С точки зрения дня сегодняшнего, нацистскую диктатуру можно охарактеризовать как гигантскую растрату и уничтожение ресурсов: людей, институтов, материальных и идейных ценностей. Уже в 1940 году Себастьян Хафнер констатировал, что пропагандируемая «дельность нацистов» – лишь обман: «Любая очередная инициатива нацистов исполняется в “гигантских“, “колоссальных“, беспрецедентных масштабах, и всякий раз оказывается, что опять переборщили. Но это впечатляет немцев». Заглянув за фасад власти, юрист и журналист, эмигрировавший в 1938 году, обнаружил лишь «циничный нигилизм» продажных джентльменов удачи и карьеристов: «Этим людям неведома ни религия, ни мораль, ни эстетика. Ни даже социальная норма. “Человечество“ в их лексиконе значит не больше “человеческой карусели“». Никогда еще в истории «власти предержащие не обращались с подданными так варварски, как с нулями, в то же время утверждая, что жертвуют собой ради них». Поскольку национал-социалисты не располагали «манерами» и «жизненными ценностями, такими как любовь, чувство ответственности и жизнерадостность», им «постоянно требовалось больше сенсаций, больше приключений – лишь бы сбежать от скуки». Пропаганда, направленная как на самих национал-социалистов, так и на «лояльную» часть населения, умела «перекрывать реальность […] воображаемыми образами и ассоциациями» или – как в случае с концлагерями – заставить «реальность исчезнуть». Феномен «нацистской пропаганды» заключался в следующем: «В нее не верят, но она работает». И это, по мнению Хафнера, позволяло «сделать выводы о менталитете» тех, для кого ее проводили. Что касается его соотечественников, Хафнер считал, что они ведут «двойную жизнь, как доктор Джекил и мистер Хайд». Немцы всегда были «одной ногой в этом мире», а другой – в «мире грез», которые преподносила им пропаганда нацистского государства. Центральную роль в создании этого далекого от реальности мира грез и фантомов, в который немецкое население хотело верить до самого конца, играла культура – как в традиционных формах книжного рынка, в театрах, операх и концертных залах, так и в новых медиа кино и радио, а также в популярной развлекательной культуре (кабаре, варьете, танец, народная музыка, эстрада). Нацистский режим активно продвигал и сознательно использовал все эти сферы.
С 1933 года в рамках построения национал-социалистического строя новые правители приступили к «атомизации порабощенных страт посредством разрушения любой автономной группы, промежуточной между ними и государством, в создании системы деспотичной бюрократии, вмешивающейся в любые человеческие отношения». Свобода культуры, ранее гарантированная конституцией, была превращена «в «пропаганду и в совокупность выставляемых на продажу товаров». Это также имело серьезные последствия для литературы и книжного рынка. Первый год правления национал-социалистов характеризовался амбивалентностью разрушения и обновления, хотя итог достигнутого не слишком убедителен. Секция поэзии в Прусской академии искусств, Немецкий ПЕН-клуб и Союз защиты немецких писателей прошли «гляйхшальтунг» в течение считаных недель и без какого-либо существенного сопротивления. Однако возникшему на базе СДПГ Союзу писателей рейха удавалось сохранять свою значимость следующие 12 лет – пускай и в качестве ячейки новой Рейхспалаты письменности, в которой она полностью растворилась в октябре 1935 года. Не лучше обстояли дела у Биржевого союза немецких книготорговцев, Ассоциации народных библиотекарей Германии и Объединения немецких библиотекарей, которые по собственной воле заключили союз с новой властью. Они стремительно лишились независимости в представлении профинтересов и служили лишь исполнительными органами нацистского государства. Сожжение книг как символическое выражение «самонацификации интеллигентов» положило начало ликвидации литературного модернизма в Германии, однако последовательная реализация этой цели в рамках единой цензурной политики длилась долгие годы. И все же ущерб, нанесенный в первый год национал-социалистической власти, оказался достаточно глубоким. Ханна Арендт, которой до эмиграции в августе 1933 года пришлось на собственном опыте и с мучительной болью наблюдать, как «стремление не пропустить поезд истории» и «изменение отношения, происходившее иногда за одну ночь и затрагивавшее подавляющее большинство общественных деятелей всех классов и профессий», привели к тому, что «с необычайной легкостью […] рушились и сбрасывались со счетов самые давние и прочные дружеские отношения». Для политически мыслящего философа «этот ранний моральный распад немецкого общества, трудноуловимый со стороны, был генеральной репетицией глобального коллапса, произошедшего в годы войны».
