Книга: С. Ю. Витте
Назад: Б. А. Суворин Из воспоминаний старого газетчика: С. Ю. Витте в Америке
Дальше: А. А. Половцов Дневник, 1893–1909 Продолжение

К. Д. Набоков
Воспоминания о Портсмутском мире

Мои записки написаны были вскоре после возвращения из Портсмута в виде не дневника, а связного рассказа о том, что в моей памяти запечатлено было с фотографической точностью. Редактируя их теперь для «Былого», я исключил из них только те подробности, которые не представляют особого интереса и носят личный характер.
<…>
Весною 1905 г. Николай II принял предложение президента С. А. С. Штатов о созыве конференции на территории Штатов для выработки русскими и японскими уполномоченными условий мира. Вскоре после этого возник вопрос о том, кого назначить для ведения переговоров.
Граф Ламздорф указал на Витте. Государь ответил уклончиво. Граф Ламздорф, видя, что кандидатура эта не встречает сочувствия, предложил послать Витте и А. И. Нелидова (посла в Париже). Снова государь не дал категорического ответа. Тогда граф Ламздорф, понимая необходимость известить Рузвельта о назначении уполномоченных, послал докладную записку, испрашивая согласия на назначение Витте и Нелидова. Последовала резолюция: «Нелидову сообщите, Витте – нет». Нелидов под предлогом слабости и болезни отказался. Послана была телеграмма Н. В. Муравьеву (послу в Риме, бывшему министру юстиции), который ответил, что счастлив исполнить высочайшую волю. Затем он телеграфировал графу Ламздорфу, что просит о назначении доктора Гордона (специалиста по горловым болезням) состоять при нем и своего сына – при конференции. Ламздорф, возмутившись этим бестактным требованием, ответил, что Гордона Муравьев может взять с собою на свой счет в качестве частного врача, a «votre fils qui jouit d'un congе́ de quatre mois (поступил этот юноша в министерство весною, по окончании лицея) peut accompagner son рèге. Comptons envoyer à Portsmouth un ou deux secrе́taries expе́rimentе́s en travail et possе́dant parfaitement L'Anglais» (в телеграмме Муравьева было сказано: «…mon fils possе́dant parfaitement L'Anglais…») Муравьев продолжал упорствовать в своей бестактности и вновь просил о посылке сына и д<окто>ра Гордона, первого – официально, а второго частным образом, но на казенный счет. В среду, 13 июля, был назначен отъезд из Шербурга. 3 июля Муравьев приехал в Петербург и прямо отправился к Ламздорфу. Говорил с большою горячностью о том, что намерен непременно везти жену, сына и Гордона. Инструкций не читал. Узнав, что ему отпускается 18 000 рублей, круто переменил тон. На другой день он поехал к государю и отказался под предлогом болезни. Между тем ввиду полного незнакомства его с тем делом, которое было ему поручено, в помощь к нему назначены были И. П. Шипов и Д. Д. Покотилов, находившийся в Китае.
Узнав о том, что государь принял его отказ, Ламздорф на другой день поехал в Царское Село. «Что же нам теперь делать?» – спросил государь. «Я вижу только два исхода, – отвечал Ламздорф, – или Муравьев, живой или мертвый, сядет 13-го июля на пароход, или нужно назначить Витте, чье имя одно может вывести нас из весьма неловкого положения, в которое мы поставлены отказом Нелидова и Муравьева». – «Хорошо, тогда назначьте Витте», – отвечал государь. Вернувшись из Царского Села, гр<аф> Ламздорф передал этот разговор двум-трем близким в моем присутствии и прибавил: «Слово „назначьте “ было произнесено так ясно, что не было возможности допустить оговорку». Перед возвращением домой Ламздорф поехал с вокзала в Государственный совет, куда прибыл около 5 1/2 часов вечера, и объявил Витте решение государя.
В 8 час<ов> вечера Витте уже сидел у него в кабинете, читал инструкции, спорил, горячился. Когда Ламздорф затронул вопрос о казенных деньгах и о распоряжениях касательно отъезда, Витте ответил: «Денег я истрачу столько, сколько того потребует обстановка; если хватит – прекрасно, не хватит – возместите потом казенные расходы. Относительно путешествия по телеграфу сделаны мною все распоряжения». Из сказанного явствует, что все толки об интригах Витте, направленных к тому, чтобы быть назначенным в качестве уполномоченного, о его разговорах с Муравьевым – не более как злостная сплетня.
Нерешительность Нелидова и «бескорыстие» Муравьева – с одной стороны, и сила убеждения Ламздорфа, что только Витте один способен после неудачной войны вырвать у японцев сносный мир, – с другой, сломили упорство государя.
