Рассказ психотерапевта
Вечером по четвергам я ношу в себе зло всего мира. Во всяком случае, так это ощущаю. Каждый четверг, каждый полный слез вечер четверга мне кажется, что тяжесть всего того, что люди оставляют в моем небольшом стерильном кабинете, еще минута — и снесет стены. Я работаю с понедельника до четверга каких-то шесть часов в сутки. Можно лопнуть от зависти!
Когда я покидаю клинику, то голова напоминает бетонный мусорный ящик. Люди бросают в нее свои страхи, потерянные надежды, обманутую любовь, навязчивые идеи и не исполнившиеся мечты. В четверг вечером я ими переполнен. В понедельник я — прекрасный психотерапевт с чутьем и вообще. Предлагаю поддержку, безусловное принятие и готовые рецепты. Килограммами. А вот последний пациент вечером в четверг — это посланец ада.
Кабинет в маленькой частной клинике, где я работаю, идеально обезличен: белые стены, простой современный стол, лампа и кресло. Он мог бы быть кабинетом обыкновенного терапевта или врача-ларинголога. Единственная разница в наличии кожаного директорского кресла, где располагаются мои пациенты. В кабинете врача вас обычно просят присесть на складном металлическом, как будто из придорожного бара, стульчике. Здесь вращающееся удобное кресло. В него усаживаются, чтобы очистить встревоженную душу от мусора цивилизации. Клиника частная. Один визит стоит минимум сто злотых. Несмотря на это выходящий из кабинета пациент как правило встречает в дверях следующего. У меня всего несколько секунд, чтобы плавно перейти с невроза, вызванного эндогенным страхом, к депрессии или от невроза на почве охлаждения сексуальных отношений к острой форме агорафобии. По сути, психотерапевт после шести часов такой работы уже никуда не годен. С тем же успехом можно рассказать свои проблемы бюсту Фрейда. Первые три дня организм функционирует еще безупречно. В четверг сопротивляемость исчезает. Психотерапевт должен быть стойким, состояния пациентов должны стекать с него как с гуся вода, как дождь с перьев лебедя и оставаться за дверями кабинета. Звучит ужасно, но это вопрос выживания. Психотерапевт, который перестает спать по ночам, мучимый кошмарами больных, сам на пути в пропасть. Но в конце недели плотина начинает давать слабину, и тогда моя личность просто-напросто распадается. Из самых темных челюстей ада начинают выползать самые тяжелые случаи и рассаживаются на диванчиках перед кабинетом.
Это был последний в этот день пациент.
Я уже закончил абсолютно неудачную сессию с тридцатилетней домохозяйкой, которой регулярно изменял муж (третья встреча); ее участие заключалось лишь в горестных слезах и нескольких обвинениях, произнесенных в адрес супруга. Ничего не помогло — отсутствие контакта.
Потом был замкнутый пятидесятичетырехлетний инженер с острой ипохондрией на фоне страха смерти, испытывающий ко мне животную ненависть. Он не верил в психотерапию и желал это доказать. Пришел, потому что его послали измученные домашние, а ему хотелось им доказать, что он напрасно тратит деньги. Когда за ним закрылась дверь, я попросил у секретарши пять минут перерыва, моля, чтобы она сказала что-то типа: «Доктор, а пациент на восемнадцать не пришел». Она упорно называла меня «доктор», такая медицинская привычка.
Я бы посидел тогда полчасика, потихонечку восстанавливая контакт с миром и желание жить. А потом пошел бы домой и потерял сознание.
Мои молитвы не были услышаны, но мнимый авторитет врача дал мне пять минут. Я сделал в блокноте несколько записей, касающихся предыдущего пациента. Немного, потому что в этот день в этом не было никакого проку. В блокноте находятся результаты воздействия различных словесных ловушек, которыми психотерапевт может вытащить из человека спрятанные в бессознательном мотивы и сведения. Но в конце недели там чаще всего множество бессмысленных рисунков и картинок на полях.
Потом я открыл окно и, к огорчению всего мира, выкурил сигарету. Я считаю, это лучше, чем если бы я принял ксанакс, и действует быстрее. Чтобы избавиться от неопределенных и кажущихся проблем, я сконцентрировался на «здесь и сейчас», а потом попробовал подумать о себе с симпатией. Не вышло. Я чувствовал себя развалиной. Дело в том, что после нескольких дней работы я сам перестаю верить в психологию. Мне кажется, что если бы я мог исправить судьбы моих несчастных пациентов — избавить от необходимости участвовать в крысиных бегах, дать возможность куда-то уехать родителям или лишиться финансовой зависимости от родителей супруга, — пришло бы чудесное выздоровление. Они держали ладонь над пламенем свечи, а я учил их силой мысли убирать боль вместо того, чтобы просто погасить огонь. Нормы общения цивилизованных людей учат, что у здорового человека на лице улыбка, даже если его рука горит. К сожалению, для того чтобы действительно врачевать боль души, нужно быть Богом.
У меня в столе стоял аэрозоль, который согласно надписи на нем поглощал запах дыма. Возможно, но в воздухе после оставался аромат мыла.
Я поставил на стол новую упаковку с бумажными платочками. Это предмет первой необходимости в кабинете психолога. Раньше или позже пациенты становятся лицом к лицу со своей обнаженной личностью и тогда начинают плакать. Все. А тут исключительное место, где это можно. Здесь они возвращаются к самым тяжелым моментам из детства и болезненно узнают о собственных ограничениях.