Затем в ходе закрепления власти наступило «правление должностей», которые с 1933 года создавались и расширялись на государственном и партийном уровне в саморазмножающемся порядке. Однако учредительский энтузиазм и публицистический пиар новых творений бюрократии не должны заслонять скрытую за «фасадами» реальность. Рейхсминистерство народного просвещения и пропаганды, где литературой изначально занимался небольшой департамент и только в октябре 1934 года появился собственный Литотдел, было, как и Рейхсминистерство культуры, «историей успеха» лишь потому, что эти институции обеспечивали политический контроль над всеми «деятелями культуры», управляли распространением информации в интересах нацистского режима и влияли на использование различных медиа ради власти. Однако, как самокритично признал в апреле 1935 года статс-секретарь Вальтер Функ, «изъяны [отдельных] палат и союзов» спешно созданной Рейхспалаты культуры быстро стали «повсюду заметны», из-за чего Рейхсминистерству пропаганды приходилось неоднократно регулировать организационные структуры. Идеологическая претензия была тоталитарной, но ее реализация на практике с самого начала не переставала вызывать трудности, тем более что с 1934 года «кривая значимости» Рейхсминистра пропаганды в правящей структуре нацистского государства начала – из-за пошедшей на спад поддержки Гитлера – ощутимо снижаться после пика в год захвата власти и вновь поднялась только с необходимостью активной военной пропаганды в контексте военных поражений 1941/42 годов. В области литературной политики Геббельсу пришлось долго и многократно бороться за полномочия: будь то традиционные учреждения и партикуляризм земель рейха или новый конкурент в Рейхсминистерстве науки, образования и народного просвещения, будь то Германский трудовой фронт Лея, постоянно растущий медиаконцерн Аманна, партийные литературные ведомства Розенберга и Булера или притязания Гиммлера и партийной канцелярии Бормана на власть. Ни Литотдел Рейхсминистерства пропаганды, ни Рейхспалата письменности не оказались действенными инструментами в этом противоборстве. Оба учреждения были ослаблены частыми кадровыми перестановками как на уровне руководства, так и на уровне референтов, оба обрели твердую организационную структуру лишь спустя несколько лет и отчасти преследовали разные цели с союзниками за пределами министерства. Управление персоналом, административная эффективность и ответственное обращение с финансами не входили в число сильных сторон Геббельса, хоть он и пытался создать обратное впечатление в «Дневниках».
Сначала Геббельсу пришлось передать Министерство культуры Пруссии такому, казалось бы, слабому члену партии, как Руст, а в 1934 году, по решению Гитлера, – и контроль над школами, университетами и научными институтами, а также систему публичных и научных библиотек. Даже если рейхсминистр пропаганды в «Дневнике» язвительно цитировал якобы глас народа, для которого символом Рейхсминистерства воспитания были два скрещивающихся указа, его сопернику удалось – с относительно небольшим департаментом, хотя и при охотной и активной поддержке местных библиотекарей – реорганизовать и направить в интересах нацистского государства народные, городские и школьные библиотеки, а также государственные, земельные и университетские. Внешняя культурная политика оставалась сферой деятельности Риббентропа, который пользовался низким авторитетом, хотя на основании межведомственных соглашений Геббельса пустили и туда. В отличие от Лея и Аманна, рейхсминистр пропаганды придерживался позиции, что Германскому рейху не следует обременять себя экономическим имуществом, поскольку это будет только мешать политическому руководству. Однако два конкурирующих с ним рейхсляйтера поглотили, украли, ариизировали, купили и учредили большое количество издательских предприятий, книжных сообществ, розничных и промежуточных книжных магазинов, не сумев сформировать из них четко работающую цельную структуру. Создание капиталистических монополий и жажда наживы были, очевидно, гораздо важнее идеологической обязательности, поэтому, когда дело касалось личного обогащения, Геббельс ни в чем не уступал другим нацистским лидерам. Когда осенью 1938 года провалился эксперимент по укреплению сотрудничества между Литотделом Рейхсминистерства пропаганды и Партийной аттестационной комиссией по защите национал-социалистической письменности, Булер вместе со своим директором Хедерихом занялся большей частью самостоятельной литературной политикой, в очередной раз заручившись прямым подтверждением своих цензурных полномочий со стороны Гитлера.
