал к нам от начальника порта лейтенант Шахов с поручением показать нам лучшее место. По его назначению стали мы на якорь. После сего я отправился в Охотск донесть о несчастии и потере нашей на японских берегах начальнику порта флота капитану Миницкому, с коим я и господин Головнин равным были связаны дружеством со времени нашего служения на английском флоте. Он изъявил искреннейшее соболезнование в постигшем нас несчастии. Усерднейшим принятием взаимного участия, благоразумными своими советами и всеми зависящими от него пособиями несколько облегчал мою скорбь, усугубляемую помышлением, что вышнее начальство из одного простого моего донесения о взятии господина Головнина японцами может заключить по первому взгляду, что я не привел в исполнение всех зависевших от меня способов для его выручки.
Усмотрев, что пребывание мое в Охотске во время продолжительной зимы совершенно для службы бесполезно, поехал я с согласия капитана Миницкого в сентябре месяце в Иркутск в намерении следовать до Санкт-Петербурга для подробного донесения обо всем случившемся господину морскому министру, чтобы просить его разрешения на кампанию к японским берегам для освобождения оставшихся в плену наших соотечественников.
Сим кончилась кампания, которая стоила нам столиких трудов и пожертвований, перенесенных нами со всею твердостью в той утешительной мысли, что исполнив волю правительства своего, окажем оному услугу распространением новых сведений об отдаленнейших местах и по возвращении своем вкусим приятный покой среди соотечественников наших. Но вопреки всем надеждам ужасное несчастие постигло нашего начальника и сотоварищей!
Мне надлежало в одну зиму успеть совершить предполагаемую в Санкт-Петербург и обратно в Охотск поездку, и потому я принужден был, не теряя времени в ожидании зимнего пути в Якутск (куда я приехал в исходе сентября), ехать опять верхом до самого Иркутска, что мне удалось исполнить в 56 дней. Всего расстояния проехал я верхом 3000 верст. Я должен признаться, что сия сухопутная кампания была для меня самая труднейшая из всех совершенных мною: вертикальная тряска верховой езды для моряка, привыкшего носиться по плавным морским волнам, мучительнее всего на свете! Имея в виду поспешность, я иногда отваживался проезжать две большие в сутки станции, по 45 верст каждая, но тогда уже не оставалось во мне ни одного сустава без величайшего расслабления. Самые даже челюсти отказывались исполнять свою должность.
Сверх сего и осенний путь от Якутска до Иркутска, возможный только для верховой езды, есть самый опаснейший. Большею частию езда совершается по тропам на крутых косогорах, составляющих берега реки Лены. Во многих местах протекающие с их вершин источники замерзают выпуклым весьма скользким льдом, называемым ленскими жителями накипень; и как якутские лошади вообще не подковываются, то всегда почти, переезжая через лед, падают. Однажды я, не досмотрев такого опасного накипеня и ехавши довольно скоро, упал с лошади и, не успев освободить ног из стремян, покатился вместе с нею по косогору и заплатил за неосмотрительность повреждением одной ноги. Разделавшись столь дешево, я благодарил провидение, что не сломал себе шею. Советую всем, кого нужда заставит ехать по сей ледовитой дороге верхом, не задумываться, ибо тамошние лошади имеют дурную привычку беспрестанно забираться вверх по косогору, и, когда наедешь при такой крутизне на накипень, нельзя ручаться в случае падения вместе с лошадью за сохранение глубокими мыслями наполненной головы.
Прибыв в Иркутск, я был весьма ласково принят господином гражданским губернатором Николаем Ивановичем Трескиным, к которому должен был за отсутствием сибирского генерал-губернатора явиться. Он мне объявил, что получив чрез охотского начальника мое донесение о приключившемся несчастии, давно уже препроводил оное к начальству вместе с испрашиванием разрешения в отправлении экспедиции к японским берегам для выручки капитана Головнина и прочих участников его бедствия. Сие неожиданное, впрочем для меня благоприятное, обстоятельство (ибо для сего единственно я предпринял многотрудную поездку из Охотска до Санкт-Петербурга) заставило меня согласно с предположением господина губернатора остаться в Иркутске в ожидании решения высшего начальства.
Между тем он, приняв великое участие в злополучии капитана Головнина, занялся вместе со мною начертанием предполагаемой экспедиции, которое и было вскоре отправлено на рассмотрение к Его Высокопревосходительству господину сибирскому генерал-губернатору Ивану Борисовичу Пестелю. Но по существовавшим тогда весьма важным политическим обстоятельствам не последовало на оное монаршего утверждения, мне же высочайше повелено было возвратиться в Охотск с разрешением от начальства отправиться со шлюпом «Дианою» для продолжения неоконченой нами описи и вмесите с сим зайти к острову Кунаширу для проведывания об участи наших соотечественников, захваченных японцами.
В продолжение зимы привезен был в Иркутск известный читателям (из записок господина Головнина) японец Леонзаймо по особенному вызову господина гражданского губернатора, которым он принят был весьма благосклонно. Прилагаемо было всевозможное старание вразумить его о приязненном расположении нашего правительства к японскому. Он, разумея довольно хорошо наш язык, казался в этом убежденным и удостоверял нас, что все русские в Японии живы и дело наше кончится миролюбиво. С сим японцем я отправился обратно в Охотск, но не верхом уже, а в покойных зимних повозках по гладкой реке Лене до самого Якутска, куда мы приехали в исходе марта месяца.
В сие время года во всех благословенных природою странах цветет весна, но здесь владычествовала еще зима, и столь суровая, что льдины, употребляемые бедными жителями вместо стекол в окнах, не были еще по обыкновению замещены слюдою с наступлением оттепели, и дорога к Охотску была покрыта весьма глубоким снегом, от которого проезд на лошадях был невозможен. Дожидаться, когда стает снег, ни я, ни мой японец не имели терпения, и мы пустились верхами на оленях, имея вожатыми их хозяев, добрых тунгусов. Я должен отдать справедливость сему прекрасному и полезнейшему из всех в услужении человека находящихся животных: верховая на нем езда гораздо покойнее, нежели на лошади. Олень бежит плавно без всякой тряски, и так смирен, что когда случалось с него падать, он оставался на месте, как будто вкопанный. Сему в первые дни мы довольно часто подвергались по причине чрезвычайной неловкости сидеть на маленьком вертляном седлишке без стремян, наложенном на самых передних лопатках, ибо олень весьма слабоспин и не терпит никакой тягости на средине спины.
Прибыв в Охотск, нашел я шлюп в самых необходимых частях исправленным. Всего же нужного исправления, по великой во многих отношениях неудобности реки Охоты, произвести в действие не было возможности. Невзирая, однако ж, на такие препятствия, при пособии деятельного начальника порта господина Миницкого мы успели приготовить шлюп к походу в такой точно исправности, как бы в лучших портах Российского государства. А потому справедливым почитаю при сем случае изъявить признательность оному отличному начальнику, много содействовавшему к предстоявшему и счастливо совершившемуся путешествию. Для умножения команды шлюпа «Дианы» прибавил он еще из Охотской морской роты одного унтер-офицера и десять солдат, а для безопаснейшего плавания отдал под мою команду один из охотских транспортов – бриг «Зотик», на коем командиром сделан лейтенант Филатов, один из офицеров командуемого мною шлюпа. Кроме сего, выбыл из моей команды лейтенант Якушкин для начальствования на другом охотском транспорте – «Павле», шедшем в Камчатку с провиантом.
18 июля 1812 года, быв в совершенной готовности к отплытию, принял я на шлюп шесть человек японцев, спасшихся с разбитого на камчатских берегах японского судна для отвозу их в отечество. В 3 часа пополудни 22 июля отправились мы в путь в сопровождении брига «Зотика».
Мое намерение было идти кратчайшим путем к Кунаширу, то есть Пиковым каналом или, по крайней мере, проливом де Фризовым. На пути нашем до самого острова Кунашира ничего особенно примечательного не случилось, кроме того, что мы однажды были подвержены чрезвычайной опасности. Около полудня 27 июля небо от пасмурности очистилось так, что мы хорошо могли определить свое место, от которого в полдень остров св. Ионы был к югу в 37 милях. Остров сей открыт командором Биллингсом во время плавания его на судне «Слава России», предпринятого им из Охотска в Камчатку. Географическое положение его по астрономическим наблюдениям весьма верно определено капитаном Крузенштерном. Вообще сказать можно, что все те места, которые сей искусный мореплаватель определил, могут служить почти столь же точною поверкою хронометрам, как и Гринвичская обсерватория.
Посему мы нимало не сомневались в истинном положении своем от оного острова, равно как и наше место в полдень сего дня было определено с довольною точностью. Почему мы и стали править таким образом, чтоб миновать остров милях в 10 расстояния, а бригу «Зотику» приказал я чрез сигнал держаться от нас в полумили. Намерение мое было, если погода позволит, осмотреть остров св. Ионы, весьма редко видимый охотскими транспортами и компанейскими судами, так как он лежит не на пути обыкновенного тракта из Камчатки в Охотск.
С полуночи на 28 июня ветер продолжал дуть при густом тумане, сквозь который в 2 часа увидели мы прямо перед собою высокий камень в расстоянии не более 20 сажень. Тогда положение наше было самое опасное, какое только представить себе можно: среди океана в таком близком расстоянии от утесистой скалы, о которую в минуту могло разбиться судно на мелкие части, нельзя было и помышлять об избавлении. Но провидению угодно было спасти нас от предстоявшего нам бедствия. В мгновение мы, отворотив, уменьшили ход шлюпа и хотя, сделав сие, нельзя было вовсе избежать близкой опасности, но можно было уменьшить вред, причиняемый судну ударом о камень или приткновением к мели. Уменьшив ход шлюпа, мы получили один легкий удар носовою частью и, усмотрев чистый к югу проход, пошли в него и миновали вышеупомянутый камень и другие еще открывшиеся в тумане камни небольшим проливом.
Пройдя сии врата, мы опять, убавив ход, предались на произвол течения и вышли другим проливом между новыми камнями на безопасную глубину. После сего, наполнив паруса, удалились от сих опасных камней. Бригу «Зотику» чрез туманный сигнал дано знать о близкой опасности, но он, держась у нас на ветре, избежал угрожавшего нам великого бедствия.
В четвертом часу туман прочистился, и мы увидели всю великость опасности, от которой избавились. Весь остров св. Ионы с окружающими его камнями открылся очень ясно. Он в окружности имеет около мили и походит более на высунувшийся из моря большой камень конической фигуры, нежели на остров, отовсюду утесист и неприступен. К востоку в близком от него расстоянии лежат четыре больших камня, но между которыми из них пронесло нас течением за густым туманом мы не могли приметить.
При взгляде на сии страшные для мореходцев среди океана воздымающиеся из воды громады воображение наше исполнилось гораздо большим ужасом, нежели каковым мы были объяты в прошедшую роковую ночь. Опасность, которой мы внезапно подверглись, столь быстро миновала, что не успела в нас возродиться и боязнь от погибели, неминуемо долженствовавшей воспоследовать, когда шлюп, казалось, должен был о первую скалу, стоявшую прямо впереди, удариться и раздробиться. Но обходя оную в таком близком расстоянии, что можно было б на нее наскочить, вдруг шлюп, прикасаясь к мели, сильно три раза потрясся. Признаюсь, что сие потрясение потрясло и всю мою душу. Между тем волны, о скалы ударяющие, раздирая воздух, страшным шумом заглушали всякое отдаваемое на шлюпе повеление, и сердце мое замерло с последнею мыслью, что при общем кораблекрушении погибнут и все японцы, чрез кораблекрушение нам провидением посланные как средство к освобождению в неволе томящихся наших сослуживцев.
Кроме острова св. Ионы, во время прочистившейся погоды мы имели удовольствие видеть бриг «Зотик» не в дальнем от нас расстоянии. Дав таким образом нам осмотреться, покрыл нас по-прежнему густой туман, и зрение наше за густотою оного простиралось вокруг токмо на несколько сажень. После сего опасного случая мы, кроме обыкновенных на море препятствий от противных ветров, ничего особенного любопытства заслуживающего не встретили. Первую землю мы увидели в третьем часу пополудни 12 августа; оная составляла северную часть острова Урупа. Противные ветры и туманы не позволили нам пройти де Фризовым проливом прежде 15 числа, и те же препятствия продержали нас у берегов островов Итурупа, Чикотана и Кунашира еще 13 дней, так что мы в гавань последнего из сих островов вошли не прежде как 26 числа августа.
Обозрев в гавани все укрепления и проходя мимо оных не далее пушечного выстрела, заметили мы сделанную вновь о 14 пушках в 2 яруса батарею. Скрывавшиеся в селении японцы с самой минуты нашего появления в заливе в нас не палили, и нам нельзя было усмотреть никакого движения. Все селение с морской стороны завешено было полосатою тканью, чрез которую только видны были одни кровли больших казарм; гребные их суда все были вытащены на берег. По такой наружности имели мы причину заключить, что японцы привели себя в лучшее противу прошлогоднего оборонительное положение, почему и остановились мы на якоре в двух милях от селения. Выше сказано, что в числе японцев был на «Диане» один несколько разумевший русский язык, по имени Леонзаймо. Он вывезен за 6 лет пред тем лейтенантом Хвостовым. Посредством сего человека изготовлено было на японском языке к главному начальнику острова краткое письмо, смысл коего извлечен был из доставленной ко мне от господина иркутского гражданского губернатора записки.