Я налил в одноразовый пластиковый стаканчик минеральной воды. Во время стресса пересыхает в горле.
В письменном столе есть выдвижная полка для клавиатуры компьютера. Возможно, для всех письменных столов это обычное приспособление. С ее помощью я незаметно делаю записи, чтобы у клиента не создалось впечатления, будто его «прослушивают». Могу положить на нее диктофон или стопку тестов. Но прежде всего держу там часы, маленькие плоские электронные часы-будильник, предназначенные для туристов. Люди говорят то, что им кажется единственным в своем роде, очень интимные и важные вещи. Один неосторожный взгляд на часы может испортить контакт надолго.
Он вошел в кабинет и робко поздоровался, а я сдержал вздох от вида его седины. Психолог должен быть вызывающим уважение патриархальным старцем — старик Зигмунд выглядел превосходно. У меня же внешность мальчишечья. Я, конечно, не такой уж подросток, но выгляжу скорее молодо, и большинство клиентов за сорок уже в первый момент реагируют на это со снисходительной неприязнью: «Такой молодой?!»
Сорокапятилетний служащий мог ничего не знать, кроме своего офиса, плохо понимать собственную жену, смотреть только телевизор, но он никогда не поверит молодому психотерапевту. Реакция всегда типа: «Что такой мелкий хрен может понимать в жизни?» Как будто хирург должен получить все возможные раны, чтобы самому оперировать. Или как будто монотонность и банальность их жизни является чем-то исключительным.
Мой пациент выглядел располагающе, коротко стриженной бородой немного походил на Деда Мороза. Впрочем, возможно, он вовсе и не был стар, просто прежде времени поседел. Такой старомодный, в хорошем, мещанском смысле. Серый твидовый пиджак, очень элегантные очки с тонкими золотыми дужками, чувствовалось в нем что-то ангельское — настоящий доктор Дулиттл. Казалось, он не способен сердиться. Это я должен так выглядеть.
Я пригласил его в кресло и закрыл дверь. А потом сел за письменный стол.
— Я думал, вы скажете мне лечь на кушетку, — рассмеялся он. У него был сильный, решительный голос.
— Фрейд укладывал людей на кушетку, потому что был робок и боялся зрительного контакта, — объяснил я и соединил ладони в жесте, выражающем терпеливое внимание. Он был симпатичный, поэтому я с легкостью произнес это сердечным и успокаивающим голосом. Начало для них всегда неприятное. — Скажите, пожалуйста, что вас тревожит.
— Одним словом это трудно выразить. — Пациент стеснительно улыбнулся и стал раскачиваться в кресле слева направо. Ноги в черных туфлях он держал прямо и правильно, близко одна к другой.
— Просто говорите, пожалуйста. Мы постепенно дойдем до сути.
Он вздохнул и внимательно осмотрел свои ладони, словно на них были написаны все ответы. Сидел свободно, но не безучастно. Не обхватывал себя руками и не отводил взор.
— В последнее время… То есть это уже несколько лет, но это чувство нарастает, у меня такое впечатление, словно я — не я, а кто-то другой. Это как амнезия. Я знаю, как меня зовут, знаю свою семью, знаю, что делаю и так далее, но у меня такое чувство, будто когда-то было по-другому и что я должен к этому вернуться. Я о чем-то забыл. О чем-то очень важном. Я постоянно чувствую, что вот оно, рядом, руку протяни, но не могу вспомнить. Каждое утро я просыпаюсь с ощущением, что должен быть в другом месте. Я чувствую, что это очень важно, но совершенно не помню, в чем суть. Без конца проверяю — взял ли ключи, выключил ли газ, но это все не то. Это глубже и важнее. Как будто я напрочь забыл о каких-то очень важных обязанностях. Можете ли вы мне в чем-то помочь?
— Не знаю. Ваша проблема в том, что вы хотели быть кем-то другим? На самом деле вы знаете все ответы. Я могу только помочь отыскать их. Но прежде всего мы должны понять суть проблемы.
— Я не хотел быть кем-то другим. В этом-то и дело. Более всего я хотел бы быть тем, кто я есть, и ничего не менять, но у меня такое чувство, что мне нельзя, вы понимаете? Я где-то должен быть, но где? И почему? — Он говорил спокойно, размеренными предложениями, лишенными излишних эмоций, не увеличивая темп, не повышая голос. Он был спокоен. Странно.
— Суть проблемы. Прежде чем я помогу вам, мы должны определить, чего вы ожидаете от меня.
— Я хочу найти себя, понять, кто я.
Он сделал неопределенное, неуверенное движение.
— У меня чувство, что я не делаю того, что должен делать. Угрызения совести. Чувство, будто моя жизнь… будто я сбежал от жизни. Очень сильное чувство. Это и есть суть проблемы.
— Расскажите о себе. Не в смысле автобиографии, охарактеризуйте себя, пожалуйста. Несколько предложений. Факты.
— Мне пятьдесят семь лет, но я чувствую себя молодым. Не знаю, отчего так, но, если бы мне нужно было подводить итог, это было бы абсурдно. Но это только чувство. — Он улыбнулся несмелой улыбкой Деда Мороза. — Нужно назвать факты. У меня есть жена. Она хорошая женщина, и я очень ее люблю. У меня нет детей, и я об этом очень сожалею. Время от времени я, однако, чувствую, словно у меня есть дети, но я их куда-то подевал. Это часть странного впечатления, которое меня мучает. Будто я где-то оставил другую жизнь. Я достаточно состоятельный. У меня есть небольшой дом в предместье. У меня есть зоомагазин, я люблю книги, особенно классику, иногда встречаюсь с друзьями. Я вожусь в саду, редко смотрю телевизор, люблю кино, виски, простые блюда, особенно баранину. Играю в шахматы, не играю ни в карты, ни в кости, вообще не люблю азартных игр. Мне от них скучно.
