Книга: Мое самодержавное правление (великие правители)
Назад: ТРУДЫ И ДНИ. ПИСЬМА САМОДЕРЖЦА
Дальше: ИЗ ПЕРВЫХ УСТ. СВИДЕТЕЛЬСТВА СОВРЕМЕННИКОВ О НИКОЛАЕ I

ПИСЬМА К ИМПЕРАТОРУ

Письмо А. С. Пушкина

11 мая – первая половина июня 1826 г. Из Михайловского в Петербург

Всемилостивейший государь!

В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.

Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противоречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие краи.

Всемилостивейший государь,

Вашего императорского величества

верноподданный

Александр Пушкин

[На отдельном листе: ]

Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них.

10-го класса

Александр Пушкин

11 мая 1826.

Письма графа Аракчеева

№ 451. Граф Аракчеев – великому князю Николаю Павловичу (Императору Николаю I) (собственноручно)

10 декабря 1825 г.

Бог да вознаградит Ваше Императорское Высочество Николая Павловича, что Вы несчастного сироту вспомнили в его неутешной печали, который потерянием своего Государя вместе с оным лишился отца и благодетеля. Желание мое теперь только существует в беспрестанной ко Всевышнему просьбе, дабы он скорее меня соединил с покойным моим благодетелем, в чем я и не сомневаюсь, что Бог услышит мою молитву.

Пока же угодно Богу оставить меня на страдание в сей жизни, то от Вашего Императорского Высочества зависеть будет назначить мне день, час и место, когда и куда явиться мне к Вашему Императорскому Высочеству. Но рабски прошу Вас принять меня наедине, ибо с людьми я никак быть не могу, свидетельствуясь в оном самим Богом.

Вашего Императорского Высочества верноподданный

Г. Аракчеев

№ 454. Граф Аракчеев – императору Николаю (собственноручно)

20 декабря 1825 г.

Ваше Императорское Величество, всемилостивейший Государь!

Принося верноподданническую душевную мою благодарность за милостивое Ваше к подданному внимание, которое я не успел Вашему Величеству заслужить. Но приемлю сию Вашу милость продолжением милости ко мне покойного моего отца и благодетеля, в Бозе почивающего Императора Александра Павловича, осмеливаюсь представить другой проект рескрипта, коим я буду доволен, а для порядка нужен особый указ комитету гг. министров, который при сем и представляю.

Сия верноподданная благодарность отправлена с Клейнмихелем, который имеет препоручение мое представить лично Вашему Императорскому Величеству расписание корпуса военных поселений и на апробацию приказ, отдаваемый мною по корпусу по случаю воспоследовавшего на мое имя вчерашнего рескрипта Вашего Императорского Величества.

До конца жизни пребуду вернейшим верноподданным

Граф Аракчеев

Проект рескрипта, писанный рукою Аракчеева

Граф Алексей Андреевич!

Желая сохранить здоровье ваше, столь сильно потрясенное от поразившего нас общего несчастия и столь мне и Отечеству нужного, я, согласно желанию и просьбы вашей, увольняю вас от занятий делами по собственной моей канцелярии, которая посему и будет находиться в непосредственном моем заведывании.

Равномерно удовлетворяя желанию вашему предоставляю вам и канцелярии комитета министров поручить управляющему делами сего комитета действительному статскому советнику Гежелинскому. О чем и указ комитету министров сего числа последовал.

№ 455. Граф Аракчеев – императору Николаю (собственноручно)

21 декабря 1825 г.

Проект приказа по повелению Вашего Императорского Величества завтрашний день будет представлен. Мне именно запретили медики сегодня выезжать, но я их не послушался и был ровно в 9 назначенных часов в Казанском соборе, дождался моего Государя Императора, поклонясь Ему, мимо меня прошедшему, верноподданническим образом и сделав почитание верному и доброму товарищу, позавидовал ему, что он уже находится вместе с благословенным Александром, принужден был от болезни своей возвратиться обратно домой.