Вспоминая теперь всю обстановку переговоров, приходится признать в этом убеждении Ламздорфа и его умении уговорить государя одну из тех заслуг этого министра, которые останутся навсегда неоцененными. Теперь, через полгода после заключения мира, в печати и среди генералов Портсмутский мир принято называть позорным. Тот же эпитет прилагает к нему барон Розен, подпись которого значится на договоре. Я утверждаю, что если бы на месте Витте был любой другой русский сановник, дело это не было бы выполнено в Портсмуте. <…>
Дня через два после назначения Витте я поехал к нему на дачу – представиться и спросить указаний. Принял он меня сухо, спросил, умею ли я шифровать, говорю ли по-английски. На мой вопрос о том, когда следует мне ехать, ответил: «Мне нужно, чтобы в день моего приезда в Нью-Йорк вы были там, а когда и как вы туда попадете – это уж ваше дело».
Пароход «Kaiser Wilhelm der Grosse», на который я сел 12 июля в Бремене, был задержан туманом при выходе из Соутгамптона и опоздал на сутки в Шербург, так что Витте и остальные члены конференции сели лишь 14-го; о их неожиданной ночевке в Шербурге, не приспособленном к приему такого огромного числа пассажиров, потом рассказывали много забавных подробностей. На пути в Нью-Йорк в течение шести дней я едва ли более двух-трех раз имел случай говорить с Витте, не проявлявшим к моей особе ни малейшего интереса. На пароходе была целая масса журналистов, между прочим Диллон («Daily Telegraph»), Maurice Low, Брянчанинов («Слово»), Kortesi и Thompson («Associated Press»), Hedeman («Matin») и многие другие. С ними Витте много беседовал.
20-го июля, в среду, около 12-ти часов, мы увидали статую Свободы.
<…> Все прибывшие были приглашены бароном Розеном к обеду в один из нью-йоркских клубов. После обеда Витте, первоначально довольно лаконически отвечавший Розену, разговорился с ним и, как мне потом сказал Розен, они «поняли друг друга и обо всем столковались». Витте был предубежден против Розена, так как уверовал в правоту Ламздорфа, несправедливо обвинявшего Розена в «двойной игре» и интригах с Е. И. Алексеевым. <…> Розен никакой двойной игры не вел и с Алексеевым не интриговал, но коренным образом расходился с Ламздорфом во взглядах на те задачи, которые мы должны преследовать в Маньчжурии, и, в соответствии с этим, на суть переговоров с Японией до войны. Розен первоначально противился политике захватов, но когда мы уже фактически захватили, он отстаивал (вместе с Алексеевым) необходимость нашего положения на Квантуне. Еще в ноябре 1903 г. он убеждал принять предложения японцев: нам – Маньчжурия, им – Корея – и предупреждал о неизбежности войны в случае отказа. Ламздорф, Витте и Куропаткин стояли за эвакуацию, но ни тот, ни другой, ни третий не имели гражданского мужества коллективно подать в отставку в ответ на назначение Алексеева наместником, – а такой шаг, конечно, повлиял бы на государя. Ламздорфа раздражало противоречие Розена, поддался этому раздражению и Витте, но после разговора в Нью-Йорке отношения между ними наладились и остались наилучшими. Розен держал себя в Портсмуте с огромным тактом; он предоставил Витте вести все дело, охотно и весьма умело помогал ему моим превосходным знанием английского языка. Когда положение дел на конференции представлялось нам весьма трудным и японцы – весьма упорными, был момент, когда Витте готов был уплатить некоторую контрибуцию, в ограниченном сравнительно с требованиями японцев размере, – и только благодаря энергическому, страстному протесту Розена он от этой мысли отказался. Витте, по моему глубокому убеждению, в течение переговоров вполне оценил ту существенную помощь, которую ему оказал Розен, но затем был склонен в отзывах о нем умалять значение этой помощи. Не подлежит никакому сомнению, что Розен в то время был одушевлен искренней лояльностью по отношению к Витте.
В субботу утром 23 июля русская делегация на яхте Chatanoga отправилась в Oyster Bay. По всему пути на пристани, на набережных несметные толпы народа приветствовали делегацию. Около 12 1/2 час<ов> мы пришли на рейд в Oyster Bay, и при звуках пушечной пальбы, окруженные несметным количеством частных лодок, катеров и яхт, перешли на паровой катер, а затем на яхту президента «Mayflower», на которой находились уже Рузвельт и японцы. После представления президенту мы перешли в гостиную, и туда вслед за нами были введены Комура, Такахира и их свита (Комура – прибывший из Японии, Такахира – посол в Вашингтоне). Жгучее чувство оскорбленного национального самолюбия при виде этих микроскопических победителей – одно из неизгладимых воспоминаний этого времени, полного столь разнообразных и острых впечатлений за «стоячим» завтраком (во избежание деликатного вопроса «местничества»). Рузвельт произнес короткую речь, последние слова которой еще звучат в моих ушах: «And it is my earnest whish and lasting peace may be the result of conference».
