Отправляются, медленно, в Другой Мир
На четырех, зимними утрами, разных ногах…
Невозможно разбить яйца, не приготовив омлет
– Вот что они говорят яйцам.
Рэндалл Джаррелл, «Война»
После поражения нацистской Германии слово «тоталитаризм» стало все больше и больше отождествляться с коммунизмом, и борьба против него приобретает все большую популярность. Эта популярность подозрительна, потому что она имеет место в стране, где не существует никакой опасности тоталитарных движений и для которой тоталитарная угроза является почти исключительно вопросом, серьезнейшим вопросом внешней политики. Популярность еще более подозрительна в тот момент, когда государственные власти – Государственный департамент, с одной стороны, и ФБР – с другой, – стали полностью осознавать все внешнее и внутреннее значение тоталитаризма. Это, конечно, не может и не должно освобождать интеллектуалов от попыток еще лучше и глубже понять природу тоталитарной власти и причины тоталитарных движений. Но тот факт, что государственные власти осознают проблему, как представляется, делает обличения, порождаемые исключительно воинственным настроем, и сопутствующие им безоговорочные и часто невнятные восхваления «демократии» несколько излишними. Странно видеть, как целое поколение людей, которые некогда пытались свернуть себе шею, восставая против крепчайших и неподдающихся стен общества, сегодня растрачивает свои силы, неистово ломясь в открытые двери; и, не удовлетворяясь, как другие граждане, спокойной поддержкой своих властей, борются за большую власть для власть имущих – как если бы этой власти угрожал внутренний заговор, который, однако, упрямо отказывается материализоваться.
Единственным превосходным основанием для такого странного поведения является догадка о том, что, независимо от тоталитарных движений во всякой данной стране, тоталитаризм как таковой представляет собой главную политическую проблему нашего времени. И, к несчастью, верно то, что наша страна, которая во многих отношениях выглядит как счастливый остров в охваченном беспорядками мире, была бы в духовном плане еще более изолирована без этого «антитоталитаризма», даже несмотря на то, что настойчивое утверждение наших борцов о безграничном счастье этого счастливого острова не является наилучшим из возможных мостов. Суть в том, что утверждение о тоталитаризме как главной политической проблеме нашего времени имеет смысл, только если также признать, что все остальное зло нашего времени демонстрирует тенденцию в конце концов кристаллизоваться в это высшее и радикальное зло, которое мы называем тоталитарной властью. Все эти другие виды зла, конечно, являются меньшим злом по сравнению с тоталитаризмом: будь то тирании или диктатуры, нищета или бесстыдная эксплуатация человека человеком, империалистическое угнетение иностранных народов или бюрократизация и коррупция демократических властей. Но это утверждение бессмысленно, поскольку все это вполне может быть верно в отношении всех видов зла на протяжении всей нашей истории. Проблема начинается тогда, когда делается вывод, что никакое из «меньших» зол не заслуживает того, чтобы с ним бороться. Некоторые антитоталитаристы уже даже начали восхвалять некоторые из «меньших» зол, поскольку не столь уж отдаленные времена, когда эти виды зла правили в мире, все еще незнакомом с худшим из зол, в сравнительном плане выглядят как старые добрые времена. Но все исторические и политические данные ясно указывают на более чем тесную связь между меньшим и большим злом. Если бездомность, беспочвенность и дезинтеграция политических органов и социальных классов прямо и не порождают тоталитаризм, они по меньшей мере порождают почти все элементы, которые в конце концов используются в ходе его формирования. Даже старомодные диктаторы и тираны стали более опасны с тех пор, как тоталитарные диктаторы продемонстрировали им новые и неожиданные технологии захвата и удержания власти. Естественным выводом из истинного понимания столетия, столь полного опасности большего зла, должно быть радикальное отрицание всей концепции меньшего зла в политике, поскольку, далеко не защищая нас от больших, меньшие виды зла неизбежно ведут нас к ним. Наибольшая опасность признания тоталитаризма проклятием нашего века заключалась бы в одержимости им до такой степени, когда не видят многочисленные малые и не столь малые виды зла, которыми вымощена дорога в ад.