Меня видели многие, между прочим и новый военный губернатор Павел Васильевич Кутузов.

Вашему Императорскому Величеству весьма нужно беречь свое здоровье: оно нужно для блага целой России и для истребления открытого Вами зла.

Вернейший верноподданный до конца жизни

граф Аракчеев

Письма В. А. Жуковского

30 марта 1830 г. [Петербург]

Вчера я имел разговор с Государынею Императрицею насчет того, что было мне сказано Карлом Карловичем от имени Вашего Императорского Величества; но то, что я имел несчастие услышать от самой Государыни, так неожиданно и болезненно сразило меня, так обременило мне душу, что я по тех пор не буду свободно дышать, пока не объяснюсь с Вашим Величеством.

Будьте милостивы, Государь, избавьте меня от этого душевного паралича; позвольте увидеться с Вами на свободе и высказать перед Вами все мое сердце, на коем нет вины ни перед кем, а еще менее перед Вами.

Но я не знаю, скоро ли буду иметь счастие вас увидеть. Ждать же не могу: состояние мое слишком для меня несносно. Я должен объясниться письменно. Меня обвиняют перед Вашим Величеством в том, что я впутываюсь в дела литераторов. Против такого обвинения не могу принести никакого оправдания, ибо не знаю, на чем оно основано.

Прожив сорок лет без пятна и из этих сорока лет посвятив двенадцать исключительно семейству Вашего Величества, в котором мой нравственный характер мог сделаться коротко известен, я имел право надеяться, что никакой донос не может быть мне вреден, что я по крайней мере сто́ю того, чтобы помедлили делать на счет мой дурные заключения.

И теперь, в мои лета, я должен себя оправдывать против обвинения, мне неизвестного. В защиту свою могу представить только всю прошедшую жизнь мою.

До 1817 года, с которого начал я находиться при особе Государыни Императрицы, я жил уединенно в кругу семейства и писал. То, что я писал, смею сказать, говорит ясно о моем характере нравственном. Этот характер не был унижен никаким недостойным поступком; ссылаюсь на всех, кто знает меня лично, и на публику, которая с этой стороны отдала мне справедливость.

Во все это время моего авторства я ни с кем не имел литературных ссор и написал только две критики, когда сам издавал журнал, и эти критики были не бранные, а просто забавные; не отвечал ни на одну писанную против меня критику, не заводил партий, ибо писал не для ничтожного, купленного интригами успеха, а просто по влечению сердца, которое искренно выражалось в моих сочинениях; не искал похвалы, ибо презираю всякую выисканную происками похвалу.

Лучшие люди были моими друзьями и остались моими друзьями; заслужить их одобрение было моею наградою, и я приобрел его. Как писатель я был учеником Карамзина; те, кои начали писать после меня, называли себя моими учениками, и между ними Пушкин, по таланту и искусству, превзошел своего учителя.

Смотря на страницы, мною написанные, скажу смело, что мною были пущены в ход и высокие мысли, и чистые чувства, и любовь к вере, и любовь к Отечеству. С этой стороны имею право на одобрение моих современников. Стихи мои останутся верным памятником и моей жизни, и, смею прибавить, славнейших дней Александрова времени. Я жил как писал: оставался чист и мыслями, и делами.

С 1817 года начинается другая половина жизни моей, совершенно отличная от первой. Я был приближен к особе Государыни Императрицы. Смею сказать, что я приобрел доверенность Ее Величества: это мой лучший аттестат. В это время я продолжал еще писать.

Но с той минуты, в которую возложена была на меня учебная часть воспитания великого князя, авторство мое кончилось, и я сошел со сцены. Я перешел на другую, возвышенную, и, положив руку на сердце, могу сказать, что понимаю святость моего назначения. Все мои мысли свелись на один предмет: я не способен соединить с ним ничего недостойного!

