Черные бабочки
С момента моей смерти ты во второй раз увидела черную осеннюю бабочку. Случилось это ноябрьским утром. За долгие пятьдесят восемь лет ты растеряла большинство предрассудков, но вера в черных бабочек осталась. Тебя не трогает ни пятница тринадцатого числа, ни черная кошка, ни рассыпанная соль. Даже разбитое зеркало. Остались только черные бабочки. Детское предзнаменование из какой-то книжки. Но ты и так помнишь. И не можешь от этого избавиться.
Важна первая увиденная весной бабочка. Желтая предвещает счастливое лето, белая — спокойное и бесцветное, а темная, например адмирал или крапивница, — грустные, неудачные месяцы. В общем, ничего особо мрачного.
Совсем другое дело черные бабочки. В нашей полосе таких нет. Они существуют только в старой альпинистской примете, о которой я когда-то тебе рассказал. Если увидишь черную бабочку — это значит, где-то в горах умирает человек. Это осталось у тебя в памяти, потому что ты за меня боялась. Ты вышла замуж за альпиниста.
И в тот день откуда-то из глубины ада вылетел невозможный, несуществующий черный мутант с крыльями, как сажа, и уселся на мольберте. Он раскрыл перед твоими удивленными глазами черные, как графит, крылья без малейшего пятнышка другого цвета и сидел себе, а я в этот момент, как снаряд, разрезал воздух, в моих ушах гудел ураган, я видел смазанную от скорости падения скалу и каменный склон, мчавшийся мне навстречу, а рядом со мной звенел, стуча по камням, лопнувший, проклятый никчемный карабин.
Я был возмущен.
Я не мог в это поверить.
Я даже не успел закричать.
Но ты уже знала. Это было начало восьмидесятых, и невозможно было позвонить в захолустную деревушку, стоя на склоне горы. Нужно было заказывать международный звонок, долгое время проводить на почте, искать работающие автоматы. Десять раз набирать номер и слушать монотонное: «Ваше время…»
Поэтому тебе послали телеграмму. Но ты и без того знала. Чувствовала, что это глупо — поддаться случайному стечению обстоятельств, пугаться черной бабочки. Но ты не спала всю ночь, не могла рисовать, только лежала, борясь с тошнотворным предчувствием несчастья, давящим на желудок, как груда камней. Все было мрачно и страшно. Так всегда с предзнаменованиями. В этом состоит садизм предвидения будущего. Предчувствие трагедии так измучило тебя, что, увидев у наших ворот почтальона, прислонившего велосипед к калитке, ты почувствовала облегчение. Напряжение спало. Ты и без того уже знала. Завидев его блестящую синюю фуражку, просто попрощалась с надеждой. Осталось лишь больное, как открытая рана, безнадежное чувство тяжелой утраты.
Тогда я был уже мертв, но все началось с черной бабочки.
Тогда тебе уже было тридцать восемь.
Слишком мало, чтобы стать вдовой.
А сегодня утром ты увидела черную бабочку во второй раз. Как раз в это утро, когда тебе пришло в голову, что ты начинаешь стареть. Очевидно и необратимо. Ты смотрела на свое отражение в большом зеркале ванной, и дело было совершенно не в том, что ты плохо выглядишь. Конечно, зеркало не давало возможности скрыть морщины на шее и мешки под глазами, слегка плоскую грудь, немного обвисший живот, немного квадратную линию лица, но каждая женщина в твоем возрасте хотела бы увидеть в зеркале такое стройное тело с длинными ногами и кудрявыми волосами и вообще весьма соблазнительное отражение. Ты это знаешь и ценишь. Однако ты считала потери, как военачальник в сражении. Седые волосы в щетине щетки для волос, вены на руках, соски, грустно глядящие в землю, жилистые ноги, пучки мелких морщин у основания ягодиц. Еще можно сказать «стройная» или уже «худая и жилистая»? Просто-напросто начинался очередной день в одиночестве — день, который ты, если не будешь разговаривать сама с собою, с животными или с телевизором, проведешь в молчании. День одиночества и тишины, наполненный только тобой и ничем больше. И тогда ты вдруг поняла, как много было вот таких, похожих друг на друга, дней. Они тяготят тебя бесконечной вереницей, начало которых уходит в глубины прошлого. Давно. Ужас как давно.
Ты чувствуешь, как головой достаешь времен Интернета, клонирования, Европейского Союза и домашнего телепакета, ногами же находишься во времени разрушенных на войне зданий, конных повозок с углем, проводного радиовещания и батюшки Сталина.
Это растягивает тебя, как канат. Ты чувствуешь, что этого так много, что тебе вряд ли удастся встретить какое-нибудь начало. Начало чего-либо.
Черная бабочка, которая трепещет на оконном стекле в ванной, уколола тебя болезненным воспоминанием, страхом и предчувствием неизбежного. Ты внушаешь себе, что она только кажется черной, потому что за окном светло, а ты здесь, в доме, но в глубине души чувствуешь, что обманываешь себя. Так же, как и с теми летними бабочками. Первая бабочка она и есть первая. Нельзя ее отменить и подождать, пока покажется желтая.
Но всегда можно попробовать. В конечном счете это всего лишь обыкновенное дурацкое насекомое. И суеверие из детской книжки.
Справляться с началом таких грустных серых дней Ирена умела известными ей способами. Мелкими делами. Суетой. Сгрести листья, особенно возле слива и под липами. Приготовить картофельную запеканку. Сходить за покупками. Сесть на веранде за разложенным подрамником и сосредоточенно поработать над иллюстрациями к детской книжке, до сдачи которой осталось только две недели. Позвонить Басе и попробовать пригласить кого-нибудь сюда на выходные. Все равно что, лишь бы не сидеть на крыльце и не пялиться на туманный осенний пейзаж и не слушать Люцию Прус. Вместо этого приготовить пастилу. Почитать книгу. Пробовать на вкус то, что происходит сейчас. Такой европейский дзен.
Она накрасилась, убрала волосы в хвост и поехала в магазин. Это целое путешествие. Сначала по проселочным дорогам с посаженными вдоль них вербами, потом по шоссе через лес, мокрый, затянутый туманом и наполненный запахом грибов.
Она размышляла об одиночестве. Могло быть и хуже. Как у многих других, у нее мог быть муж, который с течением времени стал бы обременительным, шатающимся по дому врагом. Хотя, с другой стороны, если бы двадцать лет назад Ромек не упал с Кадельницы на дно Чертова ущелья, кем-то таким он явно не стал бы.
У нее могли быть дети, которые теперь, когда она почувствовала себя старой, уже давно жили бы на другом конце света, занятые своими семьями, детьми или карьерой, и с трудом бы вспоминали, что нужно позвонить ей хотя бы раз в месяц. В результате она тоже была бы одна.
Могла, как другие известные ей художницы, три раза развестись и вести жизнь, похожую на поле сражения.
Немногого до этого не хватило. У нее случались романы, особенно когда она была помоложе, выезжала в Краков, делала какие-нибудь выставки, но ни один не продлился долго. У нее осталось немного сладких и немного горьких воспоминаний и болезненное осознание того, что ни один из этих мужчин не был Романом. Откровенно говоря, она даже не могла бы сказать, в чем это выражалось. Довольно быстро они начинали тяготить, и чем дольше были с ней, тем сильнее оставались отдельно. Не появлялось чувства общности, не было «мы», было только «я» и «ты».
Вот и не сложилось.
За поворотом шоссе она взглянула еще раз на жизнь подружек, и получилось, что все они, а особенно те, у которых было то, чего не доставало ей — мужа и детей, — непрестанно жаловались. На этого мужа и на детей. А как, бывало, разойдутся, так могут жаловаться часами, такое бесконечное стенание.
Привычки жаловаться у Ирены не было.
У нее могло быть множество других сценариев жизни, значительно хуже этого.
За исключение одного — если бы Роман был жив.
Ну, а если бы жил, может, стал бы алкоголиком или завел себе любовницу, или в очередной раз поехал бы в Швейцарию и остался бы там, или… Или что-нибудь другое.
Только все это не избавляло от чувства пустоты и всеобъемлющей бесконечной тишины.
Стало моросить.
У магазина стояли двое местных. Несмотря на более чем двадцатилетнее проживание в Плотичне, она чувствовала себя приезжей. Сидела здесь зимой, весной и осенью, а ее по-прежнему считали отдыхающей. Они поприветствовали ее с пьяным преувеличенным уважением, необходимым, потому что как-нибудь нужно будет произнести: «Пани Иренка, дорогая, я прошу прощения, но на вино не хватает двух злотых…»
Она выбрала для себя тот самый новый магазин, который назывался «У бабы». Баба была дородной симпатичной женщиной, значительно менее напрягающей в общении, чем, например, работающая на двести метров дальше старая Рынкоффтова.
Купила ветчину и узнала, что делает в городе старшая сестра пани Корбеловой, возле прилавка с мукой и сахаром узнала тайны капустной диеты, покупая яйца и творог, узнала, что Гося, та, которая уехала в Гданьск, похоже, разводится и возвращается в Плотичен, хлеб был обогащен сведениями о том, что Чесек напился на свадьбе в Громбне и старая Козелюкова гоняла его по полю с кнутом, газеты же сопровождали совершенно нейтральные замечания о лечении радикулита, который можно схватить, стоя целыми днями в магазине.
Она уже выходила, волоча пластмассовую корзинку, приспособленную под багажник на ее велосипеде (осторожно с поясницей!), когда услышала:
— А к тебе гости, что ли, пожаловали?
— Какие гости?
— Ну, тут спрашивал один. Одет хорошо, из города. С бородой, постарше такой. Машина хорошая.
— Никто не пожаловал.
— Как это? У него был листочек с адресом.
На обратном пути она припомнила всех бородатых знакомых мужского пола, но безрезультатно.
Кто-то из издательства? Но зачем? Мог бы позвонить. Из Кракова? Может, продана какая-нибудь картина? Это ничего не давало. Каждый, кто хотел бы приехать, скорее всего, сначала позвонил бы, а в галерее платят лишь тогда, когда к ним три раза съездишь и застанешь шефа.
Но несмотря ни на что, хорошо было бы услышать человеческий голос. При условии, что это голос какого-нибудь приятного человека. Где-то в сердце начало появляться непонятное беспокойство или даже страх. Такое чувство, словно ее выследили.
Неожиданный визит вообще означает хлопоты.
Ей пришло в голову, что она одичала в своей глуши, заразилась неврозом.
Но по-прежнему чувствовала странный иррациональный страх.
Не призналась себе в том, что боится из-за черной бабочки, увиденной ею утром.
Дом стоял в ноябрьском тумане, его обнимали деревья и кусты сирени. Пустой, с темными окнами, прячущими тишину, которую своим тиканьем отмеряли часы. Дом одинокой, стареющей женщины.
В саду то тут, то там возвышались сделанные Романом странные фигуры и животные, почерневшие от дождя, какие-то больные, с выкрученными, сверхэкспрессивными лицами, наводящими на мысль о сумасшествии. Он приносил домой самые разные пни, ветки и корни, а потом буквально несколькими движениями долота вырезал из них странные фигуры. Так, словно видел эти создания, заключенные внутри дерева и ожидающие освобождения. Обычно она их любила, но сейчас они казались ей чудовищными.
Особенно Старец.
Старец прятал в себе улей, мертвый уже несколько лет, после того как пчелы погибли из-за нескольких шершней. Трагедия. Массовое убийство. Шершни подкарауливали у вылета, а испуганные пчелы одна за другой бросались в атаку и падали у ног Старца, как коричневые семена, с головами, ровненько откусанными крючковатыми челюстями. Она нашла их целую гору, их можно было собирать совком. Погибли все до одной, а шершни, наглые, ядовитые и огромные, как вороны, ограбили улей до основания и улетели. Она плакала, собирая пчел, а Старец сердито смотрел на нее поверх ястребиного носа своими узкими глазами, закрытыми кустистыми бровями.
В такие дни, как сегодня, она его боялась. Укутанный туманом, засыпанный мертвыми листьями, он напоминал какого-то помешанного. Прорицателя Вернигору, возносящего крючковатые руки с кривыми пальцами-ветками, похожими на когти хищника.
Обычно она ставила возле него велосипед, но сегодня ей не хотелось даже подъезжать к нему. Она покатила велосипед к веранде и сняла с багажника корзину с покупками.
«…но помни, на самом деле ничего не происходит и ничего не произойдет до конца…»
Ничего не случится, кроме того, что она будет становиться все старше, будет все более одинокой и странной. А потом станет все сильнее болеть.
Выкладывая на кухонный стол покупки и открывая холодильник, она осознала, что не может даже убить себя. Потому что кто же узнает? Когда найдут? Через две недели, через месяц? Ее похоронят за счет гмины где-нибудь под забором на кладбище? Никто и помнить не будет, что жила тут странная вроде бы художница из Кракова. А такая была красивая в своей белой рубашке! И держала одну лилию, и все плакали… Куда там! Она станет сумасшедшей старой самоубийцей, которая сгнила в собственной кровати. А дом стоял себе пока не рухнул, так никто и не захотел его купить. Все это было слишком уж кошмарно.
Кроме того, у Ирены абсолютно не было желания умирать. Ей просто хотелось быть вновь молодой, веселиться, танцевать и смеяться. Ей хотелось быть любимой, разрушать сердца и переживать приключения.
Вдруг она вспомнила, что когда возвращалась из магазина, Узи ее совсем не поприветствовал. Только, словно лопнувшая пружина, издал какой-то единственный жалобный «гав». Господи, бедный Узи был уже тоже стар! Пес прибился к ней спустя пять лет после смерти Романа, и теперь ему — да, восемнадцать лет.
Жил, слава богу, но уже не в лучшей форме. Завидев Ирену, он поднял лохматую голову, несколько раз ударил хвостом по земле, но вставать ему не хотелось. Нос у него был теплый.
Она окунула палец в суп и дала ему облизать. Помогло. Узи встал на лапы, потянулся, а потом вдруг навострил уши и начал лаять.
Автомобиль, едва различимый сквозь березки и молодые сосенки, выехал из-за молодняка, а потом остановился у ворот. Держа в руках жестяную миску с вчерашним крупником, Ирена с усилием встала, чувствуя, как колотится сердце.
— Алло! Добрый день! — Звонка не было, потому гость был вынужден открыть калитку самостоятельно или вот так стоять и кричать. Что-нибудь делать, чтобы обратить на себя внимание. Большинство людей в такой ситуации чувствуют себя неловко.
У местных с этим проблем не было — они бесцеремонно вваливались внутрь через любые двери, какие встречались на их пути. Примером исключительной деликатности был стук в какую-нибудь дверь уже внутри дома, фактически над головой его удивленной обитательницы.