Тут впервые я почувствовал, что Рузвельт, заявлявший о своем твердом намерении совершенно воздержаться от «давления» в ту или другую сторону, сделает все от него зависящее, пустит в ход всю свою неистощимую и железную энергию, для того чтобы был заключен мир. Президент и японцы вскоре покинули «Mayflower»; японцы перешли на яхту морского министра «Delphin», свита президента (и перс, приставленный к делегациям в качестве церемониймейстера-эконома) – на «Galvestone», и в этом порядке мы двинулись в Портсмут. Шли 2 1/2 суток. Витте в воскресенье вечером сошел в Ньюпорте и затем снова сел на «Mayflower» уже в виду Портсмута, чтобы не нарушить церемониала встречи. <…>
На другой день [после прибытия в Портсмут] утром Витте, Розен и я отправились на автомобиле в Navy Yard; туда же прибыли Комура, Такахира и секретарь Адачи, и состоялось первое «распорядительное» заседание. Условились о том, что заседания будут происходить ежедневно, начинаясь в 10 час<ов>, и продолжаться после 2-часового перерыва, если той или другой стороной не будет выражено желание отсрочить заседания. Разговор шел по-французски и по-японски, т. е. Витте говорил с Адачи, который переводил Комуре и снова переводил на французский язык ответы последнего. Роль моя ограничивалась записыванием. Когда Витте затронул вопрос о делегатах, Комура ответил весьма категорически, что у него «делегатов» нет, что ему и Такахире поручено вести переговоры, что если ему понадобится разъяснение или справка по специальному вопросу – он обратится к своим сотрудникам вне заседания и что не видит никакой надобности в участии русских или японских «специалистов» в переговорах. Т<аким> о<бразом> Мартенс, Покотилов, Шипов и Ермолов оказались устраненными из залы заседаний. По существу Комура был прав, что и подтвердилось дальнейшим ходом переговоров, в течение которых ни разу не оказалось нужным прибегать на заседании к помощи специалистов. Рyсские «делегаты» отнеслись к этому вполне разумно, за исключением Мартенса. Последний думал, что ему предстоит сыграть на этой конференции руководящую роль; он счел себя крайне обиженным, в дальнейшем ходе дела не принес никакой существенной пользы. Высказывался обыкновенно весьма двусмысленно и сбивчиво, чем крайне раздражал Витте. Немногие его редакционные попытки были неудачны. Он демонстративно гулял взад и вперед по галерее гостиницы и прозван был американцами «the lonely gentleman». При подписании договора не присутствовал, Шипов сносился с В. Н. Коковцовым и по вечерам долго беседовал с глазу на глаз с Витте. От присутствия при подписании договора он также уклонился. Покотилов – светлая голова и честная душа – был весьма полезен, гл<авным> обр<азом> тем, что горячо и убежденно поддерживал Витте. Ген<ерал> Ермолов держал себя скромно. Воинственные телеграммы, которые посылал ему ген<ерал> Палицын (военный министр), принимались Витте с презрительным равнодушием.
На первом «деловом» заседании японцы передали нам ноту, излагавшую в 12 пунктах их требования. В печати появилось cенсационноe сообщение о том, будто Витте, «не поинтересовавшись даже прочесть ноту до конца», встал и вышел, оставив ноту на столе, и будто он сделал это с целью показать японцам свое пренебрежение к их требованиям. На самом деле, по моему убеждению, этого намерения у него не было. Когда японцы передали ноту, вполне ясно было, что прежде передачи ее содержания в Петербург и обсуждения ее между собою мы не могли вступить с японцами в переговоры по ее содержанию ни en bloc, ни [по] пунктам.
При этом следует заметить, что до момента вручения этой ноты русское правительство не имело и смутного представления о том, чего потребуют японцы. Поэтому перерыв в заседаниях являлся вполне естественным. Просмотрев ноту и увидев в ней три неприемлемых пункта, Витте с присущею ему горячностью захотел немедленно же обсудить ее и составить ответ. Вот почему он тотчас же встал и прекратил заседание. Факт же оставления ноты на столе был, во всяком случае, не предумышленным эффектом.
При прочтении ноты в кругу русских делегатов было признано, что по некоторым пунктам мы уступим после возражений «для виду», по некоторым уступим по существу, но после торга. Три пункта были признаны безусловно неприемлемыми:
1) уплата военного вознаграждения;
2) уступка Сахалина;
3) передача военных судов.
В тот же вечер был под руководством Витте составлен ответ на японскую ноту по пунктам, причем окончательная редакция поручена была Покотилову и Шипову, проработавшим над нею до утра. В нашем ответе было указано на неприемлемость вышеупомянутых трех пунктов. Когда ответ был переведен на французский язык и по телеграфу сообщен в Петербург, назначено было следующее заседание.
После передачи нашей ноты и прочтения ее Комурою на заседании последовала продолжительная пауза. Прервал ее Витте. «Что же мы теперь будем делать? – спросил он. – Если японские уполномоченные полагают, что наш отказ по трем пунктам лишает нас возможности продолжать переговоры, – нам остается разойтись. Но я полагал бы более благоразумным обсудить первоначально те пункты, по которым нами представлены лишь возражения. Что думает Комура?» – «Мы будем продолжать обсуждение „этих пунктов“, – заявил Комура, – и оставим открытым вопрос о трех, по которым с нашей стороны последовал отказ».
