Немногим американцам, возвращающимся в последние годы из Европы, удается без горечи сообщить о большом значении, которое придается в Европе всему, что мы стали называть «маккартизмом». Американцы, как правило, склонны полагать, что этот акцент ставится неверно, и очень часто, независимо от их симпатий, считают такой опыт отражением искаженного образа Америки за рубежом.
Но мы зачастую упускаем один момент. Опыт тоталитаризма, либо в форме тоталитарных движений, либо прямого тоталитарного господства, знаком всем европейским странам, за исключением Швеции и Швейцарии. Американцам этот опыт кажется странным и «неамериканским», таким же чужим, каким европейцам часто кажется специфически американский опыт. Стандартным ответом жертвам нацизма и большевизма обычно было и в определенной степени до сих пор остается «Здесь это невозможно». Европейцам же маккартизм кажется убедительным свидетельством того, что это возможно.
Есть две варианта. Можно безоговорочно согласиться с предположениями следователей. Можно поверить не в то, что Советская Россия представляет самую серьезную проблему американской внешней политики (что, очевидно, верно), а в то, что большевизм в виде внутреннего заговора пронизывает все слои населения, вплоть до самых высоких постов в американском правительстве. В этом случае неизбежно следует вывод, что это вполне возможно здесь и что этого удается избежать только благодаря работе сенаторов, занимающихся расследованием. С другой стороны, если не верить в этот миф о внутреннем заговоре, пронизывающем все сверху донизу, то очень легко распознать в методах этих комитетов зловеще знакомые черты, вплоть до сфабрикованного мифа о заговоре. Эта линия рассуждений довольно очевидна, особенно для европейцев. Эта реакция может вызывать раздражение и иногда даже казаться оскорбительной; она может задеть чьи-то чувства, но она не принесет никакого серьезного вреда в долгосрочной перспективе.
Куда большее значение имеет другая сторона того же вопроса. Учитывая важность, которая придается самой проблеме, любопытно наблюдать в Европе, как мало говорится об оппозиции маккартизма, которая находит совершенно свободное выражение в Соединенных Штатах. Даже хорошо информированные европейцы ожидают, что все американцы будут иметь одинаковое мнение по этому вопросу, и очень печально, что они рассматривают эту позицию не как мнение отдельных американских граждан, а как мнение американцев в целом. Здесь проявляется специфическое европейское ожидание встретить такого рода конформизм, который не нуждается в угрозах или насилии, а спонтанно возникает в обществе, которое так идеально обрабатывает всех своих членов, подстраивая их к своим потребностям, что никто не знает, что его обработали. Обработка индивида, чтобы тот отвечал требованиям общества, поначалу считалась характерной чертой американской демократии. На самом деле она стала, возможно, главной причиной, почему Америка могла скатиться в кошмар Европы, даже свободолюбивой Европы, что-то, что самим американцам сложно понять.
Исторически европейский конфликт между государством и индивидом часто решался за счет индивидуальной свободы. Американцы стали считать этот факт свидетельством принесения свободы человека в жертву государству. Европейцы, с другой стороны, рассматривали ситуацию конфликта между государством и обществом, так что индивид, даже если его свободы были нарушены правительством, всегда мог найти относительно безопасное убежище в своей социальной и частной жизни. Тоталитарному господству удалось уничтожить эту частную социальную сферу, это убежище индивидуальной свободы, хотя этого не смогло сделать ни одно другое правительство, даже абсолютный деспотизм или современные диктатуры. Страх Европы перед ситуацией, сложившейся в Америке, всегда заключался в том, что такого убежища в обществе здесь не могло существовать, именно потому, что они ощущали, что не существовало различия между государством и обществом. Европейский кошмар заключался в том, что в условиях правления большинства само общество становилось угнетателем и в нем не оставалось места для индивидуальной свободы.
По словам Токвиля, «всегда, когда условия равны, общественное мнение тяжким гнетом ложится на сознание каждого индивидуума», и «большинству нет надобности принуждать его: оно его убеждает»; ненасильственное принуждение общественного неодобрения является настолько сильным, что несогласному некуда обратиться в своем одиночестве и бессилии, и он в конце концов либо подчинится, либо придет в отчаяние. Если применить идею Токвиля к современным условиям, если попытаться представить современную европейскую мысль с его точки зрения, можно будет сказать, что европейцы опасаются, что для исчезновения свободы в Америке террор и насилие не обязательны. Обеспокоенность Европы проявляется в убеждении, что свобода может иссякнуть посредством какого-то общего согласия, в ходе какого-то почти неосязаемого процесса взаимного приспособления. И это то, чего до сих пор еще не случалось ни в одной части западного мира.