Мужчина на самом деле оказался с бородой. Высокий, с худощавым симпатичным лицом и заметной сединой. Перец с солью. Ему было около шестидесяти, крепкий, такое воплощение современного понятия «мужчины среднего возраста», потому что никто в здравом рассудке не мог бы назвать его стариком. Словно люди жили до ста двадцати лет. Он стоял у открытой калитки — взрослый мужчина в зеленоватой военной куртке, замотанный шарфиком, в черной шляпе. Опасения не вызывал.
— Это Плотично, 24?
— Да, а в чем дело? — Пес монотонно лаял. Может, не так, как когда-то, но все же его приходилось перекрикивать.
— Здравствуйте. Я по объявлению. Я бы хотел снять комнату. — Он увидел на ее лице непередаваемое удивление. — Агротуризм, — добавил неуверенно, словно хотел избежать подозрения в том, что спрашивает, где бордель.
— Агротуризм? Уважаемый, но такое объявление я давала в мае!
— Я знаю, извините, мне, наверное, нужно было позвонить, но я потерял тот номер «Путешественника» и… а может, это уже неактуально?
— Откуда мне знать? У меня ничего не приготовлено, постели нет, там не прибрано. Впрочем, входите, пожалуйста, не кричать же нам через калитку. Машина может остаться там, с ней ничего не случится. Тихо, Узи! Вы один?
— Да.
— И появляетесь в такую темень? Меня ведь могло не быть.
— Я выписал несколько адресов и сегодня езжу по ним, вы пятая. Извините, я не сказал, что готов хорошо платить. Правда хорошо.
Она поставила чайник и была недовольна, как всегда, когда изменялся ход событий и все переворачивалось вверх ногами. Мужчина сел за стол. На улице, на некотором расстоянии, он скорее напоминал адвоката, может, какого-нибудь нотариуса. Но когда Ирена рассмотрела его вблизи, оказалось, что у него длинные седые волосы, завязанные сзади ремешком, загорелое лицо с морщинами вокруг глаз, будто он часто улыбался. Шляпа была кожаная, с большими полями. Вблизи пришелец скорее напоминал певца кантри на пенсии или моряка. Лицо, загоревшее на ветру, пряди длинных волос — старый капитан. Капитан, который волоча таинственный сундук, прибывает в таверну «Адмирал Бенбоу».
Капитан с одобрением осмотрел помещения и улыбнулся. Ее кухня не просто походила на деревенскую, а именно такой была. В настоящих сельских кухнях или пытаются любой ценой создать впечатление достойной современности, или на все машут рукой и едят на вытертой клеенке среди покрытых жирными пятнами стен и запачканной мебели, глядя на старый, со скрюченными краями, календарь.
Здесь же висели отполированные медные кастрюли, белую вытяжку украшали пучки трав, косы чеснока и лука, балки вдоль потолка были покрыты темной морилкой, стеклянные дверцы серванта украшали витражи. На полках стояли керосиновые лампы, в глиняных горшках красовались композиции из цветов и сухих трав.
Пришелец вздохнул.
— Красивый дом. Похоже, что ничего другого я уже не буду искать. У вас есть дети?
— Нет. — Ирена вынула из буфета чашки и жестяную банку чая.
— Прекрасно. Соседи не шумят?
— Но вы же видите, что здесь нет соседей. И я не буду убеждать вас, что сейчас придет мой муж, потому что он умер двадцать лет назад. Вы убийца, что ли? Я действительно летом сдаю комнату, но обычно это семьи с детьми или несколько друзей. А что вы будете один делать?
— Не сердитесь, пожалуйста. Я просто ищу спокойствия. Тишины и спокойствия. А это не так-то легко найти. Люди, у которых я сегодня был, принимают у себя. Они ожидали, что я буду членом семьи, хотели все время составлять мне компанию, развлекать меня, катать на бричке, вести беседы, возить на охоту. Такого везде пруд пруди. А я хочу просто тишины. Не гостеприимных семей, пусть даже и сердечных, а тишины. Я хочу просто снять комнату, читать, смотреть на лес, гулять.
— Но знаете, — угрюмо произнесла Ирена, — у меня ничего не подготовлено, не прибрано, нет даже запасов, чтобы вам готовить. К тому же меня подгоняет срочная работа. Я иллюстратор и должна закончить заказ до декабря. Мне просто-напросто это не с руки.
— Но вы ведь сами тоже что-то едите. На пару картофелин больше, мне будет достаточно, да все равно что, мне ничего особенного не нужно, за себя я заплачу и, если вы согласитесь, могу ходить за покупками. В остальном я не буду докучать, вам не нужно будет мной заниматься. Вы можете спокойно работать. Впрочем, и у меня тоже есть работа — я хочу закончить книжку.
— Для вас это так важно? — Она налила в чашки кипяток и поставила на стол сахарницу.
— Я как раз что-то подобное искал. Я действительно хочу спокойствия. Буду платить сто пятьдесят в день. Плюс продукты за мой счет. Вы согласны?
— Насколько вы хотите снять комнату?
— Да, срок. Я думаю, на месяц.
— Месяц? Вы ведь даже не видели комнату.
— А можно посмотреть?
Ирена сделала глоток горячего чая и поморщилась. Еще минуту назад ты была так одинока, глупая курица, — подумалось Ирене. Боишься, он станет на тебя покушаться? Глупые мечты!
На втором этаже под крышей находились четыре комнаты и ванная для гостей. Вполне приличная — плитка, зеркало, ванна. Она открыла для него самую большую комнату с двухспальной кроватью, старым письменным столом Романа, деревянным креслом, шкафом и комодом.
— Есть еще телевизор, — сказала. — Сейчас он в кладовке, но я могу принести.
— Только один вопрос: можно ли мне здесь курить?
— В прикроватной тумбочке есть пепельница, — безразлично произнесла Ирена. — Курите себе на здоровье, только не в кровати, потому что сожжете дом.
— И еще попрошу какую-нибудь настольную лампу, если можно.
— О господи, лампу-то разбили, — вспомнила она. — Ничего, что-нибудь найдется.
Он открыл чердачное окно и засмотрелся на укутанный туманом лес.
— Вы слышите? Это тишина. Мне здесь будет прекрасно. Я принесу багаж.
Вдруг снизу донесся какой-то звук — что-то ударилось об пол и разбилось. Звук был глухой. Что-то керамическое. Тарелка или кружка.
— Наверное, мой муж сердится, — сказала Ирена, гладя на гостя, прищурив глаза.
Ты с самого начала присвоила себе веранду. Здесь могло бы быть прекрасное место, чтобы поставить стол, принимать гостей, пить чай или пиво, но закончилось тем, что мы поставили цветы в горшках и сделали укромный уголок, который приобрел громкое название «летний сад» и, прежде чем я успел здесь расслабиться, оказалось, тут прекрасный свет. Не успел я оглянуться, как стол перебрался к стене, стулья эмигрировали на террасу, а посередине растопырился мольберт, появились банки, полные какой-то мутной жидкости, бутылочки масла, коробки с красками, растопыренные кисточки.
Вот и сейчас ты сидишь на веранде, только за чертежным столом. Работаешь над иллюстрациями к сказке. Странной, мрачной, в чем-то даже готической. Впрочем, трудно даже сказать, может, этот подсознательный страх кроется не в тексте книжки, а в тебе? Проявляется на бумаге, превращает принца в худого бледного ребенка, у которого взгляд, как у черепа. Выглядит он как истощенный чахоточник. За ним появляется серое пятно разведенной туши — ни то туча, ни то хмурый замок, а из этого замка, оскалив зубы, с бешенством в глазах на зрителя скачет галопом призрачный белый конь. Упаси господи от такого коня! Не конь, а призрак после химиотерапии. И это называется Бубенчик? Лошадка, которая собирается с мальчиком в удивительное путешествие?
Видимо, все дело в том, что ты рисуешь с воодушевлением, волосы выбились из-под заколки и спадают на лицо, на щеке пятно гуаши. Забытая сигарета тлеет в пепельнице.
Ты на секунду останавливаешь работу и прислушиваешься к звукам в глубине дома. Шагам на лестнице, скрипу дверцы шкафа на втором этаже. Дом не пустой. По нему ходит человек, мужчина. Даже тиканье часов в гостиной уже не так беспокоит тебя, не звучит, словно кто-то вдалеке сколачивает тебе гроб. Не напоминает о течении времени.
Наполняет тебя страхом, но и таинственной радостью. Ты вновь живешь.
И рисуешь.
Еще вчера твоя душа не лежала к работе. Книжка казалась странной, но ты не чувствовала ее, у тебя даже было ощущение, что она усиливает твою угнетенность. Сейчас ты кусаешь кончик языка, кисточка бегает по бумаге, глаза блестят.
Ты берешь перо, но кисточка еще может быть нужна, потому ты берешь ее в зубы. Жалко времени, жалко бесценных секунд, потому что на картинке появляются все новые детали. Виньетка сплетенного орнамента, как на рукописном средневековом манускрипте. На небесном своде над юношей и лошадью зеленый лев с безразличным выражением на окаймленной волнистыми лучами морде пожирает солнце, едва видимое сквозь тучи.
Ты откалываешь лист бумаги от поверхности стола и тут же тянешься за следующим. Очередной рисунок. Сначала эскиз на кальке. Карандаш движется уверенно, линии такие быстрые, просто невероятно, как воображение за ними успевает. Ты работаешь так, словно ты только транслятор, словно то, что ты рисуешь, уже существует вовне в законченной форме и просто течет через голову, тело, плечо и ладонь к кончику карандаша, как радиосигнал.
Юноша и лошадь скачут в углу рисунка, окутанные Плащом Небытия. Плащ и спутавшиеся кусты — это одно размашистое пятно, из которого торчат переплетенные, как щупальца, ветки. И только, если хорошо присмотреться, в этом сплетении видно трупоподобное лицо князя, голова и согнутое колено Бубенчика и худая ладонь с длинными пальцами, судорожно сжимающими полы плаща. По тропинке путешествуют квадратные чудовища, похожие на носимые ветром грязные полотнища. Каждая раздувается, как парус, а в середине отражается тупая орущая рожа, совсем как с брейгелевской «Битвы Масленицы и Поста». Это наверняка пожиратели мечты. Страница тридцать три.
Ты рисуешь как в трансе. Похоже, у тебя получится создать произведение, которое дети запомнят до конца жизни.
И будут мочиться в кровать от одного воспоминания. Ты ожила.
И рисуешь.
Все потому, что в доме появился мужчина. Другой человек. Скрипят доски, в воздухе пряный запах его парфюма. Охваченная страстью творчества, ты прекрасна. Великолепной красотой зрелой опытной женщины. Ты еще и потому цветешь, что тебя кто-то может видеть. Кто-то может оценить.
И оценивает.
Тобой не осталось незамеченным, что украдкой он с интересом посматривает на твою смуглую шею под собранными в лошадиный хвост волосами, что уже обвел глазами напряженные твои икры, выглядывающие из-под юбки.
Одно дело сдавать комнату молодой двадцатилетней паре, которая ходит, держась за руки, или супругам с детьми, которые весь день носятся по лестнице, но совсем другое — одинокому мужчине. Сейчас в доме вас только двое. Вы одни. Ситуация деликатная и ужасно неприличная. Вдова? Одинокому мужчине? Кому вы рассказываете?
Ты отдаешь себе в этом отчет. И чувствуешь, что в тебе опять начинает бурлить кровь. Наконец-то.
Когда ты рисуешь, ты прекрасна.
* * *
Когда Ирена в первый раз решилась принимать туристов, ей даже не нужно было особо перестраивать дом.
В семьдесят девятом году, как только они купили старое прусское хозяйство, решили уехать из города и жить здесь постоянно, сразу стало ясно, что гости у них будут часто. Иногда друзья — гости первой категории, которые были желанными и развлекали. А когда начиналась осенняя серость и непогода, так и вовсе сверхжеланными. Они не обременяли, с ними можно было часами сидеть у камина, потягивать вино, петь под гитару. С ними не было проблем, даже если они оставались на месяц. Но иногда появлялись другие жильцы — родственники близкие и дальние, например брат Романа с женой и детьми, его мать или родители Ирены, или вдруг две тетушки со стороны матери. В исключительных случаях наезжали все одновременно. Рано или поздно их присутствие становилось обременительным, тем более что не существовало никакого деликатного способа узнать, на какой срок они задержатся.
Роман считал, что времяпрепровождение с семьей, сидение часами за обеденным столом, раздача печенюшек на веранде и эти вежливые разговоры ни о чем, можно вынести без риска для психического здоровья каких-нибудь три дня. Потом появлялся первый нервный тик, а через неделю ты уже начинал искать топор.
Нужно было найти выход, чтобы иногда немного посидеть в уединении, и дом оказался для этого прекрасно приспособлен. Во-первых, в нем были две лестничные клетки и три отдельных входа. Если тетушки оккупировали веранду и разговаривали о желчном пузыре, оставалась еще терраса и несколько уголков в саду, где можно было спокойно почитать книгу («Дорогая моя, за столом никто не читает. Ты же можешь хотя бы раз в полгода посвятить немного времени маме») или выпить пива («Вы прямо какие-то алкоголики, я все время вижу, как вы пьете пиво»).
Во-вторых, расположение помещений позволяло с легкостью выделить три независимые зоны с разными входами и с возможностью незаметно проникать на кухню или в одну из ванных комнат. Достаточно было всего лишь прикрыть двустворчатые двери.
Когда начали приезжать туристы, Ирена выделила им пространство с отдельным входом через террасу, на которой они могли сидеть, со столовой, где люди ели, играли в карты или смотрели телевизор, с собственным входом на второй этаж, где кроме спален и ванной она сделала еще одну гостиную. Сама же имела в распоряжении больше, чем ей требовалось, — кухню, каминную, библиотеку, спальню, рабочий кабинет, ванную и два выхода в сад. В таком виде новые жильцы не особо обременяли — часть дома превращалась в пансионат, а часть оставалась в ее личном распоряжении. Она могла подружиться с постояльцами и вести с ними разговоры, но не обязана была этого делать.
И сейчас она решила сделать аналогично. Закрыла двери в каминную, открыла проход через столовую. Гость поставил свою машину за домом, под липами, принес багаж и спрятался в комнате с видом на лес.
Рисуя очередные иллюстрации, она помимо воли вслушивалась, но вслушиваться было не во что.