Г-н губернатор, объявив в записке своей причины, по которым шлюп «Диана» пристал к берегам японским, и описав изменнический поступок в захвате капитана Головнина в плен, заключил следующее: «Несмотря на таковой неожиданный и неприязненный поступок, быв обязаны исполнить в точности высочайшее повеление Великого Императора нашего, мы возвращаем всех японцев, претерпевших кораблекрушение у берегов Камчатки, в их отечество. Да послужит сие доказательством, что с нашей стороны не было и нет ни малейшего неприязненного намерения; и мы уверены, что взятые на острове Кунашир в плен капитан-лейтенант Головнин с прочими также будут возвращены как люди совершенно невинные и никакого вреда не причинившие. Но ежели, сверх нашего ожидания, пленные наши возвращены теперь же не будут, по неимению ли на то разрешения от высшего японского правительства или по другим каким причинам, то для требования оных людей наших в будущем лете придут вновь корабли наши к японским берегам».
При переводе сей записки Леонзаймо, на коего я возлагал всю надежду в усердном содействии в пользу нашего дела, обнаружил явным образом свое коварство. За несколько дней до прихода нашего в Кунашир я просил его заняться переводом, но он всегда отзывался, что записка пространна, и он перевести ее не может, «Я, – говорил он ломаным русским языком, – толкуй, что вы мне сказывай, и буду писать коротенькое письмо, у нас шибко мудрено пиши длинное письмо, япон манер не любить поклон; самый дела нада пиши, у нас китаец все такое пиши, то пиши, совсем ума потеряй». После такой японской морали надобно мне было согласиться, чтобы он изложил хоть один смысл. В день прибытия нашего в Кунашир, призвав его в каюту, я спросил письмо. Он подал мне оное на полулисте, кругом исписанном. По свойству их иероглифического языка одною литерою выражать целое речение оно долженствовало заключать в себе подробное описание дел, казавшихся ему важными для сообщения своему правительству, следовательно, для нас весьма невыгодных. Я тотчас сказал ему, что оно очень велико для одного нашего предмета, и что верно им много прибавлено своего; я требовал, чтоб он прочитал его мне, как может, по-русски.
Нимало не оскорбившись, он объяснил, что тут три письма: одно краткое об нашем деле; другое о кораблекрушении в Камчатке японцев; третье о его собственных в России испытанных несчастьях. На сие объявил я ему, что теперь нужно послать одну только нашу записку, а другие письма можно оставить до будущего случая. Если же он непременно ныне свои письма послать желает, то чтобы он оставил мне с оных копии. Он тотчас переписал без всякой отговорки отделение короткой нашей записки; на других же остановился, сказывая, что шибко мудрено переписывать. «Как может быть мудрено, когда ты сам писал?» Он отвечал, рассердившись: «Нет, я лучше это изломаю!» – и с этими словами схватил перочинный нож, отрезал ту часть листа, на которой написаны были два письма, положил его в рот и с коварным и мстительным видом начал жевать и при мне в несколько секунд проглотил. Что в них заключалось, остается для нас тайною. И сему хитрому, по-видимому, злобному японцу необходимость заставляла меня себя вверить! Нужно мне было только увериться, действительно ли на оставшемся лоскутке описывается наше дело.
В продолжение похода, почасту занимаясь с ним разговорами о разных предметах касательно Японии, записывал я некоторые переводы слов с русского на японский язык и любопытствовал знать без всякого тогда намерения, как пишутся по-японски некоторые приходившие мне на ум русские фамилии, в том числе имя всегда присутствовавшего в моей памяти несчастного Василия Михайловича Головнина. Я просил его показать мне то место на записке, где написана фамилия господина Головнина, и, сравнив после начертание литер с прежде им написанными, совершенно удостоверился, что дело идет об нем.
Сие письмо поручил я одному из наших японцев доставить лично начальнику острова; мы высадили его на берег противу того места, где стояли на якоре. Японец вскоре встречен был мохнатыми курильцами, кои, надобно думать, надзирали за всеми нашими движениями, спрятавшись в высокой и густой траве. Наш японец вместе с ними пошел к селению и лишь только приблизился к воротам, как с батарей начали палить из пушек ядрами прямо в залив; это были первые выстрелы со времени нашего прибытия. Я спросил у Леонзайма, для чего палят, когда видят, что один только человек, съехавший с русского корабля, смелыми шагами идет к селению? Он отвечал: «В Японии все так, такой закон: не убей человека, а палить надо». Сей непонятный поступок японцев вовсе почти истребил во мне породившуюся было утешительную мысль о возможности вести с ними переговоры.
Сперва мы, обозревая залив, подходили близко к селению, и они по нас не палили. Но сделанный нашему парламентеру прием ввергнул меня опять в отчаяние, ибо настоящую причину сих выстрелов постигнуть было трудно: на шлюпе не было производимо никаких движений, и наш катер, отвозивший японца на берег, находился уже при шлюпе. У ворот окружила нашего японца толпа людей, и мы скоро потеряли его из виду. Три дня прошло в тщетном ожидании его возвращения.
Во все сие время наше занятие состояло в том, что мы с утра до вечера смотрели на берег в зрительные трубы, так что все предметы до малейшей тычинки (от места, куда мы высадили своего японца, до самого селения), совершенно нам примелькались. Невзирая, однако ж, на сие, нередко воображению нашему казались они движущимися, и обманутый таким призраком с восторгом восклицал: «Идет наш японец!» Иногда же долгое время мы все пребывали в заблуждении, сие случалось во время восхождения солнца при густом воздухе, когда от преломления лучей все предметы чрезвычайно в странном виде увеличиваются. Нам представлялись по берегу бродящие с распущенными крыльями вороны японцами в широких их халатах. Сам Леонзаймо несколько часов сряду не выпускал из рук трубы и казался сильно встревоженным, видя, что никто не появляется из селения, которое как будто превратилось для нас в закрытый гроб.
При наступлении ночи мы всегда содержали шлюп в боевом порядке. Глубокая тишина нарушаема только была отголосками сигналов наших часовых, которые, распространяясь по всему заливу, предваряли скрытых врагов наших, что мы не дремлем. Имея нужду в воде, я приказал послать к речке гребные суда с вооруженными людьми для наливания бочек водою и в то же время высадил на берег другого японца, чтоб он известил начальника, для чего с российского корабля поехали суда к берегу. Я желал, чтоб Леонзаймо написал краткую о том записку, но он отказался, говоря: «Когда на первое письмо не сделано никакого ответа, то я опасаюсь по нашим законам более писать», а советовал мне послать на русском языке записку, которую мог перетолковать отправляемый японец, что мною и было сделано.
Чрез несколько часов сей японец возвратился и объявил, что он был представлен начальнику и отдавал ему мою записку, но он ее не принял. Тогда наш японец пересказал ему на словах, что с российского корабля съехали люди на берег наливаться у речки водою, на что начальник отвечал: «Хорошо, пускай берут воду, а ты ступай назад!» – и, более не сказав ни слова, ушел. Наш японец, хотя и оставался несколько времени в кругу мохнатых курильцев, но по незнанию курильского языка не мог ничего от них узнать. Японцы же, стоявшие, как он нам рассказывал, в отдаленности, не смели к нему приближаться, и наконец курильцы почти насильно проводили его за ворота. По своему простодушию японец признался мне, что имел желание остаться на берегу и просил начальника со слезами позволить ему хотя бы одну ночь пробыть в селении, но ему с гневом было в том отказано.
Из таковых поступков с нашим бедным японцем мы заключили, что и первого приняли не лучше, но он, вероятно, опасаясь по свойственной японцам недоверчивости возвратиться на шлюп без всяких сведений об участи наших пленных, скрылся в горах или, может быть, пробрался к другому какому-нибудь селению на острове.
Желая запастись водою в один день, приказал я в четыре часа пополудни послать остальные порожние бочки на берег. Японцы, присматривавшие за всеми нашими движениями, когда уже гребные наши суда стали подъезжать к берегу, начали с батарей палить из пушек холостыми зарядами. Избегая всякого действия, могущего казаться им неприятным, я тотчас приказал сделать сигнал, чтоб все гребные суда возвратились к шлюпу. Японцы, приметив сие, палить перестали. В продолжение семидневного нашего в заливе Измены пребывания мы ясно видели, что японцы во всех своих поступках показывали величайшую к нам недоверчивость, и начальник острова – по собственному ли произволу или по предписанию высшего начальства – вовсе отказался иметь с нами сношения.
Мы были в величайшем недоумении, какими бы средствами проведать об участи наших пленных. Прошлым летом оставлены были в рыбацком селении вещи, принадлежавшие сим несчастным; мы желали удостовериться, взяты ли оные японцами. Для сего приказал я командиру брига «Зотик» лейтенанту Филатову вступить под паруса и идти к тому селению с вооруженными людьми для осмотра оставленных вещей. Когда бриг подходил к берегу, с батарей палили из пушек, но по дальности расстояния опасаться было нечего. Через несколько часов лейтенант Филатов, исполнив порученное дело, мне донес, что ничего из вещей, принадлежащих пленным, в доме не нашел. Сие показалось нам хорошим признаком, и мысль о том, что наши соотечественники живы, всех нас ободряла.
На другой день я опять послал на берег японца уведомить начальника, для какой надобности ходил «Зотик» к рыбацкому селению; с ним же послана была краткая записка на японском языке. Мне стоило величайшего труда убедить Леонзайма написать ее. В ней заключалось предложение, чтобы начальник острова выехал ко мне навстречу для переговоров. В той же записке желал я еще обстоятельнее описать, с каким намерением ездила наша шлюпка в рыбацкое селение, но несносный Леонзаймо оставался непреклонным. Посланный японец возвратился к нам на другой день рано утром, и чрез Леонзайма мы от него узнали, что начальник принял записку, но, не дав от себя никакого письменного ответа, велел только сказать: «Хорошо, пускай русский капитан приедет в город для переговоров».
Такой отзыв был то же, что и отказ, и потому с моей стороны согласиться на сие приглашение было бы безрассудно. Относительно же извещения, зачем выходили наши люди на берег в рыбацкое селение, начальник отвечал: «Какие вещи? Их тогда же возвратили назад». Двусмысленный сей ответ расстроил утешительную мысль о существовании наших пленных. Японца нашего также приняли, как и прежнего: не пустили его ночевать в селении. И он провел ночь в траве против нашего шлюпа. Продолжать столь неудовлетворительные переговоры посредством наших японцев, не знающих русского языка, оказалось вовсе бесполезным. На посланные от нас на японском языке в разные времена письма от начальника не получили мы ни одного письменного ответа. И, по-видимому, ничего более не оставалось нам делать, как опять удалиться от здешних берегов с мучительным чувством неизвестности.
Японца Леонзайма, знающего русский язык, отправить на берег для переговоров с начальником острова я не решался без крайней необходимости, опасаясь, что ежели он будет задержан на острове или сам не захочет возвратиться оттуда, то мы потеряем в нем единственного переводчика, и потому я вознамерился наперед употребить следующий способ. Я признал возможным и правильным, не нарушая мирного нашего к японцам расположения, пристать нечаянным образом к одному из Японских судов, проходящих по проливу, и без употребления оружия схватить главного японца, от коего можно было бы получить точное известие об участи наших пленных, и чрез то освободить себя, офицеров и команду от тягостного бездейственного положения и избавиться второго к острову Кунаширу прихода, нимало не обещавшего лучших успехов в предприятии. Ибо опыт совершенно уверил нас, что все меры к достижению желаемого конца были бесполезны.
К несчастию, в продолжение трех дней ни одно судно не появлялось в проливе, и мы думали, что их судоходство по причине осеннего времени прекратилось. Оставалась теперь последняя неиспытанная надежда на Леонзайма, то есть отправить его на берег для получения возможных сведений, а дабы изведать расположение его мыслей, я прежде объявил, чтоб он написал письмо в свой дом, ибо шлюп завтра пойдет в море. Тогда он весь в лице изменился и, с приметною принужденностью поблагодарив меня за уведомление, сказал: «Хорошо, я напишу, только чтоб меня домой более не дожидались». И потом продолжал говорить с жаром: «Самого меня хоть убей, больше я не пойду в море, мне уже ничего теперь не остается, как умереть между русскими». С такими мыслями человек не мог для нас быть ни в каком случае полезным; ожесточение его чувствований нельзя было не признать справедливым, ведая шестилетнее его в России страдание. И я даже опасался, чтоб он, лишась надежды возвратиться в свое отечество, не покусился в минуту отчаяния на жизнь свою, и потому должен был решиться отпустить его на берег, дабы он, зная подробно все обстоятельства несчастного с нами происшествия, представил начальнику в настоящем виде теперешний наш приход, и преклонил его вступить с нами в переговоры.
Когда я объявил о сем Леонзайме, то он поклялся непременно возвратиться, какие бы ни получил сведения, если только начальник силою его не задержит. Для такого сбыточного случая я взял следующую осторожность: вместе с Леонзаймом я отправил другого японца, бывшего уже один раз в селении, и снабдил первого тремя билетами: на первом написано было «Капитан Головнин с прочими находится на Кунашире»; на втором – «Капитан Головнин с прочими отвезен в город Матсмай, Нагасаки, Эддо»; на третьем – «Капитан Головнин с прочими убит». Отдавая сии билеты Леонзайму, я просил его, ежели начальник не позволит ему к нам возвратиться, отдать соответствующий полученным сведениям билет с отметкою города или другого примечания сопровождающему его японцу.
4 сентября высажены они были на берег. На другой день, ко всеобщей радости, увидели мы обоих их возвращающихся из селения, и тотчас послана была от нас за ними шлюпка. Мы ласкались надеждою, что Леонзаймо доставит нам наконец удовлетворительное сведение. Не упуская их из глаз, в зрительные трубки усмотрели мы, что другой японец поворотил в сторону и скрылся в густой траве, а на посланной шлюпке приехал к нам один Леонзаймо. На вопрос мой, куда ушел другой японец, отвечал он, что того не знает.