Одна из второстепенных причин того, почему это естественное заключение делается столь редко, состоит в том, что оно вступает в конфликт с еще более естественной позицией: тенденцией к бегству от реальности и реальных неудобств политической борьбы. Более приятно, менее скучно и даже больше льстит самолюбию, живя в нашей стране, быть врагом Сталина в Москве, чем недругом Джозефа Маккарти в Вашингтоне. Одна из основных причин вырастает из роли, играемой бывшими коммунистами, которые недавно присоединились к битве против тоталитаризма и трансформировали ее, иногда в силу отличных политических, а иногда не менее весомых биографических причин, в битву против Сталина. Основания для того, что эти люди достигли такой значимости в нашей общей борьбе, опять же кажутся великолепными. Кто может лучше знать методы и цели врага, чем те, кто только что сбежал из его лагеря? (Да, когда мы все еще сражались с тоталитаризмом в форме нацизма, мы не искали бывших нацистов, чтобы они указали нам путь; но тогда их и не было, и трудно представить себе, как мы бы их приняли, если бы они были. Раушнинг представлял собой иной случай: он был нацистом по ошибке, а Отто Штрассеру никогда полностью не доверяли). Это знание, однако, с каждым днем все менее становится монополией немногих посвященных; технические средства тоталитарной организации могут быть сложны и трудны для понимания, но они точно не представляют собой тайны. И, более того, нет уверенности в том, что эти бывшие коммунисты знают наши собственные методы и наши собственные цели.
Существует иное, намного лучшее, хотя, возможно, менее правдоподобное основание для того, чтобы приветствовать возвращение бывших членов тоталитарных движений в политическую и культурную жизнь нетоталитарного мира. Однако – и это действительно проливает свет на нынешнюю ситуацию – это основание почти никогда не выдвигается, и менее всего это делают сами заинтересованные стороны. Эти люди, в конце концов, доказали самим своим решением, которое они сегодня считают своей наихудшей ошибкой, что они могут быть более тесно связаны и более глубоко затронуты главными проблемами нашего века, чем обычно счастливые филистеры, их окружающие. Те самые явления, которые, как мы сейчас знаем, привели к чистой и абсолютной катастрофе, некогда привлекали их очень похожим образом, как они до сих пор привлекают, не только введенные в заблуждение массы, но и огромное количество интеллектуалов по всему миру. Это, конечно, применимо только к определенному типу коммуниста, к «революционерам», а не «аппаратчикам», и было бы также верно по отношению к некоторым типам бывших нацистов. Возвращение или бегство из тоталитарного мира (для наших целей невелика разница между тем, представлен ли этот мир находящимся у власти правительством или движением, борющимся за власть), по-видимому, дает этим бывшим революционерам бесспорное преимущество перед всеми теми, кто никогда не покидал аккуратного и удобного пространства сложившихся институтов, никогда не ставил под сомнение ценности мира, чьи институты почти везде подрываются изнутри. Однако это преимущество реально, если они вернулись с полным и продолжающим пополняться знанием «дела», в которое они когда-то верили, включая знание о дототалитарных условиях, которые в конце концов привели к подъему тоталитаризма, также как и о самой тоталитарной идеологии. Преимущество будет полностью иллюзорным, если за прошедшее время они, в силу любых причин, забыли, почему они однажды смогли набраться мужества покинуть духовный комфорт респектабельного либерализма или консерватизма, или даже социализма, для того чтобы восстать против социальных и политических условий, одновременно скрываемых и выражаемых этими типичными идеологиями XIX в.