Он был, наверное, самым тихим постояльцем, которого она встречала. Как только въехал, может, с полчаса были слышны звуки шагов по деревянному полу, стук открывающихся выдвижных ящиков, скрип дверцы шкафа, глухой стук, с которым он что-то ставил на стол и на полки. Потом она слышала, как он спустился по лестнице и молча пошел на прогулку в лес, не обращая внимания на ледяную морось и туман.
Вернулся спустя час в таком же молчании и поднялся наверх. А потом и вовсе наступила тишина.
Собственно, она не знала, чего ждет. Может, что он станет петь или танцевать сиртаки?! Постоялец разложил вещи, погулял в лесу, а потом лег с книжкой или задремал. И все. Честно говоря, по сути, он был в конце концов… ну, старый. Но дело заключалось в том, что гость ее интриговал. Пробуждал обыкновенный женский интерес.
С самого начало в нем чувствовалось что-то таинственное. Даже сундук! Деревянный, несомненно старинный, обитый потертой кожей, закрывающийся ремнями с металлическими скобами. Сундук капитана, с картой острова сокровищ в нем. Смотри только, чтобы ей не пришлось остерегаться одноногого матроса. В сундуке что-то застучало. Объяснил: «книги».
Багажа было много для того, кто приехал на какой-то месяц. С другой стороны, он промолвил что-то вроде: «это все, что у меня есть», или так: «это все мое состояние». При таком раскладе даже сундук, несколько сумок и чемодан — все это было немного. Кто снимает комнату в деревне, забирая с собой все свое имущество?
Сначала она пришла к выводу, что пришелец скрывается. Но он был такой тихий и деликатный, что трудно было представить его преступником. Мягкий, молчаливый пожилой мужчина. С другой стороны, вовсе не обязательно ему быть бандитом. Всякое в жизни случается. Может, человеку хочется убежать от поручителей, женщин, от семьи, даже от детей.
Машину, однако, он спрятал. Каждый постоялец охотно ставил машину где-нибудь во дворе, обычно возле сарая. А он въехал за дом и сарай и поставил ее между липами и стеной дровяного сарая. И никто бы, кто наблюдал, стоя у калитки или войдя во двор, или даже войдя в дом, ни под каким видом не разглядел бы его серый «сааб».
Кроме того, постоялец казался оригинальным. Длинные волосы, завязанные сзади, странная шляпа, напоминающая Ирене ее коллег по профессии. Такие шляпы носили также постаревшие артисты. Только обычно они рисовались, а на нем все казалось естественным.
Но у нее было немного времени, чтобы об этом думать.
Она рисовала.
И это поглотило ее так, как давно ничто не поглощало. Идеи иллюстраций не только рождались сами собой, но и подгоняли друг друга. Она поймала нерв — книжечка как произведение для детей была странной и немного сюрреалистической, а потому и иллюстрации к ней должны быть соответствующие. Беспокоило только то, что они словно жили своей жизнью. Например, она хотела нарисовать героев в момент, когда они разговаривают у костра и едят Лунные пряники, а когда заканчивала, оказывалось, что ей удалось вплести в рисунок совершенно другие вещи. Конечно же символические, их рождало вдохновение, но она сама не понимала, что они должны символизировать. Они находились где-то среди фона, иногда она замечала их только через некоторое время. Черные и красные вороны, сражающиеся друг с другом. Голубой дракон, пожирающий павлина. Змея, проглатывающая собственный хвост. Дерево, на котором одновременно зрели яблоки и цвели цветы.
Это немного беспокоило, но смотрелось неплохо.
Работа возрождала. В определенном возрасте переходишь в вегетативное состояние, убивая каждую следующую минуту и позволяя времени течь как песок сквозь пальцы, или сидишь в кромешной пустоте и все время посвящаешь сетованию о прошлом. Ведь в каждом прошлом существенном моменте жизни можно было сделать лучший выбор, но все получилось иначе. Тогда как во время коротких моментов абсолютного счастья, которое давало вдохновение, наполняешься иллюзией создания чего-то существенного. Течение времени переставало иметь значение, Ирене казалось, что замолкали даже большие напольные часы в гостиной.
Она рисовала.
И только это имело значение.
* * *
Обед, а собственно обед и ужин вместе, ты накрыла только тогда, когда уже просто падала без сил, а часы пробили шесть. Вдохновение, которое наполняло тебя с полудня, внезапно отступило так же таинственно, как и появилось, картинки перестали мелькать перед глазами и стекать с конца карандаша.
У тебя не было времени что-то готовить. Ты подогрела вчерашние котлеты, полила их соусом из пакетика, нарезала сыры и колбасы, достала баночку грибов и еще одну с солеными огурцами, хлеб. С миру по нитке.
Гостя оставила есть в одиночестве в столовой, есть и в молчании смотреть сквозь окно на мокрую террасу и на деревья, виднеющиеся в ранних осенних сумерках. Вы могли бы пообедать вместе, но ты решила иначе. Если бы сразу стали ужинать вместе, это стало бы правилом. А ты не была уверена, хочешь ли этого.
Ты взяла у него паспорт — старый, с вытертыми листами, но в элегантной кожаной обложке, и села за регистрацию.
На снимке он был без бороды, по меньшей мере лет на тридцать моложе. С черно-белой фотографии на тебя смотрел худощавый тип вполне себе, со светлыми глазами и ястребиным носом, с длинными, отсутствующими сейчас, бакенбардами на висках. Под воротником чудовищный странный пиджак с большими лацканами. Привет из семидесятых! Но без повсеместных тогда усов.
Миколай Сендивойский, 1935 года рождения, место рождения — Львов, СССР. Личный номер, адрес.
Конечно же, в тысяча девятьсот тридцать пятом Львов был на территории Польши, но так вот подчеркнуто вписано. Запись о рождении в СССР получали даже те, кто родился до революции.
Потом ты просматриваешь документ, пытаясь гадать по нему, как на кофейной гуще. Зарегистрирован, выписан, в разводе. Бездетный. Печати с мест работы. Немного, с какими-то непонятными аббревиатурами. Двойное гражданство: австралийское и польское. Паспорт сделан в консульстве Канберры.
Ты листаешь паспорт, но по-прежнему ничего не знаешь о своем постояльце. Сухие личные данные. Из них не понять, что привело его в твою глухомань, почему он хочет быть здесь, одинокий, в тишине, на фоне осеннего сельского пейзажа. Не узнаешь, почему для него ничего не стоит отдать за это четыре с половиной тысячи, заплатив вперед. Не узнаешь, что он оставил в прошлом и на что рассчитывает. Не узнаешь, почему молчит и чего ждет.
Вечером ты закрылась в спальне. Глупая, необоснованная, рефлекторная привычка, но, собственно, мало ли что, в конце концов. Дом изменился. Это чувствуется в воздухе. Его изменяет присутствие пожилого мужчины, находящегося где-то в комнате на мансарде.
Ты лежишь на большой кровати, которая давным-давно столько раз видела наши любовные сражения. Прошла тысяча одиноких ночей, а ты по-прежнему ложишься на свою половину. На этой кровати ты когда-то лежала, придавленная трауром, и пыталась почувствовать хотя бы след моего запаха, спрятанный в подушке. Хоть что-нибудь, лишь бы свидетельствовало, что еще минуту назад я был жив. Клал голову на эту подушку, потел, храпел. Жил.
Но когда тебе это удавалось, боль потери была еще сильнее.
Сейчас ты уже об этом не думаешь. Ты думаешь о том, что ты устала. Что не понимаешь этот мир. Что тебе не хочется неизбежно надвигающейся одинокой старости. Ты помнишь, что как-то тебе прихватило спину и ты полчаса, как придавленный майский жук, тащилась к телефону. А потом должна была уговаривать Ольшувкову приносить тебе продукты. С того момента ты начала бояться.
Молчания, темноты и одиночества.
Ты слушаешь деревенскую тишину, прерываемую только далеким лаем собак. Узи вообще на них не похож. Он молчит. Неумолимо приближается момент, когда ты похоронишь его, оплачешь и заведешь себе новую собаку. Очередная брешь в твоем мире, оставленная близким существом, превратившимся внезапно в неживую материю. В вещь.
Возможно, уже завтра.
В глубокой бархатной тишине деревенской ночи до тебя долетает даже скрипящее монотонное тиканье часов в гостиной и стук твоего собственного сердца, заточенного где-то в грудной клетке. Время течет.
Ты помнишь, как так же лежала летом и не могла уснуть из-за жары и лунного света, заливающего комнату ртутным свечением. Тогда мезонин снимали четверо друзей. Две пары современных юношей и девушек, которым мечталось об отдыхе на лоне природы. Стояла середина ночи, ты смотрела в потолок, и тут до тебя долетел странный ритмичный звук, похожий на лай собаки в отдалении. А через минуту ты услышала в нем человеческий голос и поняла, что это не лай. Это были крики девушки, доносящиеся с мезонина. Ритмичные, полные страсти, выразительные: «Ох! Ох! Ох!» Их сопровождал ритмичный деревянный стук, словно отголосок метронома. Только через некоторое время ты поняла, что это изголовье кровати ударяется о стену. Ты не могла перестать это слушать, а каждый писк этой невыразительной девушки в очках с тонкой оправой — кто бы мог подумать! — был для тебя как пощечина. Ты слушала все более энергичные стоны, изменяющиеся в гортанный продолжительный вой, и чувствовала, что лежишь тут одна, обливаясь потом, покрытая обвисшей кожей в веснушках; у тебя было впечатление, что твои волосы редкие, что не хватает половины зубов и что ты на обочине жизни. Ты завидовала ей и чувствовала себя ужасно одинокой. Все, уже никогда.
Закончилось.
Девушка еще раз так стонала под утро и всякий раз заканчивала низким, первобытным криком. Это вовсе не вдохновляло, а только удручало и вводило в тоску.
Но ты не могла не прислушиваться.
А в какую-то из ночей услышала такие же ритмичные вскрики, доносящиеся с противоположной части дома, из комнаты, в которой жила вторая пара. Такие же стоны той же маленькой блондинки в очках с тонкой металлической оправой, которые так впечатались тебе в память.
Утром все сидели за завтраком как обычно, смеялись и ворковали друг с другом.
И тогда тебе пришло в голову, что ты не понимаешь этот мир.
Дом плывет сквозь ночь, скрипя, как заблудившийся в тумане и бархатной тишине парусник.
Ты знаешь, что под самой крышей спит еще один человек, но тебе ничего не слышно.
Внезапно в коридоре с грохотом падает картинка. Гвоздь как ни в чем не бывало торчит в стене, но рамка с фотографией, стилизованной под двадцатые годы, на которой мы сидим у крыльца в старомодных позах, лежит на полу. Ты даже не вздрогнула.
Ты привыкла.
Трудно сказать, как так случилось, что Ирена стала наблюдать за своим постояльцем. Началось это случайно. Она решила пойти за грибами. Немного потому, что ей представлялось, как на вытяжке над плитой висит очередная связка боровиков, немного потому, что она проснулась в половине шестого утра и лежала в горячей неприятной постели, не зная, куда себя деть. По правде сказать, в ноябре шанс найти грибы был невелик, но ничего не мешало попробовать.
Она надела брюки, свитер, дождевик и резиновые сапоги, взяла корзинку и нож. Попивая кофе, дождалась, когда за окном станет хотя бы сереть, и пошла в лес.
Лес начинался сразу же за ограждением, возле группы берез вперемешку с елками и редкими скрюченными сосенками. Ирена сновала среди тумана и мороси, всматриваясь в мох, одетый в легкую паутину, глядя на капли росы, блестящие, как жемчужины. Было холодно. В сторону озера шла низина, мокрый папоротник хлестал по ногам, в воздухе висел пронизывающий холод, грибов не было. Только на краю леса обнаружился большой почтенный подберезовик, сгорбившийся под трухлявой шляпой, не понятно, почему она не заметила его раньше, когда он был во всей своей красе и пригодился бы в суп. И в этот холодный рассветный час она наткнулась на своего постояльца. Шла бесшумно, утопая по косточку в пушистом ковре мха. Он ее не услышал.
Он стоял спиной к ней на склоне холма, глядя на озеро, сверкающее металлическим блеском, словно воды Северного моря. Держал в руке сотовый телефон и с кем-то разговаривал. Если не принимать во внимание странное время дня, ничего в этом не было необычного. Этот склон был единственным местом в окрестностях, где телефоны ловили.
— Это все в порядке вещей, — произнес он спокойно и решительно. — Так должно быть. Ты знала, что это случится. Все циклично. Нет, сделать ничего нельзя. Послушай… послушай меня! Просто это случилось. Прости мне все плохое и помни хорошее. Благодарю тебя. Я никогда тебя не забуду. Прощай.
Ирена почувствовала, как по щекам пробежал холод. Она бесшумно отступила назад по топкому ковру мха под покров молодых березок и сосен. Мужчина выключил телефон, посмотрел на него некоторое время, а потом размахнулся и вдруг бросил его прямо в озеро. Маленький прямоугольный кусок пластика несколько раз перевернулся в воздухе и плюхнулся в серую гладь, блестя в свете зари, как полированная сталь. Мужчина сунул руки в карманы куртки и стоял, вглядываясь в волны и круги на воде.
Где-то в высоте охотящийся ястреб зашелся в тоскливом писке.
Возвращаясь домой быстрым шагом и без грибов, Ирена все думала об увиденном.
Человек может говорить по телефону слова, которые звучат как последнее прощай, по разным причинам. Под влиянием чувства и минуты, из-за замечаний собеседника также вырываются разные глупости, которые в обычной жизни никто не сказал бы. Но выбрасывать телефон — это ненормально и безрассудно. Когда кто-то выбрасывает новый телефон в озеро, он перестает существовать. Исчезает из мира. Отрезает пуповину.
Как если бы умер.
Дело даже не в том, что до него теперь не дозвониться. Он сам не намерен ни с кем контактировать.
Если пан Миколай намеревался даже совершить самоубийство, то наверняка не в это утро. Он с аппетитом здорового уравновешенного человека сметал со сковородки яичницу, пил кофе и в задумчивости смотрел в окно на теряющую последние листья яблоню.
— Вам не скучно? — спросила Ирена, поставив свою чашку с кофе на стол. Он улыбнулся задумчиво.
— Жизнь не может быть скучной. А здесь по-настоящему чувствуется жизнь.
— Здесь?
— Да. В этом месте ничего не изменилось. И четыреста лет было так же.
— Почему именно четыреста?