В то время как Розенберг, Булер, Гиммлер, Борман и их ведомства стремились направить всю культурную жизнь Германии в строго национал-социалистическое русло, рейхсминистр пропаганды терпел писателей, публицистов и издателей, сопротивлявшихся режиму и даже критиковавших его. Себастьян Хафнер вспоминает: «Даже в Третьем рейхе существовала тем не менее узнаваемая для всякого, у кого был на нее нюх, литература, которую писали “анти“ и которая стремилась уклониться от Третьего рейха. […] Каждый ее читающий понимал: автор не хочет быть нацистом, не хочет сотрудничать». За этим скрывался расчет: «Каждый, кто работал под началом Геббельса, пускай и считал себя антинацистом, играл на каком-нибудь маленьком инструменте в оркестре Геббельса, в котором даже идиллия, даже старомодный снобизм, все, что относилось к так называемой нормальности и не противоречило напрямую Третьему рейху, должно было подыгрывать – примерно как в оркестре сгодится и флейта-пикколо». Только так можно понять вовлеченность Эриха Кестнера, Ганса Фаллады и других писателей, которых нацистский режим отвергал по идеологическим причинам, в разнообразную пропагандистскую деятельность во время Второй мировой войны и даже до нее. Однако такую стратегию «терпимости к иллюзорной действительности, не соответствующей режиму» рейхсминистру пропаганды приходилось и самому защищать перед лицом фундаменталистов в государственном и партийном руководстве и сносить за это резкую критику со стороны оппонентов. На протяжении всех 12 лет нацистской диктатуры в сфере литературной политики также происходил постоянный и сложный переговорный процесс между реалиями общества и политическими акторами, их интересами и намерениями.
В случае же несоответствия, непослушания или открытой оппозиции Геббельс без раздумий прибегал к агрессивным запугиваниям и угрозам и доходил до реального террора. При этом он не останавливался перед важными именами, как доказывают кейсы Кайзерлинга, Вихерта и Гримма. Когда в ноябре 1941 года ему не понравилась рукопись последней военной книги Эрнста Юнгера, он вознамерился при первой же возможности припереть писателя, которого назвал литературным отшельником, к стенке и разъяснить ему свою позицию. В конце концов, в игре в «кошки-мышки» должно быть ясно, кто над кем властвует. И как минимум в одной точке Геббельс всегда сходился с остальными фюрерами нацизма – в «доктрине, дающей разрешение и даже приказ грабить, пытать и убивать евреев». Рейхсминистром пропаганды здесь никто не двигал, как утверждал его соратник Вернер Штефан в 1949 году, – он сам был движущей силой.