Теперь ли пойду марать себя в общество презренных людей, которых я чуждался и тогда, когда занимался одним авторством? Теперь пишу для одного великого князя. Те же чувства, которые наполняли душу мою, когда я просто работал для чистой славы писателя, наполняют ее и теперь, но только для высшей цели. Теперь живу не для себя.

Я простился со светом; он весь в учебной комнате великого князя, где я исполняю свое дело, и в моем кабинете, где я к нему готовлюсь; в обществе никто меня не видит. Кто посмотрит на мои работы, тот согласится, что я не могу иметь и времени заниматься ничем посторонним. Каждый из учителей великого князя имеет определенную часть свою; я же не только смотрю за ходом учения, но и сам работаю по всем главным частям.

В два экзамена, в которые Ваше Величество присутствовали, можно было видеть, что сделано в два года. Но кто видел то, чего это стоило мне? С детской азбуки до огромных карт, таблиц исторических, таблиц естественной истории, христианского учения, а отчасти математических, – все выдумано, сочинено и написано мною; теперь прибавились еще русская история и статистика, и беспрестанно круг деятельности моей будет расширяться.

Я сидел дома, чертил, марал бумагу и измарал ее кипы. Ничто это Вам, Государь, не было показано; Вы видели один только результат. Великий князь знает твердо все, чему его учили – это главное!

Чтобы вести такую жизнь, какую веду я, нужен энтузиазм, и его давала мне до сих пор высокая цель моя; его животворила мысль, что меня знают, что мне ничто не нужно для поддержания себя в драгоценном мнении моего Государя, что за меня говорит вся прошедшая жизнь моя и вся настоящая моя деятельность и что я могу идти смело вперед, не опасаясь, чтобы какое-нибудь недоброжелательство мне повредило.

Но теперь чувствую, что я и от него не спасся.

Уже во все продолжение прошедшего года весьма часто тревожила меня мысль, что милость ваша, Государь, ко мне уменьшилась. Со стеснением сердца замечал я, что, при всей доверенности Вашей, которой главным доказательством служит то место, которое занимаю, имели Вы ко мне какую-то горестную для меня холодность, которая казалась мне неизъяснимою.

Как подданный, я навсегда привязан к Вам силою присяги; но Вы для меня более нежели царь: Вы отец моего питомца, и в этом отношении я имею право на Ваше сердце; а к этому-то сердцу, столь благородному, столь чистому, я не имею доступа, я, которого вся жизнь передана тому, что так дорого для этого сердца. Государь иногда оказывает мне благосклонность, но Отец молчит со мною.

Скажите, Государь, что лишило меня Вашей милости? Я не обманулся в своем предчувствии. В то время, когда я весь был предан своему делу и ни о чем, кроме него, не думал и не мог думать, тайная вражда против меня действовала. Я не знаю врагов моих, но, очевидно, что их имею и что это враги литературные.

Государыня сказала мне, что Ваше Величество не довольны мною за то, что я впутываюсь в литературные ссоры и стою за Воейкова. Вот все, что мне известно. Кто обвинил меня? Чем подтверждено это обвинение? Не знаю! Могу только догадываться и никого не могу представить себе, кроме Булгарина.

Предварительно скажу, что я вообще не имею никакого сношения со здешними писателями, овладевшими литературою; видаюсь только с Крыловым, Гнедичем и бароном Дельвигом, которых уважаю. С другими же, которые срамят литературу своими непристойными перебранками, и особенно с Булгариным, у меня нет и не может быть ничего общего ни в каком отношении.

Думаю, что Булгарин (который до сих пор при всех наших встречах показывал мне великую преданность) ненавидит меня с тех пор, как я очень искренно сказал ему в лицо, что не одобряю того торгового духа и той непристойности, какую он ввел в литературу, и что я не мог дочитать его «Выжигина».