— Чувствуете ли вы удовлетворение?
— Вы спрашиваете о том, счастлив ли я?
— Да, об этом, только люди боятся высоких слов.
— Я — нет. Я счастлив, доктор, каждое утро я просыпаюсь и не могу сдержать улыбку. К сожалению, потом надвигается это чувство… Оно постоянно со мной. Будто что-то отбрасывает тень. На мой газон, на мой обед, на моих животных. Оно не сильное и нельзя сказать, что неприятное, но оно все время со мной. Как фон. Временами оно делает меня несчастным.
— Есть ли у вас предчувствие несчастья, фатальности?
— Нет, абсолютно нет. Это не вопрос несчастья, а проблема вины. Мне кажется, что я не имею права сидеть на веранде и наслаждаться чаем с пирожными или в магазине, где продаю попугаев и рыбок, потому что в данный момент я должен находиться в другом месте. Не знаю, где и какой в этом смысл.
— Не страдаете ли вы бессонницей?
— Да нет же! Я прекрасно сплю и просыпаюсь отдохнувший.
— Мы часто используем сны для диагностики. Вы помните свои сны?
— Мои сны грустные.
— Грустные?
— Это сны о людях, которые меня зовут. О разных людях. В последний раз это был маленький плачущий ребенок, который стоял на скалистом дымящемся склоне какой-то горы. Он звал меня и плакал так, что у меня заходилось сердце. Склон горы дымился, и на нем лежали какие-то птицы, очень много птиц, черных и мертвых.
— Этот ребенок… Вы его узнали?
— И да и нет. У него были черные волосы и смуглая кожа. Он был одет в голубой порванный свитер и баранью безрукавку. Я никогда его не видел, но он казался мне знакомым, как бывает во сне.
— Он плакал, увидев вас?
— Нет. Кажется, у него были на то другие причины, но он плакал еще и потому, что я долго не приходил.
— А почему вы не отвечали?
— Потому что меня там не было. Я не мог ответить. Еще там был волк.
— Волк?
— Да, умирающий волк. Он истекал кровью. Шкура его была слипшаяся от крови, зубы в крови. Этот волк тоже звал меня. Я чувствовал что-то вроде стыда, словно обманул этого волка, будто его убили из-за меня. Или словно я мог его спасти, но не сделал этого. Одновременно я знал, что ничем не могу ему помочь. Видите, это грустные сны.
— А как вы чувствуете себя, проснувшись?
— Физически — прекрасно. Сны быстро стираются, остается лишь смутное воспоминание. Какое-то чувство, что ты кого-то обманул.
— А вы обманули?
— Я не знаю. Кто бы знал? Надеюсь, что нет. Мальчика из сна?
— Возможно.
— Но ведь это только сон. Случайные картинки, правда?
— Иногда они имеют смысл. Ведь вы чувствуете печаль. Расскажите о нем.
— Печаль? Это только мимолетное впечатление от сна. Я видел ребенка, которого мне было жаль и которому по какой-то причине я не мог помочь. Это как фильм. Вы можете жалеть героев, но вы ведь не можете им помочь. Собственно, вы же знаете, что актер, вытерший слезы, взял гонорар и поехал на пляж. Так же и с тем мальчиком.
— Вы думаете, он притворялся?
— Да нет же, он ведь не знал, что это только фильм. Он не знал, что вскоре его отчаяние пройдет и он будет счастлив. Впрочем, это герой из сна, откуда мне знать, что он мог чувствовать? Я всего лишь продаю животных.
— Почему вы выбрали такое занятие?
— Оно достойное. Спокойное. Я очень люблю животных. Они простые и совершенные. Они дают окружающей действительности радость жизни и мира, о котором люди забыли. Вы когда-нибудь думали о том, мимо скольких прекрасных вещей мы проходим, не замечая их, потому что наши головы заполнены тяжелыми, как моток колючей проволоки, черными мыслями. Глубина чистого неба. Музыка дождя. Полет голубя. Цветущая акация. Улыбка девушки. Иней на ветках. Знаете ли вы, что в нашем городе обитают ястребы?
— Видимо, в Щитницком парке?
— Куда там! Здесь, в центре города. Они гнездятся на крышах, охотятся на голубей. Ну что, доктор, вы будете меня лечить?
— Я не доктор, — вырвалось у меня. Не знаю почему, манера эта показалась мне неуместной. Словно я его обманывал. — Я психолог. Терапевт, не врач.
— Так что, мне говорить «терапевт»? Как-то странно.
— Говорите так, как вам удобно. Хорошо, я попробую вам помочь. Вы будете моим пациентом, но я не знаю, смогу ли вам помочь. Я все еще не знаю, в чем ваша проблема. Пока попробуем провести диагностику. Сделаем несколько тестов.
«Я чувствую себя удрученным — часто, всегда, редко, никогда». Задаешь вопросы и вписываешь ответы в соответствующие клеточки. Таким образом то, что, собственно, не высказано, превращается просто в числовые значения. Чья-то поломанная жизнь приземляется в соответствующую клеточку, имеющую ученое название. Порядок и научная методика.
— В последнее время со мной происходят странные вещи, — внезапно произнес пациент. Я замер над бланком теста с карандашом в руке.