Между тем все мы с нетерпением ожидали услышать привезенные им вести. Но он изъявил желание сообщить мне их в каюте, где при лейтенанте Рудакове начал пересказывать, с какою трудностью был он допущен к начальнику, который, будто бы не дав ему ничего выговорить, спросил: «Для чего капитан корабля не приехал на берег держать совет?» Леонзаймо отвечал: «Не знаю, а меня теперь он прислал к вам спросить у вас, где капитан Головнин с прочими пленными». Между страхом и надеждою ожидали мы сделанного ему на сей вопрос начальником ответа, но Леонзаймо, запинаясь, начал осведомляться, не поступлю ли я с ним худо, если он будет говорить правду. И получив от меня уверение о противном, объявил нам ужасную весть в следующих словах: «Капитан Головнин и все прочие убиты!»
Такое известие, поразившее всех нас глубокою печалью, произвело над каждым то естественное чувствование, что мы не могли далее взирать равнодушно на берег, где пролита кровь наших друзей. Не имея от начальства никакого предписания, как поступить в таком случае, признавал я законным произвесть над злодеями возможное по силам нашим и, как мне казалось, справедливое мщение, быв твердо уверен, что наше правительство не оставит без внимания такого со стороны японцев злодейского поступка. Мне надлежало только иметь вернейшее доказательство, нежели одни слова Леонзайма. Для сего я послал опять его на берег, чтоб он испросил у японского начальника письменное тому подтверждение. При сем Леонзайму и оставшимся четырем японским матросам обещано было совершенное освобождение, когда мы решимся действовать неприятельски. Между тем приказал я на обоих судах быть в готовности к нападению на японское селение.
Леонзаймо хотел в тот же день возвратиться, но мы его не видали. В следующий день он также из селения не показывался, дожидаться долее его возвращения было совсем безнадежно. Дабы удостовериться в ужасной истине о смерти наших пленных, которая невозвращением Леонзайма сделалась, к великому нашему утешению, сомнительною, я принял уже твердое намерение не оставлять залива, пока не представится удобный случай захватить настоящего японца с берега или с какого-нибудь судна, чтоб выведать сущую правду, живы ли наши пленные.
6 сентября поутру увидели мы едущую японскую байдару. Я послал на двух гребных судах лейтенанта Рудакова завладеть оною, назначив под его команду двух офицеров – господ Среднего и Савельева, вызвавшихся добровольно к сему первому неприятельскому действию. Посланный отряд наш вскоре возвратился с байдарою, которою он овладел подле самого берега. Бывшие на ней японцы разбежались, а токмо два из них и один мохнатый курилец пойманы были господином Савельевым на берегу в густом тростнике, от которых, однако ж, мы не могли получить никаких сведений касательно наших пленных. Когда я начинал с ними говорить, они тотчас падали на колени и на все мои вопросы отвечали с шипением: «Хе, хе!» Никакие ласки не могли их сделать словесными животными. «Боже мой, – подумал я, – каким чудесным образом возможно нам будет вступить когда-нибудь в объяснения с сим непостижимым народом?»
На другой день поутру усмотрели мы идущее с моря прямо в залив подле противулежащего от нас берега большое японское судно, навстречу коему послал я гребные наши суда с вооруженными людьми под командою лейтенанта Филатова со строгим, однако ж, предписанием не употреблять оружия, а одною только острасткою стараться остановить судно, и привести на шлюп начальника оного. Чрез несколько часов усмотрели мы, что наши шлюпки пристали к японскому судну без всякого видимого сопротивления и стали буксировать оное к месту, где мы стояли на якоре. Лейтенант Филатовов, прибывши на шлюп, донес мне, что, приближаясь со шлюпками к японскому судну, увидел он на нем множество людей, казавшихся вооруженными; и как судно на делаемые знаки не опускало парусов, то он принужденным нашелся выпалить из нескольких ружей на воздух.
Тогда японцы опустили тотчас парус, и по весьма близкому от берега расстоянию некоторые из них бросились в воду и пустились вплавь к берегу. Случившиеся вблизи наших шлюпок были гребцами перехвачены, прочие же выплыли на берег или потонули. На судне всех японцев было 60 человек.
Вскоре привезен был на шлюп начальник судна. Богатое его шелковое платье и сабля с другими знаками показывали, что он должен быть человек значащий. Я тотчас позвал его к себе в каюту. Он, сделав мне по своему обыкновению униженное приветствие, по приглашению моему со спокойным и веселым видом сел на стул. Я начал выученными от Леонзайма японскими словами составлять ему вопросы и узнал, что он называется Такатай-Кахи, и по-японски имеет звание синдофнамоч, т. е. начальник и хозяин нескольких судов; по его объявлению, у него было их десять. Со своим же судном шел он с острова Итурупа в гавань Хакодаде на острове Матсмае, груз его состоял в сушеной рыбе, и противный ветер заставил его спуститься в Кунаширский залив. Дабы мог он поскорее уразуметь, какое было наше судно и для чего пришли мы к Кунашииру, я дал ему прочитать оставленный список с японского письма, писаного Леонзаймом к начальнику острова.
Прочитав письмо, сказал он вдруг: «Капитан Мур и пять человек русских находятся в городе Матсмае». Потом начал пояснять, в котором месяце они были вывезены из Кунашира и чрез какие города их вели. Исчислял, в каком месте сколько времени они проживали, и даже описывал рост и другие отличительные признаки господина Мура. Одно только то обстоятельство не допускало нас предаться с полною доверенностью овладевшему нами чувству радости, что он ничего не упоминал о господине Головнине.
Весьма естественно, что самое положение попавшегося к нам в руки начальника японского судна заставляло его говорить, что наши пленные живы. Но как он мог внезапно в одну минуту выдумать сии подробности? С другой стороны, трудно было понять и поступок Леонзайма: что могло его понудить сказать нам такую прискорбную для нас ложь? Разве непогасшая еще в душе его искра мщения к русским за причиненные от Хвостова на японских берегах насилия? Ибо, если б он опасался объявить, что наши пленные живы, для того только, чтоб его самого после на шлюпе не задержали, то он мог бы от сего освободиться еще в первый день, прислав с сопровождавшим его японцем роковой билет, а сам остался бы на берегу. Впрочем, может быть, злобный начальник острова и действительно дал Леоизайму такой ответ, что все наши пленные убиты, и уже невозвращение Леонзайма должно было тогда приписать одной его боязни наших людей, озлобленных извещением о смерти их соотечественников.
Из всех сих соображений хотя ничего известного не представлялось, однако с большим правдоподобием заключать надлежало, что все наши пленные действительно живы, и потому я не смел уже при таких счастливо переменившихся обстоятельствах помышлять о противных чувствованиям моим распоряжениях, т. е. о произведении над селением мщения. Но команда, встревоженная первым извещением о смерти любимого своего начальника, также офицеров и своих сотоварищей, не могла остаться в покое. Некоторые из них объявили вахтенному офицеру, что в начальнике японского судна признают они того самого чиновника, который был на острове Итурупе, где мы имели прошлым летом первое с японцами свидание, куда ездили господа Мур и Новицкий. Да и сей последний подтвердил, что находит в нем великое сходство с виденным им на острове Итурупе чиновником, и помнит весьма хорошо, что имя Мура японским чиновником было записано. «Следовательно, – говорили служители, явившиеся все по моему приказанию на шканцы, – неудивительно ему знать господина Мура, о коем он беспрестанно твердит, не упоминая ни слова о нашем начальнике Василии Михайловиче; наши пленные, верно, убиты, и мы все единодушно готовы пролить за них нашу кровь, если угодно вам будет произвесть над злодеями мщение».
Хотя я внутренне и одобрял приверженность их к несчастному нашему начальнику, но объявил им, что мы имеем теперь более вероятных причин думать, что наши пленные живы, нежели воображать противное, а сверх того, если вышнее начальство совершенно уверится в истине произведенного злодеяния над нашими пленными, то, без сомнения, не упустит доставить нам случай на самом деле оказать каждому свое усердие.
С сей минуты, решась прекратить неприятельские действия, я положил, взяв с собою сего провидением посланного нам японского начальника Такатая-Кахи, идти в Камчатку для зимования, надеясь разведать у него основательнее об участи наших пленных и о намерении японского правительства. Он мне показался не из числа тех японцев, которые у нас бывали, но высшего состояния, следовательно, мог быть более сведущ в делах своей земли, а потому я объявил ему, чтоб он приготовился следовать с нами в Россию, и объяснил причины, побуждающие меня так поступить. Он весьма хорошо меня уразумел, и несколько раз, перебивая мои слова, когда я упоминал, что капитан Головнин, Мур и прочие, по объявлению начальника острова, все убиты, отвечал мне: «Неправда, капитан Мур и пять человек русских живы, здоровы и содержатся хорошо в городе Матсмае, они пользуются свободою ходить по городу за присмотром только двух чиновников».
На сделанное же ему предложение следовать с нами в Россию с удивителыиым спокойствием духа отвечал он: «Хорошо, я готов». Просил только, чтоб его в России не разлучали со мною, в чем я его и уверил, а равно и в том, что в следующее лето будет он возвращен в свое отечество. Тогда он совершенно примирился с неожиданною своею участью, а как оставшиеся на шлюпе четыре японца, не знавшие ни слова по-русски, не могли быть для нас полезны и притом одержимы были цинготною болезнью, то я, опасаясь вторичным зимованием в Камчатке подвергнуть жизнь их опасности, признал справедливым доставить им то же счастье, которым воспользовались ушедшие их товарищи. Снабдя всем нужным, высадил я их на берег. Они, как я думал, по своему простодушию сохранят чувствие благодарности за оказанные им нами благодеяния и распространят между своими соотечественниками лучшее о русских мнение, нежели каковое имели они прежде.
На место отпущенных четверых японцев я вознамерился взять такое же число с японского судна под тем видом, якобы они нужны для услуг своему начальнику, и предложил ему, чтоб он указал, кого ему будет угодно выбрать из своих матросов себе для услуг, и выбранным приказал перебраться на шлюп, но он вместо согласия упрашивал меня не брать матросов, говоря, что они глупы, чрезвычайно боятся русских и будут много сокрушаться. Настойчивые его просьбы немного поколебали меня в прежней уверенности о действительном пребывании наших пленных в городе Матсмае, и потому я решительно сказал ему, что мне должно взять четырех человек с его судна. Тогда он просил уже меня только о том, чтобы я вместе с ним съездил на его судно.
По прибытии нашем на оное собрал он всю свою команду к себе в каюту, сел, поджавши ноги, на постланную на простом чистом мате длинную подушку, пригласив и меня сесть подле себя. Матросы стояли все перед нами на коленях. Он говорил им длинную предварительную речь, изъясняя, что некоторые из них должны следовать с ним вместе на российском корабле в Россию. Тут открылось самое чувствительное явление; многие из матросов приблизились к начальнику с поникшими головами, что-то шептали ему с приметным душевным усилием, и у всех почти появились на глазах слезы. Сам он, доселе сохранявши спокойствие и твердость духа, прослезился; и я был в нерешимости, произвести ли мое намерение в действие. Необходимость, однако ж, требовала исполнить оное, дабы после от каждого порознь отобрать подтверждение о действительном пребывании наших пленных в Матсмае. К немалому моему утешению, я не имел причины раскаиваться впоследствии, ибо японский начальник, по своему состоянию привыкший к особенному роду жизни и изнеженный азиатской роскошью, подвергся бы великому беспокойству и нужде без своих японцев (двое из них после безотлучно при нем находились по очереди).
Потом просил я начальника, выразумевшего, для чего я беру его с собою в Россию и какие за несколько дней до его прихода сообщены были нам чрез Леонзайма от начальника острова известия об участи соотечественников наших, отписать к нему обо всем с возможною подробностью. Он при мне же изготовил весьма длинное письмо, расспрося у меня подробно об упомянутых выше обстоятельствах, также об имени нашего судна, о времени прихода в Кунашир, и кто таков Леонзаймо и проч.
После сего Такатай-Кахи с избранными матросами своими начал к нам перебираться, как будто на собственный свой корабль, а не с видом пленника, отправляемого в дальнюю страну. Все возможные способы употреблены были нами, чтоб удостоверить японцев, что мы не считаем их за враждующий, но за миролюбивый народ, с которым доброе согласие прервано токмо некоторыми неблагоприятными обстоятельствами. В сей же день по приглашению моему с помянутого судна приезжала к нам японская женщина, неразлучная спутница Такатая-Кахи в его плаваниях от города Хакодаде, где его жительство, до Итурупа. Весьма любопытно было видеть ей шлюп наш и странных людей, а еще более, ласки неприятелей своих, каковыми они нас полагали, и дружеское обращение наше с ними.
Не меньше и для нас было любопытно видеть японскую женщину. По приезде ее на шлюп приметно было, что она очень оробела: я тотчас просил Кахи ввести ее ко мне в каюту и сам взял ее за другую руку. У дверей она хотела было по японскому обычаю скинуть соломенные свои башмаки, но как у меня в каюте не было ни ковров, ни матов, то я знаками дал ей разуметь, что такая странная для нас учтивость может быть оставлена. Войдя в каюту, она положила обе руки на голову ладонями вверх и низко нам поклонилась; я подвел ее к креслам, а Кахи указал ей, что надобно в них сесть. Для такой неожиданной посетительницы, к счастью, случилась у нас на фрегате молодая, довольно пригожая женщина – жена нашего младшего лекаря. Японка, увидевши ее, казалась много ободренною и сделалась веселою, и они тотчас познакомились. Приветливая наша россиянка старалась ее занять тем, что всем почти женщинам нравится, – показыванием своих нарядов.