Исключение неарийцев из культурной жизни Германии происходило с 1933 года поэтапно, затрагивая сначала только так называемых полных евреев, а после принятия Нюрнбергских законов – также евреев на половину и на четверть и вступивших в родство с евреями. На этом поле боя были жертвы первого и второго класса. До 1935 года всем еврейским писателям, книжным представителям и работникам немецкой книготорговли был вынесен запрет на профессию. К 1937/38 году владельцы, директора и делопроизводители издательств и розничных книжных магазинов были выдавлены из предприятий, которые надлежало продать или ликвидировать. В сложном процессе ариизации, проводившемся «согласно договору, незаконно и по закону», помимо Рейхсминистерства пропаганды и Рейхспалаты письменности участвовали Рейхсминистерство экономики, рейхсфюрер СС и начальник немецкой полиции в Рейхсминистерстве внутренних дел, трастовая компания Макса Винклера Cautio, центриздат НСДАП, а с 1938 года – рейхскомиссар по воссоединению Австрии с рейхом. Не стоит забывать и о множестве частных лиц, наживавшихся на ариизации еврейских книжных магазинов, букинистических лавок, платных библиотек и универмагов. Судьба писателей, издателей и книготорговцев, вступивших в родство с евреями, зависела от спецразрешений рейхсминистра пропаганды – «с правом отзыва в любой момент».
Однако потеря евреев как производителей, продавцов, распространителей и реципиентов немецкой литературы сказалась на книжном рынке хуже, чем ожидали и готовы были признать власти предержащие. Продвигаемые государством и партией книги национал-консервативных и национал-социалистических авторов хорошо продавались в Германии, однако в феврале 1940 года Карл Генрих Бишофф, референт Палаты и впоследствии владелец издательства Zsolnay, констатировал, что «после ухода еврейского шлака [!] количество переводов с немецкого все больше сокращалось, даже в странах, где с немецкого раньше переводили больше всего». Надежда в этой ситуации возлагалась на спонсируемое государством «переводческое агентство», которое пряталось за политически спорные, но признанные за рубежом компании, такие как Rowohlt Verlag или Deutsche Verlags-Anstalt. Еще до Второй мировой войны нацистскому государству удалось стабилизировать и расширить экспорт немецких книг лишь благодаря миллионным субсидиям. Территориально Германский рейх, может, и расширялся по Европе, но в интеллектуально-культурной сфере он уже давно утратил ведущую позицию в мире. Об этом свидетельствует и провалившийся проект Европейского объединения писателей. Пусть Геббельс и отказал ПЕН-клубу, который он по случаю Веймарского съезда поэтов в октябре 1941 года заклеймил «Пень-клубом», в праве, как он выразился, говорить от имени интеллектуальной Европы, его контр-учреждение в итоге осталось не более чем пропагандистским эпизодом. После поражения под Сталинградом Европейское объединение писателей кануло в Лету, как и его предшественник – основанный Йостом в январе 1934 года «Союз национальных писателей».
С точки зрения политики власти Геббельс мыслил и действовал, безусловно, гораздо более реалистично и прагматично, чем твердолобый теоретик вроде Розенберга, которому после 1933 года пришлось наблюдать, как другие ведущие национал-социалисты строят карьеру, а его «почти не воспринимают всерьез, злонамеренно не замечают и теснят, он словно реквизит, оставшийся от идеологически активного начала, агитационной фазы партии». «Среди нас все еще есть идеологи, – писал рейхсминистр пропаганды в дневнике 27 февраля 1942 года, – которые думают, что подводник, весь в грязи и мазуте выйдя из машинного отделения, бросится читать Миф XX века. Это, конечно, чистая чепуха. В душе такой человек совершенно не ориентирован на все это и совсем не настроен на мировоззренческие поучения. Он сам проживает наше мировоззрение и не нуждается в том, чтобы его этому еще и учили. Он хочет расслабиться, и наша задача – предоставить ему возможность расслабиться через литературу более легкого характера, через легкую музыку и тому подобное. Я следую этой тенденции в управлении радио и кино, а также литературой». Тот факт, что на четвертом году войны «интерес к военным и политическим книгам значительно снизился» не только среди солдат, но и среди населения, Геббельс находил «психологически вполне объяснимым»: «Народ бежит от тяжести и тягот повседневной жизни в духовные пространства, не имеющие ничего общего с войной». Регулярно читая доклады Службы безопасности об общественных настроениях на территории рейха, рейхсминистр пропаганды не уставал подчеркивать, что «духовный отдых» и «развлечение» «обладают большим значением для государственной политики, если даже не решающим значением для войны».
