Книга: Альрауна
Назад: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ КНЯГИНЯ ВОЛКОНСКАЯ ПРОСВЕЩАЕТ АЛЬРАУНУ
Дальше: Глава шестнадцатая Альрауна в парке

Глава пятнадцатая
Франк Браун идет ва-банк

В этот вечер Альрауна не вышла к обеду, велела только Фриде принести наверх чашку чая и печенья. Франк ждал, что она сойдет вниз, хоть на несколько минут после обеда. Не дождавшись, он прошел в библиотеку и разложил бумаги. Чтение их, однако, не лезло ему в голову, и он решил отправиться в город – повидаться с Манассе, а кстати и навестить некоторых старых знакомых. Предварительно он достал из ящика все памятные вещи – деревянного человечка-мандрагору, шелковый шнур, фрагмент того, что обвивал шею профессора перед смертью, простреленную записку с трилистником из кармана графа Герольдингена. Все это он завернул в бумагу, завязал, скрепил сургучом и послал Альрауне. Записки он не приложил никакой, считая всякие пояснения излишними: ведь из гроссбуха советника тен Бринкена, помеченного ее инициалами, она и без того узнает все нужное.
Шофер ждал у крыльца.
В маленьком винном погребке на Мюнстерской площади, как Браун и предполагал, сидел Манассе. Рядом с ним, сгорбившись над бокалом, помещался Станислав Шехт. Франк подсел к ним, заказал вина и включился в разговор, тут же перешедший на дела.
Они обсудили процессы, разобрали все pro et contra. Пару сомнительных дел, где еще возможно было выторговать сносные условия, порешили передать советнику юстиции Гонтраму. Остальные Манассе брался вытянуть сам. В ряде исков Франк предложил пойти на мировую, но Манассе даже слушать не захотел.
– Никаких уступок! – отрезал он тоном, не терпящим возражений. – Пусть даже все требования противников ясны как день и справедливы до последнего пфеннига!
Франк знал эту черту. Манассе был самым честным юристом при земельном суде – клиентам всегда резал правду – матку в глаза, в суде не лгал, хотя и умел вовремя промолчать. Но к уступкам он относился как к личному оскорблению. Сама идея просто признать чужую правоту прежде, чем тебя к этому принудит приговор, казалась ему предательством профессии.
– Но это же лишние расходы, – заметил Франк.
– И пусть! – рявкнул адвокат. – Что значат расходы при таких суммах? Я уже говорил вам: невозможного нет. Всегда есть шанс.
– Юридически – быть может. – Франк покачал головой. – Но…
Он не договорил. Бесполезно. Для Манассе суд и право означали одно и то же. Что суд постановил, то и есть право. Сегодня оно одно, завтра, в апелляции, – другое. А уступить – значит самому вынести себе приговор, подменить суд собственным решением. Это было немыслимо.
Франк улыбнулся и отступился:
– Как вам будет угодно.
Он повернулся к Станиславу Шехту, спросил о старых знакомых: где теперь доктор Монен, что с теми, с кем они когда-то пили пиво в студенческие годы? Имена сыпались как из рога изобилия. Ицхак Тейссен – уже советник правления. Клингеффер – профессор в Галле, скоро получит кафедру анатомии. Франц Ланген, Бастиан, и прочие, и прочие… Франк слушал и чувствовал себя так, будто листает выпускной альбом тех лет – только все лица в нем постарели, все краткие характеристики дополнились новыми строками.
– А вы все еще студент? – спросил он невпопад.
Станислав Шехт обиженно замолчал. Манассе тявкнул:
– Что вы! Не знаете разве? Он ведь докторский экзамен сдал – уже пять лет назад!
«Уже пять лет…» Франк прикинул в уме. Сорок пять, а то и сорок шесть семестров.
– Ах, вот как! – воскликнул он, поднимаясь и протягивая руку. – Горячо поздравляю, господин доктор. И что же вы теперь намерены предпринять?