Вот обстоятельства, дошедшие до меня по слуху, которые заставляют меня думать, что тайный обвинитель мой есть Булгарин. Когда Ваше Величество наказали Булгарина, Греча и Воейкова за непристойные статьи, в журнале их помещенные, то Булгарин начал везде разглашать (это даже дошло и до Москвы), что он посажен был на гауптвахту по моим проискам и что Воейкова (коему я будто покровительствую) посадили с ним вместе только для того, чтобы скрыть мои интриги. Разумеется, что я не обратил внимания на такое забавное обвинение.

 

 

Но до Булгарина должны были потом дойти слова мои, сказанные мною товарищу его Гречу насчет другой его статьи, после уже напечатанной в «Северной пчеле». Государь, сказал я Гречу, верно, будет недоволен этою статьею, если она дойдет до его сведения. Я полагаю, что Булгарин довел сии слова мои до начальства, растолковав их по-своему, то есть представив, что я угрожаю ему именем вашим, так как он везде разгласил, что я посадил его на гауптвахту.

Другой случай: в Москве напечатан альманах, в коем мой родственник Киреевский поместил обозрение русской литературы за прошлый год. В этом обозрении сделаны резкие замечания на роман Булгарина «Иван Выжигин». В то время когда альманах печатался в Москве, Киреевский, проездом в чужие края, находился в Петербурге и жил у меня. Альманах вышел уже после его отъезда.

Но этого было довольно, чтобы заставить думать Булгарина, что статья Киреевского была написана по моему наущению. Это бы ничего; но после я услышал, что Булгарин везде расславляет, будто бы Киреевский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству.

Весьма сожалею, что я и это оставил без внимания и не предупредил, для собственной безопасности, генерала Бенкендорфа: ибо этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю; но клевета распущена; может быть, сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан.

Наконец, меня обвиняют в том, что я держу сторону Воейкова. Это имеет вид справедливости, ибо «Инвалид» сохранен Воейкову по моей просьбе и предстательству Государыни Императрицы. Но с самим Воейковым я не имею ничего общего…

Меня приковала к нему бедственная судьба его жены, которая выросла на руках моих и стоила лучшей участи; я и теперь прикован к нему ее милыми сиротами. Все, что имеют они, к несчастию, заключается в доходе, получаемом их отцом от «Инвалида»; могу ли не желать всем сердцем, чтобы этот доход ему сохранился? Но в литературных перебранках Воейкова я не могу участвовать.

Вот и все, что я мог придумать, дабы объяснить для себя перед лицом Вашего Величества, как могло пасть на меня обвинение, столь несогласное с моим характером. Могу ли не скорбеть всем сердцем, видя себя в необходимости оправдываться и для того стать наряду с Воейковым и Булгариным?

На что же жить, когда наша жизнь ничто перед глазами тех, кои нам всего дороже на свете, когда она ничего не свидетельствует, ни от чего не защищает? Вы, Государь (более нежели мой Государь, мой благотворитель, отец моего воспитанника), можете носить на сердце худое против меня мнение, можете видеть меня каждый день и не спасти меня от величайшего для меня бедствия, от потери Ваших милостей!

Государь, чтобы исполнить возложенное Вами на меня дело достойным его образом, я должен иметь бодрость; а как иметь ее при убийственной мысли, что я кажусь Вам не таким, каков я есть, что Вы не одобряете моего поведения?

Умоляю Ваше Величество, будьте сострадательны, допустите меня к себе, благоволите изъяснить, в чем вина моя перед Вами. Если в самом деле я без намерения в чем-нибудь виноват, то Вы услышите самое искреннее признание, и смею надеяться великодушного прощения или буду оправдан. И то и другое для меня столь же необходимо, как воздух для дыхания: с тою тягостию, которая у меня на сердце, я ни на что не могу быть способен.