Однако в 1942 году такой диктат для грядущего нового мира в плане реализуемости уже не соответствовал реальности жизни за пределами Рейхсминистерства пропаганды. Из-за острой нехватки бумаги снабжение населения книгами все больше ограничивалось, и «дефицит развлекательной литературы» стал фактом. Хотя Геббельс уже 26 февраля отмечал в «Дневнике»: «В книжных магазинах по-прежнему распродается все, что вообще можно продать. Ситуация на книжном рынке постепенно перерастает в катастрофу. Люди хотят избавиться от излишков денег. Жаль, что бросаются они на книжный рынок. Приличный человек уже практически не может купить книгу. При случае приму соответствующие меры противодействия». Однако то, что бюрократия его министерства и Рейхспалата письменности придумали в качестве «мер противодействия», не решило фундаментальных проблем. Тем более что DAF со своими издательствами и Центром по работе фронтовых книжных магазинов, верховное командование вермахта, армия, ВВС, ВМС, Рейхсминистерство вооружения и военного производства и СС начали выстраивать параллельный книжный рынок.
Как сообщали «Известия рейха» в январе 1943 года, розничная книготорговля должна была «спасаться от “безразборного грабежа“, от “покупательского ажиотажа“ и от “неразумия спекулянтов“». По оценкам специалистов, огромные прибыли, полученные «при высокой конъюнктуре первых лет войны», в долгосрочной перспективе «окажутся лишь призрачным расцветом». Немецкая книжная розница, которой надлежало защищать «культурные мировые позиции», выйдет из войны с «убытками, которые будет трудно восполнить»: с пустыми книжными полками и – ввиду высоких государственных налогов на прибыль, полученную от «распродажи», – без денег на покупку новых фондов. Издательские книготорговцы видели дисбаланс в распределении бумажных запасов между ежедневной и журнальной прессой, с одной стороны, и книжным производством – с другой. В результате «в войне, которая велась, в частности, за культурный фонд», было «почти невозможно достать достоверные книги по немецкой духовной истории и поэзии». Некоторые издатели даже изъявляли «претензию, что, несмотря на всю поддержку со стороны Рейхсминистерства пропаганды, другие органы власти не считают книги важными». Лейпциг, как «центр немецкой письменности», пострадал от такой оценки особенно. Уход персонала из всех сфер производства достиг «масштаба, в долгосрочной перспективе угрожавшего ведущему положению книжного города в мире». Когда дело доходило до разрешения на печать от Рейхсминистерства пропаганды и Экономического управления немецкой книготорговли, «местные власти часто занимали позицию, будто тот факт, что на предприятии выпускаются, например, романы, сам по себе свидетельствует об избытке рабочей силы». Это заставляло издателей, печатников и переплетчиков хлопотать о заказах вермахта, «чтобы уберечь себя от дальнейшей потери персонала».
Такие свидетельства не только доказывают провальность государственной литературной политики, пропаганда которой все больше расходилась с повседневной реальностью писателей, издателей, книготорговцев, библиотекарей и читателей. На удивление открыто и без прикрас высказанное отсутствие надежд и перспектив сигнализирует также о постепенном распаде нацистского государства.