Из этого заявления явствовало, что японцы сами понимали неприемлемость этих пунктов и рассчитывали на «торг». С этого момента переговоры приняли определенное направление. В заседаниях (причем я переводил на английский язык слова Витте, Комура отвечал мне по-английски, и я повторял его ответы по-русски) происходило обсуждение пунктов японской ноты, и по каждому пункту составлялась тщательно редактированная резолюция; общее впечатление было таково, будто вырабатываются уже окончательные условия мирного договора. Подлежали обсуждению, стало быть, девять пунктов. Заседания происходили почти ежедневно, иногда то та, то другая сторона заявляла о необходимости перерыва. Когда было два заседания в день – во время перерыва мы завтракали с японцами в общей столовой, но делегации держались отдельно. На мою долю почти всегда выпадало быть «звеном» между нашим и японским краями стола, и благодаря такту и какой-то специфической «гордой скромности» японцев ни разу не было никакой серьезной неловкости.
Тем временем кипела другая работа. Витте лично склонялся к тому мнению, что Сахалин придется уступить, т. к. уже после начала мирных переговоров (во время которых военные действия продолжались) остров был фактически захвачен японцами; в вопросе о контрибуции, как я упомянул выше, он колебался, но на Петербург в смысле уплаты он не влиял.
Благодаря необычайно умелому обращению Витте с корреспондентами печать перешла на сторону России. Тайна переговоров была известна журналистам и передавалась им в том виде, в том освещении, которые нужны были Витте. Вся пресса (за немногими исключениями) приходила к выводу, что японцы желают продолжать войну ради денег. В то же время в O<y>ster Bay не дремал Рузвельт. Через жившего там японского агента Канеко он вел переговоры с Токио, а через посла в Петербурге Ленгерке-Майера передал государю письмо, в тот же день секретно доставленное им Витте, в котором убеждал принять условия японцев. К моменту передачи этого письма переговоры находились в следующей стадии.
9 пунктов были обсуждены, и японцы отказались от требования о выдаче судов, но настаивали на уступке Сахалина и на уплате 1200 миллионов рублей контрибуции. По вопросу о Сахалине Витте телеграфировал дважды, убеждая государя, что уступить придется. Первую телеграмму он составил очень тщательно и убедительно и вечером собрал у себя делегатов – Розена, Ермолова, Мартенса, Покотилова и Шипова, а также меня позвал на собрание. Три раза прочитал телеграмму и затем просил всех откровенно высказаться. Никто не сказал ничего по существу, и были сделаны лишь робкие попытки смягчить категорический тон телеграммы. Один только Покотилов заявил, что вполне согласен с основным положением телеграммы и с ее редакцией. «Ну, а вы что думаете?» – обратился ко мне Витте, на которого нарочитая неопределенность отзывов делегатов, видимо, произвела тягостное впечатление. Я отвечаю, что не считаю себя компетентным, так как не состою делегатом. Витте возразил с некоторой резкостью (хотя уже в это время относился ко мне крайне доверчиво и даже почти дружески): «Если я вас спрашиваю – значит, хочу знать ваше мнение». Я ответил, что сам имею привычку очень категорически высказывать то, в чем я сам твердо убежден, считаю это принципом хорошим и ему советовал бы от него в данном случае не отступать. А потому вполне присоединяюсь к словам Покотилова. Телеграмма пошла.
На вторую телеграмму по тому же предмету последовал ответ: «Я сказал уже и повторяю: ни пяди земли и ни копейки денег».
Через несколько дней в американских газетах появилось известие о разговоре государя с американским послом и о «серьезных уступках»; а несколькими часами позже получена была телеграмма о том, что государь, во внимание к настойчивой просьбе президента, соглашается на уступку Южного Сахалина.
По получении этой телеграммы снова появилась надежда двинуть переговоры с той мертвой точки, на которую они стали вследствие категорического отказа нашего по двум пунктам: о Сахалине и о контрибуции.
В следующем заседании Витте передал японцам ноту, в которой говорилось, что Россия наотрез отказывается от уплаты военного вознаграждения, но ввиду фактического завладения японцами южной частью Сахалина согласна уступить ее по мирному договору. Японцы, ознакомившись с этим ответом, заключавшим указание на то, что в нем – последнее слово, что на дальнейшие уступки государь не согласен, – пожелали прервать переговоры впредь до получения ответа из Токио. Эти три дня были, быть может, моментом наибольшего напряжения закулисной работы Рузвельта и также и крупнейших международных и американских финансистов.
Задержка в ответе японцев была довольно значительна. Наконец днем 15/28 августа они заявили нам, что просят быть на заседании завтра утром. Среди журналистов и в публике ходили всевозможные слухи, но преобладала уверенность, что японцы не примут наших ультимативных условий и конференция будет прервана.