Главная проблема, конечно, в том, что лишь для немногих это было делом сознательного мужества. Среди многочисленных недавних перебежчиков из коммунистических партий для многих движение было всего лишь одной влиятельной организацией в ряду прочих, где все еще имелись карьерные возможности. Существуют всякого рода мелкие хвастливые «советские шпионы» или «агенты ГПУ» (по собственному признанию), которые «стали профессиональными информаторами», как недавно сформулировал это «простым и прямолинейным языком» Джозеф Элсоп в журнале Commonweal.
Старая игра стала излишне опасной; они ищут новых хозяев и очень разочарованы, когда демократический мир отказывается верить в их прошлую важность и помогать им продвигаться к новому видному положению. Эта проблема не должна была стать проблемой вообще, и неизбежный подъем народного увлечения мотивом «я тоже был коммунистом» как чем-то новым в меньшей степени является ее причиной, чем поразительное отсутствие разборчивости в больших сегментах наиболее интересующейся политикой аудитории. Очень уважаемы те бывшие коммунисты, которые в качестве членов партии сделали все, что было в их власти, чтобы держаться подальше от шпионского аппарата внутри партии и не испытывали ничего, кроме презрения по отношению к тем, кто сделал своим делом доносить о многих «отклонениях» от партийной линии, при помощи которых хорошие люди, ввязавшиеся в плохое дело, пытались успокоить свою совесть. Можно было бы избежать значительной части нынешней путаницы, если бы хоть немногие из этих уважаемых коммунистов сопротивлялись бы искушению и протестовали против сваливания в одну кучу с менее почтенными персонажами, которые, в силу совершенно иных причин, вышли из коммунистического движения в то же самое время.
Однако нынешняя печальная ситуация объясняется не только недостатком благоразумия и потребностью в товариществе. Эти бывшие коммунисты, независимо от того, какие у них были партийные карьеры в прошлом и когда они решили порвать с партией, сегодня все находятся в одинаковом затруднительном положении: они должны объяснять своим нетоталитарным друзьям, почему они не порвали с ней раньше. И поскольку их совесть мучит именно этот конкретный момент, они обычно становятся крайне непримиримыми по отношению к тем, кто оставался в партии немного дольше. Эта нетерпимость особенно раздражает, когда она направлена на людей, которые никогда не были членами партии, но по тем или иным соображениям (иногда самым прекрасным) демонстрировали некоторую симпатию к тому, что они по-прежнему считали «великим новым экспериментом в Советской России», даже когда эти экскоммунисты уже подняли свой первый предупредительный крик. Среди этих симпатизантов сравнительно немного тех, кого можно было бы назвать попутчиками в строгом смысле этого слова. Вовсе не будучи вовлеченными в какой-либо «заговор», они более или менее четко осознавали общую критическую политическую ситуацию и, следовательно, позитивные, объективные возможности Октябрьской революции. Но они не были достаточно информированы и были не в курсе запутанных процессов в Советском Союзе и еще более сложной истории коммунистических партий.
Что бывшие коммунисты вряд ли вообще упоминают сегодня и что тем не менее, вероятно, тревожит их совесть более всего остального, так это то, что нечто фундаментально порочное было в партии с самого начала. Эту «порочность» сильнее всего осудил не нормальный, некоммунистический мир, но Роза Люксембург в своих ранних предупреждениях и протестах против подавления внутрипартийной демократии. Стоит отметить и помнить, что для того, чтобы очень рано заметить и осудить первые семена не тоталитаризма, а тирании не нужно прибегать к стандартам «нормального» общества – стандартам, которые революционная партия, естественно, не может принимать целиком и полностью; достаточно только посмотреть на революционное прошлое самой партии. Дела шли все хуже и хуже сразу после смерти Ленина, пока они не стали абсолютно невыносимыми для любого свободолюбивого индивида, еще до того, как Сталин уничтожил правый и левый уклоны в 1930 г. Все это было известно только членам партии или ее очень близким попутчикам и навряд ли сторонним наблюдателям. Преимущественно в нравственном, но не только в нравственном смысле, можно сказать, что призрак Розы Люксембург по-прежнему тревожит совесть бывших коммунистов старого поколения.
