Известно, что император Николай не получил почти никакого школьного или книжного образования, равно как и младший брат его – Михаил; но природа дала одному здоровый сильный ум, а другому доброе, благородное, преданное сердце.
Потому в жизни императора Николая Павловича встречаются моменты и даже довольно сложные действия, на которых лежит ясная печать здравого смысла, ознаменованного просветительною рассудительностью. Вот, например, случай, когда он обнаружил эту рассудительность, еще бывши великим князем, и когда имел надобность применяться к действиям и воле своего державного брата Александра I.
Великий князь Николай Павлович тотчас по исключении из университета молодого профессора Арсеньева принял его к себе в Главное инженерное училище и рекомендовал его и других гонимых своей матери, вдовствовавшей императрице Марии Федоровне, которых она поместила у себя в заведениях. По этому случаю была у него довольно забавная встреча с Руничем, который сам рассказывал о ней в виде жалобы.
Когда Рунич получил Анненскую звезду, император Александр был в каком-то путешествии (по его обыкновению); а получивший награду, по принятому при дворе обычаю, должен представиться и благодарить старшего из князей.
Доложили Николаю Павловичу о Руниче – он вышел и, не давши ему сказать ни слова, начал от себя, от матери и от брата Михаила Павловича благодарить Рунича за Арсеньева и других выгнанных из университета, которых они теперь с радостью приобрели в свои заведения.
– Сделайте одолжение, нам очень нужны такие люди, пожалуйста, выгоняйте их побольше из университета, у нас для всех найдутся места.
Месяцев через шесть после своего воцарение, он приказал министру представить ему полный список всех запрещенных книг на французском, немецком и английском языках, с показанием причин, выпиской зловредных мест и с отзывами вообще о достоинствах каждого сочинения запрещенного и сравнительно, чего более можно ожидать от них: вреда или пользы?
Цензоры набрали более 120 названий и до 300 томов; он разбирал этот список вместе с Шишковым и, как некоторые говорят, с Жуковским, и нашли возможным безусловно запретить только менее десяти книг и столько же, кажется, продавать только ученым, а остальные более ста книг – пустить в общую продажу; преимущественно же при запрещении обращал внимание на мистические книги.
Наконец, я вспомнил случай, в котором я был очевидцем и даже, некоторым образом, участником действия. Один раз, в 1829 году, я сидел в офицерском классе кадетского корпуса и, разбирая басни Крылова, сравнивал его басню «Воспитание Льва» с баснею того же названия и содержания Флориана.
Да, я забыл сказать, что это было в морском корпусе; а там старший офицерский класс помещался рядом с залою, из которой вход был устроен так, что сидевшему на кафедре не видно того, кто входил. Так, занятый своим делом, слышу кто-то входит крупным и твердым шагом и не один.
Не кончивши мысли, я не имею обыкновение обращаться к посетителю. Но вдруг слышу громкое приветствие и, взглянув, вижу пред собою величественную фигуру Николая Павловича.
Я еще не успел опомниться и сообразить всех обстоятельств, прерванный в чтении внезапно, слышу вопрос:
– Что вы делаете?
– Читаю историю русской литературы.
– Хорошо, но именно что? – Но, обратившись к директору Крузенштерну: – В наши времена, сколько я помню, об этом и слуху не было; ты, Иван Федорович, учился ли этому?
– Нет, Ваше Величество; это новая наука.
Это меленькое отступление дало мне возможность собраться с духом. Надо признаться, я таки порядочно струсил и от внезапности, и от этого не легкого Воспитания Льва. Но делать нечего, улика налицо и запираться поздно; надо идти прямым путем, следовательно кратчайшими.
– Да, так продолжайте.
Я сел в рассеянности.
– Я разбирал, Ваше Величество, басню Крылова «Воспитание Льва» и сравнивал ее с баснею Флориана того же содержания.
– Хорошо, это интересно, послушаем.
Я начал читать. Государь, заметив, что офицеры, желая записывать, наклонялись к столам, тотчас велел им сесть, а сам все стоял. Думая, что он скоро уйдет, я старался выехать на сравнении фраз и оборотов речи; но все это стало истощаться, а он все стоял и слушал.
Пришлось приниматься за мысли, за содержание и, главное, за это преимущество отрицательной формы в басне пред положительной. Я отдавал предпочтение отрицательной и на этом основал превосходство Крылова, как карателя порока и нравоучителя. Наконец он вышел и, что удивило всех, вышел на цыпочках, а не с шумом, как обыкновенно он делывал.
По замечанию офицеров слушателей, государь пробыл в классе час и десять минут (в те времена утренние лекции обыкновенно продолжались 2 часа); я наверное не могу сказать: сначала казалось мне очень долго, а потом, когда уже увлекся, я не замечал времени. А все-таки, когда он вышел, мне стало как будто легче.
Но когда пробило два часа, я кончил лекцию, и офицеры окружили меня, вдруг государь возвратился назад и остановился против меня и притворно сердитым голосом сказал:
– Как ты смеешь учить, когда тебе это запрещено! Ну, если узнает Рунич, а? Иван Федорович, как ты принял к себе в корпус такого вольнодумца? Вас обоих под суд к Магницкому.
И с этими словами ушел.