Вечером 15/28-го я имел продолжительный разговор с американским журналистом (O'Laughlin, корреспондент «Chicago Tribune»), очень талантливым человеком, сумевшим снискать доверие обеих делегаций. «Все разговоры о том, что японцы сложили свои чемоданы и готовятся к отъезду, – вздор. Я знаю достоверно, что они получили инструкции и завтра сделают очень большую уступку, так что переговоры будут продолжаться». – «Им остается только принять или отвергнуть наши условия», – возразил я. «От Витте будет зависеть убедить государя уступить еще, если он признает, что дальнейший торг для вас выгоден», – закончил O'Laughlin.
Поднявшись около 11 вечера в канцелярию, я нашел только что доставленную телеграмму от Ламздорфа из Петербурга. Я расшифровал следующий текст:
«На телеграмме вашей № такой-то государю императору благоугодно было начертать: “Передайте Витте мое приказание во всяком случае прервать переговоры. Я предпочитаю продолжать войну, чем дожидаться милостивых уступок со стороны Японии”».
Витте уже улегся спать. Его разбудили и подали ему телеграмму. В начале 9-го часа утра в мою комнату (впервые) вошел Витте.
«Через час надо ехать на заседание, а теперь я хочу ответить на вчерашнюю телеграмму. Пишите, а потом зашифруйте и отправьте».
Смысл телеграммы Витте был таков: если японцы примут в сегодняшнем заседании ультиматум государя, я не сочту себя вправе прервать переговоры.
В этот момент Витте показал себя во весь свой большой рост.
В 9 час<ов> утра мы тронулись на автомобиле. Барон Розен, в душе желавший разрыва, не скрывал своей радости. Ни ему, ни Витте ни минуты не являлось мысли о возможности иного исхода. Розен исходил из убеждения, что подписание мира после ряда поражений – постыдно для России, как бы ни были мягки условия мира; что японцы истощены и что нам следует во что бы то ни стало довести войну до победы.
Все распоряжения на случай отъезда были сделаны. Тотчас по сообщении по телефону из Navy Yard о том, что переговоры прерваны, Г. А. Виленкин (финансовый агент в Вашингтоне) должен был озаботиться приисканием помещений в Нью-Йорке, куда мы должны были выехать в тот же вечер. В 9:30 утра мы приехали в Navy Yard. Явился японский секретарь и сказал, что Комура и Такахира просят Витте и Розена на частное совещание без секретарей. (Переводчиком, разумеется, был вместо меня сам Розен.)
Совещание длилось около 1/2 часа. В первой комнате, рядом с залой заседания, не было никого. Из этой комнаты в соседнюю дверь была закрыта: в этой второй комнате были Коростовец, Плансон и я в ожидании, что нас позовут на заседание. Мы втроем составляли секретариат заседания: они составляли протокол (записывали, я переводил). Остальные секретари находились в отдельной комнате. Прошли мучительные 25–30 минут, и Витте открыл дверь со словами: «Господа, мир! Японцы приняли все условия. Через 1/2 часа начнется официальное заседание. Надо послать телеграмму».
Никогда не забуду выражения лица Витте в этот момент. Такого выражения я не видел с тех пор ни на его лице, ни на другом. Плансон остался спокоен. Коростовец и я со слезами на глазах подошли к Витте и обняли его.
Надо было, однако, взять себя в руки, чтобы не показать нашего волнения японцам, и к тому же время было телеграфировать. (В течение всей конференции мы сидели лицом к свету, японцы – спиною, так что им легче было наблюдать за нами.) Витте послал телеграмму Ламздорфу о том, что имеет все данные рассчитывать на принятие японцами наших условий. Мы вошли в зал заседаний.
Японцы в мрачном молчании заняли свои места, и начался «обряд».
Комура: «Японские уполномоченные приняли во внимание ответную ноту русских и, движимые искренним намерением положить конец кровопролитной войне, по приказанию микадо заявляют, что отказываются от требования о вознаграждении за военные издержки, но сохраняют свое требование об уступке Сахалина».
Витте: «При передаче мною последней ноты я заявил, что уступка южной части острова – последняя, на которую соизволил государь, а потому мы не можем согласиться на ваше требование».
Наступило молчание, затем короткое совещание между Кому-рою и Такахирою, и только тогда Комура заявил, что во внимание к интересам цивилизации и движимые желанием явить доказательство своего искреннего миролюбия японские уполномоченные принимают поставленные русскими условия.

 

«Т<аким> о<бразом>, – закончил он, – спорные пункты могут считаться разрешенными, и нам предстоит обсудить детали тех условий мира, по которым не состоялось окончательного соглашения».
Предложено было сделать перерыв и возобновить заседание в 2 часа дня. Мы встали и разошлись как ни в чем не бывало; ни с той ни с другой стороны не было произнесено ни одного лишнего слова, как будто ничего не случилось.