— Не знаю, может тысячу, не в этом дело. Мир без конца меняется. Вы приезжаете в родной город, идете по улице, где была кондитерская, в которой ребенком покупали булочки с начинкой, и находите там ночной клуб. Или паркинг, или новый микрорайон. Современный мир пытается произвести впечатление, что существует только в настоящем. Все временное. Мгновенно. Я уже старый, пани Ирена, и это начинает меня мучить. Я хочу находить кондитерскую, пивную, озеро и горы в тех местах, где они были всегда. Я чувствую себя уставшим от всего вечно нового, новейшего, улучшенного. Я не люблю, когда все изменяется, потому что немного видел изменений в жизни к лучшему. Во всяком случае в житейских вопросах. А здесь — озеро находится там, где оно и было с конца ледникового периода. И всегда на берегу рос какой-нибудь лес. А знаете что? Какой-то дом здесь тоже наверняка стоял всегда. И эта яичница не новая и не улучшенная. Люди ели такую же тысячу лет назад. Я сейчас ее тоже ем, и она вкусна, как и тогда. И прекрасна. — Он отсалютовал ложкой. Ирена приняла комплимент и склонила голову.
Он был такой спокойный. Абсолютно не похож на человека, который минуту назад произнес тяжелое «прощай» и выбросил телефон в озеро. Может, расстался с женой? Или с любовницей? Шестьдесят пять лет — не поздно ли для резких поворотов судьбы? Она была младше его, и ей казалось, что уже слишком поздно для чего бы то ни было. Но мужчины — другое дело. Пока на них не нападут какие-нибудь затяжные болезни, они живут в ощущении бессмертия и ведут себя так, словно им неизменно тридцать лет.
— Странное место для этого предмета, — произнес пан Миколай, протягивая руку к стоящей на камине миске с орехами. Он вытащил почерневшее от старости железное приспособление: два бруска с рядами круглых углублений, соединенные шарниром.
— Почему? — удивилась она. — Ведь это орехокол.
Он улыбнулся вежливо, без тени снисходительности.
— Конечно, немного похоже. Но это форма для отлива пуль. С восемнадцатого века. Эти отверстия соединены каналами, видите? Сюда наливали олово, охлаждали и щелк! Потом можно было отламывать пули и вставлять в английскую винтовку. Откуда у вас это?
— У меня собрано довольно много старых предметов. Мой муж любил такие вещи. Он был скульптором и сценографом. Одно с другим связано. Он занимался искусством, в котором выражал себя через предметы, а потом любил их. У нас даже сабля есть. Как-то он выковал меч и какое-то ружье. Форма для пуль? Я думала, что этим можно расколоть несколько орехов одновременно.
Он открыл форму и положил орех в углубление, а потом зажал бруски. Раздался хруст.
— Вот, пожалуйста. Работает. И это главное. Вы можете колоть орехи, а если будет нужно, отливать себе пули. И по голове можно кому-нибудь врезать. Эти скульптуры вокруг дома — это работы вашего мужа?
— Да. Они вам нравятся?
— На удивление, да. Они грустные, но это все же скульптуры. Мне не нравятся такие, которые просто куча металла.
— Такие он тоже делал. Это была прекрасная халтура. Заказывали дома культуры, как-то жилищные кооперативы, иногда для города. Сваривалось немного мусора, и можно было наделать таких заготовок. А потом, когда он получал заказ, достаточно было пройтись серой краской, погрузить на машину и украсить новый городской сквер или клумбу на перекрестке. Прекрасно платили и еще везде устраивали банкет. Нужно было только иметь знакомства среди архитекторов в городе. Это уже не вернется. Было такое время, когда лучше всего шли спаянные трубы, и такое, когда предпочитали треугольные листы с дырками, как пластинки сыра. Понятия не имею, почему сами себе их не делали.
— Вы шутите?
— А разве вы их не видели? Повсюду стоял этот ужас. Некоторые и до сих пор стоят.
— Меня тогда не было в Польше.
— В Австралии?
— Откуда?! А, мои документы. Нет, не только в Австралии. В ЮАР, в Таиланде, в Норвегии, в Уганде, в Чехии. Я ездил по всему миру.
— Завидую, — вздохнула Ирена. — Чем вы занимаетесь?
— Сейчас уже ничем, — он безразлично махнул рукой, словно хотел сказать, что не о чем говорить. Потом вытер кусочком хлеба остатки яичницы и сделал глоток кофе. — Какое-то время я, например, торговал антиквариатом. Но и многое другое делал. Много всего. Я, наверное, чемпион по количеству разных профессий.
— А почему вы вернулись?
— В Польшу? Это моя страна. Я всегда сюда возвращаюсь, если получается. А жил я во множестве разных стран. Везде можно привыкнуть и укорениться. А дома нужно появляться. Бывать.
— У вас нет семьи?
— Была несколько раз. Но это что-то, что не выдерживает проверки временем. Дети вырастают, люди отдаляются друг от друга, устают друг от… как-то не получалось. Время все убивает, когда его слишком много.
Часы в гостиной пробили девять, казалось, они никогда не перестанут бить. В них что-то даже стонало внутри, как на церковной колокольне.
— Почему вы вздрогнули?
— Не выношу этот звук. Ни тиканья, ни боя. Все как раз из-за течения времени. Оно словно постоянно убывает.
— Вы еще молоды. Просто остановите часы.
— И что мне это даст? Могу еще голову спрятать под подушку. Это моя проблема, а не механизма. Я старая женщина. И вины часов в этом нет. — Она собрала тарелки и положила их в пустую сковородку. — Хотите еще кофе?
А потом Ирена снова пошла рисовать. Должна была. Чувствовала, как очередные рисунки, которые роятся в голове, борются за первенство быть выплеснутыми на бумагу. За окнами веранды сгущался туман, сад накрыла морось, все было влажное, холодное и неприветливое. При искусственном освещении чертежной лампы Ирена сидела, словно закрывшись в аквариуме, смотрела в пространство отсутствующим взглядом и рисовала. Она оставляла на бумаге всю темноту, весь ноябрь, одиночество и страх. И эти странные мистические символы, которые уже начали ей сниться. В последнюю ночь она спала тяжело, а утром помнила эти картины. Нагая женщина, закрытая в бутыли, увенчанной короной, стоящая на лугу среди странных деревьев и созданий. И борющиеся друг с другом грифы.
Черный и белый. Мужчина в странной шапке косит лучи. Никогда в жизни у нее не было таких видений. Она не могла их просто так нарисовать, потому что они не имели ничего общего с книжкой, которую она иллюстрировала, но они все равно проникали в композицию. Оказывались на втором плане, появлялись меж виньеток и декоративных элементов.
— Я сделал вам чай.
Жилец поставил чашку с горячим чаем на столик. В первый момент ей хотелось разозлиться, сделать ему замечание за то, что он оказался на частной территории, что смотрит через плечо на незаконченную работу, что нарушает ее личное пространство, что хозяйничает на кухне, но это показалось ей глупым. Они сидели тут одни, до ближайшего дома несколько километров, к тому же отрезанные от мира непогодой. Деление дома на зоны, полные молчания, показалось ей чем-то детским. На самом деле она была рада тому, что он пришел. И ей было приятно, что впервые за многие годы кто-то сделал для нее чай.
— На всякий случай я взял еще сахарницу.
— Я пью чай без сахара, — улыбнулась она.
— Можно мне посмотреть? Вам не нравится, когда кто-то смотрит, как вы работаете, но мне очень интересно посмотреть на работы.
— Когда-то не выносила. Но знаете? Их много лет уже никто не смотрит. Ни когда я рисую, ни потом. Во всяком случае до тех пор, пока я не отвезу их в какую-нибудь галерею. Я их рисую и ставлю у стены. Если хотите, можете посмотреть. В конце концов на то они и картины.
Сначала он внимательно посмотрел на иллюстрации, разложенные на столе, прижатые самыми разнообразными предметами, чтобы они не скручивались, высыхая. Он прошел вдоль них, нахмурив брови, но ничего не сказал.
Молчал он долго, но смотрел с заинтересованностью.
— И как, они вам нравятся?
— Вы сложная женщина. И очень интересная.
— Но вы ведь рассматривали рисунки, а не меня.
— Вы ошибаетесь. Я узнал намного больше, чем вы хотели показать. Только птицы должны лететь в другую сторону, а гриф должен быть под собакой. Иначе не получится.
Ирена отложила кисточку на край банки с водой.
— Что не получится?
— Реакция. Эти рисунки как алхимия. Вы записали часть процесса трансмутации. Так выглядел тайный язык алхимии. Трактаты, полные сюрреалистических рисунков. Это — показал он пальцем — означает отжиг. Эта фигура — ртуть, а павлин — разложение. Эти рисунки — своего рода записи химических реакций.
— Я нарисовала химическую реакцию?
— Намного больше, — ответил он. — Химические формулы — это только запись того, что происходит с элементами, алхимия же была мистикой. Вот почему сегодня алхимики не променяли бы драконов, слепых кроликов и солнца на химические формулы. Те не передают абсолютную истину. Они показывают, что происходит с материей, а это менее всего существенно.
Ирена зажгла сигарету.
— Мне это снилось. Я видела во сне алхимию?
— У меня есть фотокопии нескольких средневековых трактатов. Наверху. Если вы мне не верите, могу вам показать. А может, вы где-нибудь это видели, и оно просто вылетело из головы?
— Это лишь виньетки. Украшение. Впрочем, не связанные с содержанием. То, что вы рассматриваете, — иллюстрации к сказке. Для детей. Никто не собирается с их помощью добывать золото.
— На самом деле алхимия служила поиску тайн жизни. Сотворения. Превращение олова в золото, по сути, была лишь началом. Упражнением. И попыткой найти деньги для дальнейших исследований. Когда найдется способ изменить ртуть или олово в золото, станет возможным изменить что угодно во что угодно. Хотя бы превратить смерть в жизнь.
Ирена вновь потянулась за пером.
С этого момента вы начали разговаривать. Что можно было предвидеть. Два одиноких человека, живущих в одном доме на отшибе, в определенном смысле принадлежащих одному поколению, — невозможно долго играть в гостиницу и притворяться хозяйкой и постояльцем. Разделение пространства, столовая, комната, «ваша терраса», «моя веранда», «еще кофе» — все это было искусственным. Конечно, часть всего этого осталась. Когда он хотел перейти границу между гостиницей и «частной территорией», то всегда стучал, просил прощения и не навязывался. В свою очередь и ты не поднималась наверх.
Он платил за комнату, и это было его личное пространство. Но уже стало ясно, что вы — два человека, живущие в одном доме.
Ты понятия не имела, что он делал, когда пропадал наверху. Он не издавал тогда никаких звуков. Проводил так семь часов ежедневно. Ты не переносила этого, потому что все время помнила те слова, произнесенные у озера, то решительное прощание. Ты чувствовала висящее в воздухе напряжение, ожидая единственного выстрела, который внезапно сотрясет дом, грохота опрокинутой ногой табуретки, внезапного звука разбитого стакана или чего-то в этом роде.
Утром ты ощущала все тот же страх, потому что он мог не спуститься к завтраку, и тогда могло оказаться, что принял перед сном пятьдесят таблеток или перерезал себе горло.
Ты тревожно прислушивалась, как плещется в ванне вода, проверяя, не стало ли там подозрительно тихо, а значит, он уже лежит в алой воде, одна рука свесилась вниз, и с пальцев на бритву, лежащую на полу, капает кровь.
Но ничего такого не происходило.
Конечно же, тебе не хотелось обнаружить в своем доме труп. Ты не хотела скорой, полиции, следствия, сплетен, трудных поисков родственников и так далее. Ты не знала откуда он приехал, чего хотел, от кого убегал, куда стремился, но ты знала, что не хочешь, чтобы он умер.
Ты наблюдала за ним.
Иногда он выходил из дома и кружил по окрестностям. Молча и без цели. Ходил по лесу, прохаживался по тропинке вдоль озера и в молчании смотрел на воду. Часто садился — на стволах поваленных деревьев, на помосте или на стуле, который я вырезал на холме из ствола старой груши, сожженной молнией. Садился и смотрел перед собой в глубокой, безграничной задумчивости.
Я любил это кресло.
Груша одиноко стояла в вересковой пустоши. Когда однажды после весенней бури она умерла, я взял веревки, плотницкий топор, долото и скобеля и превратил ее в глубокий трон, ушедший ножками в землю, с которого был хорошо виден склон, по сторонам обрамленный стенами сосен, прибрежными кустами, а в долине окруженное лесом озеро. Со стороны дома росли кусты боярышника, и потому не так-то легко было его увидеть. Но он его нашел и сразу же понял, почему я вырезал этот стул. Достаточно было только раз увидеть картину, которая отсюда открывалась. Достаточно было раскинуться на гладком деревянном сидении, найти все углубления именно там, где они должны быть.
Когда ты впервые увидела его фигуру в моем кресле, у тебя по спине побежал холодный озноб, было похоже на то, словно там сидел я. Ты хорошо знала этот вид. Если у меня была хандра и я тосковал по горам, если мы поругались или появились какие-то проблемы, было ясно, что меня можно найти там. Но ты никогда не поднималась на холм, чтобы продолжать ругаться, никогда не желала дальнейших выяснений, не говорила мне, что нужно взять себя в руки. Это место я считал моим полнейшим убежищем. Ты уважала это место. Если я поднимался сюда, разговор был окончен. Я сидел здесь час или два и чувствовал, что вся печаль, вся грусть, гнев, тоска и отчаяние уходят в кресло и стекают по корням в землю, стекают так, как когда-то утекло туда несколько миллионов вольт гнева Господня. Я сидел столько, сколько было нужно. Иногда это длилось целую ночь.
А потом я возвращался, и все было хорошо.
Но никогда я не сидел на нем во время грозы.
Вот тогда ты его и увидела, наверное, во время последней в этом году бури. Осенней бури.
Редкое явление, странно зловещее и словно не на месте. Он сидел там в своей шляпе и в черном, блестящем от дождя плаще, на фоне больного, грязно-желтого неба. Курил одну за другой самокрутки и смотрел на озеро. Ты не могла отвести взгляд, убежденная, что вот-вот его сидящая на деревянном троне фигура сольется с небом ослепляющей огненной змеей, а потом под аккомпанемент ужасного треска вспыхнет голубым огнем. Старец на горящем троне, словно праславянский властелин во время погребения.
Но ничего такого не случилось.
Обычное его настроение было ровным и спокойным, но ты с растущим интересом замечала все, что он делает. Многое привлекало твое внимание.
То, как он скручивает папиросы, вынимая из мягкого старомодного мешочка из тонкой кожи мелко нарезанный табак, напоминающий сушеный мох. Как собирал самые маленькие крошки и старательно, трепетно раскладывал их на папиросной бумаге, а потом машинально, не глядя, одной рукой скручивал ровную-ровную, словно из коробки, папиросу.