Японка, по-видимому, была большая модница, рассматривала все с великим любопытством, некоторые одеяния на себя надевала и изъявляла свое удивление приятною улыбкою. Но более всего она казалась пораженною белизною нашей россиянки, прикасалась руками к ее лицу, как будто подозревая, не искусственный ли у ней цвет, и, улыбаясь, часто повторяла: «Иоой, идой!», т. е. «Хороша, хороша!» Заметив, что японка любуется новым нарядом, я, чтоб угодить ей, поднес зеркало, как вдруг взоры ее поразились противуположностию ее лица со цветом позади ее, как будто нарочно стоявшей нашей белой россиянки. Она с искренним добродушием, отталкивая зеркало руками, говорила: «Варий, варий!», т. е. «Не хороша, не хороша!»
Напротив, она довольно приятная женщина, лицо у нее было смуглое и несколько продолговатое с правильными чертами, рот маленький со светящимися под черным лаком ровными чистыми зубами; брови узенькие, черные, гладкие, как будто кистью проведенные, лоснились над такого же цвета пламенными без впадин глазами; волосы самые черные, в виде тюрбана причесанные, без всякого головного украшения, кроме черепаховых воткнутых гребенок. Роста она среднего, собою тонка и довольно стройна. Одеяние ее состояло из шести шелковых, на самой тонкой вате, похожих на наши халаты, широких платьев; каждое было подпоясано особым кушаком очень низко. От пояса книзу платье было в обтяжку; каждое особливого цвета, а верхнее было черное. Разговор ее был протяжен, голос томный; все вместе с выразительною физиономиею производило приятное впечатление. От роду, по-видимому, она не могла иметь более восемнадцати лет. Мы ее угощали хорошим цветочным чаем с пряниками; она пила и ела с приметным удовольствием. При отъезде сделаны ей некоторые подарки, которыми она была очень довольна.
Прощаясь, я посоветовал нашей россиянке с нею поцеловаться; японка, заметив ее намерение, встретила ее поцелуем и много смеялась. От нас она поехала прямо в селение на той самой байдаре, которая была изготовлена отвезти письмо Кахи к начальнику острова.
Я полагал наверное, что коль скоро начальник острова получит настоящее объяснение, с каким намерением задержано нами японское судно, то пришлет письменный ответ, ежели не ко мне, по крайней мере к Такатаю-Кахи, и даже надеялся, что сам Леонзаймо, если задержан в селении, прислан будет для переводов, о чем начальник японского судна написал особую от имени моего записку. Но совсем противные нашим ожиданиям последствия дали нам уразуметь, что японское правительство запретило частным своим начальникам вступать с нами в переговоры, ибо вместо ответа на другой день в шедшую с берега нашу шлюпку с водою выпалили из четырех пушек ядрами. Несмотря на сие, я о показании Кахи не переменил своего мнения и пустую их пальбу презирал, решившись, как выше сказано, идти в Камчатку и узнать от него обо всем подробно, не желая скорым каким-либо предприятием испортить впоследствии главное дело.
При наставшем тогда благополучном ветре приказал я сделать сигнал сняться с якоря. Пред сим Такатай-Кахи просил меня, чтоб я позволил его матросам приехать осмотреть наш корабль. С согласия моего они все по очереди у нас перебывали, любопытствовали знать употребление каждой новой для них вещи, особенно поражала их наша оснастка; смелые лазили на марсы, а отважнейшие даже на салинг. Я приказал сводить их в мою каюту. Войдя в нее, делали они такие же знаки почтения, как бы я сам в ней находился. Там поднесли им из серебряной чарки русской водки, отчего они сделались еще смелее и веселее, начали знаками объясняться с нашими матросами, пленялись суконным нашим одеянием, светлыми пуговицами и цветными шейными платками, которые выменивали у наших матросов на свои японские безделицы. Такатай-Кахи, увидев на шканцах несколько порожних бочонков, предложил наполнить оные водою со своего судна, тотчас его матросы забрали все наши пустые бочонки и привезли их наполненные хорошею свежею водою. Приятно было видеть людей, почитавшихся за несколько часов нашими врагами, в таком с нами дружестве. Сии добрые японцы, простившись с нами, поехали на свое судно с песнями.
К вечеру шлюп и бриг «Зотик» пошли в море, а из селения тотчас открылась со всех батарей пальба из пушек ядрами. Там, вероятно, заключили, что мы вступили под паруса с тем, чтобы приблизиться к селению с неприятельским намерением. По причине весьма дальнего расстояния такая пустая пальба ничего кроме смеха не могла в нас возбудить, чему также и японский чиновник много смеялся, говоря: «Кунашир – худое место для русских, Нагасаки лучше». За противным ветром мы простояли следующий день в проливе на якоре расстоянием от селения не меньше пяти миль и нарочно смотрели в зрительные трубы, не возвратится ли к японскому судну посланная пред сим в селение и там задержанная байдара. Но начальник судна сказал: «Пока российский корабль не уйдет совсем из виду острова, байдара будет оставаться задержанною в селении».
11 числа сентября оба судна снялись с якоря и стали лавировать, взявши курс прямо на полуостров Камчатки. На сем переходе мы много потерпели от жестоких бурь, которые в такое позднее время года бывают здесь весьма опасны, как и во всех местах, под большими широтами лежащих. А 12 числа находились мы в крайней опасности, одна лишь только рука провидения могла нас избавить от конечной гибели. Около полудня в тот день начал дуть жестокий ветер, который впоследствии превратился в ужасную бурю; тогда была у нас под ветром гряда низменных островов, лежащих между Матсмаем и Чикотаном. Казалось, что шлюп хорошо выдерживал большие паруса, и мы имели изрядный ход. Не взирая однако ж на сие нас приметным образом прижимало течением к помянутым островам. Мы не надеялись отстояться на якоре при великом волнении, шедшем по направлению ветра с открытого океана между островами Кунаширом и Чикотаном, и были в самой крайней опасности потерпеть кораблекрушение.
С каждою минутою видели, замечая по лоту, приближение свое к опасным низким островам. К трем с половиною часам пополудни глубина от 18 сажень уменшилась до 13, нас несло боком к оным островам. В сем бедственном положении решились мы прибегнуть к последнему средству для отвращения гибели – стать на якорь, что мы и сделали. Но как якорь не задержал, то на глубине, уменьшившейся еще на 2 сажени при песчаном с каменьями грунте, бросили другой якорь. Несмотря на сие шлюп против жестокого волнения стоял бортом, и якоря тащились по дну. Тотчас спустили стеньги и все реи вниз. К великому счастью нашему, после сего якоря забрали и шлюп остановился на двух якорях. Таким образом провидению угодно было во второй раз спасти нас от очевидного бедствия.
Начальник японского судна, живший со мною вместе в каюте, доставлял мне удобный случай почасту с ним объясняться. Долго я домогался узнать от него об участи капитана Головнина. Он вслушивался со вниманием в чин и фамилию и всегда отвечал: «Не знаю». Ведая, сколь мало внятны русские фамилии для японского слуха, старался я разным образом фамилию Головнина изворачивать и наконец приведен был в величайшую радость, когда он со мною повторил в восторге: «Ховорин!» «Я слышал, – продолжал он, – что он также находится в Матсмае. Японцы почитают его российским данмьио, т. е. первостатейным чиновником». И после добрый мой японец стал описывать, как ему пересказывали видевшие Головнина японцы: что он высокого роста, важного вида, не так, как капитан Мур веселого, и не любит курить табак, хотя определено давать ему самого лучшего. «Мур же, – говорил он, – любит курить трубку и довольно хорошо разумеет японский язык».
Столь совершенное описание отличительных качеств наших соотчичей освободило нас от всякого сомнения, и мы благодарили провидение, пославшее нам в японце сем радостного вестника. Сверх сего восхищался я и тем, что не покусился на произведение отчаянного предприятия против японцев, внушенного мне ложными и злонамеренными объявлениями Леонзайма о наших пленных. Я узнал, что пленник наш всякой год ходил на остров Итуруп, отвозя туда разные товары из Нифона, а оттуда возвращался с грузом рыбы, но для меня весьма было удивительно, что он не знал Леонзайма. Полагая, что может быть, неправильно произносимо было мною его имя, я показал ему в записной моей книжке собственною его рукою написанное его название и место его рождения – город Матсмай.
Он, прочитав, весьма явственно сказал, что купца такого имени на Иткрупе никогда не бывало, что он знает нынешних и бывших хозяев оного острова, и пересказал мне их имена. Тогда вздумал я повторить все присвоенные Леонзаймом имена, как то: Нагачема, Томогеро, Хородзи. Такатай-Кахи, остановясь наконец на последнем, с удивлением и смехом воскликнул: «Хородзи знаю. И он называл себя в России оягодою?» – «Да, – отвечал я ему, – мы также от него слышали, будто бы он обладал великим имением». – «Да он никогда не имел и простой байдары, – возразил мой японец, – его звание у прежних хозяев было батиин, т. е. смотритель за рыбными промыслами; и как он умел хорошо писать, то и отправлял все письменные дела; уроженец он княжества Намбу, а не Матсмая, и женат на дочери мохнатого курильца».
Произнеся последние слова с презрением, он сделал знак рукою по своей шее для показания, что Леонзайму за присвоенное звание японского чиновника, если узнают в Японии, отрубят голову. Такое нечаянное открытие о самозванце Леонзайме обнаружило мне то, что посылаемые от нас на берег к начальнику острова японцы действовали, вероятно, по его коварным наставлениям в удовлетворение его мщению. Впрочем, невозвращение японца с письмом и уход сопровождавшего Леонзайма в селение я неправильно приписывал, как ныне оказывается, боязни его возвратиться на шлюп. По объяснению начальника японского судна, законом запрещается подданных Японии, бывших более одного года в чужой земле, по каким бы то ни было случаям допускать по возвращении их в отечество к своим семействам, а отсылаются они в Эддо для исследования их поведения, где, как мы полагали, и остаются большею частью на всю жизнь, лишенными всей надежды жить вместе со своими домашними. Наши японцы пробыли в Камчатке один только год, следовательно, уход их надлежит приписать сей только одной причине.
Отплыв от бурных японских берегов, мы на высоте Курильских островов, находясь в виду пролива Буссоль, названного по имени фрегата знаменитого мореплавателя Лаперуза, воспользовались случившеюся ясною, довольно приятною погодою для определения некоторых мест астрономическими наблюдениями. Мы нарочно проходили сим обширным проливом в Охотское море и, обозрев западную часть нескольких островов, к северу от сего пролива лежащих, вышли опять в восточный океан новым проходом между островами Райкоке и Матау. Не находя его названия ни на каких морских картах, мы наименовали его проливом Головнина в честь нашего несчастного капитана, бывшего предметом наших плаваний по сим морям.
22 сентября открылись высокие сопки (погасшие вулканы) Камчатского полуострова, вершины коих покрыты уже были снегом. Но на низменных местах оттенялась еще приятная для глаз зелень, и температура воздуха была довольно теплая. Наш Кахи признавался, что в плаваниях его к островам Итурупу и Урупу случалось ему видеть в это время года на берегах более снегу, и холод бывал ощутительнее. Приближаясь с благоприятным ветром ко входу в Авачинскую губу, мы льстились надеждою в следующий день войти в Петропавловскую гавань. Но переменившийся ветер прямо с берегу удалил нас в море, и мы после величайших трудностей, быв в третий раз весьма близко к берегу, в одну мрачную ночь едва было не претерпели кораблекрушения.
Не прежде 3 октября вошли мы в гавань. Здесь нашли мы три судна: одно было охотский транспорт, пришедший из Охотска с провиантом; а другие два, под американскими флагами, принадлежали гражданину Соединенных Американских Штатов господину Добеллу. На обоих сих судах груз, принадлежавший оному же господину Добеллу, положен был частью в Кантоне, частью в Манилле, куда они заходили на пути своем из Кантона в Камчатку. На одном из сих судов и сам господин Добелл прибыл в звании капитана с благонамеренными видами восстановить давно желанную для здешнего края с Китаем и другими изобильными соседственными странами торговлю.
Главная моя забота была поскорее свезти на берег нашего доброго японца, казавшегося весьма утомленным и даже печальным, как я думал, от беспокойств продолжительного неблагоприятного нашего плавания. Но объяснившись, после узнал я от него совсем другую причину. Когда мы, принимая поздравления от приезжавших к нам на шлюп с берега офицеров и прочих приятелей, вместе с ними радовались оконченной кампании, тогда наш японский начальник начал тревожиться о своей участи. Ему представлялось, по законам земли своей, что и его также, подобно нашим в Японии, будут содержать в строгом заключении. Сколь же велико было его удивление, когда он увидел себя помещенным не токмо в одном со мною доме, но и в одних покоях!
12 октября, отслужив на шлюпе благодарственный молебен за троекратное спасение от погибели, казавшейся неизбежною, офицеры и команда перебрались на берег.
Таким образом окончилась первая наша к японским берегам кампания, предпринятая для освобождения капитана Головнина с товарищами его несчастия. Плоды оной состояли в том, что мы от взятого в плен и привезенного нами Такатая-Кахи узнали, что оные соотечественники наши живы. Такое полезное и радостное для нас известие мы почитали немалым для себя приобретением и награждением трудов своих.