В марте 1944 года сотрудники Рейхсминистерства пропаганды занимались книгой, опубликованной двумя годами ранее издательством Оксфордского университета (Нью-Йорк) и переизданной в расширенной версии в 1944 году. Автором был Франц Нойманн. Во времена Веймарской республики он был компаньоном в берлинской юридической фирме Эрнста Френкеля, а также консультировал СДПГ и независимые профсоюзы как специалист по трудовому праву. После эмиграции он сначала работал в Лондонской школе экономики и политических наук, а с 1936 года – в Институте социальных исследований в Нью-Йорке, куда он эмигрировал. Там Нойманн, проанализировав политику, правовую систему, экономику, армию и общество Германии, разработал свою трактовку нацистской диктатуры как «бегемота». Чудовище из еврейской эсхатологии использовал Томас Гоббс в 1668 году для интерпретации насилия и хаоса во время английских гражданских войн 1640 и 1662 годов. Для Нойманна «бегемот» стал лаконичным понятием в ответ на термин «двойного государства», который Френкель использовал в исследовании, также вышедшем в Oxford University Press в 1941 году, для описания сосуществования «норм» и принимаемых «мер» в условиях нацистской диктатуры. Нойманн показал, что у национал-социализма «нет никакой собственной политической теории» и что «идеологии, которые он использует или отвергает», были не более чем «технологиями господства», не воспринимались всерьез политическим руководством и использовались в чисто пропагандистских целях.
То же можно сказать и о литературной политике национал-социалистов, у которой – помимо деструктивных мер против книг и людей – несмотря на всю активность, не было видно ни убедительной концепции, ни единодушно преследуемой цели. Нойманн не видел в Германии даже государства, потому что «монополисты, имея дело с немонополистами, полагаются на индивидуальные меры, а в своих отношениях с государством и с конкурентами на компромиссы, которые определяются целесообразностью, а не законом». Наметилась тенденция к признанию новой «социальной формы», в которой «правящие группы прямо управляют остальной частью населения, без посредничества такого рационального, хотя и принудительного аппарата, который до настоящего времени известен как государство». Больше не существовало никаких ограничений для частных интересов, эгоизма, увеличения прибыли, коррупции, произвола, эксплуатации и террора. «Поликратия ведомств», которую Гитлер сознательно поощрял для поддержания своей власти и исполнения тоталитарной воли фюрера, привела к огромной неэффективности административных действий (за исключением геноцида евреев и убийств других «врагов народа»), к беспрецедентной эрозии государственной власти и к уничтожению всех ранее действовавших принципов социальной этики.
В такую интерпретацию нацистского режима вписывается «дело Лацкаса». Книготорговцу Матиасу Лацкасу, выросшему в бумажном бизнесе, и его соратникам из издательской отрасли и вермахта были предъявлены обвинения «во взяточничестве, преступлениях в сфере военной экономики, измене, растрате, подрыве военной мощи, мошенничестве и нарушении постановления о ценах, в попытке вымогательства, валютных преступлениях и уклонении от уплаты налогов». Засекреченное и закрытое судебное разбирательство проходило с 14 марта по 22 апреля 1944 года в Берлине и замалчивалось в прессе, раскрытие подробностей показало бы противоречие между пропагандой и реальностью в «народном государстве Гитлера». Многочисленные предписания и создание сложной бюрократической процедуры рационирования бумаги и переплетных материалов во время Второй мировой войны на практике привели к абсурдной целерациональности. Чтобы получить желаемые квоты на бумагу, издатели выпускали все больше изданий вермахта и все большими тиражами для закрытого книжного рынка Центра по работе фронтовых книжных магазинов и отдельных войсковых частей. При этом было совершенно «несуразно, что во время военного коллапса в африканской пустыне немецкие солдаты читали любовные романы, изданные протестантской компанией в восточно-вестфальской провинции, напечатанные в Италии или Нидерландах на бумаге, которую в разгар развала инфраструктуры приходилось доставлять товарными поездами из Финляндии».
