Среда, 20 марта. 07:15
Фонтанефредде — смотровая площадка, известная прежде всего тем, кому негде уединиться с девушкой. С западной стороны открывается красивый вид на весь город. А к северу начинаются три тропинки, извивающиеся среди леса.
Ночная сырость ещё пропитывает папоротники и крапиву. Стало немного теплее, и от всё ещё мокрой после дождя земли поднимается низкий туман. Ели взметнулись вверх, скрывая очертания гор. Пахнет грибами, с шишек, которые шевелит утренний ветерок, осыпаются мириады капель. Город с его шумом далеко. Слышны лишь голоса работающих полицейских, щелчки вспышек и собачий лай непонятно откуда. Место, где лежит жертва, огорожено лентами. Осматривают тело девушки. Обнажённое, среди ежевичных кустов, с полиэтиленовым мешком на голове и связанными проволокой руками. Между ног — сгусток крови, кожа цвета смерти.
Комиссар наклоняется над телом и смотрит. За его спиной судмедэксперт Буратта курит трубку.
— И на этот раз он ничего нам не оставил, можете не сомневаться, — говорит комиссар, глядя на эксперта, который пытается извлечь хоть что-нибудь из-под ногтей жертвы.
— Чёрт, хоть немного оптимизма, — говорит врач.
— Раффаэле… Оптимизмом неудачники утешаются, — отвечает комиссар.
Потом трёт опухшее лицо с мешками под глазами. Двухдневная щетина. Смятое лицо.
— Комиссар, — зовёт инспектор Чечере, — пресса.
И указывает на тропинку у входа в лес, где стоит и наблюдает Пьетро. Рядом газетный фотограф.
— Ладно. Скажи, пусть снимают, но близко не подпускай. Твою мать! — орёт он молодому полицейскому. — Ты что, мать твою, делаешь, идиот? Ты видишь, куда идёшь?
Молодой полицейский застывает, словно оказался на минном поле. Потом смотрит на подошвы своих ботинок.
— Не в дерьмо вляпался, придурок. Ты стоишь именно там, где стоять нельзя… В метре от трупа. Я не понял, они хоть курсы какие-то проходили или их набирают как попало? Прекрасно! Там пресса… Идите скажите, что единственные следы, найденные на месте преступления, оставлены полицейскими форменными берцами!
Он выпрямляется во весь свой огромный рост и отходит от жёлтой ленты, нервно оттеснив Чечере.
— Я в комиссариате! — кричит всем сразу.
Подошва настоящей кожаной туфли Пьетро скользит по жидкой грязи, и журналист приземляется задом прямо на землю.
— Твою…
— Я же говорил, смотри под ноги. Давай руку, — говорит Мутти.
— Сам встану, спасибо, — сквозь зубы шепчет Пьетро, поднимаясь.
Мутти хихикает.
— Чего смеёшься? Работай.
Фотограф отворачивается и начинает снимать. С этого места широкоугольник даст хороший материал.
Комиссар Массимо Сини усталой походкой человека, который несёт на плечах слишком много, подходит к брату. Пьетро смотрит ему в глаза — усталые и постаревшие.
— Привет, Пьетро…
— Привет, Массимо.
— Через пять минут прибудут и общенациональные СМИ. Дай мне выступить один раз.
— Ладно…
Комиссар закуривает и идёт к стоянке, где стоят четыре полицейские машины, скорая и фургон морга.
Пьетро оглядывается. Наблюдает за полицейскими и двумя санитарами, которые с трудом несут к телу цинковый гроб. Влажная дымка рассеялась, на земле проступили корни деревьев. Он смотрит на ступни жертвы. Синюшные, исцарапанные.
Мутти, изогнувшись удавом среди ветвей и стволов, фотографирует с лучшего ракурса. Подходит инспектор Чечере.
— Твой брат бесится.
— Ещё бы. Это уже четвёртая, а у него ничего нет. Верно?
— Похоже, нет… Пока ничего… Будешь?
— Не курю, спасибо…
Тело переворачивают. Эксперт в халате подхватывает что-то пинцетом.