Глава 2
Зимование в Камчатке. – Нрав, поступки и обращение плененного нами Японца по имени Такатай-Кахи. – Сведения, полученные от него о наших пленных и о Японии. – Отправление шлюпа из Камчатки и прибытие к Кунаширу. – Странный поступок Такатая-Кахи и понятие японцев о чести. – Расположение начальника крепости вступишь с нами в переговоры. – Я посылаю одного из японцев на берег; он возвращается и доставляет мне официальную бумагу от японских чиновников. – Кахи отправляется на берег и возвращается с приятным известием, что японцы решились начать с нами переговоры. – Доставление к нам своеручной записки капитана Головнина, из коей узнали мы, что они все живы. – Прибытие из Матсмая значащих чиновников для переговоров с нами, которые и производились посредством Такатая-Кахи. – Свидание с одним из пленных наших матросов, который доставляет мне письмо от господина Головнина, тайно от японцев сим матросом привезенное. – Требования японского правительства; согласие мое удовлетворить оным, на каковой конец я отправляюсь в Охотск. – Прибытие в сей порт, занятия наши в оном и приготовления к третьему походу, предпринимаемому нами для освобождения наших пленных.
Привезенный нами японский начальник Такатай-Кахи, производя во всех портах своего отечества более 20 лет обширную торговлю, что подтверждалось его познаниями в мореплавании, долженствовал быть человек известный своему правительству. Отлично благородное его обращение доказывало, что он принадлежит к образованному классу людей. Сделавшись принужденно виновником настоящей его участи, не усматривал я в нем, к утешению моему, ни малейшей печали или уныния. Напротив, в спокойствии духа питался он тою патриотическою мыслию, что по возвращении в свое отечество будет в состоянии доказать, что со стороны нашего правительства никогда не было противу Японии неприязненного намерения, и ручался своею жизнью, что посредством посольства в Нагасаки освобождение наших пленных неминуемо последует.
Имея в своих руках такого просвещенного и искренне расположенного вспомоществовать освобождению наших пленных японца, я терзался мыслию, что не было при мне переводчика японского языка, находящегося в Иркутске, которого нельзя было за отдаленностью прислать в Камчатку прежде будущего лета. При великом с обеих сторон желании объясняться мы с ним в продолжение зимы составили свой язык, на котором без затруднения разговаривали иногда даже об отвлеченных предметах. Тогда пересказал я ему в точном виде все недоразумения и ошибки, бывшие причиною неудовольствия японцев, неудачу посольства нашего в Нагасаки и проч.
Такатай-Кахи рассказал, что все жители Японии, узнав о прибытии русских кораблей в Нагасаки и о том, что с Россиею утверждены будут коммерческие связи, весьма обрадовались, но последовавший за тем крутой перелом решительным отказом нашему послу произвел во всей Японии великое негодование на ее правление. Такатай-Кахи, сообщая сведения о своем отечестве и изъявляя желание, чтоб между Япониею и Россиею утвердилась торговля, неоднократно восклицал: «В несчастии моем признаю я Божий промысел, избравший меня своим орудием. Не имея никаких важных причин идти в Кунаширский залив, по случаю заехал я туда, не бывав в нем более пяти лет, и сделался виновником уничтожения вашего решительного намерения напасть на селение; следовательно спасителем жизни нескольких десятков русских и нескольких сот японцев. Эта мысль меня оживляет, и я надеюсь при всей слабости моего здоровья перенесть суровость Камчатского климата».
Внимание и соболезнование, которое ему от всех россиян оказываемо было, толико подействовали над сердцем сего благородного человека, что он день и ночь о том только и думал, как бы доставить отечеству своему такое известие о народе, взявшем его в плен, какого не приносил еще никто из японцев, бывших в России. Будучи по воспитанию своему и по образу мыслей гораздо сведущее предшественников своих, он ясно видел, что польза отечества его, о котором никогда не мог равнодушно вспоминать, требовала миролюбивого окончания вражды, возникшей между Россиею и Япониею от случаев непредвиденных и без соучастия главных правительств.
Он понимал, что на стороне любимого его отечества будет вред от сей вражды, а потому и старался всемерно объяснить нам странность японских неприязненных поступков, которых причины мы не постигали, равным образом и то, какие у них непреложные законы и обычаи, по незнанию которых иностранец может произнести о них ложное суждение. Он уверял, что японцы, поступая с нами неприятельски, не имели и не имеют в виду заводить совсем бесполезные для них ссоры с соседнею и великою империей, но по некоторым читателю уже известным законопротивным поступкам наших соотечественников, за несколько годов на берегах их бывших, они имели достаточно причин заключать о неприязненности России к Японии и чрез то принужденными нашлись почесть народ наш себе враждебным, чего, конечно бы, не последовало, если бы Япония по примеру других государств имела сношение с соседственными правительствами.
И как они, по законам земли своей, сего не имеют, то и нельзя им было узнать, по повелению ли правительства приходившие на их берега суда под русским флагом неприятельски действовали или совсем без ведома оного. А потому японское правительство решилось употребить сии насильственные меры, признаваемые впрочем во всей Японии несоответствующими правилам военных законов, но основанные на желании получить от российского правительства в сих происшествиях объяснение.
«Я уверен, – говорил он, – что одного свидетельства иркутского губернатора в том, что правительство не участвовало в поступках Хвостова, довольно будет для доставления русским пленным освобождения». Все, что говорил сей добрый и честный Кахи, не были одни пустые слова, вымышленные им для получения себе свободы. Впоследствии мы на опыте уверились в истине оных: он послужил нам орудием к скорому и счастливому прекращению распрей между двумя государствами, выдаче захваченных наших пленных и к постановлению на предбудущее время некоторых условий, которые, хотя и невелики, но сделаны вопреки коренным постановлениям империи. Обо всех сих обстоятельствах писал я к охотскому начальнику, представляя, чтоб он испросил по сему предмету официальное письмо от иркутского губернатора к губернатору матсмайскому, рассчитывая зайти за сим письмом в Охотск. Такатай-Кахи брался лично вручить письмо сие матсмайскому губернатору и доставить в Кунашир (куда обещано было его отвезти) решительный ответ и известие об участи всех наших пленных. Таков был план предстоявшей кампании.
До половины зимы здоровье Кахи было в хорошем состоянии, но смерть двух его матросов произвела в нем большую перемену: он сделался задумчив, угрюм, начал жаловаться на слабое свое здоровье, уверял лекаря, что у него в ногах цинготная болезнь, и утверждал, что она ему будет стоить жизни. Но истинною причиною его печали было желание воротиться скорее в отечество и опасение, чтоб в Охотске, куда надлежало заходить, его не удержали. Наконец он открыл мне свое подозрение. Видя, что от благополучного возвращения Такатая-Кахи в отечество зависит все: как освобождение наших, так, может быть, и восстановление с Япониею коммерческих связей, я решился, не дожидаясь ответа из Иркутска, отвезши его прямо в Японию. И когда объявил я ему об этом, он призвал к себе оставшихся своих двух матросов, сказал им свою радостную весть и просил меня, чтоб я оставил его на время с матросами. Вышед в другую комнату, я полагал, что набожный Такатай-Кахи желает молиться Богу, как обыкновенно, без свидетелей, но вместо того он скоро вышел из своей комнаты в парадном своем платье и при сабле вместе со своими матросами и начал изъявлять мне свою благодарность. Будучи изумлен сим неожиданным явлением и тронут чувствительностью доброго японца, я уверил его в точном исполнении своих обещаний.
В апреле месяце, когда надлежало заниматься приготовлениями шлюпа к походу, я получил от иркутского губернатора поручение привести в исполнение в звании камчатского начальника высочайше утвержденное новое образование Камчатки, и по случаю отправления моего к японским берегам доверил временное управление Камчатки господину лейтенанту Рудакову.
6 мая лед был прорублен и шлюп выведен на рейд в Авачинскую губу, а 23 мая отправился из сей губы в предпринятый путь. Через двадцать дней благоприятнейшего плавания прибыли мы благополучно к оконечности острова Кунашира и стали на якорь в заливе Измены в таком же, как и прошлым летом, расстоянии от укрепленного японского селения. По совету Такатая-Кахи велено было двум его матросам приготовиться ехать на берег. Селение прежним порядком завешено было полосатою материею. С батарей из пушек по шлюпу не палили и по всему берегу не видно было никаких движений.
Когда наше гребное судно для отправки японцев на берег было изготовлено, тогда оба японца пришли ко мне в каюту, чтоб изъявить за увольнение свое благодарность и принять от своего начальника разные поручения к главному начальнику острова. При сем случае я сказал Такатаю-Кахи, что, отпуская его матросов на берег, надеюсь, что они принесут от Кунаширского начальника на его письмо ответ с обстоятельным извещением о настоящей участи всех наших пленных, и спросил его, ручается ли он в их возвращении. Он отвечал: «Нет!» – «Как нет? – спросил я, – Разве тебе неизвестны законы твоей нации?» – «Известны, да не все». – «Когда так, – сказал я, обращаясь к его матросам, – то объявите кунаширскому начальнику от моего лица, что если он вас на берегу задержит и не пришлет ко мне никаких известий об участи наших пленных, то я должен буду признать сей поступок неприятельским и вашего начальника повезу с собою в Охотск, откуда нынешнего же лета придут сюда несколько военных судов требовать вооруженною рукою освобождения наших пленных. Назначаю сроку только три дня для обождания здесь ответа».
При сих словах Такатай-Кахи изменился в лице, однако с довольно спокойным духом начал говорить: «Начальник императорского судна (так он величал меня во всех важных разговорах)! Ты объясняешься с жаром, твое послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов заключает много, а по нашим законам мало. Напрасно угрожаешь ты увезти меня в Охотск. Ежели двух моих матросов начальник вздумает на берегу удержать, то не два, а две тысячи матросов не могут меня заменить. Притом предваряю тебя, что не в твоей будет власти увезти меня в Охотск, но об этом объяснимся после, а теперь скажи мне, действительно ли ты решился на таких условиях отпустить моих матросов на берег?» – «Да, – сказал я, – иначе как начальник военного корабля я не смею и подумать при таких трудных, на меня возложенных поручениях и ужасом скрытых обстоятельствах» – «Хорошо! – отвечал он, – Так позволь мне сделать, может быть, последнее и весьма нужное наставление моим матросам и словесно уведомить обо мне кунаширского начальника, ибо ни обещанного письма, ни какой-либо записки теперь я с ними не пошлю». Он несколько оправился, принял на себя важный вид и потом продолжал: «Ты довольно разумеешь по-японски, чтоб понимать все, что я в простых словах буду говорить своим матросам. Я не хочу, чтоб ты имел право подозревать меня в каком-либо дурном намерении».
Его матросы, сидевшие на коленях, приблизились к нему с поникшими головами и внимательно слушали его слова. Сначала наставлял он их в обрядах, как должно будет явиться к кунаширскому начальнику; потом подробно исчислил им, в которой день привезены они были на российский корабль, как были содержимы, когда прибыли в Камчатку, что жили в одних со мною покоях и получали хорошее содержание; что оба японца и мохнатый курилец померли, несмотря на все старания врача; что ныне шлюп поспешно отправлен в уважение его болезни прямо в Японию и пр. Он повторял им несколько раз, чтоб они все сие безошибочно пересказали кунаширскому начальнику, и заключил величайшею обо мне похвалою, упоминая, с какою заботливостью я всегда входил в их положение, что он сам, как на корабле, так и на суше, жил со мною вместе, и все, что только можно, по его желанию ему было доставляемо. Наконец пред своим образом в глубоком молчании помолился он Богу, поручил более им любимому из обоих матросов доставить свой образ его жене и отдал ему же большую свою саблю, которую называл родительскою, для того чтоб ее вручить единственному его наследнику и сыну.
По исполнении всего этого он встал и со спокойным, даже веселым видом попросил у меня водки попотчивать при прощании своих матросов, выпил вместе с ними и проводил их вверх, не давая им никаких более поручений. На нашей шлюпке отвезли их на берег, и они беспрепятственно пошли в селение.
Обряды, совершенные нашим японским начальником при его прощании с матросами, и значительное изречение: «Не в твоей будет власти увезти меня в Охотск» – привели меня в великое смущение. Возвращение японских матросов казалось мне совсем безнадежным; я мог удержать в виде аманата озлобленного японского начальника, но не в моей власти было воспрепятствовать исполнению его смелого изречения. Я долго не мог решиться отпустить его на берег, ибо чрез то лишился бы всей надежды к освобождению наших пленных, однако ж, сообразив все обстоятельства, увидел я, что в пользу наших пленных должно избрать последнее средство. Притом вознамерился я, если уволенный на берег японский начальник не воротится, идти сам прямо в селение.
Несколько зная японский язык, нетрудно было бы мне во всем объясниться, и притом я имел в виду, что если наши пленные живы, то участь их от сего не сделается хуже; когда же они все убиты, тогда всему делу и моим мучениям конец. Я объявил о сем намерении старшему по себе офицеру, которого нужно было заблаговременно наставить для пользы службы в исполнении неоконченных мною некоторых служебных, обязанностей.
Утвердившись в этом мнении, сказал я нашему японскому начальнику, что он может ехать на берег, когда ему угодно, ибо я во всем полагаюсь на его великодушие, и прибавил, что его невозвращение будет стоить мне жизни. «Понимаю! – отвечал он. – Тебе без письменного свидетельства об участи всех ваших пленных нельзя воротиться в Охотск, да и мне нельзя подвергнуть своей чести малейшему бесславию, иначе как на счет моей жизни. Благодарю за твою доверенность, но я и прежде не имел намерения ехать в один день со своими матросами на берег; это по нашему закону для меня неприлично, а завтра поутру, ежели тебе угодно, прикажи меня отвезти поранее на берег». – «Приказывать не нужно! – был мой ответ. – Я сам отвезу тебя». – «Итак, – сказал он с восторгом, – мы опять друзья! Теперь я объясню тебе, что значило отправление моего образа и родительской сабли на берег, но прежде выговорю тебе с тою откровенностью, с какою я триста дней с тобою как друг обо всем объяснялся, что твое словесное послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов для меня было чрезвычайно оскорбительно.