— Необъяснимые, непонятные. Например, я знаю, что это прозвучит странно, — на прошлой неделе я видел, как у одного попрошайки выросла рука.
Когда ты психолог и слышишь слова: «я знаю, как это прозвучит», то чувствуешь, что у тебя по спине побежали ледяные мурашки. Обычно это значит, что мы покинули демократичную утопию психологии и вступаем в страну психиатрии, где окна зарешечены, заборы венчает колючая проволока, а у людей в белых халатах имеется на все химическая формулировка-ответ, спрятанная в небольших голубых капсулках.
Я отложил карандаш. Мне не хватало только, чтобы в моей голове гулкий бас с небес весело сказал: «Добро пожаловать, Никанор Иванович!»
— Вы видели, как у попрошайки выросла рука? А откуда вы знаете, что она у него выросла?
— Потому что я это видел. Извините, но она выросла у меня на глазах. Это был албанец. Его звали Яно Родью. Яно Родью из Дуресса. Я не знаю, откуда мне известно, как его звали. Просто знаю. Обычно он стоит на перекрестке Свидницкой и Святого Яна. Найдите его и спросите. Я ехал на работу и остановился на светофоре. Он подошел к первой машине и протянул культю водителю. Тот сидел, как манекен, и старался не обращать на него внимания, тогда Яно подошел к следующей машине. Я чувствовал такую жалость, что готов был вот-вот расплакаться. У меня стали трястись руки, потемнело в глазах, я был уверен, что минута — и потеряю сознание. Мне стало душно, и тогда я почувствовал — розы.
— Вы почувствовали розы?
— Запах. Запах роз. Я пришел в себя, а этот албанец стал кричать. Этот калека держал руку за запястье и кричал. Он упал на землю, и тогда я увидел, что из раны на культяшке пробиваются пальцы, маленькие, розовые, как у ребенка. Четыре. Он кричал и катался по земле, а пальцы росли, медленно, но явно. Все сбежались, машины остановились, кто-то вызвал скорую. Я ясно это видел, потому что он упал перед моей машиной. Я был словно парализован. В первый момент я подумал, что у него разошелся шрам и кости торчат или типа того, но потом я увидел, что это ладонь. Маленькая, тоненькая и непропорциональная. У него росла ладонь. На моих глазах. Впрочем, не только на моих. Там стояло около пятидесяти человек. Пешеходы, люди вышли из машин… А потом приехала скорая и попрошайка просто убежал. Люди расступились, боялись до него дотронуться, и он пробежал между ними и куда-то умчался.
— А почему вы считаете, что это как-то связано с вами?
— Не знаю. Только знаю, что в последнее время все чаще вижу такие вещи. Вещи, которые не могу объяснить. В прошлом месяце я шел через парк и встретил девушку, которая сидела на лавочке. Она смотрела перед собой мертвым стеклянным взглядом и сидела абсолютно неподвижно, а в руке держала голубой платочек. Она рвала платочек, совершенно не глядя на него, раздирала на клочья. Когда я посмотрел на нее, мне показалось, что она сделает что-то ужасное. Что-то, о чем будет сожалеть. Я почувствовал, что должен подойти к ней и сказать: «Не делай этого! Она выйдет в среду и никогда не вернется» Я знал, что это ей нужно. Если никто ей этого не скажет, произойдет что-то необратимое. Предложение бессмысленно, но я чувствовал, что должен ей так сказать. Я не знаю ни кто, ни почему в среду, ни почему выйдет. Я понятия не имею, почему это так важно. Я подошел к ней и сказал. Она стала белая как мел, а потом заплакала и вдруг произнесла: «Спасибо» и поцеловала мне руку. Мне стало неудобно, я отошел. Вот и сегодня утром. Ну да… Сегодня утром я воскресил птицу.
Я оперся сплетенными руками о стол.
— Вы воскресили птицу?
— Розового какаду. У меня была только одна птица, но вчера…Что было вчера? Среда, так ведь? В магазин пришел мальчик лет десяти. Некоторое время он ходил по магазину, а потом стал перед клеткой с этим попугаем и пялился на него как зачарованный. Расспрашивал меня, сколько стоит, но это дорогая птица. Ребенок хотел знать, что ест такая птица, сколько стоит клетка и так далее, он выглядел мило, непохоже было, что сделает ей вред, но у него был какой-то странный блеск в глазах, он очень хотел иметь эту птицу. Он сказал, что придет завтра с отцом и попросил меня, чтобы я придержал попугая на один день. Я согласился без особого опасения. Это зоомагазин. Я продаю много корма для кошек и собак, довольно много крыс и шиншилл, много рыбок и всего разного, но не бывает, чтобы клиенты дрались из-за попугаев. Я хотел продать мальчику этого попугая. Почему я об этом говорю? Потому что временами у меня странное предчувствие, будто клиенты хотят обидеть животное. Я откуда-то это знаю и тогда не обслуживаю покупателя. А утром, когда я открыл магазин, оказалось, что попугай издох. Инфаркт. Мне стало очень обидно, потому что я чувствовал, как сильно огорчится мальчик. И я стоял с этой несчастной, лежащей на прилавке неподвижной птицей с окоченевшими ножками, и мне было так горько. Как и тогда с Яно. Это ужасное, высасывающее чувство, как физическая боль. Сочувствие, но в такой степени, что его трудно понять. Прямо одна боль. Со стороны это, наверное, было похоже на шутку о мертвом попугае из «Монти Пайтонов». Я стоял и гладил его, охваченный этим ужасным огорчением, и вдруг почуял розы. Все птицы в магазине внезапно стали издавать громкие звуки и метаться в клетках, шиншиллы впали в панику, я почувствовал, что у меня темнеет в глазах, и тогда все смолкло. А попугай вдруг стал дышать. Я остолбенел от изумления, а он начал трепетать крыльями и одним движением стал на ножки. А потом самым обычным образом стал чистить перышки. А был мертвый. Я уже много лет продаю птиц и знаю, черт побери, как выглядит мертвая птица. Она была совершенно мертвая, а потом ожила. Скажите, доктор, я сошел с ума?