– Ах, если б он сам знал! – встрял Манассе.
В эту минуту в погребок вошел пастор Шредер. Франк поднялся ему навстречу.
– Какими судьбами? – удивился старый священник. – Это надо отметить!
– Позвольте мне быть хозяином, – вызвался Станислав Шехт. – Мы выпьем за мой докторский диплом.
– А со мной – за новую кафедру, – засмеялся пастор. – Не разделим ли честь пополам, доктор Шехт?
Тот согласился. Седовласый викарий заказал старый «Шарцгофбергер» – когда-то именно по его протекции половину погребка отвели под запасы именно этого сорта. Пастор отпил немного, причмокнул, остался доволен и чокнулся бокалом с Франком.
– Вы-то устроились! – воскликнул он. – Изъездили полсвета, про вас даже в газетах писали. А мы сидим дома и утешаемся тем, что на Мозеле еще есть хорошее вино. Такого вы за границей не пили, небось?
– Наверное, нет, – согласился Франк. – А вы чем занимаетесь?
– Чем занимаюсь? – пастор хмыкнул. – Все так же злюсь, ибо на старом нашем Рейне все сильнее несет прусским духом. Сочиняю для развлечения глупые театральные пьески. Плавта с Теренцием уже ограбил дочиста, теперь вот за Гольберга принялся. И представьте: директор платит мне гонорар! Тоже своего рода прусское изобретение.
– Радуйтесь! – пробормотал Манассе. – Кроме того, пастор написал ученый трактат, – обратился он к Франку. – Превосходный, должен вам сказать, глубокий труд.
– Пустяки, – отмахнулся викарий. – Маленький опыт…
– Бросьте! – перебил Станислав Шехт. – Ваша работа – ценнейший вклад в историю Александрийской школы. Особенно гипотеза о неоплатоновском учении об эманации…
Он оседлал любимого конька и поскакал. Словно епископ на церковном соборе, он излагал возражения, оспаривал тезисы, доказывал, что автор напрасно встал на почву трех космических принципов, хотя только так и можно проникнуться духом учения Порфирия. Манассе вклинивался с замечаниями, да и сам викарий не оставался в долгу. Они спорили с таким жаром, будто от решения этого вопроса зависела судьба человечества. А речь шла всего лишь о монизме Александрийской школы – учении, являвшемся, по сути, обычным самоуничтожением «я» через экстаз, аскезу и теургию, проникнутом мистицизмом весьма наносного характера. Но Франк молча, терпеливо слушал. «Вот она, вся Германия за одним столом, – думал он, – родина моя…»
Год назад, вспомнилось ему, он сидел в баре где-то в Мельбурне или Сиднее. С ним были трое: судья, епископ и известный врач. Они спорили не меньше этих троих, но уже о другом: кто лучший боксер – Джимми Уолш из Тасмании или Фред Коста, чемпион Нового Южного Уэльса.
А здесь – маленький адвокат, так и не дослужившийся до звания советника юстиции; священник, сочиняющий пьески для театра марионеток; и вечный студент Станислав Шехт, в сорок лет сдавший наконец докторский экзамен и не знающий, что делать дальше. Эти трое говорили о вещах, бесконечно далеких от их жизни, но с той же страстью и знанием, с какой австралийцы говорят о спорте. Можно просеять всю Америку, и всю Австралию, и девять десятых Европы – нигде не найдешь такой бездны пустой учености. «Только вот все это мертвое, – вздохнул он про себя. – Давно умерло и пахнет тленом. Хорошо еще, что они не замечают».
Он спросил викария о его воспитаннике, молодом Гонтраме. Манассе мгновенно умолк.
– Да, кстати, – встрепенулся адвокат. – Я ведь, собственно, ради этого и пришел. Что он пишет?
Викарий Шредер достал из бумажника конверт, протянул адвокату.
– Прочтите сами. Утешительного мало.
Франк взглянул на штемпель.
– Из Давоса? Значит, материнское наследство все-таки получил?