Угрозы твои о приходе сюда нынешнего лета с военными судами до меня собственно не касались, но когда ты объявил свое намерение увезти меня с собою в Охотск, то я приметил, что ты подозреваешь во мне обманщика, подобного Городзию. Признаюсь, я едва мог верить, чтоб сии оскорбительные моей чести слова были произнесены тобою. Удивительно для меня было, что ты в триста дней мне ничего не говаривал в сердцах, между тем как я по своей горячности неоднократно и без всякой почти причины бывал в жестоком гневе, а в нынешний день при таком важном случае ты допустил гневу овладеть твоим рассудком и чрез то в несколько минут приуготовил меня сделаться злодеем и самоубийцею. Национальная наша честь не позволяет человеку моего звания быть в чужой земле пленником, каковым ты хотел меня сделать при объявлении своего намерения увезти меня с собою в Охотск. В Камчатку я с тобою отправился согласно с моим желанием, о чем и главному нашему правлению известно, ибо я особенно писал в Кунашир, по каким причинам вооруженные шлюпки с российского военного корабля овладели моим судном. Одни матросы были тобою взяты против их воли.
По превосходной твоей силе я находился тогда в твоих руках, но жизнь моя всегда была в моей власти. После всего этого объявлю тебе тайну моих намерений: я твердо решился, видя тебя непоколебимым в твоих предприятиях, свершить над собою убийство В доказательство исполнения сего я отрезал у себя на голове клок волос и положил их в ящик моего образа. Сие по нашим законам означает, что тот, от кого присланы собственные его волосы, лишил себя жизни с честью, т. е. распорол себе брюхо. Над волосами свершается такой же обряд погребения, как и над самим покойником. Когда ты называешь меня другом, то я от тебя ничего не скрою: озлобление мое дошло до такой степени, что я даже хотел убить тебя и твоего старшего офицера и потом иметь утешение объявить об этом твоей команде!»
Какие возмутительные для европейца понятия о чести! Японцы почитают такое дело величайшим подвигом; память подобного героя прославляется вместе с уважением к оставшемуся его семейству. В противном же случае дети бывают преданы изгнанию из места своего рождения.
Вот с какими ужасными замыслами жил в одной со мною каюте человек, на коего я взирал как на искреннего своего друга и засыпал покойно! Выслушав сие с такими движениями чувств, каковые обыкновенно бывают при размышлении о минувшей опасности, я сказал ему, что мне удивительно его ограничивание в избрании мщения, когда в его власти было совершить полное мщение над жизнью всех нас зажжением крюйт-камеры
«Да, – сказал он, – взорванием всех на воздух? Нет, друг мой, это я знал, но какая в этом отважность? По моему мнению, таким потаенным образом мстить свойственно малым, робким душам. Не думаешь ли ты, чтоб я тебя убил сонного, почитая тебя храбрым начальником? Я думал излишним в этом делать пояснение, но когда ты поставляешь великостию произвести мщение взорванием корабля на воздух, то, вероятно, ты подумал, что я имел намерение убить тебя тайным образом. Нет! Я приступил бы к делу формальным вызовом». За такое его героическое намерение и искреннюю ко мне откровенность он сделался в глазах моих действительно редким человеком, и мое к нему уважение возвысилось по мере обнаружившихся новых в нем качеств великости души.
На другой, день с примирившимся со мною удивительным японским начальником поехал я на берег. Приближаясь к берегу, увидели мы двух идущих из селения японцев, которых вскоре признали, к общей радости, нашими японскими матросами. Приставши к берегу, мы их дождались у речки, противу которой стоял наш шлюп. Они уведомили своего начальника, что в Кунашире главным командиром были приняты весьма хорошо, и на испрашивание мною позволения наливаться у речки водою дано согласие на условии, чтоб наши люди не переходили на другую сторону речки против селения. По случаю прихода российских судов к Кунаширу находились в селении трое больших чиновников: старшие два по объявлении японскими матросами их имен оказались нашему японцу хорошими приятелями. Более никаких известий они нам не сообщили. Главный начальник острова желал только поскорее увидеться с нашим японским начальником. Из сделанных мною японским матросам подарков некоторые безделицы были ими взяты с собою на берег. Все они без изъятия были кунаширским начальником рассматриваемы, и японским матросам не позволили ничего при себе оставить, они принесли назад в особом узелке все вещи до иголки. Я называл это неприязненным поступком, но Такатай-Кахи меня успокоил, объяснив, что принятие подарков у них запрещено законом.
Потом один из матросов подал мне ящик, препровожденный чрез главного начальника с бумагами из города Матсмая. Восторг неожиданной радости наполнил мою душу. Я мнил обрести в нем письма от заключенных в оном городе наших друзей и спешил тут же на берегу открыть ящик, но благоразумный Такатай-Кахи меня остановил, говоря: «Огради свое любопытство рассудком! В этом ящике должны заключаться важные бумаги от нашего правительства к вашему». Взяв от меня ящик, совершил он над ним обряд особого почитания троекратным поднятием на голову и сказал: «Все нам благоприятствует. Я говорю «нам», ибо по чувствам моим я вполовину русский. Весьма хорошо будет, если ты мне позволишь отнести этот ящик обратно к начальнику. Завтра я не замедлю с ним к тебе возвратиться. Сего требует наш обряд».
В секунду восстала в чувствах моих борьба сомнений, и в секунду, не изменяя вида, решился я следовать его совету. Тогда я распрощался с нашим почтенным японцем и, отдавая ему половину разрезанного своего белого платка, сказал: «Кто мне друг, тот через день, два и не долее трех принесет ко мне другую половину моего платка». Твердым и уверительным голосом отвечал он, что одна смерть может воспрепятствовать ему сие исполнить. «Не через день, – продолжал он, – а завтра поутру непременно возвращусь к тебе на корабль, но позволь моим матросам со мною опять воротиться в селение». Я согласился на то, а сам, возвратясь на шлюп, приказал содержать оный к ночи в настоящем боевом порядке.
На другой день с вахты известили меня, что видят двух идущих из селения японцев и что один машет чем-то белым. Я узнал, что это наш добрый японский начальник, и немедленно послал за ним шлюпку, на которой он с одним своим матросом к нам приехал и привез приятные для нас известия, что по письмам, полученным из Матсмая, все наши русские здоровы, кроме штурмана, который был в весьма опасном состоянии, не допускал к себе японских лекарей и десять дней не употреблял никакой пищи; теперь, однако ж, ему сделалось легче. Потом в каюте вручил он мне препровожденное от куиаширского начальника из Матсмая официальное письмо, или лист на японском языке с русским переводом, находившиеся в вышеупомянутом ящике. О получении сих бумаг я послал с нашим добрым Такатаем-Кахи к главному начальнику Кунашира письмо и по его совету предложил нашу готовность идти отсюда со шлюпом прямо в Хакодаде, если он согласится прислать к нам двух японцев, посредством коих можно бы было по прибытии в Хакодаде сделать первое с берегом сношение. Содержание сего письма Такатаи-Кахи взялся пересказать начальнику Кунашира, и к вечеру мы его свезли на берег.
В следующий день, невзирая на ненастную погоду, он опять приехал к нам на шлюп и объявил мне, что кунаширский начальник признает мое требование о двух японцах для следования со шлюпом в Хакодаде справедливым, но не может сам на это решиться, а пошлет об оном с нарочным к матсмайскому губернатору особое донесение вместе с моим письмом, ибо он отправил туда и первое мое письмо в день нашего в Кунашир прибытия; там находятся, говорил он, переводчики русского языка. Почта, по уверению нашего усердного друга Такатая-Кахи, из Кунашира в Матсмай обращается в двадцатый день.
При таких благоприятных обстоятельствах я решился дожидаться настоящего разрешения от матсмайского губернатора, коему, без сомнения, мои письма будут переведены. Следовательно, ответа его нельзя было не почитать особенно для нас важным.
Мы желали с пользою употребить определенное для ожидания почты время вернейшим описанием всего залива Измены, для чего необходимо было по заливу разъезжать на гребных судах, о чем я спрашивал у кунаишрского начальника позволения. Но он весьма учтивым образом просил нашего друга Такатая-Кахи нам объяснить, что это будет противно предписаниям, и объявил, чтоб наши шлюпки ни под каким видом никуда далее речки не ездили, и то на прежнем условии. Мы принуждены были остаться довольными, что, по крайней мере, отказ сделан был учтивым образом. Между тем почтенный Такатай-Кахи, искренне участвовавший в нашем положении, не преставал навещать нас чрез каждые три дня. Добрые его матросы иногда приносили нам от его имени небольшое количество свежей рыбы, которая всегда разделялась поровну на всю команду. В уплату за нее строго приказал начальник никакой вещи на берег от нас не привозить и всегда извинялся скудным промыслом, что и действительно было так, ибо во все время доставлено было к нам не более семнадцати рыб.
Свидания наши происходили следующим образом, и каждый его приезд почитаем был нами днем праздника.
Первое было 14 июля. При сем посещении, дружески с ним беседуя, сказал я ему, что прочитав несколько раз со вниманием матсмайский лист, весьма много удивляюсь, что в нем ничего не упоминается о важном прошлогоднем происшествии, по каким причинам мы овладели его судном и самого его увезли с собою в Камчатку. В скорости он отвечал, что также не менее моего сему удивляется, и даже называл такое со стороны их правительства упущение чудом, многозначащим по-японски словом фуссинги, но после долгого размышления возобновил разговор, сказав: «Нет! Неправильно я назвал оставленный без замечания нашим правительством прошлогодний ваш неприятельский со мною поступок фуссинги! По нашим законам вы вправе были воински действовать, когда известили вас о смерти ваших пленных. Даже если бы вы меня и многих людей на судне убили, то и тогда бы наше правительство, расположившись к дружескому, как теперь, объяснению, не выставило бы сего на вид.
Притом же я сегодня, разговаривая об этом с главным начальником, узнал, что Городзий вас таковым извещением не обманул, а бывший прошлого года здесь главный начальник, который и теперь тут же находится, действительно сделал ему такой ответ, что все ваши убиты. Сам же, быв воспален гневом и мщением за учиненные Хвостовым оскорбления неприятельскими его поступками, желал с вами сразиться и с нетерпением ожидал той минуты, когда вы сделаете приступ к нападению на селение. Весь гарнизон, состоявший из японцев (более трех сот человек), поклялся умереть под ружьем. Они погребли себя заживо воинским обрядом, отрезав каждый у себя клок волос, которые все были уложены в особый ящик в бумажных свитках с именем каждого из них в готовности отправить оный в Матсмай при первом вашем движении напасть на селение. Зная вашу решимость, кровопролитие было бы страшное, а превосходство вашей артиллерии даровало бы вам победу, но победу кратковременную. Чудесным бы только промыслом, может быть, некоторые из вас избежали смерти, ибо японцы, узнав из опытов по поступкам людей, с Хвостовым бывших, сколь падки ваши люди к водке, приготовились положить в оную яд».
Побеседовав довольно долго, он объяснил нам, что начальник много сожалеет, не имея прислать ничего хорошего, употребляемого нами в пищу. Хотя еще не настало время для рыбной ловли, однако он сегодня отправил две лодки оную промышлять. Сам Такатай-Кахи обещался с удачною ловлею приехать, не внимая нашим просьбам, что это будет лишнее для него беспокойство. «Не лишнее, – отвечал он, – первая вещь по нашему гостеприимному обычаю доставляется лично друзьям, каковыми вас я имею удовольствие признавать». Простившись с нами, поехал он на берег к речке, откуда ходил пешком до селения, по крайней мере, версты две.
На другой день по причине дурной погоды он к нам не возвращался; затем в следующий день, 16 числа, прибрел весьма рано утром, так что часовые увидели его не прежде, как уже он находился у речки в ожидании гребного нашего судна, что меня весьма много огорчило. По прибытии его на шлюп я перед ним извинялся, что заставили его некоторое время дожидаться, ибо мы никак не воображали, чтоб он так мало ценил свой покой. Он откровенно мне признался, что такая невнимательность для него была чувствительна. «С самого выхода из селения, – говорил он, – я, идучи по берегу, не преставал махать белым платком, и если бы еще немного вы замедлили прислать шлюпку, я намерен был возвратиться. (Старик был чрезвычайно честолюбив, надобно было при нем часовых побранить). Ты удивляешься, что я так рано поднялся; от сего также и начальник меня отклонял, но мне должно было сдержать свое слово; вчерашний день для меня был самый неприятнейший. Прождав до самого вечера возвращения рыбаков, мне уже поздно было к вам идти. Я не мог спокойно спать, нарушив свое обещание; встал до свету, с поспешностью напился одного только чаю и отправился из селения со всем вчерашним промыслом, состоящим, как ты видишь, из четырнадцати только рыб. Я буду иметь сегодня удовольствие вместе с тобою есть свежую рыбу, которой мне еще не удавалось на берегу отведать».
Какое усердие оказывал нам почтенный Такатай-Кахи! Возблагодарить за оное я не имел способов, а довольствовался сказать ему: «Ты мне друг, и мы друг друга разумеем».
Обед был изготовлен ранее обыкновенного, ибо он часто поговаривал, что у него хороший аппетит. Он сел с нами вместе за стол: рыба с простою японскою чисто сваренною крупою была первым и последним блюдом. Он ел необыкновенно много. Я также давно не едал такой вкусной рыбы, приправленной, вместо всех соусов, чистейшею японскою дружбою достойного Такатая-Кахи. По окончании обеда пили за здоровье доброго начальника. К вечеру прежним порядком отвезли его на берег.
