И. В. Гессен
В двух веках: жизненный отчет
«Право» (1898–1904 гг.)
[В 1904–1905 гг.] мне довольно часто приходилось бывать и подробно беседовать с Витте. Поводом к знакомству послужил сборник «Нужды деревни», экземпляр коего я ему послал с благодарственным письмом за доставленные нам материалы С<ельско>х<озяйственного> совещания. По проискам Плеве оно тогда было уже закрыто, и крестьянский вопрос передан в ведение исконного врага Витте – Горемыкина. Витте пригласил меня к себе и поразил не свойственной тогдашним сановникам непринужденной простотой, переходившей в грубоватые манеры, и демонстративной откровенностью, желанием отгородиться от того, что вокруг совершается, в особенности от Плеве и от войны, которую он тщетно старался предотвратить. Во время беседы он порывисто вскакивал с кресла и шагал по кабинету, широко раскидывая длинные, как бы развинченные ноги и, с полуслова улавливая мысль собеседника, постоянно перебивал его и сам, неприятным гнусавым голосом, бросал отрывистые фразы, требовавшие усилий, чтобы раскрыть их содержание. Блестящей особенностью его была интуиция, и сам он уверенно утверждал, что основные начала политической экономии «есть просто пустяки и выдумка людская… (Современная реальность не подтверждает ли столь еретический взгляд?) Государственному банкиру прежде всего требуется уменье охватывать финансовые настроения». Эта особенность, служившая возбудителем и источником творческой мысли, резко выделяла его на фоне бюрократии, утопавшей в бумажном море и поглощенной заботой о форме, о стилистике. Он стилистику и форму совершенно игнорировал, и она его тоже невзлюбила: речь его, как и письменное изложение отличались неправильностью и были тяжеловесны. Немало пришлось после его смерти поработать над толстыми тетрадями его воспоминаний, чтобы придать им некоторую стройность и последовательность. На мой взгляд, он был самым выдающимся государственным деятелем дореформенной России. Какое бы место он ни занимал, он делал его заметным, осуществляя благочестивое пожелание поговорки, что не место красит человека, а человек место. В его карьере не было ничего случайного: неуклонно повышаясь, он раньше или позже должен был дойти до поста министра. Но историческое имя доставила ему удачно сложившаяся обстановка, для которой он оказался наиболее подходящим человеком. На пост министра финансов он призван был в 1892 году, то есть в момент перелома общественного настроения, когда, как уже упоминалось, неспособность власти справиться с последствиями неурожая властно поставила в порядок дня вопрос о переходе России к более развитым экономическим формам – к капиталистическому строю, в свою очередь требующему правового порядка. Для осуществления такой задачи, естественно, больше годился бы представитель нарождающейся промышленности, но такая мысль показалась бы кощунственной властвующей бюрократии, представлявшей кровь от крови и плоть от плоти дворянства, которому индустриализация России грозила окончательным разорением. Витте очень кичился дворянским происхождением, а в душе был настоящим разночинцем. Все его симпатии были на стороне неограниченного самодержавия, а «ум привел к заключению, что другого выхода, как разумного ограничения, нет». Такая двойственность и должна была разрешиться беспринципностью, значительно обостряемою тем сопротивлением, явным и еще более тайным, которое на каждом шагу встречали смелые экономические реформы. Конечно, противодействие давало новую пищу «заключениям ума», но желание преодолеть препятствия, разрубить гордиев узел противодействий еще сильнее влекло симпатии к неограниченному самодержавию и приводило к старому компромиссу: «Король неограничен, пока творит нашу волю». Этот компромисс давал ему в руки равное оружие для борьбы с противниками. Таким образом, все оказывалось в порядке и заключения ума нисколько не тревожили, пока счастье борьбы не изменило и не дало им торжества над симпатиями.