То, как ел. Раскладывал на коленях салфетку, аккуратно брал столовые приборы, делил еду точными, вымеренными движениями. Без разницы была ли это котлета, овощи или суп, его можно было снимать на камеру и показывать слушателям школы дипломатов. Но правила хорошего тона были чем-то, чего можно было ожидать от человека его возраста. Совсем иначе он ел, когда находился один. Тогда с большим удовольствием держал еду в руке, отрезал маленькие кусочки и подносил их ко рту на кончике ножа. Не делал бутербродов, не перекладывал хлеб ветчиной, а все ел отдельно по очереди то одно, то другое. Любил толстые куски, внушительные шматы мяса, ломти сыра и ел их подобным образом, если был один, не в твоем обществе, а ты украдкой поглядывала из-за двери или видела его отражение в серванте. Никогда сам не резал хлеб, а отламывал куски. После еды буханка хлеба выглядела так, словно ее погрызла лошадь, но ты ничего ему не говорила, а он всегда собирал все крошки хлеба. Если брал отрезанный ломоть хлеба или отрывал, аккуратно собирал с тарелки все крошечки и съедал.
Когда вы разговаривали, создавалось впечатление, что Миколай знал все обо всем и все, что стоит увидеть на свете, уже видел. На каждую тему мог рассказать какую-нибудь интересную историю, но в этом не чувствовалось никакого позерства. Мог внезапно запеть японскую песню или вставить поговорку на суахили, но у него это выходило как-то естественно. Тебе никогда не казалось, что он рисуется.
Он интриговал тебя все больше.
Наверное, потому, что он вдруг уехал на несколько дней, ты нарушила все свои принципы и прокралась в его комнату. Ты никогда не совала нос в чужие дела и всегда имела высочайшее уважение к чужому пространству. Самый простой способ потерять лицо — отдаться полному святой праведности чувству осуждения других. Сплетни возмущали тебя, чтение чужих писем было отвратительно. Но в этот раз все было по-другому.
Как каждое нарушение собственных принципов, это тоже стало возможным постепенно. Сначала ты пошла в его ванную, чтобы отнести туалетную бумагу и чистые полотенца. Ванная комната — это такое место, где можно многое узнать о человеке, который ею пользуется. Расставленная вокруг раковины косметика может показать скрываемый нарциссизм или ипохондрию. Особенно с течением времени. Это побледнело, то обвисло, а потому мы используем новый восхитительный крем. Человек обрастает косметическими средствами, как магазин с косметикой. Рекламируют всякое ночье, то против облысения, то против морщин, каждый знает, что они безрезультатны, но почему бы не попробовать?! А по прошествии еще нескольких лет на смену магазину с косметикой приходит аптека.
Миколай мылся хозяйственным мылом. Обычным, пахнущим щелочью, как на кожевенном заводе. Такое выдают, наверное, в армии или в тюрьме. У него был допотопный набор для бритья: мисочка для размешивания мыла, помазок из барсучьей щетины и опасная бритва. Все было непрактичным и старым. Прилично истрепанным, но без того старого нездорового налета, как на предметах, стоящих в магазинах антиквариата, обычно искусно реанимированных из состояния полной потери внешнего вида. Эти просто хорошо сохранились. А когда-то были превосходны.
Мисочка вырезана из какого-то красного камня, черенок помазка и бритвы сделаны из палисандра и огранены металлом, напоминающим золото. На острие бритвы выгравировано Corrado Tolero и значок с двумя скрещенными шпагами. Наверное, он возил их по привычке или на всякий случай, потому как носил бороду, которую подстригал острыми, видимо хирургическими, ножницами. Кроме этого у него была вместительная металлическая фляжка, украшенная эмалью и золотым гербом. Она тоже была старая, серебряная, с узкой вмятиной на боку. Ты вынула пробку и почувствовала чудесный пряный запах одеколона. Он не походил ни на что из того, что можно купить в магазине. Наверное тогда, сидя на краю ванны с этой бутылкой в руке, ты поняла, что не хочешь, чтобы он уезжал.
Он перемещался по дому тихо и деликатно, как кошка, источая этот экзотический аромат, наводящий на мысль о джунглях, но всегда был рядом. Был так явно и ощутимо. Был, когда ты не могла открыть банку, и был, когда тебя злила телепередача или газета. Просто-напросто был где-то поблизости, готовый сказать что-то, нивелировавшее твою злость или печаль, делая их пропорциональными.
Когда ты боялась бандитов, он рассказывал тебе о том, как путешествовали по Европе в семнадцатом веке. О ком-то очень богатом, окруженном вооруженной до зубов собственной армией и переодетом в лохмотья нищего. Рассказывал о дорогах, уставленных виселицами, и богатых шляхтичах, которые промышляли разбоем и собственноручно издавали указы о смертных приговорах. О том, что какой-то рыцарь мог быть единственным цивилизованным человеком среди нескончаемого запустения, где в сараях жили путешественники, едва умеющие читать крестьяне, и, как правило, оказывалось, что у него в подвале есть своя собственная камера пыток.
Многих вещей в современном мире он не любил, но всегда мог что-то сказать в его защиту.
И был.
А сейчас уехал, и дом снова сделался пустым и мертвым. Снова тень поселилась в углах, и снова появился страх, старость и пустота. Ты опять стала разговаривать сама с собой. Часы в гостиной решительно тикали, словно смерть шагала к тебе по паркету, цокая каблуками. Ты почувствовала, что, возможно, Миколай сейчас вернется, но через несколько дней заберет свой сундук, свою шляпу и исчезнет уже навсегда. И взамен возвратятся пустота и мрак.
И уже не исчезнут.
Ты хотела, чтобы он остался. Еще ненадолго. А лучше надолго.
Где-то внизу выдвижной ящик со столовыми приборами открылся и грохнулся на пол.
Заскрипели ставни, но ты упрямо поджала губы и не обращала внимания на шум.
Он оставил дверь закрытой, но ключ забрал. И ты пошла на кухню и взяла другой, даже не глядя на упавший ящик, растерявший все содержимое.
Конечно же у тебя был повод. Ты хотела проверить, не лежит ли в прикроватной тумбочке револьвер с одной пулей в барабане или не стоит ли случайно у кровати флакон с секоналом. Все это было для его блага. Ты по-человечески заботилась.
Ты открыла дверь, но, конечно же, не заметила маленькую щепочку, выструганную из спички, которая была воткнута между петлей и дверным косяком, и щепка упала на пол.
В комнате был порядок, в ней стало уютно. На застланной постели лежало одеяло. Куртка, теплая клетчатая рубашка и шляпа висели на вкрученных в дверь крючках. Сундук занял стену рядом с письменным столом и был накрыт куском шкуры дикого кабана, которая обычно без дела лежала на стуле. Полки заставлены книжками и небольшими фигурками, деревянными и каменными.
На поверхности стола лежало несколько записных книжек и очень старая украшенная перьевая ручка, стояла бутылочка чернил, лежали кусок сургуча вишневого цвета и ножик с блестящей перламутром рукояткой. Здесь же возле лампы находилась ровная стопка листочков в клеточку, испещренных замысловатыми вычурными письменами с завитушками. Их прижимало что-то похожее на небольшую граненую бутылочку, наполненную золотой пылью. Ты взяла ее в руки, и тут оказалось, что это не бутылочка, а тяжелый металлический предмет в виде бутылочки.
В комнате были еще две пузатые бутыли, которые находились в компании цилиндрической серебряной рюмки. Бутыли содержали что-то резко пахнущее алкоголем и сушеным черносливом, были книжки и шкаф с одеждой, но всего интересней оказался сундук.
Ты не смогла удержаться. Сняла шкуру дикого кабана и открыла его. Замка не было, но ты конечно же не могла знать, что между металлическим окладом крышки и маленькой щепкой на стенке сундука протянута тоненькая невидимая ниточка.
Наверху лежал странный, напоминающий саблю, кортик. Ты вынула его из ножен и увидела, что когда-то это действительно была сабля, но ее сломали и переделали. Оборванная латинская фраза, выгравированная на отломанном острие. Nostrum non est victoria, sed opu… Латынь ты не помнила. Еще одна старая вещь. Видимо, он и в самом деле торговал антиквариатом.
В сундуке таких вещей было больше, но ты знала, что не сможешь все их детально рассмотреть. Коробочки, банки, рулоны бумаги, перевязанные красным шнурком, мешочки и — конечно же! — старый, обернутый в кусок замши револьвер. Однако было похоже, что барабан все-таки пуст. Оружие было длинное, тяжелое, на вид как из вестерна. Внизу лежали четыре такие старые книги, что ты даже присвистнула сквозь зубы. В потрескавшемся кожаном переплете с вытертым золотым тиснением, в металлическом окладе, с фигурными скобами-застежками. Целое состояние! Может, это книги по алхимии, о которых он говорил? А может, он их украл?
Под книгами находилась обшитая вытертым бархатом крышка, закрывающая нижние части сундука. Но можно было выдвинуть две ручки, разблокировать защелку и вынуть ее, что ты и сделала. Тебе было стыдно, твои щеки горели от смущения, но ты просто не могла остановиться. Чувствовала себя, как девочка, которая украдкой роется в вещах на мамином туалетном столике.
Под ложным дном находилось разделенное на части отделение с перегородками, выстланными мягкой тканью. Там стояли большие стеклянные сосуды с причудливо выгнутыми длинными носиками, какие-то почерневшие, сложенные вместе, металлические прутья с болтами и зажимами, металлические сосуды походили на туристические, полные цветного порошка квадратные бутылки со стеклянными пробками утопали в собственных, мягко выложенных углублениях.
Он на самом деле занимался алхимией? В двадцать первом веке? С другой стороны, все в этом сундуке было неимоверно старым. Странные вещи.
Ты сложила все как было — книги, шкатулки, револьвер, кортик — закрыла крышку и положила на место шкуру.
В выдвижном ящике письменного стола нашлась еще одна шкатулка — полная фотографий. Ты не могла преодолеть искушение. Искала следы его прошлого, что-нибудь, что человек должен накопить в течение жизни. Какие-нибудь следы контактов с людьми. Какое-нибудь доказательства того, что он не возник из небытия в том ноябрьском тумане вместе со своей шляпой и косичкой, а был живым человеком.
Женщина на фотографии сидела на бетонной скамейке вся в ярком блеске солнца. Она сидела боком, ее длинные ноги под тонким легким платьем были вытянуты на всю длину скамьи, она смеялась и одной рукой придерживала солнечные очки, которые торчали в развевающихся на ветру черных волосах. За ней маячили белые, нагретые на солнце здания, перекрученные верхушки пальм и мачты яхт. Небо было распаленным.
Она была красива, если вы, конечно, предпочитаете средиземноморский тип красоты. Черные миндалевидные глаза, узкий орлиный нос, торчащие скулы. Похожа на еврейку, гречанку, а может, на испанку или француженку. Красотке было максимум лет сорок. Не она ли услышала страшное сухое «прощай»?
Внизу еще одна фотография — другая женщина, другое время. Цвета на снимке выцветшие, макияж на лице девушки тенями лежит на щеках, торчащие черные волосы и треугольное лицо. Она была одета в кожаную куртку свободного покроя и стояла перед зданием, которое как-то особенно красиво выглядело — белые окна и белая дверь, оштукатуренное и покрашенное странным ржавым цветом. Женщина держала маленькую белую собачку, которая неотрывно смотрела в объектив фотоаппарата.
Еще фотографии и еще. Другие женщины, ни одна не повторяется дважды. У всех маленькие очерченные брови и темные глаза, узкие носы, темные или рыжие волосы. Две были азиатками. Они стояли, сидели, одна ехала на велосипеде по какому-то пейзажу.
Очередные фотографии стали выцветшими настолько, что утратили всякие оттенки голубого, зелень порыжела, небеса побелели, платья приобрели длину за колено, прически превратились в начесанные стога, макияж стал ужасный — подводка на веках, клипсы, блеск на губах.
Потом несколько черно-белых снимков, белые носочки, торчащие из лакированных туфель, черные или рыжие волосы сменились высоко собранными прическами, декольте поднялись под шею, платья стали еще длиннее.
Потом фотографии с зубчатыми краями на шелковистой, в оттенках сепии, бумаге. Девушки с челками, с каре, подкрученными на китайский манер, с маленькими смолистого черного цвета узкими губами. Двадцатые годы. Это было еще перед его рождением. И ты поняла тогда, что это должно быть снимки его родных, какие-то семейные ценности, из которых, неизвестно почему, он выбрал только женщин. В коробке не было фотографий мужчин, ни одной, только одни молодые женщины. Он не хотел фотографий ни старых бабушек, ни тетушек, а собрал только их молодые, девичьи образы. Почему? Может, боялся старости?
Но не боялся пожелтевшего снимка двадцатилетней черноволосой прабабушки, сидящей в ателье с сигаретой в длиннющем мундштуке, одетой лишь в ботинки на шнуровке, низку жемчуга и маленькую дурацкую шляпку. Снимок был настоящим сокровищем в коллекции, был виден кудрявый холмик лобка и складки на животе, потому что прабабка понятия не имела, как нужно сидеть, чтобы правильно показать фигуру.
Внизу ты нашла несколько стеклянных пластин с еще более постановочными фотографиями девушек в огромных, украшенных цветами шляпах; руки в ажурных перчатках держали зонтики или подолы длинных платьев.
Ниже была бижутерия. Овальный серебряный медальон на цепочке. Ты открыла его, чтобы встретить чернобровую женщину с темными высоко заколотыми волосами, с локонами, спадающими на щеки, — портрет выписан на фарфоровой пластинке размером с ноготь кисточкой, которая, вероятно, имела всего один волос. Нужно было иметь микроскоп, чтобы сделать что-то подобное. Миниатюру окаймляла прядка черных волос, которую придерживали металлические лапки.
Внизу силуэт из бумаги. Черный девичий профиль на белом картонном фоне, все истлевшее и хрупкое, как крыло бабочки.
Еще одна миниатюра на медальоне, большего размера и хуже выписана, бледное лицо женщины, немного одутловатое, с ярким румянцем на щеках, почти неразличимое под белыми локонами высокого парика.
Очередной медальон большой, размером с печенье, и тяжелый, в золотой рамке с множеством украшений, и очередной портрет — черные глаза, черные волосы, замысловатая прическа, зеленое платье с застежкой у шеи. На обратной стороне гравировка, которую ты прочла с трудом: «Любишь чары нежности, надежду. Для тебя она. Что же я есть. И та смеется».
На дне шкатулки лежало еще несколько перстней и восемь колец. Золотых, серебряных, с украшениями и обычных. И еще перстень-печатка с негативом герба, вырезанным в серебре.