В. Жуковский

Приписка П. Бартенева:

«Недоразумение скоро прекратилось. Покойная Авдотья Петровна Елагина передавала нам (со слов самого Жуковского), что Николай Павлович, после одного из таких омрачений (навеянных на него из III Отделения Собственной канцелярии), встретив проходившего по Зимнему дворцу Василия Андреевича, подозвал его к себе, обнял и с сердечностью сказал: “Кто старое помянет, тому глаз вон!”»

[Февраль 1832, Петербург]

Я перечитал с величайшим вниманием в журнале «Европеец» те статьи, о коих Ваше Императорское Величество благоволили говорить со мною, и, положив руку на сердце, осмеливаюсь сказать, что не умею изъяснить себе, что могло быть найдено в них злонамеренного. Думаю, что я не остановился бы пропустить их, когда бы должен был их рассматривать как цензор.

В первой статье, «Девятнадцатый век», автор судит о ходе европейского общества, взяв его от конца XVIII [века] до нашего времени, в отношении литературном, нравственном, философическом и религиозном; он не касается до политики (о чем именно говорит в начале статьи), и его собственные мнения решительно антиреволюционные; об остальном же говорит он просто исторически.

В некоторых местах он темен, но это без намерения, а единственно оттого, что не умел выразиться яснее, что не только весьма трудно, но и почти неизбежно на русском языке, в котором так мало терминов философических. Это просто неумение писателя.

Но и в этих темных местах (если не предполагать с начала дурного намерения в авторе, на что нет никакого повода), добравшись с трудом до смысла, не найдешь ничего предосудительного; ибо везде говорится исключительно об одной литературе и философии, и нет нигде ничего политического.

Сии места, вырванные из связи целого, могли быть изъяснены неблагоприятным образом, особливо если представить их в смысле политическом; но, прочтенные в связи с прочим, они совершенно невинны. Какие это именно места, я не знаю; ибо я прочитал статью в связи, и ничего в ней не показалось мне предосудительным.

В замечаниях на комедию «Горе от ума» автор не только не нападает на иностранцев, но еще хочет, в смысле правительства, оправдать благоразумное подражание иностранному, утверждая, что оно не только не вредит национальности, но должно еще послужить к ее утверждению.

Он смеется над нашею исключительною привязанностью к иностранцам, которая действительно смешна, и под именем тех иностранцев, на коих нападает, не разумеет тех достойных уважения иностранцев, кои употреблены правительством, а только те, кои у нас (или родясь в России, или переселясь в нее из отечества), под покровительством нерусского имени, первенствуют в обществе и портят домашнее воспитание, вверенное им без разбора родителями.

Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного.

Теперь осмелюсь сказать слово о самом авторе. Его мать выросла на глазах моих; и его самого, и его братьев знаю я с колыбели. В этом семействе не было никогда и тени безнравственности. Он все свое воспитание получил дома, имеет самый скромный, тихий, можно сказать, девственный характер; застенчив и чист, как дитя; не только не имеет в себе ничего буйного, но до крайности робок и осторожен на словах.

Он служил несколько времени в Архиве иностранных дел в Москве. Несчастная привязанность, которая овладела душою его, заставила его мать отправить его для рассеяния мыслей в чужие края. Проезжая через Петербург, он провел в нем не более недели и, это время прожив у меня, отправился прямо в Берлин, где провел несколько месяцев и слушал лекции в университете.

Получив от меня рекомендательные письма к людям, которые могли указать ему только хорошую дорогу, он умел заслужить приязнь их. Из Берлина поехал он в Мюнхен к брату, учившемуся в тамошнем университете. Открывшаяся в Москве холера заставила обоих братьев все бросить и спешить в Москву делить опасность чумы с семейством. С тех пор оба брата живут мирно в кругу семейственном, занимаясь литературою.

И тот и другой почти неизвестны в обществе; круг знакомства их самый тесный; вся цель их состоит в занятиях мирных, и они, по своим свойствам, по добрым привычкам, полученным в семействе, по хорошему образованию, могли бы на избранной ими дороге сделаться людьми дельными и заслужить одобрение Отечества полезными трудами, ибо имеют хорошие сведения, соединенные с талантом и, смело говорю, с самою непорочною нравственностию.