— Вы выглядите нормальным человеком, — уверил я его. — Но у вас могут быть галлюцинации. Не знаю почему. Прежде чем мы начнем искать какие-то психологические причины, я хотел бы проверить, нет ли каких-то неврологических оснований. А они могут быть самые разнообразные. У вас может быть начало эпилепсии или еще что-нибудь. Я хотел бы просить вас делать несколько обследований. Напишу просьбу к моему коллеге, а он выпишет вам направление. К нему не нужно приходить на все время записи. Он психиатр, но дело в том, что он врач, а я — нет. Я не могу выписывать направления к специалистам.
Я написал немного странную просьбу к доктору Ставиньскому, но это был детский лепет. Я знал, что мне нужно позвонить и все объяснить ему лично. Где-то в голове просыпался страх. Рак мозга. Странные эмоциональные состояния, галлюцинации, галлюцинации, обостряющие обоняние. Мне этого не хотелось. Я психотерапевт, не хирург. Психолог. Мои пациенты не умирают, и я не хочу вновь пережить этот опыт.
Когда он вышел, я еще некоторое время сидел, откинув голову назад и упершись в стенку. Предстоявшие длинные трехдневные выходные казались бесконечной цветной полосой радостной свободы, будто это по меньшей мере месяцы, а не дни. Я был не столько даже уставшим, сколько опустошенным. Переполненным болью мира, напрасностью человеческих поступков, безнадежностью существования.
Я вышел в коридор, чтобы забрать в гардеробе куртку, и застал секретаршу с удивленным выражением лица.
— Компьютер заработал, — сказала она. — А компьютерный мастер сказал, что все нужно переустанавливать заново.
Я ответил: «Бывает» — и закрыл за собой дверь. С меня было довольно. Я вышел в этот ужасный ноябрьский мрак, когда кажется, что солнце пропало навсегда и никогда не вернется. Усталость, как олово, заполняла мышцы и виски`. По четвергам я не беру машину. Причины прозаичны — мне нужно одиночество. Я веду обычную жизнь, общаюсь, встречаюсь с друзьями, с женщинами, но редко по четвергам. По четвергам я дикий. Мне отвратительны люди. Я боюсь мира. Выпиваю виски, а потом брожу один по улицам, иду к дому, пока желание жить не вернется ко мне. И тогда я беру такси и возвращаюсь к себе.
Словно мало было того, что ноябрь, темень и морось, так еще город укутал туман. Я шел в паб на Сольную площадь, брел во мгле среди окруженных золотистым ореолом фонарей через Старый Город, который привел бы в восторг Джека-потрошителя. В пабе громко говорили, смеялись, выпивали и курили, а над всем этим гремел канал MTV. Я нашел пустой столик и, ведь в конце концов это был четверг, съел стейк, запивая его пивом, и взял небольшой стакан виски.
Обычно один дринк в полном людей пабе на меня вообще не действует. Одиночество как выбор — это совсем не то, что одиночество как необходимость. Разница приблизительно такая, как между пустыней и карцером. А я все еще был достаточно молод, чтобы иметь выбор. Вокруг меня разговаривали, флиртовали и заливали пивом горечь жизни, а я сидел во всем этом молча и оттаивал. Я поглощал громкую радость жизни, которой были полны посетители, безразлично показную или нет, словно какой-нибудь энергетический вампир.
А потом пошел домой.
Я люблю свою квартиру. Снимаю ее уже несколько лет и готов к тому, что, когда хозяин решится ее продать, я что-то одолжу, что-то украду и куплю ее. Она словно создана для меня. Расположена на втором этаже обычного загородного дома семидесятых лет постройки. Хозяева достроили его, когда их сын стал подрастать. Хотели, чтобы он мог отделиться и, одновременно, чтобы не уезжал слишком далеко, поэтому устроили ему над гаражом удобную двухкомнатную квартирку с отдельным входом и собственной лестницей. Они были архитекторами, потому квартира была спроектирована значительно лучше, чем какое-либо другое жилье, построенное в то время в блочном или любом другом доме. В ней есть спальня и гостиная, гардеробная и кладовка, ванна и душевая кабина, небольшая терраса с видом на сад, который полон кустов и фруктовых деревьев, цветущих каждую весну. Это просто убежище. Идеал.
Под полом находится гараж, потому я могу танцевать чечетку в сабо или скрипеть кроватью, и это никому не мешает. А сын хозяев в восьмидесятые годы уехал в Германию, женился там, и нет никаких признаков того, что ему когда-нибудь понадобится студия над гаражом в доме его родителей.
Некоторым людям неприятно входить в пустую квартиру, некоторые не могут позавтракать наедине, а вечер в одиночестве вводит их в депрессию. Я — нет. Особенно если это вечер четверга. Я слушаю музыку, смотрю телевизор, склеиваю модели, читаю книжки, готовлю. Отсутствие других людей вокруг меня — это отсутствие угроз. Никто ничего от меня не ждет, никто не имеет по отношению ко мне ни планов, ни ожиданий.