Я познакомился с Витте, когда он уже был уволен – так внезапно и грубо – с поста министра финансов и любил уличать своих коллег, в особенности своего злокозненного врага Плеве, в беззакониях и произволе, искренне забыв, что, например, историческую реформу восстановления золотого денежного обращения сам провел с нарушением законного порядка, помимо Государственного совета. Но и теперь он видел болезнь самодержавия в ведомственной розни, я же старался доказать ему, что это лишь симптом болезни, подобно тому, как кожная сыпь служит лишь признаком внутреннего недуга. По его убеждению, для излечения болезни достаточно было добиться объединения деятельности министров, для чего и создать кабинет с премьером во главе, причем эта мысль не отрывалась от представления себя в роли премьера. Я же пытался привлечь его внимание к конституционному устройству, которое, за отсутствием практической надобности, так мало его интересовало, что он не отличал пассивного избирательного права от активного. После первой беседы, вероятно, не без его подсказа, в «Гражданине» Мещерского, читаемом государем, появилась статья, развивавшая мысль об образовании кабинета министров, на что я ответил статьей в «Праве», которое, как утверждает запись в дневнике Богданович, в 1904 г. лежало у государя на письменном столе. В ответ на эту статью Витте снова просил приехать к нему для продолжения беседы, и моим успехом было, что, уезжая осенью в Сочи, он взял с собою руководства по государственному праву и по возвращении был ориентирован во всех основных вопросах. Отсюда позволительно было заключить, что эта тема приобрела уже для высших сановников интерес практический. Действительно, были этому и другие доказательства, весьма оригинальные: два товарища министра – В. И. Ковалевский и Д. А. Философов – обратились ко мне с просьбой написать проект высочайшего манифеста, в котором в самых общих выражениях высказано было бы намерение созвать народных представителей. Идея эта, по словам Ковалевского, принадлежала управляющему Канцелярией его величества барону Будбергу, который имел в виду представить такой проект государю для опубликования на Пасхе. Практических результатов попытка не имела, но проект сохранился в бюрократических архивах и вместе с некоторыми другими материалами был представлен Витте в качестве «примерного дела» при выработке Манифеста 17 октября. Другая просьба, не менее неожиданная, исходила от министра земледелия А. С. Ермолова. В своем служебном кабинете он просил меня достать ему нелегальное издание – проект российской конституции, выработанный и изданный «Союзом освобождения». Исполнив просьбу, я обратил его внимание, что нужно спешить, ибо положение быстро и катастрофически ухудшается, но он только развел руками: «Мы сделали все возможное, чтобы убедить государя, но все было тщетно». <…>
Борьба за конституцию (1904–1905)
Юбилей сорокалетия судебных уставов составляет отчетливую грань в ходе освободительного движения. Первое открытое выступление широким фронтом, бодрое и решительное, встретило со стороны власти бессильное колебание – явное нежелание допустить банкеты и неспособность воспрепятствовать их устройству. Такое соотношение внушало ощущение бесповоротной победы, и с этого момента движение становится стихийным, его уж нельзя удержать и трудно направлять. Правительство тоже не могло остаться чуждым этому впечатлению, и еще в ноябре созвано было особое совещание для рассмотрения выработанного Мирским проекта коренных преобразований, исходившего точно также из признания «необходимости восстановить законность, значительно поколебленную в последние годы» и включавшего приглашение выборных от земства в Государственный совет. Конечно, такая полумера не могла бы удовлетворить повышенное настроение, но и она не была осуществлена. 12 декабря опубликован был указ Сенату о «мерах к усовершенствованию государственного порядка», в котором возвещался ряд реформ, но без упоминания о призыве народных представителей. Вместо этого выпущено было одновременно правительственное сообщение, которое задним числом осуждало «шумные сборища», предъявлявшие несовместимые с «исконными основами существующего государственного строя» требования. Осуществление реформ возлагалось на председателя Комитета министров Витте. Я был у него в самый день опубликования этих правительственных актов, и уже тогда до меня дошли неопределенные слухи об изъятии из первоначального проекта важнейшего, с принципиальной точки зрения, пункта о приглашении народных представителей. Пункт этот стоял в проекте под номером <третьи>м, что дало повод к бесчисленным остротам: с третьим числом у российского гражданина связывались самые невеселые представления – жандармерия была учреждена Николаем I под названием Третьего отделения, по третьему пункту (788-я ст<атья> Устава о службе гражданской) чиновники увольнялись от службы без прошения.
Я застал Витте явно смущенным: на вопрос, куда девался третий пункт, он вместо прямого ответа стал доказывать, что сущность же не в нем, а в тех коренных реформах, которые фактически преобразуют весь государственный строй, «ведь там (то есть в указе) есть все, что „Право“ требовало. Для того же вы и домогались народного представительства, чтобы реформы провести». – «А есть ли у вас гарантия, что работа не будет также грубо ликвидирована, как было с совещанием о нуждах с<ельско>х<озяйственной> промышленности?» Вопрос сильно рассердил его, он поднялся с кресла во весь большой рост, глаза зажглись яркой ненавистью, и изо всех сил стукнул он по столу кулаком: «Ну уж нет-с, извините-с. Я теперь им (!) так законопачу, что уж назад не придется вытащить». – «А что же означают угрозы правительственного сообщения, если власть сама признала необходимость реформ, которых требовало общество?» Он развел руками, словно говоря, что он-то тут ни при чем, но вдруг еще больше возвысил голос: «Да ведь теперь таких сборищ больше и не нужно». – «Во всяком случае, не думаю, чтобы долго пришлось ждать, пока выяснится, кто из нас был прав». В своих воспоминаниях Витте рассказывает, что одобренный государем указ вызвал такую радость у министров, что двое даже расплакались, именно потому, что указ содержал пункт о призыве выборных людей. Но прежде чем подписать, государь вновь вызвал Витте и в присутствии великого князя Сергея Александровича предложил еще раз высказаться по вопросу о «привлечении общественных деятелей в Государственный совет», и Витте, избегая связать себя прямым ответом, умело подчеркнул, что «этот пункт есть первый шаг к представительному образу правления», следовательно, решение должно быть принято в зависимости от отношения государя к введению в России нового строя: если таковой признается недопустимым, то было бы осторожнее этот пункт исключить из указа. Таким образом, ответственность была переложена на государя, а для Витте значение самодержавия было неотделимо от держания власти в своих руках: приглашение для интимного обсуждения принятого уже в согласии с большинством министров указа окрылило Витте сладостной мечтой о возвращении утерянной власти.