– Увы, – вздохнул священник. – А ведь Йозефхен был такой здоровый, цветущий мальчик! Не создан он для священнической карьеры – я бы выбрал для него другое, если б не обещал его матери на смертном одре. Впрочем, он и сам, наверное, пошел бы этим путем. Докторский экзамен сдал на отлично, и архиепископ ему благоволит, помогал мне в работе об Александрийской школе – из него вышел бы толк. А теперь… – Голос его дрогнул, он медленно допил вино.
– Это случилось внезапно? – спросил Франк.
– Пожалуй, – кивнул пастор. – Первым толчком стала смерть брата, Вольфхена. Вы бы видели Йозефхена на кладбище. Он все стоял рядом со мной, когда я говорил надгробное слово, и не отрываясь смотрел на огромный венок алых роз. До конца церемонии держался. А потом ему стало так плохо, что мы с Шехтом унесли его на руках. В экипаже отпустило, но дома открылась апатия. Единственное, что он сказал мне в тот вечер: «Я теперь крайний из сыновей Гонтрама. Значит, скоро и моя очередь». С тех пор он был убежден, что дни его сочтены. Профессора сначала обнадеживали, но потом ему стало хуже, и теперь он угасает день ото дня. Его отправили в Давос, но, боюсь, уже ничем не поможешь…
Глаза старика увлажнились.
– Его мать была покрепче, – буркнул Манассе. – Шесть лет смерти в лицо смеялась.
– Царство ей небесное, – перекрестился викарий и наполнил бокалы. – Выпьем за нее. За добрую память о ней.
Они чокнулись и выпили.
– Скоро совсем один останется старый советник юстиции, – заметил доктор Шехт. – Только дочь, кажется, здорова. Наверное, его и переживет.
Адвокат недовольно засопел.
– Фрида? Не думаю.
– Почему? – насторожился Франк.
– Потому что… потому что… – Манассе замялся, но вдруг глянул на Франка с такой злостью, будто собирался вцепиться ему в горло. – Хотите знать, почему Фрида уж точно не переживет отца? Я скажу: потому что она попала в лапы этой… этой проклятой ведьмы из Лендениха! Вот почему! Теперь поняли?
«Ведьмы, – эхом отозвалось в голове Франка. – Он называет ее ведьмой. Совсем как дядюшка Яков в своей книге».
– Что вы хотите сказать, господин адвокат?
Манассе залаял, как рассерженный пес:
– По-моему, я довольно ясно выразился в рамках известных приличий: кто попал в лапы фройляйн тен Бринкен – тому не уйти. Ибо мушки редко вырываются из ловчих сетей паука. Там им неизменно уготована гибель, и поздно молиться. Берегитесь и вы, герр Браун. Считаю своим долгом вас предостеречь. Я уже пытался спасти одного – Вольфхена… Но я не преуспел. Может, с вами у меня хоть что-то получится. Уезжайте, пока не поздно! Что вас держит? Уж не липкая ли паутина?
– Мне кажется, вы преувеличиваете, дорогой друг, – ответил, смеясь, Браун.
Но он чувствовал, что смех этот – вынужденный. Поэтому он замолчал, глядя в свой бокал. Вино казалось горьким.
Станислав Шехт и пастор Шредер начали очередной круг спора об эманациях, вовсе не замечая ни угрюмой тишины за своим столом, ни того, как тяжело она повисла в воздухе. Они сидели и пили. Выпили за докторский диплом Шехта и за повышение священника. Выпили за здоровье Карла Монена – о нем, кстати, никто ничего не слыхал с тех пор, как тот уехал. «Куда-то делся, концы в воду», – так выразился Станислав Шехт. Он вдруг начал вести себя очень сентиментально, даже затянул какую-то меланхоличную песнь.
Франк Браун простился со всеми и направился медленным шагом в Лендених, мимо благоухающих весенних деревьев, – прямо как в старые времена. Пройдя по двору, он узрел свет в библиотеке. Когда он вошел туда, там, на диване, сидела Альрауна.
