Среда, 20 марта. 12:30
— Личность жертвы установлена?
Зал комиссариата набит журналистами. Пьетро стоит в глубине, в стороне, как всегда. Здесь все. Нунци из Corriere, Лиментани из Repubblica, старый коллега Пьетро из Messaggero, Rai, Canale 5, пара местных радио- и телеканалов. Убийства притягивают их сюда, как стервятников к падали; Чечере прав.
Комиссар делает паузу и проводит ладонью по губам. Во рту совсем пересохло. Он не брился. Только переоделся и вымыл волосы.
— Нет… Опознание ещё продолжается. Уже после первичного осмотра можно сказать, что действовал тот же убийца… Жертва — блондинка, около тридцати пяти лет, предположительно умерла от удушья, подчёркиваю: предположительно… Я жду заключения доктора Буратты, чтобы это подтвердить.
— Комиссар, — берёт слово Джерлини, пожилой хроникёр из еженедельника, — вы можете описать, в каком состоянии находилось тело?
— Тело… На голове жертвы был полиэтиленовый мешок и… руки связаны за спиной. И с её… интимными частями… поступили так же.
— То есть он зашил ей влагалище? — спрашивает Россана Даццьери из Corriere.
— Да, именно. Как и предыдущим трём. Признаков сексуального насилия нет.
В воздухе воняет потом, но иначе и быть не может, когда пятнадцать журналистов набились в комнату три на шесть метров. Пьетро не задаёт вопросов. Не делает записей. Брат будет полностью в его распоряжении, когда это окажется удобнее всего. И он знает: надо подождать совсем немного, минут тридцать, чтобы выяснить личность жертвы.
В городе живёт чуть больше шестидесяти тысяч человек, нетрудно узнать, кто вчера вечером бесследно исчез. В этом его преимущество перед остальными репортёрами. Он живёт здесь, знает, куда идти и кому задавать вопросы.
— Комиссар, перед нами серийный убийца. Какие версии вы отрабатываете?
— Мы проверим тело на биологические следы и, если что-то осталось, обязательно обнаружим. Конечно, как вам известно, анализ ДНК делается не так быстро.
— Это не вызывает отчаяния? — напрямик спрашивает Джерлини. — Я хочу сказать: это уже четвёртая жертва за два года, а вы даже приблизительно не сумели понять…
— Послушайте, Джерлини, — останавливает его комиссар, — я не хочу ни вступать в полемику, ни тем более читать лекции по криминологии. Перед нами не убийство на почве страсти и уж тем более не месть или сведение счётов. Наш убийца действует, когда хочет, и прекрасно знает, что делает.
Перед нами клинический случай: он бьёт наверняка и не связан с жертвами. Это психопат, человек, чью клиническую картину представит присутствующий здесь профессор Маннини… Он помогает нам расшифровать психику этой… больной… личности, у которой нет мотива — только убийственный механизм, внезапно срабатывающий в мозгу… Может быть, он слышит голоса или считает себя антихристом, или что-то в этом роде…
— Версию чёрных месс вы исключаете?
— Чушь!
Комиссар начинает злиться.
— В городе есть две компании фанатиков, которые собираются по ночам поклоняться дьяволу и пятиконечной звезде. Но это всего лишь сопляки, которые, кроме кражи пива в супермаркетах…
Это правда. Пьетро кивает. Он сам писал об этих компаниях. Подростки слушали хеви-метал, а вершиной их преступной деятельности стало то, что полгода назад они красной краской вывели число 666 на стене собора. Их поймали и заставили оплатить очистку средневековой кладки.
— Этот хуже. Чрезвычайно умный человек… Мы связались с комиссариатами Пескары, Авеццано и Кьети, потому что он вовсе не обязательно живёт у нас.
— Удобно, комиссар… Может, он приехал из Соединённых Штатов, чтобы задать новую моду. Вы об этом думали?
— Ваша ирония ещё безграмотнее ваших статей, Джорджо Ятта. Удивляюсь, что вас до сих пор не уволили! — лает в ответ Массимо.
— Ах, если речь об этом, комиссар, я больше не пишу. Теперь я — телевидение! — иронично отвечает журналист, указывая на оператора за своей спиной.
Волосы Джорджо Ятты побелели, нос теперь немного крив — очевидно, кто-то его отделал, — но повадки остались прежними. Он всё знает, всё может, никого не боится. И всегда одет так, словно внештатный корреспондент на передовой.