Об этом говорить я имею право более нежели кто-нибудь на свете, ибо я сам член этого семейства и знаю в нем всех с колыбели.

Что могло дать насчет Киреевского Вашему Императорскому Величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь, в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством.

Этим людям всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неровной войне; ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом черном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания.

Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: «Я не имею злых намерений». Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очернена и подрыта.

Что же остается делать честному человеку и где может найти он убежище? Пример перед глазами. Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя, берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение.

Кто прочитает эти строки без предубеждения против автора, тот, конечно, не найдет в них сего тайного злого намерения. Но уже этот автор представлен Вам как человек безнравственный, и он, неизвестный лично Вам, не имеет средства сказать никому ни одного слова в свое оправдание, уже осужден перед верховным судилищем, перед Вашим мнением.

На дурные поступки его никто указать не может, их не было и нет; но уже на первом шагу дорога его кончена. Для нас он не только чужой, но вредный. Одной благости Вашей должно приписать только то, что его не постигло никакое наказание. Но главное несчастие совершилось.

Государь, представитель закона, следственно сам закон, наименовал его уже виновным. На что же послужили ему двадцать пять лет непорочной жизни? И на что может вообще служить непорочная жизнь, если она в минуту может быть опрокинута клеветою?

* * *

Приписка П. Бартенева:

«Письмо это, равно как и два предыдущие, черновые; они сохранились у сына Жуковского, Павла Васильевича, и ему обязаны мы этим украшением «Русского Архива». Издание “Европейца” было прекращено по тайным наветам Булгарина с братиею. Его вышло всего две прекрасные книжки.

Отпечатанные листы третьей неконченой книжки (402 страницы) составляют редкость и хранятся у немногих любителей старины. Они имеются в Чертковской библиотеке. «Европеец» подробно описан в «Книжных редкостях» И. М. Остроглазова (см. «Русский Архив» 1892 года)».

 

Письмо князя П. А. Вяземского

Москва, 9 февраля 1829 года

Всемилостивейший Государь!

Я был оклеветан пред Вашим Императорским Величеством. С высоты престола от имени Вашего пали на меня укоризны, оскорбительные для моей чести. Я не заслужил оных.

Мне можно было равнодушно сносить часто неосновательные обвинения, устремленные на меня недоброжелателями, потому что в их несправедливости видел я одну слабость предубеждения; но язвы, нанесенные чести и сердцу моему августейшим именем Вашим, слишком глубоко в них врезались: державная власть выше предубеждений и лицеприятий.

Ныне смело взываю к правосудию и бесстрастному могуществу моего Государя. Умоляю его обратить свое всемилостивейшее внимание на письмо мое к Московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну и на записку мою, о себе составленную.

Сознаюсь в том, в чем могу казаться виновным, но с всеподданнической покорностью и с безбоязненною откровенностью смело противоречу выражениям, обо мне употребленным в отношении графа Толстого, и говорю, что честь моя и совесть вопиют против обвинений, меня поразивших.

С доверенностию повергая к стопам Вашего Величества жизнь мою и спокойствие всего моего семейства, с глубочайшим благоговением есмь, всемилостивейший Государь, Вашего Императорского Величества верноподданный

князь Петр Вяземский

* * *

Приписка П. Бартенева:

«Упоминаемая в письме записка напечатана во втором томе Полного собрания сочинений князя П. А. Вяземского под заглавием “Моя исповедь”».

 

 

Назад: ТРУДЫ И ДНИ. ПИСЬМА САМОДЕРЖЦА
Дальше: ИЗ ПЕРВЫХ УСТ. СВИДЕТЕЛЬСТВА СОВРЕМЕННИКОВ О НИКОЛАЕ I