– Ты здесь, маленькая кузина? – окликнул ее он. – Так поздно не спишь?
Она не ответила, но молчаливым жестом пригласила его сесть.
– Я хотела бы с тобою поговорить, – начала она после некоторого молчания.
Но так как она, видимо, затруднялась, с чего начать, то он поспешил на выручку.
– Ты ознакомилась с содержанием записей Якова тен Бринкена?
– Да, – ответила она.
Несколько минут она, затаив дыхание, пристально глядела на него.
– Итак, – начала она, – я не больше чем остроумная выходка, когда-то пришедшая тебе в голову?
– Выходка? Ты хочешь сказать – идея?
– Хорошо, пусть будет идея. Дело не в словах. Но, во всяком случае, идея довольно веселая. – Она засмеялась. – Впрочем, не для того, чтобы сказать это, я ждала тебя. Я хочу знать, веришь ли ты в это?
– Во что? – спросил он. – В то, что дядюшка пишет правду в своей кожаной книге? Да, я верю.
Она нетерпеливо покачала головой:
– Нет, это, конечно, все правда – у него нет причин лгать. Я говорю о другом. Мне хочется знать, веришь ли ты, как твой дядя, что я – не такое существо, как все прочие люди? Что я – именно то, что обозначает мое имя?..
– Что мне сказать в ответ на такой вопрос? – воскликнул он. – Обратись к физиологу, и он, без сомнения, подтвердит, что ты – совершенно такой же человек, как и все прочие, несмотря на такое необычное рождение. Всё происходящее в твоей жизни, по его словам, – это сплошная череда случайностей, что все они…
– Меня это совершенно не интересует, – вклинилась она. – С точки зрения твоего дяди, эти самые случайности имели первостепенное значение. Впрочем, несущественно, играл ли роль случай – или нет. Мне важно лишь одно: разделяешь ли ты сам это мнение? Веришь ли ты, что я – нечто особенное?
Он замолчал, не находя слов. Он верил – но в то же время терзался сомнениями.
– Понимаешь… – начал он наконец.
– Говори же, – настаивала она. – Ты сам веришь, что я – лишь твоя смелая фантазия, обретшая плоть? Твоя идея, почтенным тайным советником брошенная в тигель бытия – и подвергнутая сублимации, пока из нее не появилось то, что предстает перед тобой?
На этот раз ответ последовал незамедлительно:
– Раз уж ты ставишь вопрос так, то да: я верю.
Ее губы тронула улыбка:
– Я так и думала. Именно поэтому я и ждала тебя этой ночью: мне хотелось поскорее развеять твое высокомерие. Нет, кузен, эту мысль породил точно не ты и не старый тайный советник.
– Так кто же тогда? – поинтересовался он.
Она покопалась под подушкой.
– Вот кто! – воскликнула она.
Подбросив в воздух фигурку деревянного человечка, она поймала ее. Затем нежно провела по ней своими нервными, беспокойными пальцами.
– Эта вот… игрушка? Где здесь связь? – спросил, недоумевая, Франк Браун.
– Имелась ли эта идея в твоей голове раньше – до того дня, когда советник юстиции Гонтрам отпраздновал причастие двух детей?
– Нет, – ответил он. – Конечно нет.
– Но потом эта штука упала со стены, вот тогда-то тебе и пришла в голову странная мысль. Разве не так?
– Да, – признался он. – Так оно и было.
– Итак, – продолжила она, – итак, идея пришла откуда-то извне и проникла в тебя. Именно тогда, когда адвокат Манассе читал свою лекцию, когда он декламировал, будто по школьному учебнику, и разъяснял всем вам, что такое этот маленький образчик мандрагоры и что он означает… вот тогда в твоем мозгу зародилась идея. Она стала такой большой и сильной, что ты нашел в себе смелость предложить ее своему дяде, убедить его осуществить задуманное, создать меня. Тогда… если я всего лишь идея, пришедшая в мир и принявшая человеческий облик, то верно и то, что ты, Франк Браун, выступал лишь ее посредником, ее инструментом – таким же, как тайный советник или его ассистент-врач. Роль твоя ничем не больше, чем у…
Она заколебалась, замолчала, но только на мгновение. Затем – продолжила-таки:
– …чем у уличной девки Аманды и насильника-убийцы Неррисена, сведенных вами – и смертью – вместе.