Всё тот же старый мудак, — думает Пьетро, глядя на зарождающуюся лысину на затылке журналиста.
— Вы — телевидение? — Комиссар улыбается. — Рад деградации вашей карьеры.
После обмена мнениями с комиссаром Ятта снова садится. Даццьери улыбается ему, словно спрашивая:
— Ну? Что случилось?
Ятта качает головой:
— Ничего, Россана. Старая неприязнь между мной и комиссаром…
— А теперь я пойду работать.
Массимо решает закончить встречу.
— Оставляю вас с профессором Маннини.
Высокий, худой, как цапля, психиатр занимает место комиссара перед столом. Надевает очки в титановой оправе, раскрывает листок с заметками и ждёт вопросов.
Массимо пробирается между камерами и журналистами к двери, бросив взгляд на Пьетро, который следует за ним.
На улице перед комиссариатом холодно, хотя март уже на исходе и время близится к двум часам дня. В Л’Акуиле зимние температуры держатся до мая.
Братья переходят проспект и идут под аркады. Там ветер, дующий прямо с перевалов Гран-Сассо, наконец оставляет тебя в покое. Они идут молча, глядя под ноги, едва отвечая на приветствия редких прохожих.
Заходят в кафе Eden, своё кафе. Бар, полный зеркал и потемневшего от времени дерева. За маленькой дверью — чайный зал, который по вечерам иногда используют как танцевальный. Стены украшены псевдофутуристическими фресками конца пятидесятых: велосипедисты, мчащиеся мотоциклы, кубические женщины и небоскрёбы, сквозь которые летят старые бипланы.
Отопления нет, и свод высотой больше шести метров холоден, как улица. Не самое уютное заведение. Но им нравится. Тому, кого в жизни ничто и никогда не принимало, один такой бар ничем не хуже другого.
— Он сводит тебя с ума, да?
— Знаешь, что сводит меня с ума? Что он, возможно, здесь. Идёт сейчас по улице. Смотрит на меня и смеётся. Говорит: «Мудак, я издеваюсь над тобой… Ты меня никогда не поймаешь…»
— Я читал, что такие люди рано или поздно сами позволяют полиции себя поймать. Из-за нарциссизма, вроде бы…
Зеркала на стенах отражают обоих братьев. Входит очень привлекательная брюнетка, подходит к стойке и здоровается с кассиром. За столиком у маленькой сцены, где по вечерам поют караоке, две продрогшие старухи пьют горячий шоколад.
— Вроде бы. И что мне делать до тех пор? Ждать, пока на дороге найдут ещё один труп? Может, прямо сейчас он снимает мерки со следующей… Чёрт, Пьетро, у нас нет оборудования для таких дел…
Он одним глотком допивает мартини и вытирает рот рукавом пиджака. Потом языком собирает спиртное с дёсен, ставит бокал и сосредоточивается на брате.
— А ты его узнал?
— Да… — отвечает Пьетро. — Волосы теперь белые, а рожа мудака осталась прежней.
Они смеются. Речь о журналисте Джорджо Ятте. Том самом, который сфотографировал их на теннисном корте и подарил братьям первую полосу: «Вот они! Дети монстра Чинкве-Терре».
Смех обрывается. Каждый погружается в свои мысли. Пьетро даёт бармену знак принести ещё два мартини.
— Он в городе со вчерашнего дня. Когда я работал в Анконе, ещё не раз с ним сталкивался. Заявлений на него больше, чем на Провенцано.
— Он теперь на телевидении…
— Ага. Региональный канал. Наверное, у него есть покровитель на небесах.
Они смотрят наружу. Люди идут с магазинными пакетами, пара здоровенных бродячих собак ищет еду, девочка безмятежно спит в коляске, которую толкает африканская домработница, — должно быть, она умирает от холода, привыкшая к щедрому, давящему солнцу.
— Устаёшь, Пьетро. Устаёшь гнаться за тем, у кого всегда первый ход, вечно отставать на шаг. Говорят, лучшее лечение — профилактика. Согласен. Это верно для рака, для инфаркта. Но очень трудно предотвратить действия психопата, который убивает без причины. Женщин. Около тридцати пяти, светловолосых, голубоглазых.