Как бы то ни было, примерно с 1930 г. и далее вопрос о членстве в коммунистической партии больше не мог обсуждаться лишь в политическом или революционном аспекте. Он стал также вопросом о нравственных качествах и частной жизни каждого индивида. Зная о том, что уже произошло, на этот конкретный момент легко указать сегодня; но, отдавая должное всем, кого это касается, надо признать, что тогда судить о ситуации было не так просто. Мораль и образ действий во всех группах и фракциях коммунистических партий, причем в противостоявших Сталину не меньше, чем в поддерживавших его, со времени ранних предостережений Розы Люксембург деградировали до такой степени, что все виды личного предательства стали обычным делом. Более того, Сталин вводил свою новую партийную линию без лишнего шума и, хотя на практике они имели гигантское значение, его изменения были обманчиво малы на словах и в понятиях теории – именно в тех понятиях, в которых эти люди, из-за схоластической деформации всей партийной теории, только и могли думать и ориентироваться.
Опять же, зная о том, что уже произошло, сегодня легко сформулировать, что реально сделал Сталин: он превратил старое политическое и особенно революционное представление, популярно выражаемое пословицей «нельзя приготовить омлет, не разбив яиц», в настоящую догму: «нельзя разбить яйца, не приготовив омлет». Это, собственно говоря, является практическим следствием единственного оригинального вклада Сталина в теорию социализма. Давая другое истолкование марксистской теории, он провозгласил, что «социалистическое государство» сначала должно становиться все сильнее, сильнее и сильнее, пока оно внезапно, в отдаленном будущем, не «отомрет», как если бы битье яиц внезапно и автоматически создавало бы желаемый омлет.
Было бы наивным полагать, что хорошо подготовленные и информированные коммунисты западных стран не знали о существовании концентрационных лагерей и исключительно «упрощенных» судебных процедур в Советском Союзе даже до 1930 г. Но было бы несправедливым и необоснованным заключать из этого, что их не беспокоило такое состояние дел. Тогда было столь же легко, как и сейчас, утешать себя в связи с конкретными случаями злоупотреблений и надругательства над правосудием некоторыми историческими и мудро звучащими обобщениями вроде «революции всегда пожирают своих детей». Более того, будучи марксистами и убежденными сторонниками теории классовой борьбы, они никогда не сомневались в обоснованности понятия «объективной вины». Одного этого было достаточно, чтобы проглатывать бесконечное число крайне неприятных и нравственно неудобных случаев, связанных с «субъективно» невинными жертвами.
Во всех трудных случаях они успокаивали свою совесть искренней и твердой верой в то, что социалистическое и бесклассовое общество (а это по-прежнему означало для них некоторое воплощение справедливости на земле) может быть построено только ценой величайших жертв, выражающихся в человеческих жизнях. Эта вера казалась самоочевидной, поскольку она реально была всего лишь более решительным применением разделяемых в популярной или научной форме всеми общих теорий истории, согласно которым мировая история, в той мере, в какой она претендует на величие, всегда требует огромных жертв и получает их. Независимо от того, насколько грандиозным это величие могло казаться опьяненным Историей, в практическом применении это зловеще совпадало с псевдомудростью народных пословиц во всех западных языках, таких как «от строгания получаются стружки» и «нельзя приготовить омлет, не разбив яиц». Это совпадение не является всего лишь случаем вульгаризации: «мудрость» действительно народных пословиц обычно является кристаллизованным результатом длительной линии подлинно философской или теологической мысли.