То, что демонстрирует здесь случай книжного производства издательства Bertelsmann, применимо и к другим компаниям и участкам фронта. Миллионные тиражи, выпущенные за счет приобретенных квот на бумагу, приносили миллионные прибыли, которыми зачастую подпитывалась коррупция. Это была капиталистическая плановая экономика на благо нескольких крупных предприятий, которая не задумывалась властями в такой форме, но фактически финансировалась из государственных налоговых поступлений и молча терпелась, поскольку поддерживала иллюзию нормальности и эффективности в разгар войны. Мелкие и средние компании, составлявшие основную часть немецкой издательской и розничной книготорговли, в большинстве случаев выходили из таких сделок с пустыми руками, оставались один на один со своими проблемами и вынуждены были мириться с закрытием своих предприятий по приказу государства в 1943/44 годах. В то же время на базе оставшихся бумажных запасов и механизмов, опробованных на национал-социалистическом массовом книжном рынке, сложились материальные основы послевоенной карьеры Генриха и Рейнхарда Монов, Георга фон Хольцбринка, Эрнста Реклама и других издателей, которые быстро восстали из пепла точно феникс. Это касается и таких издателей, как Альфред Бауэр, Генрих Бек или Хайнц Люхтерханд и Эдуард Райффершайд, после 1945 года молчавших о том, как они нажились на лишении прав и экспроприации еврейских издательств и типографий в нацистскую эпоху.
Однако в идейном и моральном плане образованный средний класс, включавший в себя издателей, писателей, книготорговцев и библиотекарей, в конце нацистской диктатуры оказался среди руин. Курт Тухольский, видя в Германии невежественное безразличие к зверствам национал-социалистов, еще в 1933 году говорил об «освирепевшем среднем классе». Как показал Георг Болленбек, национал-социализм не врывался в эту сферу «как чуждая сила», но «большая часть образованного среднего класса […] шла ему навстречу в стремлении к очищению немецкого искусства и к авторитарному политическому порядку». Нацистское государство оправдало эти ожидания, изгнав представителей авангарда, положив конец экспериментам Веймарской республики с модернизмом, устранив плодотворное влияние евреев на культурную жизнь, поставив во главу угла творения национальной культуры и сохраняя иллюзию преобладания в среднем сословии высокой культуры. Даже сожжения книг, которые мы сегодня относим к симптомам культурного варварства, инициировались академической молодежью и поддерживались широкими кругами образованного среднего класса. Однако заплаченная за это цена оказалась необычайно высока. Культуру лишили автономии и эксплуатировали для стабилизации системы политического господства. Двенадцать лет диктатуры полностью «кастрировали» публичный дискурс, и без того ограниченный подавлением и изгнанием левых и либералов, так что даже оставшимся в стране представителям национал-консервативных, национал-либеральных и христианских культурных ценностей уже нечего было сказать. Кроме того, Геббельс – и не он один – протежировал такие медиа, как радио, кино и отчасти телевидение, то есть народную культуру досуга и развлечения, которая необратимо превратила в повседневный уровень жизни миллионов людей то, против чего боролось немецкое образованное сословие, опиравшееся на традиции XIX века. «И все равно, рукоплещут ли они Девятой Бетховена или Юппу Хуссельсу», – с сарказмом отметил Герман Штрезау в дневнике 4 августа 1942 года.
После 8 мая 1945 года писатели, издатели, книготорговцы и библиотекари, как и большинство других немцев, не хотели ничего знать о соучастии, в которое вступили с нацистским государством в 1933 году. Франк Тисс, Вальтер фон Моло, Вернер Бергенгрюн, Отто Флаке, Вильгельм Хаузенштайн и многие другие герои самопровозглашенной «внутренней эмиграции» в публичной полемике с Томасом Манном утверждали, что были жертвами диктатуры или даже тихими помощниками сопротивления. И не только пожилые господа немецкой литературы, но и ведущие молодые таланты будущего утверждали, что отвечали «на тотальное государство тотальной интроверсией». Однако, по словам Эрхарда Шютца, большинство стали «без вины виноватыми» «из-за времени, в котором они