Пьетро опускает голову. Он не знает, что ответить. Да брату и не нужен разговор. Ему надо выговориться и чтобы кто-то слушал.
— Он душит их, связывает и зашивает, пока они ещё живы. Что это за человек? Что у него внутри, если он способен такое делать? И скажи мне, как это предотвратить. Он — постоянная угроза. И сколько ещё таких, как он, ходит вокруг… Как мне смотреть на своих двух девочек и обещать им спокойное будущее? Говорить, что их папа работает именно ради этого? Даже жаловаться жалко, Глория права.
Пьетро смотрит на живот брата и красные сосудики вокруг его ноздрей. Массимо похож на отца, только весит на несколько килограммов больше; говорит и двигается как он. Глаза те же. Поэтому Пьетро часто не может от них оторваться.
— Глория устала подставлять мне плечо, когда я плачу. У неё есть голова, две ноги и всё ещё прекрасное тело. Я об этом забыл. Кстати о профилактике: думаю, теперь я способен предотвратить конец брака. Никогда не забывай, что твоя спутница — женщина, твоя женщина. Никогда не превращай её во что-то другое.
Бармен приносит ещё два мартини. Массимо хватает свой. Подносит к губам. Кажется, раздумывает, выпить ли залпом. Потом опрокидывает. Жидкость даже не касается стенок рта — сразу уходит в горло.
— Я не знаю, что делать, Пьетро. Как мне его остановить?
— Может, на этот раз он оставил след… Бывает же удача, правда? Свидетель.
— Я жду с июня, десять месяцев! Он ни разу не прокололся. Ни разу. Даже следов на месте преступления нет. Чёрт, он ведь не летает, верно?
Он немного повысил голос. Две пожилые женщины за другим столиком смотрят на него. Потом решают, что это не их дело, и снова склоняются над пирожными.
— Единственное, что мы знаем: он убивает их не там, где потом оставляет. Привозит… — Массимо понижает голос. — А дальше всё! Мы не знаем, высокий он или низкий, какой у него размер обуви, мужчина это или женщина, белый или чёрный… Ничего! Полная тьма.
Годы в туринском интернате — серая полоса. Я помню священников. Переваренную еду. Ребят из нашей спальни. Посвящение в туалете. То, которому подвергли меня, и те, которым я подвергал новичков. Серое небо, запах плесени и нафталина. Одинаковые дни.
Надо было быть начеку. Беречься старших: если поймают одного, мало не покажется. Следить за учёбой: учитель тоже мог показать, где раки зимуют. А ещё у каждого был слуга. До пятнадцати лет я был слугой Бонетти. Он на два года старше. Мне приходилось многое для него делать.
Но мне ещё повезло. Он не был злым. Конечно, если я не слушался, начинались неприятности. Но достаточно было понять правила: держать в порядке его шкафчик, делиться с ним посылками дяди Роберто, платить ему, ловить младших и приводить в туалет. Там их вместе с другими либо посвящали, либо раздевали, чтобы украсть новую одежду, обувь, перочинный нож, тетрадь — всё, что могло заинтересовать.
Посвящение было простым. Через него проходили все, и все потом делали то же самое с другими.
Тебя раздевали. Ставили, широко раздвинув ноги. Потом засовывали в зад кусок мыла. Некоторое время двигали вверх-вниз. После этого пятеро один за другим совали туда свои члены. Первый причинял боль. Третьего ты уже не чувствовал. Ты был связан и не мог двигаться. А если пытался сбежать, сперва тебя избивали, потом повторяли всё трижды.
Небо всегда было чёрным, солнечный свет никогда не проникал в спальню. Коридор длиной пятнадцать метров и шириной около десяти, кровати выстроены в ряд, как в казарме. У тебя были шкафчик, тумбочка с замком, лампа над кроватью, одеяло и два комплекта белья.
Я спал между мальчиком из Умбрии, который никогда не разговаривал, и сицилийцем, плакавшим каждую ночь. Его звали Риккобоно. Однажды ночью он сбежал, и больше о нём ничего не слышали. Я радовался: наконец-то можно спать по ночам.
Каждое утро нас будили в семь, мы умывались холодной водой, потом молились и шли в класс.
Старшие и младшие завтракали вместе в трапезной. Длинная комната, плохо освещённая высокими, вечно грязными окнами. На стенах — картины со стояниями Крестного пути.