Ты положила содержимое на место с ужасным ощущением брезгливости, с чувством, что ты вымазалась, и с надеждой, что он никогда не поймет, что ты копалась в его вещах. Иначе ты бы просто сгорела со стыда.
Поглощенная фотографиями, ты даже не заметила, как стемнело.
Ты ничего так и не узнала.
Ты влезла сюда, чтобы найти ответы на незаданные вопросы, но ничего не поняла.
Ты по-прежнему ничего не знаешь, кроме того, что тебя переполняет странное зловещее предчувствие. Тайны остались.
И их стало еще больше.
Начал выть Узи. Грустно и протяжно.
У тебя по спине побежали мурашки.
Дом был пустой. Темный и тихий. За многие годы ты научилась так жить, а теперь все способы вести жизнь в одиночестве куда-то исчезли, и осталась тошнотворная леденящая тоска.
И тишина.
Зажигая по пути лампочки, она пошла в оранжерею, приготовила карандаши, перья и кисточки, открыла бутылочки с тушью и сорок пять минут провела, глядя на прикрепленный к чертежному столу прямоугольный лист картона. Он был чистый и содержал все возможные картины и рисунки, все шедевры и весь китч. Был словно врата в другой мир.
Ирена протянула руку с заточенным, как игла, карандашом «Дервент» и провела линию. Потенциальные возможности, картины, рисунки и миры внезапно исчезли. Прямоугольник стал листом бумаги, помеченным линией карандаша. Врата закрылись.
Она стиснула зубы и нарисовала картинку. Насильно. Знала, что ей нужно рисовать, и была профессионалом. Эффект оказался такой, что лист бумаги, разорванный наполовину, приземлился в мусорное ведро под столом. Его нельзя было положить к предыдущим.
Ирена прошла на кухню. Вернулась в гостиную. Включила телевизор. Приготовила ванну. Встала. Села.
Зачем все это нужно?! Все было бессмысленно.
Ночь тоже выдалась ужасная. Одинокая и грустная. Предощущение того, какими будут все последующие. Ирена лежала в спальне и плакала. Тихо и безутешно, словно он уже уехал, словно она уже осталась одна. Плакала от тоски.
А когда поняла, что это значит, прямо села на кровати.
— Что я должна сделать? Возможно ли это вообще? — Она посмотрела в потолок. — Не знаю, котенок, как это все могло случиться, но, похоже, ты еще раз смогла влюбиться. — Посмотрела вверх, вслушиваясь, словно надеялась на ответную реплику. — Или я просто хочу быть с кем-нибудь? Все равно с кем. Ну? Скажи мне. Я знаю, что ты есть. Что теперь мне делать? Мой ли это мужчина? Или…
Ответила ей тишина. Ничего не произошло. Дом был пустой. Утром она приняла решение. В ванной, стоя перед большим зеркалом, нагая и мокрая.
— У тебя двенадцать дней, старая ты перечница, — Ирена направила палец в отражение. — Двенадцать дней, чтобы заполучить мужика.
Ты была женщиной. У тебя были свои приемы.
И надежда, что ты еще сможешь.
Ты начала с того, что покрасила волосы оттеночным шампунем. Цвет вызывающим не был — темный бронз, близкий к натуральному. Будто бы светлый цвет делает моложе, но только явная идиотка решилась бы стать блондинкой для мужчины, который не оставил себе ни одной фотографии светловолосой женщины. Впрочем, она не была седой, а всего лишь с проседью. Подровняла брови, придав им классическую форму. Нанесла основу, тени и тушь. Работала все быстрее, и это напоминало вдохновение. Подчеркнула контур губ. Замаскировала обвисшие мышцы на скулах. Была художником. В конце концов, черт возьми, она умела нарисовать лицо женщины более молодой и более интересной. Даже если нужно все это сделать на собственном лице. Тени, пудра. Карандаши, кисточки, подводки падали в раковину, какая-то помада шлепнулась на пол. Она не обращала на это внимания, пока не закончила и не посмотрела на свое отражение.
Результат был ужасный.
Из зеркала на нее смотрела не пожилая женщина, но и определенно не звезда. Разве только провинциального танцпола. Что-то между стриптизершей в прошлом и постаревшей вдовой циркового артиста. Не хватало разве что боа из перьев и накладных ресниц. Может, не прямо сразу проститутка, скорее хорошо сохранившаяся хозяйка борделя. Браво!
Ты смыла маску тоником, со злостью швыряя в раковину упрямые ватные диски.
А потом все пошло сначала.
Только по-другому.
Ты не собиралась подцепить кого-то на дискотеке в санатории. Нужно было лишь, чтобы он обратил на тебя внимание. Чтобы подумал: «Эта моя хозяйка вполне ничего себе…», а не сразу же заметил, что ты нарисовала себе лицо. Потому она сделала другой макияж, деликатно подчеркивая то, что у нее осталось от красоты, и все. Накрутила волосы, но заколола их сзади на шее широкой заколкой.
Вместо свободной юбки и блузы, которые были на ней ежедневно, надела другое платье. Не коктейльное с декольте, другое. Скромное коричневое, подчеркнуто домашнее, но зато обтягивающее фигуру.
Решив действовать, Ирена обнаружила в себе больше жизни, но по-прежнему была не в состоянии рисовать.
День подходил к концу. Собственно, то меж одними, то другими бессмысленными передвижениями и долгими взглядами на калитку, виднеющуюся за дверью, и на спящего пса. Ничего не происходило.
Ирена ждала.
Тысячу раз посмотрела в сторону ворот и тысячу раз потеряла надежду. Деревья стояли в полумраке и моросил дождь, мокрые ветви качались на ветру. Тикали часы. Наступило и закончилось время обеда в одиночестве с чашкой супа из пакетика и бутербродами.
Ирена решила, что, когда он придет, она будет сидеть на веранде и рисовать. Поэтому деловито сделала набросок — какую-то мазню, — и когда наконец серый «сааб» блеснул фарами перед воротами, уселась на своем стуле и взялась за картину. Вымазала пальцы жирной пастелью и нарисовала на щеке небрежное пятно, не обращая внимания на его машину, которая въезжала на место, спрятанное за домом в тени дровяного сарая. Пятно добавляло ей очарования, внешний вид сделало более озорным и создало впечатление, что она охвачена вдохновением. Прямо хотелось протянуть ладонь и вытереть его.
Ирена слышала, как он открыл дверь, слышала его шаги в прихожей и на кухне. Рисовала.
Потом встала, чтобы безразлично поприветствовать его, только тогда, когда он открыл распашную дверь в гостиную, бывшую проходной комнатой.
Не понятно, как это случилось, но третий поясничный позвонок выбрал как раз этот момент (еще сегодня утром она подумала, как хорошо, что спина уже давно ее не подводила, — ну вот, всегда так!). Чувство было такое, что позвоночник переломился, как высохшая веточка. Тело согнуло пополам, ноги беспомощно подкосились. Так, как если бы кто-то рубанул по пояснице краем лопаты. От боли в глазах побежали красные круги и фейерверки серебряных искр. Она не упала только потому, что сразу же за дверями веранды схватилась за перила лестницы. Должна была пройти по гостиной величественно и несколько безразлично, а вместо этого скрючилась в прихожей, свернулась у лестницы в клубок.
Первый приступ острой боли утих и растворился, став тучей тошнотворного тупого страдания, которое было ей прекрасно известно. Как выстрел из самострела раскаленным болтом по самому низу спины. Теперь она чувствовала, что этот горячий железный болт по-прежнему торчит глубоко в теле. Она знала, что, если попытается выпрямиться или хотя бы сдвинуться с места, боль тотчас же напомнит о себе новой вспышкой огня. Ей хотелось плакать от злости и обиды.
Ирена постепенно разогнулась, хватаясь за поручни лестницы, и более-менее выпрямилась, перекрученная и согнувшаяся, как Квазимодо. Боль пронизывала спину, ягодицы и бедро — всюду, где проходил нерв.
— Что с вами?! — Пальто на нем был расстегнуто, а в руке небольшая пухлая папка.
— Ничего, — сквозь слезы процедила Ирена. — Это позвоночник. Бывает. Я приму таблетку. Пройдет.
— Нет, — услышала она решительный голос. — Само не пройдет.
А потом ее, согнутую до земли в какой-то идиотской позе, осторожно, но решительно подняли. Она почувствовала, как он берет ее на руки, легко и аккуратно, чтобы не навредить несчастным нервным окончаниям, защемленным между сдвинувшимися позвонками.
Она позволила положить себя на живот, одну ее руку он выпрямил куда-то за голову, другую положил вдоль тела, а когда укладывал, она почувствовала его ладони на своих бедрах. Сильные руки. Твердые, холодные и сухие. Миколай подтянул одно ее колено довольно высоко, потом отошел, чтобы снять пальто и бросить его на кресло.
А потом она почувствовала его руки, решительно путешествующие вдоль ее спины и исследующие позвоночник. Как-то жестко, косточками или большими пальцами. Он ощупал все позвонки до самого низа, а потом она почувствовала болезненное нажатие то тут, то там. Каждый раз боль была как от горячей иглы. Миколай нажал где-то, и заболело нестерпимо. Ирена вскрикнула:
— Что вы делаете? Вы сломаете мне позвоночник!
— Спокойно, — ответил он решительным голосом врача. — Пожалуйста, расслабьтесь и не шевелите головой.
Нажал на ее разболевшийся в пояснице позвоночник сразу в нескольких местах. Потом еще раз где-то в области таза. А потом решительно поднял ее бедра и подал к спине колено. Раздался хруст, который она почувствовала даже в голове. Позвоночник Ирены завопил. Боль взорвалась и рассеялась, как туча. Пропала даже ее окутывающая тошнотворная тень. Боли не стало, появилось волшебное облегчение.
Ирена ойкнула от радости и блаженства, обмякла на диване, боясь даже пошевелиться.
Миколай легко и решительно потянул ее за ногу, а потом положил в другой позе. Она поддалась этому с чувством, что не происходит ничего эротического. Его касание было решительным и ощутимым, как у физиотерапевта или даже у ветеринара.
Она разрешила обследовать свой позвоночник отдел за отделом, в середине что-то хрустело, трещало и скрипело, но, похоже, составлялось правильно. В конце он переплел ее руки каким-то замысловатым движением, внезапно потянул вверх и перевернул. Она пришла в ужас, слыша треск позвонков, но в этот момент почувствовала, как сверху донизу они вдруг легли ровно, как падающие кости домино.
Ничего не болело.
— Пожалуйста, — произнес Миколай. — Вы можете встать.
Он протянул ей руку, но она встала сама, с чувством облегчения. Все прошло.
— У меня ничего не болит! — воскликнула Ирена. — Обычно в таком состоянии я бываю неделю. Где вы этому научились?
В ответ он махнул рукой.
— В Японии. Не имеет значения. Вы можете ходить, как обычно. Прострел не вернется, но я не позволю вам сегодня вертеться на кухне. Разрешите мне приготовить ужин. Я вас приглашаю.
Ирена сделала несколько шагов, двигаясь прямо и с достоинством, как модель, как должно. Как прекрасно было стоять и ходить без этого болта, сидящего между почками. Миколай взял пальто и словно украдкой взял со стола свою странную папку. Сделал это незаметным движением карманника и тотчас же спрятал под перекинутой через руку одеждой.
— Я сейчас вернусь. Вы разрешите пригласить вас на ужин?
— Разрешу, — ласково ответила она, стараясь, чтобы слова звучали непринужденно.
Она сидела на кухне и смотрела, как впервые за много лет мужчина здесь рубит, чистит, нарезает, готовит и приправляет. Он накупил много разной еды, которая красиво лежала на деревянном столе, как на голландском натюрморте.
Тарелка больших креветок, рядом пучок укропа и кусок мяса, прекрасный белый лук-порей с хвостом зелени на конце, как на гербе Уэльса, утка, головки чеснока, грибы. Она смотрела на это изобилие скептически. Роман при таких обстоятельствах сделал бы яичницу, тут он был мастером, мог отварить или обжарить на сковороде колбасу или приготовить замороженные овощи. Впрочем, в то время не было готовых блюд, поэтому, когда она уезжала, он питался бутербродами и супами из пакетиков или ходил обедать в паб в Плотичне, где ел сомнительный бигос или котлеты.
А тут — вы только посмотрите! Суп из раков Bisque d’ecrevisses. («Раков не было, и я взял лангусты»), а потом фаршированная грудинка из телятины, пюре из картофеля и салат. На десерт — мороженое с горячим черничным соусом.
Она ничего не сказала, лишь смотрела, как мелькает в его руке нож, нарезая морковь и лук, мелькает так быстро, как нож в овощерезке. В кастрюле кипела вода, пахло измельченным чесноком. Креветки приземлились в кипящую воду, Миколай растирал масло с желтками, измельчал петрушку, растирал в ступке скорлупу креветок в муку. Большинство ее латунных и медных кухонных приспособлений, которые многие годы только украшали кухню, вдруг оказались на столе и нашли себе применение. Он даже не посмотрел на миксер, а взбивал яйца в пену древним венчиком, печень рубил снятым со стены изогнутым тесаком.
И рассказывал об истории и о прелестях современной цивилизации. И о мясе.
— Это моя метода поднять настроение. Меня радуют такие мелочи: например, у нас всегда есть свежее мясо. А вы знаете, что такая ситуация сложилась совсем недавно? Каких-нибудь пару десятков лет назад. На протяжении сотен лет люди, если и ели мясо, то свежим оно было всего несколько дней. Потом приобретало плохой запах или заветривалось. Отсюда появилась привычка добавлять приправы. «Перец и шафран всему на кухне пан». Потому что мясо вечно становилось с душком. Без приправ невозможно было его съесть. А сейчас — пожалуйста. Я добавляю приправы, чтобы усилить аромат блюда, а не чтобы нивелировать вонь. Порой полезно ценить такие вещи, как холодильник или хотя бы ванна.
Ирена сделала глоток вина. Тяжелое, сладковатое, с пряно-вишневым запахом. Херес амонтильядо. Кухня была полна запахов, света и жизни. Стучал нож, шипел в сотейнике жир. Ей хотелось, чтобы так было всегда. Каждый день.
— И хочется вам мучиться? — спросила она с едва скрываемым кокетством.
— Я готовлю для вас. Как мне могло бы не хотеться? Ужин с красивой женщиной — это единственный и самый лучший повод. В этом смысл готовки. Это честь. Сам я только наполняю желудок. Я бы сам съел прямо из банки.
Хороший ответ.