18 числа он опять к нам пожаловал для одной только дружеской беседы, жалуясь на большую на берегу скуку и на худое содержание от комиссионера компании купцов, имеющих сей остров на откупе, где он имел квартиру. По своему независимому духу это его чрезвычайно огорчало: он не мог вытерпеть, чтоб не выговорить о сем комиссионеру, и с ним поссорился. Выпросил у начальника тридцать человек курильцев и лесу построил себе досчатый особый домик, где, по его словам, со своими двумя матросами поместился весьма покойно и с великим торжеством говорил, что он теперь живет славно. О комиссионере и компанейских делах пересказывал с презрением и заключил кратким японским изречением: «Лицо надменное, а денег нет».
20 июля известили меня, что видят идущего из селения нашего тайшо (под сим именем он более был известен всем матросам). На японском языке слово тайшо означает командиров; с самого начала он меня так назвал, почему я сделал ему такую же учтивость, и с тех то пор мы стали друг друга величать тайшо. Скорое такое прежде условного срока возвращение я приписал одной только его скуке. Я даже не изъявил удивления, что он так скоро к нам возвратился. Мы сошли вместе в каюту. Он, сев подле меня на стул, начал вынимать из-за пазухи бумагу, оговариваясь с видом, не предвещающим ничего особенного. «Сейчас, – говорил он, – привезли из Матсмая сие письмо незапечатанное; на нем, кажется, русская надпись». Лейтенант Филатов, подле нас стоявший, подсмотрев вниз подписью в руках тайшо обращенное письмо, с восторгом воскликнул: «Рука Василия Михайловича!» Сраженный столь неожиданною радостью, я в молчании беру от друга моего тайшо письмо, признаю руку господина Головнина, по наружной величине оного думаю найти пространное описание двухлетнего его заключения и, развернув, вижу только три следующие строки:
«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае.
Сии радостные строки, освободившие нас от всякого сомнения о действительном пребывании всех наших пленных в Матсмае, прочитаны были мною на шканцах всей команде. К лучшему удостоверению многие из служителей сами читали их и признали руку обожаемого своего начальника, за что с восклицанием изъявили искреннюю благодарность почтенному Такатаю-Кахи. Всей команде дано было выпить по целой чарке водки за здоровье тех друзей, которых в прошлом лете мы почитали убитыми, и все готовы были на тех берегах окончить и свою жизнь.
При сем случае тайшо сообщил мне и свою великую радость. Он получил от сына своего из Хакодаде письмо, и вот каким странным образом начальник ему оное доставил. По японским законам всякий подданный, возвратившийся из чужого государства, не может ни с кем иметь никакого сообщения. Начальник острова призвал его к себе отдать наше письмо для доставления нам, а его письмо он, прохаживаясь по комнате, будто нечаянно выронил из кармана, как простую бумагу, и, не оборачиваясь назад, дал время и случай Такатаю-Кахи оное поднять. Умный тайшо тотчас догадался и, нимало не затрудняя начальника, поднял письмо и положил к себе в карман. В оном письме сын извещал его о весьма выгодных приобретениях по коммерческим его делам. К числу десяти его судов построено еще два больших. Мать его и любезная супруга тайши, о жизни коей в Камчатке он сомневался, живы, но удрученная печалью супруга сделала обет отправиться на поклонение по всей Японии к знаменитейшим угодникам. В сие пилигримство она вскоре по получении известия о несчастии его вступила и теперь совершает. Один богатый человек, верный его друг, коль скоро получил печальную об нем весть, все свое имение роздал бедным и сделался пустынником, скрывшись в отдаленные горы.
Какой пример истинного дружества! Просвещенные европейцы, вы почитаете японцев коварными, злобными и мстительными, чуждыми сладчайших чувств дружества. Нет! Вы заблуждаетесь! В Японии есть люди, достойные имени человека во всем смысле сего благородного названия, и великие национальные добродетели, коим подражание не сделает нам стыда, а паче доставит большую похвалу.
Я сказал доброму Кахи: «Ты богатейший человек, ибо имеешь такого друга». – «Да, – отвечал он, – я счастлив, имея двух друзей». – «Двух! – промолвил я. – Какое множество!» Сия мысль чрезвычайно ему понравилась. В том же письме упомянуто, что во многих церквах друзья его совершали несколько дней особые служения о благополучном его возвращении. Сын заключает свое письмо тем, что как он был предметом разговоров по всей почти Японии, то общее мнение всех было, что ежели Бог сохранит его жизнь в России, он непременно будет возвращен, и для Японии последуют счастливые перемены. Утверждаясь на сем мнении, он (сын) не сомневался о его прибытии в Кунашир и отправил заблаговременно письмо, долженствующее много его утешить. Этот день был для меня наиприятнейшим в жизни. При отъезде нашего японского друга на берег команда изъявила желание прокричать ему: «Ура!» Что и было с восторгом исполнено.
26 июля Такатай-Кахи по приезде на шлюп уведомил нас партикулярно, что из Матсмая пришла почта, и в ответ на наше письмо едет сюда на императорском судне первый по матсмайскому губернатору начальник, при нем курилец Алексей и один из наших пленных русских. По мнению Такатая-Кахи, наш русский не мог быть офицер, как мы было все заключили, а верно матрос.
По времени отправления судна из Матсмая ему должно было сегодня или завтра сюда прийти. Через несколько часов было усмотрено, что оно приближается к заливу. Такатай-Кахи признал его по красному шарообразному знаку на парусе императорским судном. Корпус его был весь выкрашен красною краскою, борты завешены полосатою материею, на корме развевались три флага, каждый с особенным изображением; в кормовой же части утверждены были четыре большие пики с какими-то чернеющими на вершинах перевязками (по числу таких пик в Японии познается чин того, перед кем их несут). Из селения навстречу императорскому судну выезжали байдары под флагами. Каждая байдара подавала особый свой буксир, и все рядом буксировали оное судно к селению. При наступлении темноты нельзя нам было заметить, какая на берегу сделана была церемониальная встреча прибывшему начальнику. Такатай-Кахи, уезжая на берег, дал верное слово завтра к нам побывать и объяснить нам, по какой причине приехал сюда начальник.
В следующий день увидели мы его идущего вдвоем. Самого Такатая-Кахи мы тотчас узнали по привязанному к его сабле белому платку. В рассматривании другого также недолго затруднялись. Как они шли рядом, то высокий его рост по временам совсем заслонял от наших взоров малорослого нашего, но великого друга Такатая-Кахи. Все сказали, что идет один из наших пленных матросов. Здесь я не могу не описать той трогательной сцены, которая происходила при встрече наших матросов с появившимся между ними из японского плена товарищем. В это время часть нашей команды у речки наливала бочки водою. Наш пленный матрос все шел вместе с Такатаем-Кахи, но когда он стал сближаться с усмотревшими его на другой стороне речки русскими, между коими вероятно начал распознавать своих прежних товарищей, то сделал к самой речке три большие шага, как надобно воображать, давлением сердечной пружины, и оставил по крайней мере в девяти хороших японских шагах нашего малорослого Такатая-Кахи.
Тогда все наши матросы, на противной стороне речки стоявшие, в изумлении нарушили черту нейтралитета и бросились чрез речку вброд обнимать своего товарища по-христиански. Бывший при работе на берегу офицер меня уведомил, что долго не могли узнать нашего пленного матроса: так много он в своем здоровье переменился! Подле самой уже речки все воскликнули: «Симонов!». Он, скинув шляпу, кланялся, оставался безмолвным и приветствовал своих товарищей крупными слезами, катившимися из больших его глаз. Сия, трогательная сцена была возобновлена, когда он приехал на шлюп. Я первый, с ним поздоровавшись, спросил только о здоровье всех оставшихся наших пленных в Матсмае. Он отвечал: «Слава Богу, живут, хотя не так здоровы, особенно штурман опасно болен!» Долее удовлетворять любопытству расспрашиванием о моем друге Василии Михайловиче Головнине я не смел, видя с каким нетерпением команда желала его принять в свои дружеские объятия.
С приехавшим на шлюп почтенным Такатаем-Кахи сошел я в каюту. Он объявил мне, что прибывший в Кунашир первый по матсмайском губернаторе чиновник Такахаси-Сампей поручил ему сообщить мне особые пункты, вынул памятную свою книжку и прочел следующее:
«Такахаси-Сампей свидетельствует свое почитание камчатскому начальнику и извещает его, что вследствие полученного от него в Матсмае письма обуньио-сама (губернатор) предписал ему поспешить отправлением в Кунашир, куда прибыл на российском военном корабле камчатский начальник, для изъявления к такому высокому званию должного внимания и сообщения предварительных пунктов по предмету освобождения всех русских. Такахаси-Сампей по чувствам своим крайне сожалеет, что японские законы не позволяют ему иметь в здешнем месте личных с камчатским начальником переговоров. Принимая большое участие в трудах, коим офицеры и команда российского военного корабля подвергаются вторичным приходом к острову Кунаширу для освобождения своих соотечественников, и соболезнуя о случившемся с ними неприятном происшествии, привез он с собою с позволения матсмайского обуньио одного из пленных русских. Для лучшего обо всем удостоверения своих соотечественников ему позволено каждодневно навещать российский корабль с условием возвращаться к ночи в селение. Такахаси-Сампей просит камчатского начальника принять избранного для переговоров доверенного Такатая-Кахи представляющим его лице, ибо он объявил, что свободно объясняется с камчатским начальником».
За сим следовали официальные пункты.
1. Согласно с нашим официальным листом доставить японскому правлению свидетельство за подписанием также двух начальников с приложением печатей, точно ли Хвостов производил без ведома и согласия российского правительства законопротивные поступки на мохнатых Курильских островах и Сахалине?
2. Известно, что Хвостов неприязненным действием в селениях наших нарушил спокойствие народа, присвоив себе право воспользоваться пшеном и разными товарами, принадлежащими частным людям, и все собранное им имущество привез в Охотск, в числе коих находилась и наша воинская амуниция, состоявшая из лат, стрел, ружей и нескольких пушек. О первых вещах, Хвостовым взятых, японское правительство заключает, что от долговременности пришли в совершенную негодность, но последние по свойству своему не могут подвергнуться совершенной порче и быть включены в смысл такого заключения, как первые; следовательно, они должны быть японскому правительству возвращены, ибо впоследствии времени такие вещи могут представлять трофеи, как будто по праву завоевания от нас России доставшиеся; как оные от употребления не могут скоро повредиться, то, может быть, они в самом Охотске теперь и не находятся. Собрать же их из разных мест хотя возможно бы было, но по причине затруднений в пересылке из отдаленных мест японское правительство по скорости теперешних обстоятельств останется довольным, если от охотского начальника доставится особое свидетельство, что никаких вещей, Хвостовым с Мохнатых островов и Сахалина привезенных, теперь по строгом изыскании в самом Охотске не находится.
(Нужно здесь заметить, с какою тонкостью и учтивостью японское правление намекает (в простом даже мною переложенном смысле, а на японском языке, конечно, сие выражено в превосходной степени), что им все известно от возвратившегося японца Леонзайма, каким образом поступлено с их увезенным Хвостовым имуществом.)
3. Относительно случившегося в прошлом лете неприятного происшествия, упоминаемого в письме камчатского начальника, дается знать, что, приняв в уважение тогдашние обстоятельства, поступок начальника российского военного корабля по нашим законам признан был от японского правления справедливым, и потому в официальном нашем листе ничего об нем не упоминается, а о том, что японский начальник судна Такатай-Кахи увезен был в Камчатку против его воли, японское правление не знает, ибо в полученном тогда же из Кунашира от фнамоч Такатая-Кахи письменном объявлении упоминается, что он согласно со своим желанием отправляется на российском военном корабле в Камчатку с четырьмя своими матросами и одним мохнатым курильцем, которых начальник российского военного корабля взял силою.
4. В заключение всего Такахаси-Сампей надеется, что нынешнего же года российскому военному кораблю возможно будет с требуемыми японским правлением свидетельством и объяснениями возвратиться из Охотска в Хакодадо, где он и другой на листе подписавшийся начальник Кодзимо-Хиогоро будут ожидать камчатского начальника для принятия от него оных свидетельств и объяснений лично с должными по нашим законам обрядами, уверяя о непреложном нашем обещании просить в Эддо возвращения всех пленных русских, при изъявлении теперь искреннего желания российскому военному кораблю благополучного плавания и скорого в Хакодаде возвращения.
Сим окончил почтенный Такатай-Кахи возложенное на него по особой доверенности поручение, а я, будучи во все время тревожим величайшим нетерпением поговорить наедине с нашим пленным матросом, вышел тотчас в особую каюту, куда был введен и матрос. Он, осмотревшись, что нас только двое, начал пороть свой воротник и, вынув оттуда в несколько раз искусно свернутый кругом исписанный тонкий японский лист бумаги, подал мне оный и сказал: «Вот вам письмо от Василия Михайловича, которое удалось мне скрыть от хитрых японцев. В нем описаны наши страдания и советы, как вам должно с ними поступать». Принимая от него сие письмо, казавшееся для меня одушевленным, я несколько раз глазами пробежал все строки, но от неизъяснимого волнования души, происходившего частию от боязни узнать что-нибудь ужасное, и от восторга, порожденного такою неожиданностью, не мог ничего прочитать. Тут же приложены были маленькие лоскутки бумаг, удивительно мелко исписанные господином Хлебниковым. Немного успокоившись, я все прочитал и обрадовался, усмотрев, что несчастные питаются некоторою надеждою о возвращении в свое отечество.
Вот точная копия с письма господина Головнина.