Меня опять обступило множество народу; между прочим, протеснился инспектор классов М. Ф. Гарковенко и обратился ко мне с полуначальническим и с полудружеским упреком:
– Ах, Василий Тимофеевич, как же, батюшка, это возможно?
– Что такое, М. Ф.?
– Ведь государь император велел вам продолжать, не сказав: «Садитесь», а вы тотчас сели.
– Благодарю вас покорно, только жаль, что поздно. Вам бы тогда это сказать, когда я сел.
Все засмеялись и он также.
– А знаете, – сказал он с каким-то младенческим удовольствием, ведь государь очень доволен остался, он даже три раза это сказал! Сначала, говорит, мне показалось, что он как будто сконфузился, но потом, говорит, с каким огнем читал, и так далее. Потом директор Крузенштерн объявил мне это же самое тихонько, как будто секрет какой.
Казалось бы, что это случилось и кончилось, и сдавай в архив, пусть грызут мыши. Нет, по-нашему не так. Мы, как русские, как прямые потомки славян, беспечны, и не любим хлопотать о том, что уже прошло; но, как ученики немцев, мы ужасно хлопотливо и бестолково заботливы и любим себя спрашивать: что, если бы это не так счастливо прошло, если бы это приняло вот такой оборот?
И это предполагаемое, возможное, а иногда даже и вовсе невозможное несчастие более тревожит нас, нежели действительное. Так и на этот раз произошла сильная тревога и для многих неприятная и печальная, которая точно было в чужом пиру тяжелое похмелье.
Чрез два дня после этого происшествия я получаю приказание от главного директора сухопутных корпусов генерала Демидова: «С получения сего немедленно явиться к главному директору» и пр. Так как я на службе состоял в Морском, то и не счел нужным спешить исполнением грозной воли его высокопревосходительства и отложил это до другого дня.
Когда я явился к нему, то должен был выслушать шумную с неистовыми скачками, перевертываниями и кривляниями ругатню за поздний к нему приход.
Все это кончилось словами:
– Если бы вас начальник звал к себе в три часа ночи, когда вы спите еще, и тогда вы должны тотчас явиться.
– Я учу, в. в-о, в пяти учебных заведениях, так если будут требовать по ночам все пятеро, мне не только не придется никогда заснуть, даже не успею у всех перебывать.
– Как? В пяти заведениях! Этому я положу конец, этого не должно быть.
– Слушаю, в. в-о, завтра же я останусь только в четырех.
– Как? Ах, да, что ты там наделал в морском корпусе? Какие ты читал стихи государю императору?
– Я государю императору никаких стихов не читал.
– Как, ты еще отказываешься, запираешься? Я заставлю тебя говорить.
– Я не понимаю, к чему этот допрос. Мне кажется, в. в-во, не за того меня принимаете, кто я действительно.
– Как? Ведь вы Плаксин?
– Да, я Плаксин; но я не помню, чтоб я имел несчастье навлечь на себя гнев государя императора.
– Как! Ты и этого не помнишь, не знаешь, что государь император не любит сих гнусных ваших стихов; убирайся вон, несчастный нечестивец!
Я ушел и тотчас написал генералу Маркевичу, что больше не могу учить во 2-м кадетском корпусе. Добрый старик упросил меня по крайней мере сдать экзамены. Между прочим, Демидов отдал исступленный приказ, чтоб никаких стихов никто не смел не только читать, но даже иметь у себя во всех четырех корпусах и не только кадеты, но и офицеры, и учители, под страхом изгнания.
Я сдержал свое слово, оставил 2-й кадетский корпус. Гонение на поэзию продолжалось, пока жил Демидов и драл бедных кадет любителей стихов. Но в 1832 году холера сжалилась над страждущими во имя поэзии. Демидов умер, и поэзия вступила в свои права.
Василий Плаксин.
Примечание редакции «Русской старины» (в сокращении)
Василий Тимофеевич Плаксин родился в 1796 году в Рязанской губернии. В 1819 году Плаксин был уже в С.-Петербургском университете. В 1822 году, во время разгрома университета и изгнания профессоров: Галича, Германа, Payпаха, Куницына, Арсеньева и других – Плаксин был в числе многих исключен из него без прав по неблагонадежности.
Но в 1823 году доследовало разъяснение, что «студент Василий Плаксин неблагонадежен только к учительскому делу и может быть принят в государственную службу, почему он и определен в департамент народного просвещение канцеляристом».
В 1826 году возвращены ему права кандидата с утверждением в 10-м классе; с этого времени начинается его учительская деятельность. 40 лет (1826–1866) был преподавателем человек, признанный некогда неблагонадежным для учительских обязанностей!
В 1865 году, имея уже 69 лет от роду, Василий Тимофеевич Плаксин, освободившись от занятий преподавателя, начал писать свои записки. Они уже составили весьма обширную рукопись, состоявшую из многих десятков тетрадей. Все они лежали в кабинете, в особой корзине.
Когда болезнь сразила старика смертным недугом и близкие к нему люди, как это часто бывает, растерялись от горя, лакей, служивши при больном, стал ежедневно растапливать печи – тою писаною бумагою, которую находил в корзине. Так погибли записки, которые, судя по приведенному выше отрывку, должны были быть весьма интересными.