Сначала все стоя читали «Отче наш», потом разрешалось сесть и поесть. Молоко и хлеб. Иногда булочка. На еду отводили ровно минуту. Порой молоко было таким горячим, что, выпив залпом, ты обжигал язык до второй половины дня.
Через минуту звенел колокольчик, все должны были встать и гуськом выйти из трапезной в классы. Неважно, успел ты позавтракать или нет.
По одному за партой. В тишине. Во время контрольной нельзя было поворачиваться к соседу. Учитель стоял посреди класса с линейкой. Поднял голову от работы — получаешь по затылку. Поймали на списывании — три удара линейкой по тыльной стороне ладоней.
Шпаргалка означала пять ударов по рукам, стояние на коленях за доской, а после урока — к директору, без обеда. Тот, кто попадал к директору, помнил это всю жизнь. Он пользовался брючным ремнём. Иногда. Иногда теннисной ракеткой, которая висела на стене специально для наказаний. После его кабинета не садились минимум три дня.
Я ни разу к нему не попадал. Я тоже списывал и обменивался с ребятами записками. Просто меня не ловили.
Однажды он сам пришёл ко мне дождливым ноябрьским вечером.
Утром того дня шёл град, и мне нравилось смотреть, как вода, будто разлившаяся река, хлещет по окнам класса. Прошёл сторож с колокольчиком, объявляя, что занятия на сегодня окончены. Мы строем, по порядку выходили из класса и шли обедать в трапезную.
У двери Бонетти велел отдать ему деньги. Он знал, что накануне дядя Роберто прислал мне немного. Хотел десять кусков. Мне было пятнадцать, ему семнадцать. Но я был выше.
Бывают дни, когда всё меняется. Сам не знаешь почему. Просто утром вдруг обнаруживаешь щетину. Или несколько волос на груди. Или желание навсегда что-нибудь изменить. То ноябрьское утро было одним из таких.
Бонетти смотрел на меня бычьими глазами и протягивал руку. Ждал денег. Ноги словно прибило к полу, сердце сильно застучало в шее и ушах. Я молча смотрел на него, видел его желтоватое, синюшное лицо.
— Давай, Сини… Ну, решай уже. Мне обедать пора. Гони десять кусков!
И автобус отпустил тормоза. Точно не помню. Я бил его куда попало, он бил меня. Рядом стояла тележка уборщика. И я вспомнил лягушек.
Схватил бутылку спирта и облил Бонетти. Потом чиркнул зажигалкой. Он вспыхнул, как те земноводные в саду. И кричал. Кричали все. На меня смотрели как на бешеную собаку.
Мне нравилось слушать его крики, нравилось смотреть, как он катается по полу, пытаясь сбить огонь.
Я оказался в лазарете, пахнувшем бульоном с мелкой лапшой. Нос был разбит, но запахи я всё равно чувствовал. Чувствую их всегда; наверное, в прошлой жизни был собакой. Бонетти с забинтованным лицом отвезли в настоящую больницу.
И тогда ко мне пришёл директор.
Худой и высокий, как пугало. Я ожидал худшего. Но худшего не случилось. Он разговаривал со мной. Хотел знать, что произошло в коридоре. Я рассказал правду.
Я хорошо учился, а Бонетти был бездельником. Директор поверил, восхитился моей храбростью. Я был младше, но сумел защититься. Он только похлопал меня по плечу и сказал, что сообщит моим дяде и тёте. Но это не было угрозой.
Выходя, он посмотрел на меня сквозь очки, превращавшие зрачки в две булавочные головки, и сказал:
— Сини. С сегодняшнего дня я за вами слежу. Ещё один такой случай — и отправлю вас в исправительную колонию.
Он улыбнулся, показав жёлтые зубы людоеда, и вышел из лазарета, таща за собой тень, словно тяжёлый чёрный плащ.
С того дня я больше никому не служил. Наоборот, завёл собственного слугу. Джино. Он был из Асти. Я не обращался с ним плохо. Но если он не слушался, я посвящал его два, три раза, пока он не начинал плакать.
Таково правило. Закон интерната.
Иногда ночью я думал о себе. О том, где нахожусь. И стоило ли папе с мамой зачать меня пятнадцать лет назад. У меня была жизнь. Только она. И никого, кто научил бы меня жить.