На фоне этих разделяемых многими представлений о природе Истории и широко признаваемых норм политической деятельности, лучше всего видны интеллектуальные трудности раннего нравственного сопротивления практикам тоталитаризма. Когда членам коммунистических партий и особенно членам большевистской партии в России стало ясно, что с настоящего времени «битье яиц» перестало быть безличным действием, в котором предполагалось, что все проделает сама История, результатом было большое личное потрясение. Напротив, тем, кто провозгласил себя поборниками Истории, приказано было делать это самим. Но каким бы огромным это потрясение ни было для многих из них, сам этот опыт, хотя и часто анализируемый и осмысляемый как личная трагедия, не проник за идеологические стены марксистской доктрины и тем самым едва ли когда-то было осмыслено его самостоятельное моральное или политическое значение. Те из марксистских творцов истории, кто чувствовал непреодолимое отвращение к своей новой роли, заподозрили себя в нравственной трусости и недостойном стремлении сохранить чистоту рук и неизменность личности. Проверенные члены партии, репутация которых до сего времени основывалась на всепоглощающей преданности «делу» (превыше всех личных соображений) и для которых в случае конфликта лояльностей строительство социализма всегда было важнее верности друзьям или любви своих семей, – любопытным образом оказались беспомощными и лишенными аргументов, когда Сталин (или, как они думали, История) поручил им бить яйца, приказав «доказать свою лояльность тем, что я должен был доставить ему [ОГПУ] на расправу своего товарища». Несколько лет спустя, во время Больших чисток, «был только один паспорт, позволяющий пересечь границу [которая отделяла старую большевистскую партию от новой]. Нужно было преподнести Сталину и его ОГПУ требуемую квоту на жертвы». Как могли те, кто верил, что «лес рубят – щепки летят», отказаться помогать рубке? Результатом, как это и планировалось, было то, что отныне каждый член партии должен был считать всех, кого он знал, включая самого себя, потенциальной щепкой.
Кажется совершенно естественным, хотя и не дает облегчения сегодня, что при таких обстоятельствах момент, когда человек решал выйти из этого и прекратить «бить яйца», был совершенно произвольным. При взгляде изнутри – хотя нам извне трудно это понять – нет большой разницы, уходил ли кто-то потому, что не мог вынести масштабов вероломства и предательства, требовавшихся во время Московских процессов, когда от него требовали принести в жертву членов большевистской «старой гвардии», которые были его друзьями в зрелом возрасте или героями его юности (разве согласие «старой гвардии» на принесение себя в жертву не было достаточно очевидным?), или он оставил партию из-за пакта между Гитлером и Сталиным, когда от него требовалось примириться с худшими врагами и убийцами многих из его лучших друзей; или, если он был евреем, рассматривать весь свой народ как яйца, разбитые к вящей славе социалистического омлета. Это не имело большого значения, потому что в любом случае у него уже было такое долгое прошлое битья яиц, что только огромное человеческое усилие могло спасти его от превращения в сломленного человека.
В этом, как и во многих других отношениях, к несчастью, верно, что тоталитарные политики всего лишь последовательным и крайним образом используют распространенные, глубоко укоренившиеся современные политические предрассудки. Вульгарность и порочность этих предрассудков стала явной и невыносимой, но они вырастают из других, более респектабельных традиций и приобретают новую актуальность с тех пор, как мы столкнулись с проблемами человека массы и массового общества. Бывшим коммунистам приходилось и до сих пор приходится объяснять обстоятельства, связанные с их прежним членством в партии и итоговым с ней разрывом, миру, который, по меньшей мере в интеллектуальном плане, содержит многие из тех самых элементов, доведенных тоталитаристами до их логических и кровавых последствий. Без сомнения, мудрее не настаивать на нравственной стороне вопроса, даже несмотря на то, что нравственные мотивы объясняют подавляющее большинство недавних случаев выхода из коммунистических партий. Вместо того чтобы жаловаться на битье яиц, каковая жалоба могла легко отбрасываться как проявление чистой сентиментальности, бывшие коммунисты жаловались на омлет, а затем вступали в бесконечную дискуссию и «научную» софистику о том, строился ли социализм в Советской России. Они не оставили, по крайней мере сознательно и внятно, своей веры в Историю и ее кровавые и грандиозные требования к человечеству, но сказали миру только то, что омлета нет, и маловероятно то, что он когда-либо приготовится из столь многих разбитых яиц. В последнее время их тон изменился, и жалобы трансформировались в суровое предупреждение о том, что омлет оказался дьявольским зельем.