Понятно, что к ужину ты переоделась. Грудь поднята в высоком лифчике, капля «Опиума», растертая на шее под ухом, шпильки, блеск лайкры, обтягивающей бедро в разрезе юбки. Пламя стреляет в камине, блеск свечей, профильтрованный сквозь рубиновую жидкость в бокале.
И мужчина, сидящий напротив. Высокий, с коротко постриженной седеющей бородой и длинными волосами, собранными в хвостик. Не надел галстук. Оригинал, не делает ничего, что могло бы показаться очевидным и банальным. Воротник белой рубашки стянут ремешком, который придерживает серебряная брошь. Миколай смотрит на тебя с едва скрываемым восхищением, его глаза блестят в пламени свечей. Улыбается. Сонно, словно в раздумье. Он видел многое. Хорошо понимает, что сейчас происходит. Что-то говорит, шутит. Знает, что ему нельзя быть сейчас ни задумчивым, ни скучным.
Сидит напротив тебя с поднятым бокалом, улыбается и ловит твою улыбку. Иногда его взгляд едва скользит в твое декольте, туда, где грудь и блеск золота на тоненькой, как ниточка, цепочке. Чужой мужчина.
Не я.
А меня уже нет.
И давно должно было случиться то, что происходит сегодня.
Он видит то, что вижу я. Что, когда ты его слушаешь, у тебя расширяются зрачки и на лице появляется таинственная улыбка, что ты всем телом подаешься вперед, что поправляешь волосы, облизываешь губы. Ваши пальцы встречаются, когда вы одновременно протягиваете руки к бутылке. Ты становишься серьезной, но на лице блуждает таинственная улыбка. В твоих глазах удивительный блеск, немного игривый, немного несмелый. Я помню его.
И тоскую.
Две бутылки вина — это не так много, особенно если ужин сытный. Но абсолютно достаточно, чтобы стать поводом.
Вы танцуете. Под блюз со старых виниловых пластинок. Ты всегда любила танцевать.
В первый раз ваши губы встречаются под мелодию «St. James Infirmary». Прекрасная мелодия. Я тоже лежал на холодном столе, мертвый и белый, как снег. Но больница называлась Воеводская клиника в Новом Тарге. Такое название для блюза не подходит. Не госпиталь святого Якова.
Наверное, если бы вы были помоложе, вы бы сделали это на ковре перед камином или даже на столе, сбросив на пол серебро и фарфор. Но в определенном возрасте нет ничего лучше старой двуспальной кровати.
Когда-то это была наша кровать. А потом на долгие годы твоя. Одинокая, с одной пустой и холодной половиной. А сейчас она вдруг перестала быть обычной мебелью в спальне.
Со стороны это напоминает борьбу. Полумрак комнаты маскирует недостатки ваших тел. Не видно веснушек, поблеклостей, складок на коже, не виден возраст, только два человека. Потому ты не разрешила ему зажечь верхний свет. Ты хотела чувствовать себя увереннее. Не вспоминать, что грудь, освободившись от лифчика, тотчас обвисла, что ягодицы свисают без лайкры колготок.
А ему это совсем не мешало, но он уважил твое желание. Остался гореть только ночник, и в его тусклом свете просто были видны люди, которые целуются, ласкают друг друга, переплетаются, словно все еще танцуют. Немного неловко — вы еще не читаете друг друга, еще не знаете, чего хочет другой, не понимаете, что он сделает в следующее мгновение. Поэтому это немного напоминает борьбу. Но все изменится. Это лишь вопрос времени.
Моя любимая.
И какой-то тип. Таков порядок вещей. Все циклично.
Ты переплетаешь ноги на его спине. У тебя красивые стопы — узкие и чувственные. Они совсем не изменились.
Слышен твой стон. Ритмичное и ясное: «Ох! Ох! Ох!», вторящее ударам изголовья кровати о стену. Это не твоя обычная реакция. Просто ты давно хотела так сделать.
Хотя бы еще раз в жизни.
— У
тебя много шрамов.
Ирена лежала, опираясь подбородком о его грудь.
— Я старый. Набралось.
Она бесстыдно рассмеялась и нырнула куда-то вниз под одеяло.
— Никаких тому доказательств.
Он поцеловал ее.
— Это все ты, твои чары.
Ступеньки скрипели.
— Противный звук. Словно кто-то ходит, — произнес Миколай и свернул себе сигарету. — В первые ночи я по нескольку раз выглядывал в коридор.
— И что? Видел кого-нибудь? Этот дом старый. Дерево все время дышит, нагревается, остывает, потому все трещит. Всегда так было.
— И двери всегда открывались и закрывались? Картины падали?
Темные глаза Ирены смотрели на него без особого выражения.
— Ты боишься?
— Скорее мне интересно. Ты никогда ничего не видела?
— Нет. В любом случае это не может быть, Роман.
— Почему?
— Я бы чувствовала. Знала бы, если бы он был здесь. Мы были так близки, как только могут быть близки люди. Когда он погиб… — Она взяла у него сигарету, сделала затяжку и вернула, — когда он
погиб, от меня словно осталась половина. Наверное, поэтому я так отсюда и не уехала. Мы мечтали об этом доме. Это было наше место. Я не могла его оставить. Иначе оставалось бы только скитаться.
— Жизнь странника не так уж и плоха, — рассмеялся он.
— Для кого как. В конце концов нужно найти какое-то свое место. А мое здесь.
Он молчал. Ирена смотрела на его лицо в отблеске красного огня.
А потом они снова любили друг друга. В полной темноте, в которой существовало только прикосновение, только тепло и холод, гладкая поверхность кожи или шелковистость волос.
— Не уезжай, — попросила она в кромешной темноте. — Останься еще немного. Со мной.
— Ты так хочешь? Не поздно для нас?
— Поздно, чтобы откладывать. Что нам мешает попробовать? Ведь нам нечего терять.
Кроме друг друга.
— Хорошо, я останусь.
Ступени на лестнице перестали скрипеть. Стукнула дверь.
О бабочках ты рассказала ему немного позже. Собственно, он сам спросил о них, разглядывая твои картины.
— Я пыталась с ними сжиться. С первой, которую нарисовала в тот день. Я вернулась к ней, наверное, через месяц после похорон. До этого была не в состоянии что-то делать. Я должна была начать рисовать, иначе можно было просто сойти с ума. Это был пейзаж. Такой спокойный, деревенский, квинтэссенция летнего вечера. Банальная картина, цветущие луга, стога, деревья вдоль дороги. Состоятельные люди покупают такую мазню, чтобы повесить в гостиной. Тогда тоже были галереи. Только свет интересный. Желто-золотой, летние сумерки, мне всегда хотелось его передать. Я не могла закончить картину, была не в состоянии закончить, потому дорисовала эту проклятую бабочку. Не так, словно она была частью пейзажа, а словно жила в нашем мире и сидела на полотне. Она была черная, зловещая и отбрасывала тень. Потом я рисовала и другие картины, в тот период мрачные и сюрреалистические, но черные бабочки всегда на них присутствовали. Это стало моим фирменным знаком. Таким образом мне хотелось сказать «аминь».
— А что стало с тем пейзажем?
— Попал к людям. Я не могла на него смотреть. Говорили, его видели у кого-то в офисе. Потом этот человек погиб в автомобильной катастрофе. Надеюсь, что не из-за картины.
— А другие?
— Некоторые ты видел. Большинство я продала. Но одну не продам.
— Какую?
— Она называется «Икар». Мужчина с крыльями, фигура потрескавшаяся, как статуя. Белая, по структуре как мрамор, но потрескавшаяся, как сброшенная на пол фарфоровая фигурка. Но разбитые кусочки были узнаваемы. Ладони, торс в нескольких фрагментах, крылья, обращенное к небу лицо. Не греческая маска статуи, а характерное лицо мужчины с вертикальными морщинами у рта. На глазах фигуры сидели черные бабочки. Место, куда он упал, тоже было выстлано бабочками с крыльями цвета сажи. Ковер из бабочек.
Миколай курил и смотрел в молчании.
— Это Роман?
— Самый лучший его портрет, который я когда-либо написала. Я пыталась вложить в него все мое горе. Все, что хотела рассказать об этом мужчине. Удержать его. Своего рода эпитафия. И с того момента, как я его закончила, мне в самом деле стало легче. Я начала жить. Думаю, я многим обязана этому куску полотна.
Он кивнул.
Дни приобрели свой ритм по мере того, как они на самом деле стали жить вместе. Но о Миколае Ирена так ничего и не узнала. Он рассказывал тысячу историй, казалось даже невозможным, чтобы он пережил все это, но ничего не говорил о том, что на самом деле было интересно женщине. Не рассказывал о своих романах, отношениях и связях. И более того, не дал вразумительного ответа на вопрос, от чего убегает. Или с кем расстался и зачем уезжал. Только краткое: «Дела». Не стал объяснять, почему спрятался в этом углу.
— А ты? Почему ты заточила себя здесь?
— Я говорила тебе много раз. Тут я у себя.
— Вот видишь. А у меня нет никакого «у себя». Просто я почувствовал осень.
— Как это — осень?
— Время туманов, усталости и засыпания. Моя жизнь стала сложной и стала иметь слишком большой вес. Я больше не мог находиться с людьми. Довольно было требований, ожиданий, зависимостей. Старость — это как воскресный послеобеденный час. Не середина дня и не вечер. Обед съеден, времени осталось немного, потому нет смысла ничего начинать. Спать ложиться рано, а для чего-нибудь другого поздно. Тоска, бег времени и приближающийся понедельник. Так я себя сейчас чувствую. Постоянно, не только в воскресенье.
Ирена протянула руки и прижалась к нему. Ей тоже было грустно.
Он поцеловал ее.
— Пойдем, приготовим обед.
Началось все с того, что однажды утром он сбрил бороду. Ирена разозлилась.
— Мне она нравилась.
— Вырастет.
— Зачем ты это сделал?
— Я должен.
Он не хотел ничего говорить. Одиноко сновал по окрестностям, выглядел уставшим, каждую минуту останавливался. Его глаза утратили блеск, а вся стать куда-то испарилась. Он выстругал себе палку из ветки вербы и опирался на нее. Ирена была в ужасе.
— Все будет хорошо. Просто я плохо себя чувствую.
И на самом деле. Он едва передвигался, покашливал, но аппетит у него был как никогда. Он сметал с тарелки по две порции, иногда она видела, как он стоит у открытого холодильника и грызет кусок сыра или колбасы. А потом идет спать.
Где ни присядет, начинает дремать.
Днем она нашла его наверху. Миколай упаковывал вещи. Медленно, трясущимися руками, но аккуратно. Одну за другой. Она смотрела на него с ужасом. В течение нескольких дней он стал похож на старца.
— Я никуда не уезжаю, — произнес он, заботливо укладывая книги в большой чемодан. — Присядь. — Взял ее за запястья и усадил на диван. Сам стал на колени напротив.
У нее бешено стучало сердце. Такие вступления никогда не предвещают ничего хорошего.
— Ирена, выслушай меня. В конце концов я должен тебе это сказать. Я болен.
Она лишь успела набрать в легкие воздуха, но он приложил палец к ее устам.
— Выслушай меня до конца. Я прекрасно знаю, что со мной. Через несколько дней у меня будет приступ. Послушай! Это не в первый раз. Мне не нужен врач. Не нужно вызывать скорую, вообще не нужно ничего делать. Я пойду наверх и лягу. Засну. Очень глубоко. Так глубоко, что будет казаться, будто я умер. Даже не думай пригласить врача. Приедет какой-нибудь деревенский коновал и решит меня похоронить. Он наверняка никогда не слышал о чем-то подобном. Это летаргический сон, но мне ничего не угрожает. Я не умру от этого, самое большее — немного похудею. Это продлится каких-нибудь три дня, не больше. Потом я проснусь, и все закончится. Со мной ничего не случится. Ты поняла?
— Что это за болезнь?
— Экзотическая. Есть только латинское название и еще африканское. Она похожа на кому, но не опасная. Опасным для меня может быть только некомпетентный врач. Если меня оставить в покое на несколько дней, то все будет хорошо. Ты поняла?
Она кивнула головой.
— Повтори. Пожалуйста. Я хочу услышать, что ты поняла.
— Ты впадешь в летаргический сон на несколько дней. Я не должна вызывать врача. А потом ты встанешь. Это правда? С тобой ничего не случится?
— Я войду в эту комнату и лягу спать. Закрою дверь. Не входи сюда.
— Но почему?
— Потому что это всего лишь приступ, который продлится несколько дней и пройдет, а ты ничего не можешь сделать. Это не заразно. Мне ничего не будет нужно. Ничего не будет болеть. Я ничего не буду слышать. Это может ужасно выглядеть — я буду лежать как труп, как бревно. Ты просто не входи сюда. Когда я встану, то сам спущусь вниз. Повторяю. Со мной ничего не случится.
— Я не могу тебе никак помочь?
— Нет.
В ту ночь она не могла спать. Ей было страшно. Она была уверена, что он врал. Может, он смертельно болен? Может, умирал? В последние несколько дней он действительно выглядел все хуже. Значит ли это, что он приехал сюда, чтобы умереть? Это бы объясняло и странный звонок, и его поведение. Старый странник, который нашел место, чтобы попрощаться с миром и уйти, подобно больному слону. Она чувствовала, что страх давит ей грудь, а глаза готовы лопнуть от сдерживаемых слез.
Но почему же в таком случае он запретил звать врача? Или знает, что он смертельно болен и не хочет, чтобы его спасли?
Он лежал рядом и мерно дышал, а Ирена слушала, как выскакивает из груди ее собственное, охваченное ужасом сердце, чувствовала, что всему пришел конец. Единственное, что она могла сделать, это ухватиться за тоненькую, невероятную ниточку надежды, которую он ей оставил.
Ты уже хотела вломиться в ванную. Он был там уже больше часа, а когда вышел, ты замерла, охнув и поднеся ладонь к лицу. Он наголо побрил голову. Исчезли редкие у взрослых мужчин длинные волосы, исчез хвостик, появилась лысая кожа черепа, блестящая, как воск.
— Так надо, — объяснил он. — Они бы выпали, а так быстрее вырастут. Не плачь, малышка, ничего особенного.
Но ты уже больше не могла сдержать слез. Ты стояла посередине коридора и рыдала, как маленькая девочка.
Он поцеловал тебя в губы. Глубоко и горячо. Ты дрожала и не могла забыть черную бабочку, которую увидела в тот день, когда Миколай появился в твоей жизни.
— Я должен лечь, — с усилием произнес он. — Умоляю тебя, помни о том, что я тебе сказал. Я закрою дверь и буду спать три дня. А потом встану и спущусь вниз. Это все. Это очень просто. Просто представь себе, что я уехал.