«Любезнейший друг П. И. Кажется, японцы начинают понимать всю истину нашего дела и уверяются в миролюбивых намерениях нашего правительства, а также и в том, что поступки Хвостова были самовольны, без ведома начальства и к большому неудовольствию Государя, но им нужно на сие формальное уверение от начальника какой-нибудь нашей губернии или области с приложением казенной печати. Есть надежда, что они, уверившись в хорошем к ним расположении России, войдут с нами в торговые связи, ибо теперь они начали понимать бездельнические поступки голландцев: мы им сказали о письме, перехваченном англичанами, в котором голландские переводчики хвастаются, что успели в Нагасаки поссорить Резанова с японцами. Но если станете с японцами сноситься, то будьте осторожны и не иначе переговаривайтесь, как на шлюпках далее пушечного выстрела от берега; притом не огорчайтесь медленностью японцев в решениях и ответах, мы знаем, что у них и свои неважные дела, которые в Европе кончили бы в день или в два, тянутся по месяцу и более. Вообще же я вам советую не выпускать из виду четырех главных вещей: иметь осторожность и терпение, наблюдать учтивость и держаться откровенности.
От благоразумия ваших поступков зависит не токмо наше избавление, но и немалая польза для отечества; я надеюсь, что теперешнее наше несчастие может возвратить России ту выгоду, которую она потеряла от бешеного нрава и безрассудности одного человека; но если, паче чаяния, дела возьмут другой оборот, то как можно вернее, подробнее и обстоятельнее отберите мое мнение по сему предмету от посланного матроса и доставьте оное правительству. Обстоятельства не позволили посланного обременить бумагами, и потому мне самому на имя министра писать нельзя, но знайте, где честь Государя и польза отечества требуют, там я жизнь свою в копейку не ставлю, а потому и вы в таком случае меня не должны щадить: умереть все равно – теперь ли, лет через 10 или 20 после; по моему мнению, также все равно – быть убиту в сражении или от злодейской руки; утонуть в море или покойно умереть в постели, смерть все одно смерть, только в разных видах.
Прошу тебя, любезной друг, написать за меня к моим братьям и друзьям; может быть, мне еще определила судьба с ними видеться, а может быть, нет; скажи им, чтобы в сем последнем случае они не печалились и не жалели обо мне, и что я им желаю здоровья и счастия. Еще прошу тебя, ради Бога, не позволяй никому к нам писать и ничего не посылай, чтобы нам здесь не докучали переводами и вопросами, а напиши ко мне сам о вашем решении маленькое письмецо. Посланному матросу прошу тебя из оставшегося после меня имения выдать 500 рублей . Товарищам нашим господам офицерам мое усерднейшее почтение, а команде поклон; я очень много чувствую и благодарю всех вас за великие труды, которые вы принимаете для нашего освобождения. Прощай, любезный друг П. И., и вы, все любезные друзья. Может быть, это последнее мое к вам письмо. Будьте здоровы, покойны и счастливы. Преданный вам
В сем письме господин Головнин советовал мне не полагаться на сомнительную искренность японцев, а сверх того он наставил матроса пересказать мне о всех сделавшихся ему известными средствах, как при неприязненном обороте дел поступать противу японцев; но добродушный наш матрос столь много был растроган от восторга, увидев себя перенесенным из тюрьмы к своим сослуживцам, что он во все время казался полоумным. Сколько я ни старался заставить его пересказать мне сделанное ему господином Головниным наставление, он всегда отвечал одно и тоже: «О чем вы меня спрашиваете, когда в письме Василия Михайловича все описано?» – и сам, как ребенок, заливаясь слезами, беспрестанно твердил: «Из японской тюрьмы я вышел один, а там наших шесть человек страдают. Я боюсь, – продолжал он, – что если я к ним скоро не возвращусь, чтоб хитрые японцы не поступили с ними худо». Таков был прямо добрый, но весьма глупый наш вестник.
Имея Такатая-Кахи испытанным в верности для нашего дела посредником, я, опираясь на благородную его грудь, как на твердую скалу, не имел надобности ограждать себя излишнею противу японцев осторожностью, а потому и самое письмо господина Головнина мне было полезно токмо в том, что из оного я совершенно узнал, чего японское правительство требует от нашего, что, без сомнения, было весьма важным для нас приобретением. Удовлетворив своему любопытству расспросами о настоящем положении наших все еще несчастных сослуживцев, к вечеру усердного нашего друга Такатая-Кахи и доброго матроса свезли на берег. Первого просил я сообщить в ответ Такахаси-Самиею, что завтра же, если позволят ветры, российский корабль отправится в Охотск, и что мы не замедлим нашим приходом нынешнего же лета в Хакодаде со всеми требуемыми японским правлением свидетельствами и объяснениями. В особенности просил я его изъявить общую нашу чувствительную признательность Такахаси-Сампею за хорошее его к нам расположение, а особенно за доставление свидания с нашим пленным матросом.
На другой день, 9 июля, мы с ними совсем распрощались. При сем случае Такатай-Кахи привез для команды триста рыб. Мне весьма было прискорбно, что он из предлагаемых нами ему в подарок вещей не принял ничего, кроме небольшого количества головного сахару, чаю и французской водки; даже все свое довольно дорогое имущество оставил он у нас на моем попечении, говоря, что в Хакодаде мы с ним вскоре опять увидимся. «Там, – говорил он, – без всякого препятствия я буду иметь счастье получить от вас в знак дружбы предлагаемые мне теперь подарки, а здесь по нашим законам много мне будет затруднения отдавать отчет в каждой маловажной, от вас полученной вещи».
На это я ему отвечал: «В принятии подарков я не смею настаивать по законам вашей земли, но собственность свою ты должен от нас взять, ибо тебе известно, что путь морем подвержен ежечасной опасности». – «Как, – возразил он, – при таком явном посредстве Небес можно тебе об этом тревожиться? Цисей, цисей, тайшо, – сказал он с весьма выразительным видом (т. е. «Малодушие, малодушие, начальник!»), – много еще остается для плавания благоприятного времени, притом вы, – продолжал он, – люди мудрые, умеете смотреть на небо (т. е. делать астрономические наблюдения). О чем же ты беспокоишься? Твой вид мне не нравится. Ты, как я вижу, озабочен не моею ничтожною собственностью, о которой мое намерение было просить у тебя позволения раздать теперь твоим матросам, но видя тебя встревоженным, без сомнения, от того, что ты не имеешь надежды нынешнего лета окончить дела с успехом, я должен заключить, что твои матросы, все еще не имеющие ко мне полной доверенности, действительно подумают, что я раздаю им свои вещи с тем намерением, чтоб более уже с ними не видаться. Итак, оставим все сии безделицы до счастливого нашего свидания в Хакодаде. Тен, тайшо!» Это по-нашему значило: «Надейся на Бога, начальник».
Проницательный и благородный Кахи действительно не ошибся в своих заключениях. Читатель сам может постигнуть, что я имел причины тревожиться. Проводив его на берег, невзирая на противный ветер, мы тотчас снялись с якоря, чтоб выйти в пространство залива. Переменившийся вскоре ветер позволил нам беспрепятственно продолжать предприятый путь. Через пятнадцать дней самого приятного и благополучного плавания прибыли мы к Охотскому порту и стали на якорь.
Об успешной нашей к японским берегам кампании и обо всех действиях моих известил я охотского портового начальника. Вскоре получил я от него требуемое японским правительством свидетельство и особо присланное от господина иркутского губернатора дружественное письмо к матсмайскому губернатору с объяснением всех дел, относящихся к сему предмету. Сверх того, для переводов с японского языка поступил на шлюп присланный из Иркутска японец Киселев.
На Охотском рейде простояли мы восемнадцать дней, занимаясь в сие время перевозкою из порта нужных морских провизий и других вещей, исправлением некоторых частей шлюпа, приметным образом повредившихся.
11 августа, быв совсем готовы к отплытию в третий раз к японским берегам, с лестною надеждою при Божьей помощи совершить освобождение наших несчастных сослуживцев, томящихся в заточении, отслужили мы на шлюпе молебен с водоосвящением и во время провозглашения многолетия Его Императорскому Величеству сделан был со шлюпа салют из всех орудий, коих звуки отозвались в душе каждого из нас и усугубили верноподданническую любовь ко Всемилостивейшему Монарху Благословенному Александру, отечески пекущемуся о каждом из его подданных, несчастному жребию подпавшем в то время, когда устроение участи всей Европы было важнейшею его заботою.
В числе посетивших нас в сей день предвестник наших радостей был начальник порта господин Миницкий со своею любезною супругою Евгениею Николаевною, отважившеюся, приемля в нашем деле искреннейшее участие, подвергнуть себя большой опасности от всегдашнего движения на здешнем открытом рейде морских волн, в коих за год перед сим временем в подобном переезде ее супруг едва не погиб. Она была первая и последняя русская дама, почтившая шлюп своим на него приездом, а потому имеет полное право на торжественную нашу признательность, которую я при сем случае с сердечным удовольствием от имени всех офицеров свидетельствую. Во время служения молебна колебание шлюпа было столь велико, что все почти береговые наши гости, кроме сей молодой героини, подверглись страданию морской болезни. Она же вместе с нами находилась при совершении молебна и казалось, что молилась и за всех тех чувствительных россиянок, коих сердца от вести о постигшем нас несчастии наполнялись соболезнованием и желанием освобождения пленных.
Глава 3
Отправление шлюпа из Охотска. – Прибытие на вид японских берегов. – Продолжительные бури и противные ветры, нас встретившие. – Мы достигаем порта Эдомо, получаем там лоцмана и отправляемся в Хакодаде. – Прием, сделанный нам японцами. – Переговоры с ними посредством Такатая-Кахи. – Свидание мое с японскими чиновниками на берегу. Потом свидание с господином Головниным. – Объяснение некоторых статей, заключающихся в требовании японского правительства. – Японцы решаются освободить наших пленных соотечественников и назначают для сего день, в которой я приезжаю на берег и возвращаюсь на шлюп с освобожденными нашими пленными. – Учтивости и приветствия японских чиновников, посетивших шлюп. – Мы отправляемся в путь, терпим в море ужасную бурю и достигаем, наконец, благополучно Петропавловской гавани. – Несчастная участь, постигшая господина Мура.
По отправлении нашем в предназначенный путь противные южные ветры, господствовавшие вдоль полуострова Сахалина, не допустили нас прежде двадцати дней прийти на вид берегов острова Матсмая, а к Вулканическому заливу, где находилась избранная мною безопасная гавань Эдомо, подошли 10 сентября. На ближайшем мысу усмотрели мы строение и видели по берегу идущих людей. Шесть часов благополучного ветра – и мы вошли бы в самую гавань, но на море временем не располагают. К ночи противный ветер усилился и наконец превратился в бурю, которая к утру нас удалила из виду берегов. Признаки начавшейся бури удостоверили нас, что настал период равноденственных, господствующих везде сильных ветров и, как известно из описаний мореплавателей, свирепствующих более, нежели где-нибудь, у сих берегов.
Мы начали сомневаться в возможности пристать сею осенью к берегам Японии. Я решился в случае неудачи не возвращаться уже в Камчатку, где много теряется времени по причине продолжительной зимы, а идти для отдохновения месяца на три на Сандвичевы острова, пока не восстановится у северных японских берегов свободное плавание, которое начинается с апреля месяца. Сообщив сие намерение господам офицерам, я решился держаться у здешних берегов до 1 октября, а потом уже пуститься к Сандвичевым островам.
Для такого продолжительного времени нужно было уменьшить порцию воды. Все на шлюпе весьма охотно согласились терпеть некоторый недостаток, лишь бы, не теряя времени, окончить начатое сношение с японцами и скорее избавить из плена своих сослуживцев. Но, к великой нашей радости, бурные погоды продолжались только двенадцать дней, и восстановившиеся опять тихие переменные ветры заставили нас, как то обыкновенно бывает с мореплавателями, забыть прошедшие свирепые бури. Одно только печальное происшествие напоминанием возмущало наше спокойствие. Мы имели несчастие лишиться опытного и усердного матроса, которому при убирании в сильный ветер парусов приключился удар, и когда его спустили вниз, медицинские пособия оказались недействительными – он был уже бездыханным.
Надлежало б в тот же момент лекарю взлезть наверх, но, к несчастию, наш был из армейской службы, не привыкший к такой вертикальной прогулке, впрочем, искусный и усердный человек. Смерть сего доброго матроса в горестном нашем положении была для всех крайне прискорбна. По совершении христианского обряда при опущении тела в море не мог я, видя всю почти команду в слезах, удержать и своих слез. Эту дань мы невольно свидетельствовали своему шестилетнему сослуживцу, и в какой службе! Читатель видел, что путь наш не розами был усеян; немногие могут понять, каким чувством дружбы связуется на одном корабле маленькое общество, отлученное на столь долгое время от друзей и родственников.
22 числа, входя в тот же Вулканический залив, в 9 часов утра увидели мы едущие к шлюпу три байдары. Я послал на шлюпке встретить их лейтенанта Филатова, который вскоре с оными вместе пристал к борту. На байдарах находилось шестнадцать человек японцев. Они безбоязненно по приглашению нашему взошли на палубу. Из ответов их на вопросы наши, где находится гавань, узнали мы, что оная лежала от нас к югу в двух верстах за выдавшимся мысом, называлась, по словам их, Сангарою и имела глубины 20 сажень. Они приехали на шлюп из одного любопытства видеть иностранное судно. Но как намерение наше было идти в гавань Эдомо, которая была посещаема в 1796 году капитаном Бротоном, то мы и желали, чтобы они проводили нас к оной, но не имея, конечно, на сие от своего начальства приказания, они не согласились на наше требование и вскоре оставили шлюп.