— Просто у нас здесь нет нужного оборудования. Мы попросили помощи в Болонье, и к нам прислали этих двоих, видишь? В белых халатах. Говорят, хорошие, лучшие из лучших. Но всё без толку…
Металлический гроб с телом девушки выносят из леса к фургону. Мутти фотографирует.
— Дерьмовую мы выбрали работу… Мы, полицейские, годимся только собирать тела и закапывать их, как муравьи. Вы, журналисты, — стервятники, кормитесь трупами… Ну вот скажи…
Чечере уходит, оставив Пьетро смотреть, как двое санитаров грузят гроб в фургон.
Мутти сматывает плёнку. Улыбается. Материала для статьи достаточно. Они переглядываются и возвращаются к Clio.
Полицейские знают Пьетро. Он единственный журналист, которого они способны терпеть. Не лезет напролом, молчалив. С чуть длинноватыми волосами, словно вырубленным топором лицом и вечно затуманенными глазами он будто постоянно живёт в собственном облаке. Особенном, только его. Они его уважают. К тому же он брат начальника.
Фургон морга уезжает, увозя жертву. Массимо сидит на низкой стене; за спиной город и горный хребет, разрезающий небо пополам. Рядом стоит главный инспектор Борджани. Комиссар предпочитает смотреть на панораму заснеженных гор, а не на гладко выбритое лицо коллеги.
— Я назначил встречу на полдень, в зале комиссариата. Они уже едут из Рима. Будут все, как обычно.
— Спасибо, Марчелло… Я домой, приму душ, потом найдёшь меня в кабинете. Учти: Буратта до завтра не скажет даже, можно ли нам принять аспирин.
— Понимаю… Но причину смерти он знает…
— Она задохнулась, представляешь? Он зашивает их ещё живыми. Твою мать! — говорит Массимо.
Потом одним движением встаёт, бросает сигарету и медленно идёт к своей помятой Opel Station Wagon с лысыми шинами. Открывает дверь и смотрит на брата.
Пьетро чувствует укол в животе. Между ними всегда было так. Стоит посмотреть друг другу в глаза — и каждый чувствует то же, что другой. Будто они близнецы. Связаны, как две молекулы, неразделимы, как частицы атома. Пьетро видит покрасневшие глаза Массимо, и ему хочется плакать.
— Как Глория и девочки? — спрашивает он.
— Хорошо… Думаю, хорошо… Мы не так уж часто видимся, понимаешь? Пасху проведёшь с нами?
От Массимо несёт старым перегаром. От Пьетро никогда не ускользает ни один запах.
— Какой это день?
— Воскресенье, Пьетро, — отвечает он, словно это очевидно.
— По воскресеньям я никуда не хожу…
Жить в большом городе нетрудно. Разобравшись, как ходят трамваи, можно добраться куда угодно. Старый дом был красивее: у меня были сад, бассейн с лягушками и собственная комната. Теперь её приходилось делить с Массимо. А сад оставалось только воображать.
Милан был серым и чёрным. И весь одинаковый. Без реки, круглый, как след циркуля, без улыбки. Совсем как я.
Мама устроилась в магазин. Продавала духи. Я почти её не видел. И начал забывать папино лицо. Часто о нём думал. В тюрьме. С бородой, длинной, как у аббата Фариа. Один, без нас. Как он там? Мама не хотела, чтобы я с ним встречался. Я не понимал почему. Но должен был слушаться.
Я всё храню. Газетные статьи. Записки, в которых мама объясняла нам с Массимо, как приготовить завтрак. Билеты на фильмы, которые мне понравились. Листки календаря с важными датами.
Например, 12 июля было важной датой.
Стояла жара, от которой пропадало желание жить. Тротуары воняли мочой. На каждом шагу потели даже сухие, иссушенные кости.
Утром 12 июля я проснулся поздно. В одиннадцать. Массимо не было: он жил в Англии в семье, чтобы выучить английский. Я пошёл на кухню завтракать. Мама всё оставила готовым, приготовила перед уходом.