Это здоровое состояние. У меня нет ни малейшего желания завязать постоянные отношения. Я видел слишком много в моем кабинете. Слишком много жертв, потому ничего удивительного, что меня не тянет на линию огня. Возможно, существуют счастливые пары, которые друг друга поддерживают, живут, прекрасно понимая друг друга, создают длительные коалиции на всю оставшуюся жизнь, но я их не вижу. Я как военврач — не вижу победителей. Мне приносят только раненых, прямо с поля битвы. Очень много, слишком молодых, слишком невинных и очень сильно изуродованных. Возможно, этот врач и слышал что-то о славе и героизме, но видит он только людей, корчащихся от боли, истекающих кровью, плачущих, орущих и отчаянно хватающихся за убегающую жизнь.
Со мной что-то похожее. Я видел души, израненные словами, которые уже невозможно было вернуть назад, сожженные предательством, разодранные деспотизмом, задушенные огромными обязанностями, задушенные тоской. Если супружество — это война, то я — пацифист.
Может, когда-нибудь я изменю свое мнение. Пока же радуюсь, входя в пустой дом. Может, когда-нибудь моя личность дозреет, и тогда я стану на эту дорожку. Но пока позвольте мне присоединиться к «постоянно растущей», как пишут в прессе, группе мужчин, избегающих ответственности.
Мне доставляет удовольствие даже стальной скрип замка, когда я закрываю за собой дверь. Это значит, что человечество вместе со своими желаниями, претензиями и горестями остается снаружи.
Я разделся, включил в гостиной телевизор, поставил воду, чтобы заварить чай.
Моя жизнь состоит из мелких ритуалов, которые в один прекрасный день превратятся в странности. Я очень люблю наслаждаться ежедневными мелочами. Я сидел на кухне за обеденным столом, слушал шум электрического чайника, вполглаза смотрел телевизор. Поскольку мне не нужно было никуда идти, туман за окном уже не казался таким ужасным, благодаря ему кухня казалась еще уютнее.
Я закурил, и только тогда заметил это. На пепельнице в кухне не было хамелеона.
Это старая пепельница дорога мне как память о моем дедушке. Она еще помнит времена поштучных папирос, папирос с пустыми мундштуками, времена серебряных сигаретниц. Времена, когда мужчина никогда не выходил из дому без шляпы. Она круглой формы, медная, закрепленная на трех зооморфических лапках и украшена с краю медным хамелеоном в натуральную величину с поднятой передней лапкой и раскрытой пастью. Я помню этого хамелеона с детства. Когда я был маленький, тот казался мне таким живым, и я был уверен, что когда я не смотрю на него, он двигается, ходит по краю сигаретницы или по столу и ловит мух, выбрасывая длинный медный язык. Я пытался поймать его за этим занятием, но мне никогда не удавалось.
Сейчас же фигурка исчезла. Остался только медный продавленный диск на трех лапках ящерицы, а от хамелеона не осталось и следа. С сигаретой, приклеенной к губам, я тупо уставился на пепельницу, и мозг крутился на всю катушку, выдавая одну за другой рациональные версии. Хамелеон отвалился от времени. Я случайно отломал его и не заметил, вор пробрался сквозь калитку и три замка, чтобы прокрасться в кухню и рьяно отпилить медного хамелеона от пепельницы, а потом унести его в кармане, не обращая ни малейшего внимания на другие ценности. Кто-то из моих друзей случайно сломал ее, а потом трусливо спрятал фигурку, чтобы избежать моего сурового гнева. Надо мной подшутили.
Каждая из этих версий немногого стоила, но все вместе они имели значительный вес, чтобы помочь сохранить веру в рациональное устроение мира.
Я залил заварку кипятком и на три минуты поставил чайник на разогретую конфорку. Чай не должно заваривать дольше, потому что он становится слишком терпкий.
Когда в поисках коричневого тростникового сахара я открыл шкафчик, услышал стук. Это был явственный резкий звук, будто кто-то молоточками часового мастера неритмично выстукивал на доске дробь. Иногда такие звуки издают трубы или просто соседи.
Глядя в окно и чувствуя непонятное беспокойство, я выпил чай.
А потом нашел хамелеона. Подняв переднюю лапку, тот стоял на бамбуковой ручке чайника для заварки. «Нет, это анекдот, — подумал я, — ведь минуту назад я держал чайник в руке и на нем определенно ничего не было». Я почувствовал, как по спине побежали мурашки. И тогда глаз фигурки, похожий на рифленый конус, пришел в движение. Я остолбенел. Хамелеон медленно, будто осторожно, опустил лапку, а потом стал механически, как маятник, раскачиваться вперед-назад. Я вскочил со стула с колотящимся сердцем, и тогда ящерка стала двигаться по ручке чайника, потом, громко стуча металлическими лапками, прошла по кухне, с небывалой скоростью забралась по шкафчику вверх, а потом пропала. Только тонкий, отливающий желтой медью хвостик скользнул по ламинированной серо-зеленой дверце.
Я упал на стул, сердце стучало, как паровая машина, я пытался уговорить себя, что это все-таки шутка. Не знаю, почему мы так хватаемся за утверждение, что кто-то над нами смеется.