Ты послушно кивнула головой, заплаканная, с красными, опухшими глазами.
Ты смотрела, как он с усилием поднимается по лестнице, держась за перила, шаг за шагом, глухо стукнула дверь. Ты вздрогнула от этого звука, потом раздался стальной скрежет ключа в замке. Скрипнула кровать. И настала тишина.
Ты успокоилась и взяла себя в руки. А потом села, тупо уставившись перед собой. Наверху стало абсолютно тихо. Ты слушала тиканье часов.
Ты решила сделать так, как он просил. Все в тебе возмущалось. Ты хотела быть рядом с ним, хотела как-то помочь, хотела облегчить его состояние. Он был твоим мужчиной. Тем, с кем ты хотела прожить остаток жизни. Столько, сколько еще получится урвать.
Когда я болел, в доме был просто цирк. Я стонал и охал, велел готовить себе вычурные блюда, страдал, лежа в постели, чувствовал себя ужасно, хотел, чтобы со мной нянчились, обо мне заботились, читали мне книжечки, мерили температуру, держали за руку. Я болел! Страдал!
А этот — запретил даже смотреть на него. Просто зарылся где-то в кустах, как больной пес, готовый погрести себя под сухими листьями.
Ты рисовала. И работа как-то двигалась. Последняя иллюстрация, последний рисунок. Мальчик, лошадь и Голем расходятся каждый в свою сторону. Рисунок должен быть радостный, потому что миссия окончена. Каждый герой получил то, чего хотел. Но в нем глубокая печаль. Это даже не прощание друзей. Это квинтэссенция утраты. В нем печаль и едва скрываемая скорбь.
Одинокий дом, тиканье часов. Ты отложила рисунок, пошла покормить Узи. Он едва ковылял, но подошел, качаясь, ткнулся в руку сухим теплым носом и лизнул ее, глядя тебе в глаза угасающим ореховым взглядом. Обычно Узи не был слишком эмоционален. День прощаний. Ты прислушалась, стоя под дверью, но оттуда не долетал ни один звук. Ты не знала, хорошо это или плохо. Тишина.
Ты навела порядок в рабочем кабинете. Сложила стол, убрала мольберт и новый, обтянутый загрунтованным полотном подрамник. Все переставила, но не могла найти «Икара». Ты искала-искала и в конце концов махнула рукой. Тут только мамы с папой не хватает! — рулоны бумаги, калька, куча стоящих рядом картин, ничего удивительного, что «Икар» куда-то запропастился. Найдется. Проклятая картина, где на ковре из черных бабочек лежу я, разбитый, как фарфоровая безделушка. Есть в нем и моя вечная тоска, и мои горы, и даже мои скульптуры. Есть в нем и ты — одинокая фигура на фоне далеких гор. Твоя печаль застыла в нем навечно, запечатленная силой твоего таланта, кисти и красок. В тебе огромная мощь.
Но эту картину унес отсюда человек. Странник, который видел очень многое и очень многое понимал. Забрал и поставил на моем троне, вырезанном из ствола груши, откуда открывается вид на озеро.
А потом облил ее растворителем и поджег. Осталось только обуглившееся полотно. Твои воспоминания, твое горе, твоя упорная память, сильная, как якорь, мои мечты, моя тоска и моя любовь — все унеслось в небо со столбом дыма. Наконец-то свобода. Я никогда не перестану благодарить его за это.
Ты взломала замок на следующий день утром. Там, в постели, лежал твой мужчина и страдал, может быть, умирал. И ты решила быть рядом с ним. Ты не могла делать вид, что он уехал, не могла жить так, словно ничего не случилось. Ты должна была сидеть рядом, вытирать с его лба пот, держать его за руку и что-то делать, что-то делать.
Куда-то запропастился второй ключ, но замок можно было открыть, поддев отверткой, достаточно было немного повредить дверную коробку.
Ты вскрикнула.
Ты была уверена, что он умер. Миколай лежал навзничь, его кожа превратилась в желтоватый сморщенный пергамент. Он походил на мумию. Мумию или тело Ленина в мавзолее.
В комнате стоял какой-то запах. Не гнилостный и не запах разложения. Будто бы немного пахло благовониями, немного увядающими листьями.
Ты приложила пальцы к его запястью, потом к шее, покрытой сморщенной, застывшей, как панцирь краба, сухой кожей.
Ничего. Коже была слишком твердая.
Ты приложила ухо к грудной клетке, натянутой, как барабан, но будто бы теплой.
Тоже ничего.
Бу…м!
Удар сердца. И опять тишина.
Летаргический сон. Следующий удар сердца мог быть через минуту. Но во всяком случае он был жив. А может, говорил правду? Может, он действительно через три дня как ни в чем не бывало спустится вниз и позавтракает с тобой. На коже появились крупные бесцветные капли пота. Они были клейкие и тянулись, как свежая смола или лак. От них твои пальцы склеивались.
Платочек пристал ко лбу, когда ты пыталась их вытереть. И ты все оставила как есть, но платочек так и остался приклеенный крепко-накрепко, как к карамели.
Ты сидела рядом с ним. Он был абсолютно неподвижный, но можно было взять его за руки и гладить, и ты села так, чтобы можно было его касаться. Время шло.
Ты спускалась вниз, в туалет или сделать себе чай, но дверь в комнату Миколая оставалась открытой.
И ты снова возвращалась туда, чтобы сидеть у кровати и с нарастающей тревогой смотреть, как он становится все больше похожим на засушенный труп. Тело выделяло новые слои клейкой смолы, которая застывала на нем пластами подобно нанесенному лаку. Казалось невероятным, что он сможет из этого состояния проснуться. Ты понятия не имела, что с ним происходило, но выглядело это ужасно.
Было тяжело так сидеть, но ты решила довериться ему. Кроме того, Миколай мог быть прав. Скорая, воя и моргая лампами, забрала бы его среди ночи, а в больнице подтвердили бы кончину и похоронили живьем или затолкали в печь крематория, боясь какой-нибудь эпидемии. Он сказал, что единственная угроза для него — некомпетентный врач. Запросто, если это экзотическая болезнь.
Ты легла только под утро, а потом снова ждала. И сидела у кровати.
Утром он едва-едва напоминал человека. И под слоем странной смолы, теперь похожей на засохшую скорлупу, было трудно разобрать редкие удары сердца.
— Я не верю, что ты меня не слышишь. В фильмах больные в коме всегда слышат. Я люблю тебя, слышишь? Я твоя женщина. Я не знаю, что с тобой и что ты пережил, но вернись ко мне. Я так долго ждала. Не умирай, слышишь? Останься со мной. Я твоя женщина. Я уже не молода, и потому видела многое. Я знаю, как должно быть с мужчиной. Я не буду надоедать тебе своим настроением, не буду вечно чего-то требовать. А если ты окажешься пьяный в парке, я свернусь в клубочек рядом. Только будь со мной. Ты не можешь уйти сейчас, когда мы наконец-то нашли друг друга. Останься со мной, любимый.
Ты рассказывала ему разные истории. Говорила о себе. Просила его и умоляла. Ты надеялась, что он слышит, что в этом засушенном, превратившемся в едва узнаваемую скорлупу теле еще — бу…м! — стучит живое сердце. И что ты можешь, как в сказке, разбудить его поцелуем.
Твое терпение лопнуло поздно вечером второго дня. Ты просто не могла сидеть, смотреть и позволять ему умирать. Ты побежала вниз, чтобы позвонить в скорую и все им объяснить.
Телефон молчал. Был мертв, как реквизит в театре. С таким же успехом ты могла поговорить с фарфоровым котиком.
За окном вихрь ноябрьской грозы размахивал проводами, по которым текли капли дождя. Странник, который уже многое видел, ничего не оставил на волю случая.
Ты вернулась наверх, чтобы быть рядом с ним, снова говорить, просить и умолять. Ты пела ему песни. Через какое-то время стала бредить от усталости и напряжения. Хотела только, чтобы это закончилось.
А потом сидела, слушая, как ветер рвет деревья, обрывая с них последние листья, как дождь стучит по крыше и как в водосточной трубе хлещет вода. А потом пришло самое тяжелое время, половина четвертого утра — самая глубина черного, как дно колодца, мрака, когда ты уже не могла больше удержать закрывающиеся веки.
Тебя разбудило солнце и боль в суставах после проведенной на стуле ночи.
И еще отзвук текущей воды.
Простыня была мокрая насквозь, залитая таким количеством солоноватой плазмы, словно здесь лопнул гигантский пузырь.
И на кровати лежал труп.
Он умер, когда ты спала. Ты была в этом уверена, потому что в слегка наклоненном на бок теле, застывшем в полусидящем положении, был такое совершенство неподвижности, которое свойственно лишь предметам. Неживой материи.
Ты схватила его в объятья, и тогда оказалось, что он пустой и легкий, как восковой слепок. Было похоже на то, словно он лопнул сзади вдоль разорвавшейся трещины, и все, что было внутри, превратилось в жидкость, которая впиталась в матрац, намочила простынь и разлилась на полу огромной лужей.
Ты не могла даже крикнуть. Издала только глухой, невыразительный, протяжный стон. Казалось, у тебя никогда не кончится дыхание.
И тут ты услышала, что внизу кто-то есть. Что в ванной плещется вода, кто-то ходит, переставляют какие-то вещи, что играет радио.
Ты сошла вниз по лестнице как во сне, убежденная, что это наваждение, что ты обязательно должна проснуться, только не знаешь как. Всё — щели между досками пола, золотая пыль, танцующая в лучах солнца, — было реальным в самых мельчайших подробностях, но ведь и в сновидениях так бывает. Никакое это не доказательство.
Стукнула дверь в ванной и из нее вышел стройный, самое большее двадцатилетний юноша, с лысой головой, голый, он вытирался огромным полотенцем.
— Тебе нужно было войти, да? — произнес он, и тогда она узнала голос Миколая. — Ведь все так просто. Подожди три дня. Нет, тебе нужно сунуться. Также, как и тогда, когда я уехал. Тебе нужно было припереться, блин, и копаться в моих вещах. А все могло быть так чудесно.
В таких ситуациях, когда человек наконец-то начинает владеть своим голосом, голосовыми связками и одеревеневшими мышцами лица, он способен произнести только что-то типа «Что происходит?» или «Что все это значит?»
— Но ведь я говорил, что со мной ничего не случится, — сказал юноша, который был Миколаем, и ты начала узнавать его черты. По сути это было все то же лицо, только намного моложе. — Сядь, — ласково прибавил он.
Ты села.
Он стал на колени напротив кресла и положил руки на твои бедра. Он был сложен, как Адонис. Выразительные мускулы играли под персиковой кожей, гладкой, почти как у девушки.
— Со мной это уже в седьмой раз. Первый был в тысяча шестьсот тридцать шестом году. Я родился в тысяча пятьсот восемьдесят третьем. Недалеко отсюда. Около Кракова. Тогда, в первый раз, я не знал, что происходит. Я очнулся в пустом дворе, слуги разбежались, думали, что это заразно. Просто счастье, что меня не похоронили. Я потерял сознание, увидев себя в зеркале. Потом ходил голый, но собрал некоторые вещи, книги, деньги, одежду, взял коня, поджег Сендивицы и убежал. Только потом я научился себя правильно вести. В первой жизни я был алхимиком. Звали мня Космополит. Я был учеником самого Александра Сетониса. Я думал, что наконец-то получил азот — mercuruim philosophae. Эликсир жизни. Потом в течение двухсот лет пытался повторить его. Но ничего не вышло. Это огорчает меня до невозможности. Я пытался дать новую жизнь женщинам, которых любил, даже животным. Но ничего не получалось. И сейчас иногда все еще пытаюсь, но мне кажется, что я просто мутант.
Он встал и пошел наверх, легким пружинистым шагом, напевая мелодию, которая неслась из радиоприемника. Даже в состоянии полного ступора ты не могла удержаться, чтобы не смотреть на его подтянутые ягодицы.
Когда ты поднялась наверх, тебя поприветствовал тройной блеск вспышки из маленького серебряного фотоаппарата. Он отложил аппарат и вернулся к прерванному занятию.
Склонился над раскрытой сумкой, роясь в одежде. Уже нашел носки, джинсы, футболку и черные гольфы. Ты в оцепенении молча смотрела.
— Всегда так. Каждый раз, — ворчливо произнес он, — покупаю себе новые шмотки, но, когда я такой дряхлый, вечно затариваюсь каким-то немодным говном. Пытаюсь и никогда не могу выбрать себе что-нибудь отпадное. Потом надеваю и выгляжу как лошара.
— Что ты делаешь? — спросила ты. И только сейчас услышала свой голос.
— У меня уже есть документы. Прекрасно! Мне нужно было воссоздать, как я буду выглядеть, и друган сделал мне их на компьютере. Очень похоже получилось. Потом мне нужно было нанять одного козла, который выглядит, как я сейчас, и сфотографировать его. Бумаги вышли о-хре-ни-тель-но! Просто круто! Ну и что? Продам этот «сааб» и куплю себе что-нибудь отвальное. Не знаю, что буду делать. Весной поеду на юг. В Грецию или в Италию. Девки, вина, танцы на пляже, серфинг… каникулы. Мне полагается. А потом посмотрим. Бабки у меня есть, когда через пару лет надоест развлекаться, что-нибудь придумаю. Может, открою какое-нибудь рекламное агентство. Пока же — развлекаться! Клубы. Девки! Зажжем! Оп-оп! — Он вытаращил глаза и, набрав воздуха в грудь, издал какой-то идиотский крик. Он уже не был степенный и уставший от жизни. Его распирала энергия, ему хотелось веселиться.
— Значит, ты не останешься со мной? — Глупый вопрос. Ты не должна была его задавать.
— А что бы я с тобой делал, мамочка? — ласково спросил он, но ты почувствовала, словно он хлестнул тебе в лицо кипятком. — Покрылся бы плесенью. Если бы только ты не вошла в ту комнату! Если бы ты сделала, как я тебя просил! — Он на самом деле был опечален, и тогда ты поняла, что он не злой, просто единственный в своем роде. И он не может рисковать. И он дал тебе шанс. Когда еще был Миколаем.
Ты бросилась вниз так быстро, как только могла, но у тебя не было шансов. Ему было максимум двадцать лет, и он двигался стремительно, как пантера.
В самое последнее мгновение ты поняла, что та бабочка, увиденная на стекле, действительно была черной. И это была не его бабочка, а твоя.
Ты права. Она была твоя. Я сам тебе ее выслал. Я так долго ждал тебя. А сейчас я наконец-то свободен. Уйдем вместе.
20 марта 2003