Опасность конформизма и его угроза свободе присущи всем массовым обществам. Но его значение в последнее время было отодвинуто на второй план ужасами террора в сочетании с идеологической пропагандой – специфически тоталитарной формы организации больших и неструктурированных масс людей. Этот метод служил инструментом уничтожения остатков старых классовых или кастовых систем и предотвращения появления новых классов и групп, которые являются обычным результатом успешных революций. В условиях уже существующего массового общества – в отличие от классового распада, процессы которого ускоряются тоталитарными движениями, – не исключено, что тоталитарные элементы могут в течение какого-то времени опираться на конформизм или, скорее, на пробуждение «спящего» конформизма в своих целях. На начальных этапах конформизм, вероятно, может использоваться для смягчения террора и нажима идеологии; таким образом, он сделает переход от климата свободы к стадии предтоталитарной атмосферы не столь заметным.
В Америке, потенциально опасные последствия или побочные продукты равенства условий (то есть отсутствие классовой системы, которое куда больше чем простые цифры является отличительной чертой массового общества) были отдаленными, но они будут оставаться таковыми только до тех пор, пока Конституция будет оставаться неизменной, а «институты свободы» – работать. В Европе, однако, старая классовая система переживает непоправимый распад, и даже в нетоталитарной атмосфере она быстро развивается в массовое общество. Никаких средств защиты от наихудших опасностей конформизма, существующих в Америке, здесь практически нет. Там, где они есть, они частично заимствованы у Америки, и в целом у них еще не было времени проявить себя, а у людей – научиться их использованию. С другой стороны, специфически европейские средства защиты, такие как обычаи и традиции, однажды уже доказали, что они практически бесполезны в современных чрезвычайных ситуациях и сложных условиях. Поэтому когда европейцы видят конформизм в Америке, это вызывает у них оправданное беспокойство; специфически американские средства защиты от опасностей, присущих конформизму, естественно, менее заметны для них извне, и европейцы совершенно правы в своем суждении, что без таких средств защиты конформизм вполне может быть столь же пагубным, как и другие, более кровавые формы современной массовой организации.
Америка, конечно, имеет гораздо больший опыт конформизма, нежели Европа. При обсуждении этого вопроса европейцы, естественно, занимают позицию «здесь это невозможно», точно так же, как американцы, когда они впервые узнали о тоталитаризме. Но на самом деле все, что может случиться в Европе, может случиться и в Америке, и наоборот, потому что, несмотря на все различия, история на двух континентах принципиально не различается. И поскольку западная цивилизация распространила свое влияние по всему миру, стремительно приближается момент, когда можно будет сказать, что вряд ли в какое-либо стране может случиться что-то такое, чего не может случиться в любой другой. В этом вопросе, однако, как и в вопросе ядерной войны, проблема заключается в том, что Европа чувствует себя гораздо более уязвимой перед опасностями такого развития, чем Америка. Также она чувствует, что ее города более уязвимы для нападения и их проще можно уничтожить, поэтому она также чувствует, что ее политические институты менее стабильны, менее прочно укоренены, а ее свободы еще более подвержены внутренним кризисам.
В действительности процесс, который европейцы с ужасом называют «американизацией», является порождением современного мира со всеми его сложностями и последствиями. Вполне вероятно, что этот процесс ускорится, а не замедлится в ходе федерализации Европы, которая также, вполне возможно, является непременным условием европейского выживания. Будет или не будет европейская федерация сопровождаться ростом антиамериканского, панъевропейского национализма, как иногда уже могут опасаться сегодня, унификация экономических и демографических условий почти наверняка создаст такое положение дел, которое будет очень похоже на то, что существует в Соединенных Штатах.
Сто двадцать лет назад образ Америки у европейцев ассоциировался с демократией. Хотя не всем европейцам он мог нравиться, они вынуждены были смириться с ним, потому что они хорошо знали, что она была неотъемлемой составляющей истории Запада. Сегодня образ Америки – это современность. Это образ мира, который возник из современной эпохи, давшей начало нынешним Европе и Америке.
Главными проблемами в мире сегодня являются политическая организация массовых обществ и политическая интеграция технической мощи. Из-за разрушительного потенциала, присущего этим проблемам, Европа больше не уверена, может ли она вообще принять современный мир. В результате она пытается избежать последствий собственной истории под предлогом обособления себя от Америки.
Образ Америки, который существует в Европе, мало что может рассказать нам об американских реалиях или повседневной жизни граждан Соединенных Штатов, но, если мы готовы учиться, он сможет рассказать нам кое-что об обоснованных страхах Европы за ее духовную идентичность и еще более глубокие опасениях относительно ее физического выживания. Причем эти страхи и опасения не являются специфически европейскими, что бы ни говорили нам европейцы. Это страхи всего Западного мира и в конечном счете всего человечества.