Каждое утро я сперва ел, потом шёл в её комнату и рылся в ящиках. Открывал их и вдыхал запах её вещей. Чулки, трусики, беспорядочно сложенные в комоде. Я их нюхал. Нюхал мамину одежду и туфли. Иногда проводил в её комнате по нескольку часов. Потом приходилось идти в ванную и мастурбировать, потому что начинали болеть яички.
В то утро я тоже пошёл к маме. В комнате было темно. Ставни всё ещё опущены. Я различал неприбранную постель. Подумал, мама выбежала в спешке и не успела навести порядок.
Пошёл к окну и споткнулся о её туфли. Чуть не упал. Добрался до ставней и поднял их.
Комната залилась светом. Мамины ноги висели не меньше чем в полуметре от пола. Она была голая. Она висела, привязанная за шею к штанге в шкафу. Белые зрачки были обращены в потолок.
Я какое-то время на неё смотрел. Иногда закрывал глаза. Потом открывал, надеясь, что веки сработают как дворники и сотрут увиденное. Но оно по-прежнему было передо мной.
Я подошёл. Дотронулся. Она была холодной, как чашка; кожа светлая. Почти белая. По ней проступали синеватые вены.
Оставлять её так было нельзя. Я решил принести стремянку и поднялся до штанги. Для петли она взяла мой ремень. Узел затянулся слишком туго. Развязать не удалось, и я вернулся на кухню. Взял хлебный нож, зазубренный, с красной ручкой, и перепилил ремень.
Мама упала на пол со звуком ломающихся вещей. Я смотрел на неё сверху, со стремянки. Она походила на старую куклу, у которой порвались внутренние резинки, соединявшие руки и ноги. Одна нога была подогнута под таз так, как живой человек согнуться не может.
Я спустился. Как следует застелил постель. Я умел — меня научила Розолина, вернувшаяся в свою деревню. Потом перетащил маму на кровать. Она была тяжёлой. Как валун.
Нельзя было оставлять её голой. Я одел её. Даже надел лифчик и трусики. На шее осталась фиолетовая полоса. Я надел на неё жемчужное ожерелье, самое любимое, чтобы скрыть синяк. Обул и уложил поверх покрывала.
Глаза оставались открытыми, словно на потолке было на что посмотреть. Но они погасли. Стеклянные глаза. Уже не мамины серо-голубые.
Я попытался опустить веки. Видел, как это делают в ковбойских фильмах. Но не получилось. Они были твёрдыми и распахнутыми.
Я вспотел как свинья. Пошёл купаться, но играть в олимпийское ныряние не хотелось. Я пересчитал все розовые и чёрные плитки. На некоторых будто были нарисованы лица.
Вытерся и позвал соседку. Паолетту, швею. Она вошла в мамину комнату. Сначала не поняла. Потом закричала и разрыдалась.
Похороны устроил дядя Роберто. Массимо вернулся из Англии и три дня со мной не разговаривал, словно мама умерла по моей вине.
Мне было двенадцать. Не так уж много. Но в собственном отражении на мраморе маминого надгробия я выглядел гораздо старше.
Ремень я сохранил.
Потом мы с Массимо не виделись много лет. Я жил в интернате в Турине среди таких же мальчиков, как я. Массимо был старше: он уехал учиться в Падую, а потом поселился у дяди Роберто.
На другом сохранённом мной календарном листке стоит 13 сентября. В тот день, через два месяца после мамы, папа покончил с собой в камере. Я сохранил и газету. В разделе происшествий заголовок: «Монстр Чинкве-Терре покончил с собой!»
То есть мой отец. У него было сердце. Для меня и брата. Для остальных он был монстром Чинкве-Терре.
Мне хотелось поговорить с журналистом, объяснить ему. Так было несправедливо. На вещи всегда надо смотреть с разных сторон, под разными углами. Нельзя свести человека к одному прилагательному.
Даже теперь, когда я пишу и в волосах появилась седина, прежде чем начать статью, я всегда оглядываюсь назад и снова вызываю в себе то чувство. С прилагательными надо быть осторожным. Они как гвозди. На гвоздях слов можно распять человека.
Так говорил и один русский поэт.