Моментально по телефону было дано знать в гостиницу, где тотчас же в вестибюле вывешен аншлаг: «Мир». Витте продиктовал шифр Ламздорфу. Через несколько минут я подошел к Витте: «Сергей Юльевич, надо послать открытую телеграмму государю».
«Вы думаете? А что я ему скажу?»
«Вам виднее», – ответил я, подавая перо и бумагу. Тут же, при содействии Розена и моем, написана была телеграмма, гласившая: «Благодаря разумной твердости вашего величества»… и т. д. Эту телеграмму при обратном моем проезде через Париж один очень видный заграничный русский либерал, мой товарищ по гимназии, назвал «лакейской». Он не понял, что таким оборотом речи Витте отрезывал путь к отступлению от царского слова.
Через час после того, как мы телефонировали в гостиницу (это было около 12.30 дня, по петербургскому времени примерно 6:30 вечера), петербургский корреспондент Associated Press получил известие о мире. Телеграмма Ламздорфу пришла в 10 1/2 часов, а телеграмма государю настолько поздно, что он прочел ее только утром. Впоследствии он сказал Ламздорфу, что был так озадачен и расстроен известием о мире, что весь день не мог работать и только разорвал и бросил в корзину телеграмму, заготовленную по адресу Рузвельта на случай разрыва.
Витте собрался ехать завтракать в гостиницу, но предварительно по моему совету через Розена спросил у Комуры, не желает ли он ехать с Витте. Комура ответил:
«Скажите Витте, что, по моему скромному мнению, он совершил великое дело для своей родины, и я буду искренно счастлив, если первые овации будут сделаны ему».
На заседании после завтрака обсуждались в присутствии делегатов некоторые детали, причем Комура довольно резко и остроумно парировал неудачное выступление Мартенса.
Вечером многие журналисты спрашивали меня, получен ли ответ от государя. Впечатление, произведенное на них и на всю публику, было настолько сильно, настолько всеобще было мнение, что Витте одержал блестящую дипломатическую победу, что никто не мог себе представить, чтобы государь не отозвался на это сообщение. Зная, что ответа нет, я отвечал: Витте сносится с государем открытыми телеграммами, моя же область – шифры.
Придя на другое утро к Витте, я застал его в мрачном настроении. После разговора о делах я спросил его: «А что же государь?» – «А вот, прочтите», – сказал он, показывая на телеграмму, лежавшую на столе. Она гласила: «Не подписывайте договора, пока не выясните, сколько японцы хотят получить за содержание пленных».
«Что вы на это скажете?» – спросил Витте. – «Отвечу вопросом: вы ожидали другого?..»
На заседании в тот же день Комура предъявил ноту, содержавшую весьма обстоятельные предложения о порядке обмена пленных, причем предлагалось, чтобы Россия и Япония обменялись счетами и Россия обязалась уплатить разницу.
Вполне сознавая неуместность своего выступления и желая лишь в точности исполнить высочайшее повеление, Витте сказал: «Я прошу заметить, что Россия намерена заплатить лишь сумму действительных расходов Японии на содержание пленных». – «Я полагаю, – ответил после короткой паузы с иронической улыбкой Комура, – что как Япония, так и Россия, само собой разумеется, составят счеты, bonafidе, как полагается джентльменам».
Несколько дней мы были заняты окончательной редакцией договора. Делегаты, которым поручена была эта работа, и в особенности Покотилов, работали очень усердно, и к концу недели договор был окончательно редактирован, несмотря на несчетные придирки японцев. Два дня он переписывался (от руки). В воскресенье утром Витте позвал меня и сказал, что поручает мне «на-шифровать» договор, с тем чтобы к моменту его подписания во вторник он был уже в руках у государя.
Мы начали работу в 1 [час] дня, а к двенадцати ночи уже весь договор в девяти длинных телеграммах был отправлен. Витте не мог смириться с мыслью, что ко вторнику договор не может быть у государя, ибо нужно было по меньшей мере 24 часа для разбора всех шифров. В понедельник вечером в гостинице японцы устроили раут.
Во вторник в 3 часа назначено было подписание договора. Витте все время был крайне нервен и раздражителен, с лихорадочным вниманием следил по агентским телеграммам за впечатлением, произведенным в России известием о мире. Кроме того, он до последней минуты боялся, что государь, после вышеупомянутой телеграммы не обращавшийся более к нему, воспротивится подписанию договора.
Мы приехали в Navy Yard вовремя. У подъезда стоял почетный караул. Японцы немного опоздали. После их приезда прошло минут пятнадцать, но в зал заседания, где уже собрались приглашенные, они не шли. Оказалось, что Плансон, вопреки неоднократным напоминаниям Коростовца и моим, не сверил нашего текста с японским (а нам не хотел этого предоставить) и в последнюю минуту спохватился. Взбешенный Витте послал Покотилова ему в помощь, и только в 3 ч<аса> 50 мин<ут> договор был подписан.