Более или менее конъюнктурное нежелание признать подлинное морально-политическое потрясение и склонность представлять трагедию в псевдонаучной терминологии привели к некоторым серьезным последствиям. Среди них поразительно бесплодие и плоскость соответствующей литературы, в плане и нравственной страстности, и философских соображений. Банальность человеческой реакции удивительна, особенно когда авторы в иных отношениях являются искушенными и красноречивыми людьми. Даже недавняя работа Маргарет Бубер о советских и нацистских концентрационных лагерях, которая во всех иных отношениях является выдающейся во всем этом литературном жанре, практически не может сказать в общем плане ничего более важного, чем «будем ли мы когда-либо так же близки к людям, как мы были в Равенсбрюке?» Суть в том, что конъюнктурные соображения, понятный страх высказать какую-либо мысль, которая другому может показаться «сентиментальной» или «эмоциональной», иногда предстают в качестве завесы, за которой скрывается… ничто. Эта ситуация, похоже, резюмирована с радикальной простотой в истории, однажды рассказанной Силоне, с помощью которой он хотел описать кульминационный опыт целого поколения: «один из этих революционеров, которых войны, революции и фашизм ломали так, что я удивляюсь, что они еще живы или не сошли с ума, пришел ко мне и с пылом и энергией, которые соответствовали бы важному открытию, сказал: „следует всегда поступать по отношению к другим так, как ты хотел бы, чтобы они поступали по отношению к тебе“». В этот момент, я думаю, можно начать понимать подлинное затруднение, лежащее в основе всех трудностей и всех раздражающих моментов. Если те, кто спасся из тоталитарного ада, не вынесли из своего опыта ничего, кроме тех самых трюизмов, моральных или иных, от которых они бежали двадцать или тридцать лет назад – бежали именно потому, что считали их более недостаточными для объяснения мира, в котором мы живем, или для того, чтобы использовать их в качестве руководства к действию, – тогда мы, в нравственном плане, действительно в западне между благими банальностями, утратившими свой смысл, в которые никто больше не верит, и вульгарной банальностью homo homini lupus, которая тоже совершенно бессмысленна в качестве руководства к действию, хотя многие люди действительно верят в нее, как и всегда верили.
Иными словами, в возвращении бывших коммунистов в «нормальный» мир пугает их легкое и бездумное принятие его нормальности в ее самых банальных аспектах. Выглядит так, как будто они каждый день говорят нам, что мы можем выбирать только между тоталитарным адом и филистерством. Это делает подчеркнуто явным тот особый «пыл», на котором Силоне справедливо делает акцент в своем повествовании, тот энтузиазм, с которым нам предлагаются банальности филистерства. Борьба за ценности филистерства есть действительно что-то новое, и вряд ли удивительно, что она тепло приветствуется. Это не означает, что те бывшие тоталитаристы, которые обнаружили свою любовь к респектабельности, сами являются филистерами. Сам их пыл слишком ясно показывает, что на самом деле они идеалистические экстремисты, которые, потеряв свой «идеал», находятся в поисках замен и несут свой экстремизм в католицизм, либерализм, консерватизм и т. п.