сложились, и то, чем было это время, не просто прилипает к ним, но пронизывает их существо, как бы они ни пытались тогда с ним бороться». Ведь даже те, кто уходил в якобы защищенный от власти внутренний мир, лишь подтверждали тоталитарную волю режима управлять мышлением и поведением угнетенного народа и подавлять отклонение от установленных норм. Не говоря уже о таких фигурах, как Ганс Бауман, Йозефа Беренс-Тотеноль, Вальтер Бест, Боймельбург, Блунк, Брем, Файт Бюркле (псевдоним Карла Генриха Бишоффа), Бурте, Двингер, Хаймито фон Додерер, Эттигхоффер, Фехтер, Гризе, Гримм, Хольбаум, Йелузих, Йост, Кольбенхайер, Гельмут Лангенбухер, Люцкендорф, Мигель, Мёллер, Пляйер, Реберг, фон Заломон, Шенцингер, Антон и Фридрих Шнак, Шуман, Штегувайт, Тремель-Эггерт, Феспер или Ваггерль – вот лишь некоторые из множества писателей, которых поддерживало нацистское государство и которые сами активно его поддерживали; после 1945 года они продолжали писать и публиковали книги как ни в чем не бывало. В ноябре 1946 года Казимир Эдшмид критиковал Эрнста Бертрама, «ученика Георге, который с воодушевлением кинулся в объятия Гитлера и написал пламенную поэму о сожжении книг», за то, что он и многие другие «бессовестно вернулись на публичный променад». Но когда еврейская художница и иллюстратор Эрна Пиннер, с которой Эдшмид состоял в отношениях с 1916 года до эмиграции в Англию в ноябре 1935 года, напомнила о бесчеловечных зверствах и убийствах при нацистской диктатуре, она получила резкий отпор от раздраженного писателя, несмотря на сомнительное прошлое уже вставшего на путь к новой карьере: «Не будем больше об этом, и прошу не понимать меня превратно». Ина Зайдель одна из немногих смогла признаться себе, что и она входила в число «идиотов», поверивших во «внутреннее очищение» Германии. Скомпрометированная добровольным содействием нацистскому государству, но в то же время отмытая болезненным опытом общения с зятем Эрнстом Шульте Штратхаусом и свояком Петером Зуркампом, в 1945 году она подвела горький итог в дневнике: «Мы недооценили не власть, а реальность Зла. Пусть последствия этого станут неизгладимым уроком для всего, что ждет нас впереди. […] В нашем случае это, вероятно, недостаток самопознания, раз мы […] отказываемся верить, что “такое“, все эти чудовищные преступления в концлагерях, “у нас возможно“; недостаток осознания заложенных в нашей природе возможностей». Вольфдитрих Шнурре, который в 1940 году решил стать членом Рейхспалаты письменности и добровольно ушел на фронт, в 1948 году в полемике с Вальтером Кольбенхоффом также самокритично оценил свое поведение в нацистскую эпоху. Он начал писать еще до службы в армии, «но лишь на войне понял, что не могу жить без писательства. В конце концов, когда смерть каждый день дышала в затылок, меня поддерживала лишь уверенность в том, что на мне лежит миссия писателя». Теперь же он дистанцировался от своей изначальной «снобистской гордости небуржуа», «положения мимозы вне человеческого сообщества», «надменного высокомерия», «злосчастного, стерильного эстетизма», который «закрывает сердце перед горем эпохи». Отныне «корень» своего писательства Шнурре видел в «осознании неизгладимой вины перед самой жизнью», которую он видел в себе, как и в миллионах других немцев. «Письмо для меня – единственно приемлемая форма искупления».
Герман Штрезау заглянул еще глубже. После посещения кинотеатра, где в удобных креслах зрители смотрели военную кинохронику, он спросил себя и современников: «Неужели люди живут только внешней поверхностью органов? Неужели они могут только видеть, слышать, ни капли не понимая? Такое впечатление, что вещи можно только “приблизить“ к ним через объектив камеры, а действительность не проникает дальше сетчатки глаза, барабанной перепонки – за ними, в глубине, все немо, глухо и слепо». Это написано еще 14 августа 1942 года, но уже указывает на тревожную реальность сегодняшних медиа. Оба урока из истории нацистской диктатуры – политическая и моральная ответственность за действия общества, которую Ханна Арендт требовала от каждого, и обязанность вести медиакритический, самостоятельно рефлексирующий диалог со сложной реальностью жизни – не утратили актуальности и в наши дни.