А с другой стороны, что может быть для психолога большим кошмаром, чем собственное сумасшествие? Предположим, кто-то хочет довести меня до безумия. Сначала он подменивает пепельницу или отпиливает зверушку. А потом выпускает в кухне хамелеона, выкрашенного в медный цвет. Кто? И зачем это делать, не говоря уже о том, где ему взять такую ящерицу? Разве что он держит зоомагазин.
Мысль о том, что по кухне бегает живой хамелеон, принесла облегчение, но одновременно она означала, что кто-то забирается в мой дом, плетет интриги, выслеживает и определенно имеет ко мне не самые лучшие намерения.
Я обыскал всю квартиру, но не нашел ни малейших следов злоумышленника. Из кухни доносилось ритмичное постукивание, которое со всей определенностью не могла издавать живая ящерица. Так топать мог только тяжелый металлический хамелеон.
Но я, однако, не обращал на него внимания. Это предохранитель. Непонятные или необъяснимые вещи, когда их рассматриваешь вблизи, способны разрушить всю структуру мира. Складывается впечатление, что она уже никогда не будет прежней. Но как только они пропадают с наших глаз, тотчас же дыра в рациональной действительности оказывается заделана. «Мне что-то привиделось», «может, я плохо услышал», «это всего лишь дрожащий от ветра воздух», «как странно иногда кричат птицы», «наверное, у меня была кратковременная галлюцинация», «я переутомился» — так можно без конца. Остается только воспоминание о наваждении или о коротком безумии.
Потому я и не пытался найти и поймать зверушку, чтобы подвергнуть ее какому-либо обследованию. Если бы оказалось, что это ожившая металлическая фигурка, я должен был сойти с ума. Какое-то время, растревоженный и злой, я ходил по дому, проверяя углы и ища следы заговора, тем временем хамелеон замолчал, а мой мозг остановился на мысли: «Я переутомился». Это самое легкое. Найдите в современном мире человека, который не переутомлен!
Утром я уже был уверен, что фигурка отвалилась и потерялась самым естественным манером, а вечером меня от усталости просто посетила временная галлюцинация.
Я завтракал, смотрел телевизор, позволял времени течь сквозь пальцы. Поехал в магазин. Пошел на обед в ресторан. Опять смотрел телевизор, читал книгу. Свободное время текло и медленно, и одновременно слишком быстро.
В субботу вечером я пошел в какой-то клуб с явным намерением найти себе девушку. Выштудированное одиночество и независимость — это одно, но я не отшельник. Впрочем, посещение ресторана с намерением познакомиться еще не значит ничего конкретного. Я мог пойти туда, рассматривать женщин, развлекаться мыслями о занятии с ними любовью, а потом выпить свой коктейль и спокойно пойти домой, ничем не рискуя: ни болезнью, ни беременностью, ни какой бы то ни было драмой. С другой стороны, всегда что-то могло случиться, и как раз это было приятно. В какой-то степени все зависело только от меня.
Отправляясь в клуб с этой целью, я иду один. Но нередко бывает, что и выхожу тоже один. Как правило, все заканчивается визуальным контактом. Иногда несколько танцев и разговоры. Иногда же и нет. Дело не в том, что я боюсь разговаривать с женщинами. Я скорее боюсь, что разговор удастся.
Я смотрел на танцующих девушек, на которых падал ультрафиолетовый свет, пучки лазера и отблески света, отчего дамы превращались в чуждых, неоновых чудовищ, блестящих, подобно глубинным рыбам. Грохот музыки долетал до меня как сквозь вату, в танцевальном зале было как в тропиках, мрачный и холодный ноябрь остался за окном. Вместе со всеми понедельниками, вторниками, собраниями совета, квартальными отчетами, канцелярскими штучками, нехваткой денег, нереализованными мечтами. Все это осталось за дверью, проблемы прогнала музыка, растворили коктейли в высоких бокалах. Некоторым же помогли полосы белой пыли, размельченной краем кредитной карты.
У девушки, сидевшей за барной стойкой по соседству, были мокрые от пота бедра, ее шея блестела в танцующем блеске прожекторов. Она была симпатичная. Не совсем в моем вкусе — такая классическая блондинка, которых, кажется, обожают мужчины. Длинные ноги и красивые глаза, окаймленные черными ресницами и бровями. Я должен заказать ей выпить. Должен выйти с ней в эту черную, густую от холода ночь. Должен поехать в ее квартиру. В пятиэтажку в центре, недалеко от университета, со следами потопа на штукатурке.
Она посмотрела на меня, оторвавшись от бокала, и тогда что-то произошло. Чувство было острым, как электрический разряд, музыка свернулась в темный, вибрирующий шум, мир за границами нашего зрения размылся, как туннель за окнами поезда. Остался только наш соединенный взгляд, как дорога света. Я почувствовал ее вечный страх: у тебя все меньше заказов! Что с тобой происходит! Сколько телефонных разговоров у тебя сегодня было? Где тетрадь со счетами?
Нет, я должен пригласить ее к себе. Положить в прохладную постель с сатиновым бельем и любить деликатно, классно, так, как я еще никогда никого не любил, а утром сделать ей завтрак в постель и отвезти домой.
И тогда я почувствовал это завтрашнее утро. Вкус ее пота, смятые простыни, полосы вчерашней туши на щеках, двое чужих людей, которым абсолютно нечего сказать друг другу. Ее вчерашнее высокомерное кокетство, ее «ну, что мне скажешь?» Ее скупые, неловкие и несмелые ласки, пассивный, сонный секс предыдущей ночью. Почему ты плачешь? Ничего… извини, не трогай меня, пожалуйста, прошу тебя… Меня зовут… Я не хочу знать, пожалуйста, мне нужно идти… Напрасность, грусть.