Девушка положила человечка на шелковые подушки, посмотрела почти с любовью на него и произнесла:
– Ты мой отец. Ты моя мать. Ты – то, что создало меня.
Франк посмотрел на нее. «Возможно, так оно и было», – подумал он. Идеи носятся в воздухе, как цветочная пыльца, и кружатся, прежде чем окончательно осесть в чьем-либо мозгу. Часто они там чахнут, портятся и умирают – ведь лишь немногие находят хорошую, плодородную почву… Но этих мыслей он ей не озвучил.
Альрауна медленно поднялась, не выпуская фигурку из рук.
– Я хотела сказать тебе кое-что еще, – тихо произнесла она, – в знак благодарности за то, что ты ознакомил меня с моей собственной историей, что ты не сжег этот ужасный журнал наблюдений.
– Что именно? – спросил Франк Браун.
– Что… Хочешь ли ты, чтобы я поцеловала тебя? Я умею целовать.
– Это ты и хотела сказать, Альрауна?
– Нет-нет, не это. Я думала, что могла бы когда-нибудь и поцеловать тебя, но раньше я хотела сказать тебе другое. Я хотела сказать тебе: уезжай!
Франк удивленно посмотрел на нее:
– Почему?
– Потому что… потому что это лучше для тебя, а может быть, и для меня. Но не во мне дело. Я знаю прекрасно, как работает мой порок: теперь я его отлично осознаю, я просвещена. И, полагаю, как дела шли до сих пор, так они и пойдут впредь – с тем лишь отличием, что отныне я не буду слабой. Я буду видеть все и понимать, куда легче нанести удар. Теперь, когда я посвящена во все, для меня нет сомнения, что следующим от моих чар падешь ты. Потому-то и будет лучше, если ты уедешь.
– Разве ты так уверена в себе? – спросил он.
– А разве я не имею на это оснований?
Он пожал плечами.
– Может быть. Не знаю. Но объясни мне: почему бы тебе хотелось пощадить меня?
– Потому что я люблю тебя, – тихо сказала она. – Ты относился ко мне хорошо.
– А разве другие относились к тебе плохо?
– Нет. Но мне это было безразлично. Все они любили меня. А ты – нет. Еще нет.
Она подошла к письменному столу и, взяв оттуда открытку, подала ему:
– Это от твоей матери, – сказала она. – Я думала, что это мне, и прочла. Твоя мать больна и очень просит тебя приехать.
Франк взял письмо, прочитал его. Он понимал, что обе они правы – и что оставаться здесь глупо. И вот, может быть, именно поэтому что-то, какое-то ребяческое упрямство, подзадоривало его крикнуть: «А вот не уеду же, не уеду!»
– Что ты решил? – спросила Альрауна.
Он сделал над собой усилие и твердо произнес:
– Решаю ехать!
Франк Браун пристально смотрел на Альрауну, чутко следил за каждым движением ее лица. Ему хватило бы небольшого движения губ, легкого вздоха, чего-нибудь, что выдало бы ее сожаление. Но она оставалась спокойна, серьезна – ни признака волнения не было на застывшей маске, заменявшей ей лицо. Это задело его, оскорбило и покоробило… и показалось своеобразным вызовом. Он еще плотнее сжал губы. «Нет, просто так я отсюда не уеду», – подумал он.
А она в это время, подавая ему руку, говорила:
– Ну что ж, хорошо… Раз ты уезжаешь, то нам надо проститься. И если ты ничего не имеешь против, то я поцелую тебя.