Розен произнес прекрасную речь по-английски, в которой выразил надежду, что Комура в качестве министра иностр<анных> дел закрепит только что возобновленную дружбу между империями. Комура, вообще не мастер красноречия, отвечал довольно нескладно.
Не обошлось без ряда курьезов, из которых отмечу один: все присутствующие жадно следили за тем, каким из многих лежавших на столе перьев Витте подпишет договор, ибо такое перо было бы ценным сувениром. Витте вынул из кармана перо и затем по подписании положил обратно. Оно было обещано Диллону.
Из Navy Yard мы отправились в протестантскую церковь, где произошло «смешанное», весьма торжественное богослужение: православное, католическое и протестантское. Когда запели (хор был выписан из Нью-Йорка) «Со святыми упокой» – Витте, Розен, Ермолов и многие другие плакали навзрыд.
Секретари всю ночь шифровали, а на другое утро мы все выехали из Портсмута в Нью-Йорк. В течение недели до отхода парохода в Европу Витте и русскую делегацию беспрерывно чествовали.
Ход переговоров можно, таким образом, разграничить следующими главными моментами:
1) передача японской ноты в 12 пунктах и наш ответ;
2) отказ японцев от пункта о передаче судов и определение ими размера контрибуции;
3) письмо Рузвельта к государю и уступка Россией Южного Сахалина;
4) принятие Японией окончательных условий России.
Как я указал выше, Портсмутский мир принято теперь называть «позорным», и раздаются голоса, утверждающие, что если бы мы настояли на сохранении Сахалина, японцы бы и в этом уступили. Говорят, далее, что японцы были истощены, что они нарочно «запросили невозможного»… и т. п. Наши генералы утверждают, что русская армия была готова к победе…
В оценку этих фантасмагорий вдаваться излишне. Факт тот, что от данной ему при отъезде инструкции Витте не отступил ни на йоту, исключая уступки Сахалина, сделанной государем Рузвельту. Для достижения этого результата нужны были вся энергия, ум и находчивость Витте. Витте держал на привязи всю прессу. Витте сделался на время переговоров кумиром американцев. Симпатии к «маленькой Японии, победившей колосса на глиняных ногах» развеялись как дым. В переговорах с Комурой Витте ни разу не потерялся, ни разу не затруднился ответом. Тон его был неизменно деловой, с чуть-чуть заметным оттенком пренебрежения. Даже своим абсолютным непониманием английского языка и несовершенным знанием французского он сумел воспользоваться.
Когда мы дошли [до] пункта о военном вознаграждении, он перешел на французский язык и на своеобразном русско-французском жаргоне почти что поднял на смех Комуру.
«Наполеон I добрался до Москвы, но мы его прогнали и контрибуции не заплатили. Если бы в тот момент, когда он находился в Москве, мы заключили мир, то и тут вряд ли французам удалось бы получить контрибуцию. Японским войскам, я думаю, до Москвы еще далеко, так что я совсем отказываюсь допустить мысль о контрибуции».
Только один раз Витте проявил излишнюю раздражительность. Это было на заседании по вопросу о разграничении русской и японской частей железной дороги. Комура нарочно придирался и хотел, видимо, вызвать острый конфликт, т. к. ему уже становилось понятно, что Витте сводит все дело к деньгам, ибо знает, что при перерыве переговоров по такому поводу общественное мнение было бы на стороне России. Во время этого заседания Витте раза два делал вслух по-русски нелестные замечания по адресу японцев, так что мне пришлось на лоскутке бумаги написать: «один из японцев понимает по-русски» – и передать ему. Комура также плохо владел собою, и на одно из резких замечаний Витте ответил: «Г<осподин> Витте поневоле терпит присутствие японских войск в Маньчжурии; быть может, он добровольно стерпит мое присутствие на этой конференции».
«Барон Комура остается при прежнем своем мнении», – перевел я, и все присутствующие, понимавшие, что я сказал, молчаливо одобрили мое вольное обращение со словами Комуры.
В заседании 1/62 августа, на котором последовало формальное принятие наших условий, Витте во время разговора с Кому-рою взял бумажку, написал: «А что вы думаете, что скажут на это государь и Россия?» – и передал мне. Я тем же порядком ответил: «Государь не сразу, но поймет, а Россия, наверное, скажет спасибо». Витте никогда не задумывался над своим ответом, говорил свободно и ярко. Комура часто делал длинные паузы, обдумывал, жевал свою мысль. Витте все время выдерживал тон, будто исход переговоров не представляет собою вопроса, сколько-нибудь затрагивающего жизненные интересы России. А между тем он мне сказал 23-го утром, что с 15 числа ни одной ночи не спал.
Японцы почти не принимали журналистов. Между тем всех нас, и в особенности самого Витте, они осаждали непрестанно, и разговоры с ними очень его утомляли. Американцы были особенно настойчивы и пронырливы.