Как бы ни раздражал этот пыл, он не опасен. Он становится опасным только в применении к существующим политическим институтам и государствам, вербально превращая их в «дело», чье осуществление, по определению, находится в будущем. В стиле крайних идеалистов, такое дело должно рассматриваться как цель, оправдывающая огромное множество в ином отношении постыдных средств. Такие твердо установившиеся, прочно укоренившиеся государства, как, к примеру, республика Соединенных Штатов, для продолжения существования нуждаются в гражданском духе и бдительности, но деяния идеалистического характера требуются и полезны только во времена «прямой и явной угрозы»; во все другие времена они скорее всего только испортят манеры и обычаи демократии. Демократическое общество как живая реальность ставится под угрозу в тот самый момент, когда демократия становится «делом», поскольку тогда о действиях, вероятно, будут судить, а мнения оценивать в плане конечных целей, а не по внутренне присущим им достоинствам. Демократическому образу жизни могут угрожать только люди, рассматривающие все как средства для достижения цели, то есть в некоторой необходимой цепи мотивов и последствий, и которые склонны судить о действиях «объективно», независимо от сознательных мотивов действующего лица, или выводить определенные последствия из мнений, которые не осознаются их обладателем. В простоте повседневной жизни действует одно правило: каждое хорошее действие, даже во имя «плохого дела», привносит некоторое реальное благо в мир, каждое плохое действие, даже во имя самого прекрасного из всех идеалов, делает наш общий мир немного хуже. Крайняя серьезность может стать реальной угрозой той непринужденности, которая столь важным образом характеризует все свободные общества, в которых высказывания – до тех пор, пока они остаются в сфере всего лишь мнения, – даже не претендуют на истину; и, конечно, светская беседа вряд ли когда-либо породит ее. Вся любезность и доброжелательность в общественных собраниях будет утрачена, если позволить анализу скрытых мотивов или поиску возможных зловещих последствий терроризировать свободные и, вследствие этого, иногда игривые и безответственные умы свободных людей.
Было бы хорошо на этом остановиться. И это можно было бы сделать, если бы нарисованная нами в целях аргументации картина более или менее невредимого демократического общества, в которое вернулись бывшие коммунисты в духе обращения в новую веру, была действительно верной. К сожалению, это не так. Это по-прежнему тот же самый мир, против самодовольства, несправедливости и лицемерия которого эти люди когда-то подняли радикальный протест, и трагедия в том, что сегодня каждый, как кажется, понимает этот протест лучше, чем они сами. Это тот же самый мир, – а не какой-нибудь лунный пейзаж, – в котором содержатся элементы, однажды уже кристаллизовавшиеся в тоталитаризм и никогда не прекращавшие этого делать. Повторное открытие ими старых добрых клише либерализма, консерватизма и так далее плохо не только из-за неуместного фанатизма, и вредно не только из-за свойственной им бесполезности для необходимой борьбы против тоталитаризма на интеллектуальном уровне. Оно также стоит на пути любой серьезной попытки сформулировать новые концепции в политической философии и новые решения наших политических проблем, потому что искусственно наделяет видимостью жизни то, что, к худу или к добру, уже мертво.
Либерализм – единственная идеология, которая когда-либо пыталась сформулировать и истолковать подлинно здравые элементы свободных обществ, столь часто демонстрирует неспособность противостоять тоталитаризму, что его провал можно считать одним из исторических фактов нашего столетия. Там, где свободные государства и свободные общества по-прежнему существуют и функционируют, относительно избавленные от прямой угрозы, – а где они функционируют, кроме Соединенных Штатов и, возможно, Великобритании? – они обязаны своим существованием обычаям, привычкам и институтам, сформировавшимся в великом прошлом и культивируемым великой традицией. Но всегда, когда люди доброй воли и иногда огромного ума пытались с их помощью преградить путь тоталитаризму, великое прошлое и великая традиция оставались необычно молчаливыми и не вдохновляющими.