– О, нет-нет, Альрауна, не делай этого! – вырвалось у него.
– Почему? – спросила она абсолютно тем же тоном, каким он за несколько минут до того задал этот вопрос.
– Ты мне симпатична, – сказал он. – Ты была добра ко мне сегодня. Много розовых губ целовал мой рот – и все они побледнели. Теперь же… теперь же пришла твоя очередь. И потому лучше не целуй меня! – Он, по сути, вернул ей ее же слова – и она сочла, что это умысел, уловка, издевка, скорее всего. Ее сердце вспыхнуло.
Они стали друг против друга в позе врагов. В ее холодных, стальных глазах не видно было боязни – скорее они горели вызовом. Но не меньше уверенности содержалось в его студеной ухмылке насмешника. Судьбы их стояли на перепутье; их орудия, острые и мощные, были готовы к бою. Ей предстояло решить. Ее отказ означал бы его триумф и ее падение – он ушел бы тогда без сожаления. Согласие же сулило неистовую схватку. Она осознавала это, так же как и он. Конечно, этот сценарий обозначился уже в первую их встречу, но пока что – пунктирными, прерывистыми линиями. Это было начало, обмен первыми ударами, и еще теплилась надежда на то, что поединка не будет, что противоборствующие стороны просто мирно разойдутся по своим углам. Но вот-вот будет объявлена битва до победного финала: или она, или он. И ведь именно он бросил вызов…
И Альрауна, конечно же, приняла его.
– Я не страшусь, – заявила она. Франк застыл, но усмешка на его губах стала ярче. Он ощутил всю серьезность момента.
– Я желаю тебя поцеловать, – повторила она.
– Будь осторожна, – ответил он. – Ибо я тоже тебя поцелую.
Она выдержала его пронзительный взгляд.
– Да, – сказала она. – Но дело в том, – прибавила она с улыбкой, – что ты слишком для меня велик. Присядь!
– Нет, – рассмеялся он, – у меня есть идея получше. – Он приблизился к просторному дивану, прилег и положил голову на подушку. Раскинул руки, закрыв глаза.
– Ну, Альрауна, подходи, – позвал он.
Она подошла и опустилась на колени у изголовья. Ее взгляд, полный несвойственной ей нерешительности, никак не мог задержаться на нем – но вдруг девушка бросилась к нему, схватила его голову и прижалась своими губами к его.
Он не обнял ее, его руки оставались неподвижны. Однако пальцы нервно сжались в кулаки. Он ощутил ее язык, почувствовал легкий укус…
– Целуй, – прошептал он, – целуй.
Перед его внутренним взором расстилался кровавый туман. Он услышал жуткий хохот тайного советника, увидел огромные, устрашающие глаза фрау Гонтрам, когда та упрашивала юного Манассе раскрыть тайну Альрауны. Услышал он и смех обеих подружек невесты, Ольги и Фриды, и надтреснутый, но по-прежнему чарующий голос мадам де Вер-де-Вер, исполнявшей «Les Papillons»; увидел молодого гусарского поручика, внимательно слушавшего адвоката, увидел Карла Монена, смахивавшего тряпицей пыль с деревянной фигурки…
– Целуй, – шептал он.
Ему привиделись Аманда, мать Альрауны с огненно-красными волосами и белым, крепким телом, пронизанным синими венами, и Нериссен, ее отец, в момент казни – такой, какую тайный советник описал в своем журнале. Он увидел роды – старик и его ассистент-врач помогают ребенку появиться на свет…
– Целуй, – умолял он, – целуй.
Он пил ее лобзания – пил горячую кровь собственных губ, которые она искусала, – и сознательно погружался в это опьянение, словно в пенное вино, во мглу восточных ядов…
– Отпусти меня. – Собственный голос прозвучал хрипло; чужим, незнакомым тоном. – Отпусти… Ты не понимаешь, что творишь.