Однажды вечером Витте сказал мне по секрету, что на другое утро к нему в Navy Yard приедет секретный курьер от президента. Об этом только что сообщил Розену г. Перс и просил соблюсти строжайшую тайну. Поэтому я должен под каким-нибудь предлогом поехать в Портсмут, а оттуда в Navy Yard. «А мы с бароном Розеном поедем кататься на автомобиле и заедем туда же». Так мы и сделали.
В Navy Yard приехал курьер от Рузвельта и передал письмо. Витте тут же составил ответ, Розен и я перевели, я переписал и вручил Персу. По возвращении в гостиницу ко мне обратился один из журналистов («Associated Press»): «Что пишет Витте президент? Вы ведь только что из Navy Yard?» Когда же я ответил уклончиво, он мне рассказал подробности нашей поездки и объяснил, как они ему стали известны. Корреспондент по стуку аппарата записал телеграфный разговор Перса с президентом, а наутро встречал и провожал президентского курьера!
Витте только тогда стал надеяться на благоприятный исход переговоров, когда пришла телеграмма об уступке государем Южного Сахалина. Я ему принес и прочитал телеграмму, и тут он не мог скрыть своей радости. «А ведь дорого нам стоило уговорить его», – сказал он. Трудно решить, что повлияло на государя: доводы ли Витте или разговор с американским послом. Во всяком случае, почва была уже достаточно подготовлена, когда Рузвельт подослал своего посла.
Отказ Японии от требования об уплате контрибуции может, разумеется, быть объяснен различно. Существует мнение, что Япония никогда на контрибуцию не рассчитывала. Мне кажется, что повлияли причины двоякого рода: с одной стороны, японцы понимали, что Витте повернул общественное мнение всего мира в нашу пользу. С другой – несомненно могущественное влияние Рузвельта на Токио. Нас он старался убедить, что японцы не уступят в вопросе о деньгах, а японцам внушал, что мы не отдадим Сахалина, и в то же время усиленно уговаривал обе стороны уступить именно по этим пунктам. Розен, нынче вспоминающий о Портсмутском мире со скрежетом зубовным, – тогда, во время переговоров, постоянно восхищался умением Витте и находился всецело под обаянием его ума и самообладания.
В обращении со всеми нами Витте был до крайности прост, иногда резок, иногда по-детски добродушен. В один из первых дней он позвал меня к себе и передал для шифрования телеграмму, написанную им лично. «У меня почерк скверный, – сказал он, – прочитайте, а то я не буду знать, что вы все поняли». Я прочитал и заметил: «А знаете, Сергей Юльевич, последнюю фразу надо выбросить». Витте обмерил меня с ног до головы. «Да что вы – секретарь для шифра или цензор моих донесений? – спросил он сердито. – Делайте то, что вам говорят!» – «Чудесно, – ответил я, – только вы знаете, что из этого выйдет? Если вы эту фразу сохраните в тексте, переговоры затянутся на неделю». Витте задумался. «Ну, бог с вами, – вымарывайте!» – заключил он с веселой улыбкой.
Когда я пришел к нему на другой день, он снова прочитал мне очередную телеграмму и спросил со смехом: «Изволите одобрить?»
Невидимую, но большую помощь оказал Витте граф Ламздорф. Хорошо зная характер государя, он ни разу не придал телеграммам Витте значения «особо важных» или спешных, ни разу не ездил экстренно в Царское Село, а посылал телеграммы в очередном «четырехчасовом пакете». Он держал себя чисто передаточной инстанцией. Несколько совершенно частных, личных телеграмм, посланных им Витте и расшифрованных мною (никто другой их не читал, в dossier они не попали), были написаны в самом дружеском тоне и оказали Витте сильную нравственную поддержку, в которой он все время так нуждался. Витте прекрасно понимал, что искренних друзей у него в Петербурге нет, что никто не воздаст ему должного не только по предвзятой ненависти к нему, но и потому, что ни государь, ни наша бюрократия, ни общество не отдавали и не могли отдавать себе отчет во всех трудностях, с которыми были сопряжены эти переговоры. Даже нам, секретарям и делегатам, не несшим никакой ответственности и бывшим только исполнителями указаний Витте, приходилось взвешивать каждое слово, каждый жест. Насколько же труднее было самому Витте?!
23 авг<уста> / 5 сент<ября>, в день подписания мира, мы ехали из Navy Yard в церковь на автомобиле: Витте, Розен и я. Витте, долго и мрачно молчавший, вдруг обратился к нам: «Ну, как вы думаете, сколько миллионов я, по мнению „Петербурга“, получил от японцев за этот мир?»
В этом горьком вопросе вся драма Витте. <…>
Набоков К. Д. Воспоминания о Портсмутском мире // Hoover Institution Archives. Vladimir L'vovich Burtsev papers. Box 2. Folder 11 (копия: ГАРФ. Ф. 10003. Оп. 17).
Назад: Б. А. Суворин Из воспоминаний старого газетчика: С. Ю. Витте в Америке
Дальше: А. А. Половцов Дневник, 1893–1909 Продолжение