Одно дело любить прошлое и чтить умерших; другое – делать вид, что прошлое живо в том смысле, что в нашей власти вернуться к нему, что все, что мы должны сделать, – это слушать голоса умерших. Но вокруг всего хорошего в нашей политической и общественной жизни, даже тех многих хороших вещей, которые очень даже живы, стоит угрожающее молчание. Легко, по крайней мере, во времена такой сравнительной нормальности, как последние пять лет в нашей стране, перекричать это молчание и действовать так, как будто все к лучшему в этом лучшем из миров. Или, точнее говоря, в нашем веке намного труднее не потерять голову в периоды тихой и кажущейся нормальности, чем сохранить присутствие духа в панике катастроф. Недавнее возрождение консерватизма, часто одобряемое или провозглашаемое обращенными в новую веру бывшими радикалами или бывшими коммунистами, является такой попыткой перекричать угрожающее молчание, проявляющееся в тот самый момент, когда мы вглядываемся в прошлое, ища совета по поводу нашей нынешней ситуации. Эти неоконсерваторы делают вид, что их не беспокоит это молчание, поскольку сам консерватизм всегда настаивал на превосходстве молчаливых обычаев и несформулированных традиций политической жизни над программами, идеями и формулами. Вопрос о том, существует или нет это превосходство, представляет лишь теоретический интерес; историческая истина заключается в том, что консерватизм, одна идеология XIX в. среди прочих, начал свое существование только тогда (в ходе Французской революции и особенно после нее), когда традиции и обычаи начали рушиться и перед людьми Запада реально встала необходимость перемен. Очевидно, что сознательная попытка вернуться к некоторому идеологически заданному раю в некотором произвольно выбранном прошлом потребует тех же элементов осуществляемых людьми перемен, что и любая иная революция. В качестве идеологии консерватизм, подобно либерализму, имел достаточно времени и возможностей показать свою неспособность противостоять превосходящему динамизму тоталитарных идеологий, еще до того, как Гитлер очень специфически и конкретно продемонстрировал, что все идеологии можно с равным успехом использовать и злоупотреблять ими в целях тоталитарного объединения.
Возвращаясь к нашему конкретному примеру: пословицы, подобные «нельзя приготовить омлет, не разбив яиц», обязаны своей общей привлекательностью для здравого смысла тому факту, что они выражают, хотя и в вульгарной форме, некоторую квинтэссенцию западной философской мысли. Их мудрость, как и образность, основана на западном опыте производства: невозможно сделать стол, не погубив дерева. Их мудрость становится очень сомнительной даже в применении в целом к взаимодействию между человеком и природой; она может привести, и часто приводила, к ложному представлению о том, что все данное природой есть всего лишь материал для людских умений, – как если бы деревья были всего лишь потенциальной древесиной, материалом для изготовления столов. Элемент разрушения, свойственный всем чисто техническим видам деятельности, становится, однако, преобладающим, когда его образность и его линия мышления применяется к политической активности, действию, историческим событиям или любому другому взаимодействию между человеком и человеком. Его нынешнее применение к политическому процессу, что ни в коей мере не является монополией тоталитарного мышления, свидетельствует о глубоком кризисе применения наших обычных стандартов правильного и неправильного. Тоталитаризм в этом, как и в большинстве других отношений, только делает окончательные, наиболее нестесненные выводы из некоторых частей культурного наследия, ставящие нас в затруднительное положение. Есть великолепные причины того, почему это так, почему единственные движения, которые открыли новые механизмы организации бездомных и беспочвенных масс нашего времени, будут также и теми, что бескомпромиссно настаивают на технических и разрушительных элементах в нашей политической мысли. К сожалению, и это, возможно, еще более серьезно, имеются очень веские причины того, почему все аргументы, которые полагаются на эту традицию ручной работы людей, имеют столь сильную притягательность также и для нетоталитарного мира. В тот момент, когда человек более не определяет себя как creatura Dei, ему становится очень трудно не рассматривать себя, сознательно или бессознательно, как homo faber.
На самом деле есть только один принцип, который провозглашает, с той же бескомпромиссной ясностью, что и принцип «нельзя приготовить омлета, не разбив яиц», диаметрально противоположную максиму политического действия. Он нашел свое выражение почти случайно в одинокой фразе одного из самых одиноких людей последнего поколения, Жоржа Клемансо, когда он внезапно воскликнул в ходе своей борьбы в деле Дрейфуса: «L'Affaire d'un seul est l'affaire de tous» («Дело одного есть дело всех»).