Ровно через неделю, 20 декабря, я опять приглашен был к нему для обсуждения вопроса, примут ли общественные деятели участие в работе по осуществлению указа. Мои сомнения раздражали собеседника, он очень волновался и резко жестикулировал, как бы отмахиваясь от моих доводов. Во время спора зазвонил телефон, после короткого разговора Витте нерешительно положил трубку на рычажок и, не смотря на меня, совсем хриплым голосом произнес: «Вот вам и новость – Порт-Артур пал». А на стойкость Порт-Артура возлагались все надежды, героизм Стесселя неумеренно прославлялся, и впечатление от этого известия было подлинно ошеломляющим. Витте стал вспоминать о настойчивых усилиях, которые он прилагал, чтобы установить дружеские отношения с Японией, не жалел выражений по адресу великого князя Александра Михайловича, напоминал мне брошюру, которую давал для прочтения и в которой изложил всю историю дальневосточной преступной авантюры. Я отвечал ему: «Вы совершенно правы, но непостижимо, что вы не хотите сделать отсюда выводы, которые сами собою напрашиваются». – «Да, ничего бы этого не было, будь жив вот этот государь», – и он показал на большой портрет Александра III, висевший над креслом за письменным столом. <…>
Пока в России разыгрывались эти крупные события, Витте вел в Портсмуте трудные переговоры о мире с Японией. Его назначение первым уполномоченным было неожиданным и, как выяснилось, в значительной мере вынужденным. Перед отъездом в Америку он просил к нему приехать, и впервые мне пришлось с полчаса дожидаться приема и провести это время в обществе его супруги на открытой веранде их дачи на Елагином острове, причем Матильда Ивановна еще афишировала отношение к редактору «Права»: увидев подъезжавшего в экипаже коменданта Зимнего дворца Сперанского, она вызвала слугу и сказала ему: «Меня нет дома, а Сергей Юльевич занят». Витте был заметно взволнован и все порывался вскочить с кресла, но в крошечном дачном кабинете разгуляться большими шагами было мудрено, и он чувствовал себя, как в клетке. Я поздравил его с назначением и сказал, что беру назад предсказание о конце его государственной карьеры: напротив, после заключения мира она засияет новым блеском. «Вам легко предсказывать, а представляете ли вы себе, как трудно заключить почетный мир? Недаром же отказался и Нелидов, и Извольский, и Муравьев – только после этого ухватились за меня. Значит, это не так просто». Я возражал, что инициатива Рузвельта (которого он упорно называл Рузельвельт) слишком авторитетна, чтобы, опираясь на нее, нельзя было преодолеть всех трудностей. Муравьеву с его напыщенностью и самовлюбленностью не удалось бы использовать значение этой инициативы, «но вы-то сумеете извлечь из нее максимум в пользу России, заключите мир и вернетесь триумфатором, чтобы вновь сыграть руководящую роль во внутренних событиях». – «Да, хорош ваш Муравьев. Он ведь сначала согласился, а как узнал, что получит не 100 тысяч рублей, на которые рассчитывал, а только пятнадцать, так и полез на попятный и объявил себя больным». Об этом Витте сообщает и в своих воспоминаниях, и как ему не поверить, если и граф Коковцов рассказывает в мемуарах, что когда Куропаткин назначен был главнокомандующим, он ультимативно потребовал такого же содержания, каким пользовался вел<икий> князь Николай Николаевич в русско-турецкую кампанию, а именно 100 000 р<уб>. в месяц и фуражные деньги на 30 лошадей. Долго еще жаловался Витте на сложность своего положения ввиду явно враждебного отношения к нему государя и «придворных кругов, которые будут бросать палки в колеса и потом вешать на мне собак, какой бы мир я ни заключил». Приглашение меня накануне отъезда (до меня Витте принимал Суворина) было первым шагом строго обдуманного плана расположить к себе при выполнении трудной миссии общественное мнение, и, как известно, план этот он весьма умело осуществил, вся американская печать была на его стороне, и так он был внимателен к прессе, что, подписав мирный договор, не забыл послать мне телеграмму с благодарностью за доброжелательное предсказание. Но и его предвидение, что, какой бы мир ни заключить, виновника будут всячески поносить, оправдалось в формах совсем невероятных: правые издания утверждали, что у сахалинских каторжников больше представления о чести и национальной гордости, нежели у Витте, и после присвоения графского достоинства в реакционной печати дана была ему кличка «граф Полусахалинский». Думаю, что и титулом графа он обязан был больше императору Вильгельму, оказавшему ему на обратном пути из Америки в Петербург демонстративно почетный прием.
Гессен И. В. В двух веках: Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. 22. Берлин, 1937. С. 177–179, 186–188, 203–204.