Она не ответила. Только кудри ее, тяжелые, пахнущие ночью и чем-то терпким, еще крепче прижались к его лбу, и поцелуи – жаркие, неистовые – посыпались градом, заметая последние следы сопротивления. Мысли, еще недавно четкие, рассогласовывались, падали и сгорали в красной мгле. Рушились плотины, возведенные годами, воспитанием, волей. И хлынуло – вздулось и запенилось красное море, море крови, море Диониса. Менады грозно взмахнули тирсами, священное вино ударило в голову, затуманило взор, сорвало покровы.
– Нет, целуй же! – закричал он уже куда более знакомым голосом. – Целуй!
И вдруг – пустота. Она разжала объятия, отстранилась. Отодвинулась, словно волна, которая, достигнув берега, уходит обратно в море, оставляя на песке лишь холодную пену.
Он открыл глаза. Смотрел на нее – и не узнавал.
– Целуй… – повторил он тихо, почти жалобно.
Глаза ее смотрели тускло, стеклянно. Грудь тяжело вздымалась, но в лице не было ни страсти, ни нежности – только какая-то отрешенность, словно она смотрела на него откуда-то издалека, из другого мира. Она медленно покачала головой.
Нет.
Это «нет» ударило его, как пощечина. Как вызов. Как оскорбление.
Он вскочил.
– Тогда я буду целовать тебя! – крик вырвался из груди, дикий, почти звериный.
Он подхватил ее на руки – легкую, безвольную, покорную – и бросил на диван. Опустился перед ней на колени – туда, где только что стояла она, где еще сохранялось тепло ее тела.
– Закрой глаза… – прошептал он.
Она послушно смежила веки. И он наклонился над ней.
Поцелуи… Какими они были? Сладкими, как мед с Гимета, нежными, как звуки арфы в летнюю ночь, когда ветер едва касается струн. И дикими, жестокими, как зимние штормы над Баренцевым морем, когда волны с ревом разбиваются о скалы. Пламенными, как дыхание Везувия, несущее гибель Помпее. Влекущими, как водоворот Мальштрема, откуда никому нет возврата.
Она чувствовала, как рушится все – решительно все. Стены, возводимые годами, в одно мгновение пали! Защита, казавшаяся несокрушимой, рассыпалась в прах. Альрауна, так привыкшая сбрасывать с края попасти других, сама летела куда-то вниз – и не хотела для себя спасения.
Вспыхнул огонь. Жадные языки взметнулись к самому небу, лизнули облака, зажгли алтари – при них она словно оказалась и жрицей, и жертвой. Факелы осветили все – тайное, постыдное, запретное, – и не было больше тьмы, не было убежища.
Она обняла его, прижала к груди так крепко, словно хотела вобрать в себя, сделать частью своего тела, своего духа, своего дыхания.
– Я вся горю… – прошептала она одними губами. – Я сгораю.
Он сорвал с нее одежду. Ткань послушно разошлась, обнажая тело, трепетное, живое, – и не было больше ни «я», ни «ты», ни Альрауны, ни Франка – было только пламя.
* * *
Солнце стояло высоко, когда она открыла глаза.
Она лежала обнаженная. И не сделала ни малейшего движения, чтобы прикрыться. Не было стыда – было только удивление: неужели это случилось? Неужели это с ней?
Она повернула голову и увидела его. Он сидел рядом, смотрел на нее.
И спросила:
– Ты сегодня уедешь?
Вопрос прозвучал просто, буднично. Словно речь шла о погоде или о том, подавать ли завтрак.
– Ты хочешь, чтобы я уехал? – спросил он.
Она помолчала. Где-то глубоко внутри, в самом темном уголке души, шевельнулся страх. Страх того, что она сейчас скажет. Но слова уже рвались наружу, и она не могла, не хотела их сдерживать.
– Останься, – прошептала она.
Пауза.
– Останься.
Назад: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ КНЯГИНЯ ВОЛКОНСКАЯ ПРОСВЕЩАЕТ АЛЬРАУНУ
Дальше: Глава шестнадцатая Альрауна в парке