Я увидел заключенную в ней маленькую, худенькую и невзрачную девочку, на которую слишком часто кричали и от которой слишком многого требовали. Я увидел лабиринт ее страхов. Страх неудачи, страх поражения, страх неприятия. Сплетенные в какой-то сложный и бессмысленный узел, и тот принуждал ее к работе, которую она не любила, к такому же поведению, как у всех, рефлекторному, бессмысленному.
Прикосновение чьей-то личности, если это не кто-то, кого мы любим, отталкивает и пугает. Слишком много чужих чувств, чужих лиц и запахов, все сконцентрировано в один удар. В одну секунду я увидел ее всю. В одну секунду пьяного прозрения. Запутавшаяся в неврозах, она была на грани клинической депрессии. Женщина-успех… карьера. Татуировка на предплечье, субботние дискотеки. Клубная жизнь. Это все было не ее. Все это было внешним. Привнесенным, ведь так делают все. Ей же принадлежала только спрятанная в тайниках подсознательного мечта о богатом мужчине, который освободит ее от офисной каторги, о ребенке, о счастливой семье. О безопасности. Банальные, рутинные мечты, такие же, как и она сама, густо расцвеченные белыми солнечными картинками рекламы стирального порошка и памперсов, но для девушки они были святы.
У нее все это могло быть. Он был здесь, только о ней не знал. Он сидел за столиком, слушая приятелей, что-то кричащих друг другу, и, размышляя над тем, существует ли такая женщина, которую он ищет, понуро смотрел в бокал с пивом.
Не знаю, как долго это продолжалось, может, долю секунды, а потом вдруг словно положили трубку, пропало. Музыка навалилась на меня внезапно, каждый звук ударных был как удар полицейской дубинкой. Расплывшийся фон вновь превратился в бар, в ритмично дергающихся в танце людей, исхлестанных полосами света. Она вздрогнула и посмотрела на меня с каким-то полным печали страхом.
Я уже не мог смотреть на нее как на чужую, вполне себе симпатичную блондинку, с которой для гигиены мог бы покувыркаться в своей келье. Для меня она была только скучной, несчастной Ренатой Купала, никудышным торговцем, заточённым в своей фирме с ничего мне не говорящим названием TCI.
Так ничего не получится.
Я допил водку со спрайтом, разгрыз кубик льда и встал из-за столика. Она инстинктивно посмотрела на меня своими пустыми серыми глазами.
— Он здесь, — произнес я, безразлично глядя, как ее глаза становятся совершенно круглыми. В черном пиджаке и в черном гольфе я стоял над ней, как призрак, как висящее в воздухе лицо. Я протянул вперед руку. Она невольно посмотрела туда, куда я указывал.
— Сидит там, на галерее. Тот слева, в белой рубашке, который не смеется. Его зовут Блажей Корчевич. Всю жизнь он ждал только тебя. Помнишь? Свечи в ванной и лепестки цветов, плавающие в воде? Халва и апельсины? Это именно он. Так будет.
Она посмотрела на меня, остолбенев от удивления, но потом отвернулась, чтобы посмотреть на него. Я двинулся с места — ждать уже было нечего.
Когда я надевал пальто, она уже вышла на танцпол и, танцуя, указывала на него пальцем. Он с недоверием и большим удивлением встал с места. Просто и работает.
Я подумал, что они на всю жизнь запомнят Бритни Спирс и ее песню «Oops!.. I Did It Again», после чего с состраданием покачал головой.
Утром я счел, что выпил на один коктейль больше, и включил дурака. Бывает.
Дырку запломбировали. Действительность вновь стала рациональной и безукоризненной.
Обычно я не берусь за гипноз. Вроде бы и владею техникой, но это недостоверный, ненаучный инструмент с сомнительной терапевтической ценностью. Но в понедельник я загипнотизировал пациентку через пять минут разговора с ней. В первый момент даже не заметил этого. Потом увидел ее пустые спящие глаза. Она разговаривала со мной странным, отсутствующим голосом. Полулежала в кресле.
Я загипнотизировал женщину где-то между глотком холодного чая и разговором о ее последнем дне. Одним лишь взмахом ладони или шариковой ручки.
Это была красивая шатенка сорока с небольшим лет, которая пришла на прием с какими-то супружескими проблемами. Я смотрел на ее стройные ноги в коричневых колготках, торчащие из никакущего коричневого жакета, и не знал, что мне делать. В жизни ничего подобного не видел.
У нее не было никакого приступа и ничего в этом роде. Она дышала ровно и спокойно, на мои вопросы отвечала сонным голосом.
Я посмотрел в эти отсутствующие карие глаза, и тогда это произошло опять. Я почувствовал, как сквозь мое тело проходит вибрация, и вдруг — оказался в голове пациентки. Ее жизнь свалилась на меня, как лавина: перипетии лет, чувств, мечтаний и обманутых надежд. Собственно, у нее не было проблем с мужем. Он ее любил, она любила его. Но только с него уже было предостаточно. Для парня это был уже почти предел. Настоящей причиной всего было ее отношения с матерью, которая не намеревалась разрешить дочери жить своей жизнью и почти с маниакальной преднамеренностью разрушала их брак. Вредоносные связи между родителями и детьми возникают довольно часто, но редко можно встретить такую сучку, какой была ее мать. Она была настоящим чудовищем.
Безжалостным, убежденным в собственном совершенстве, виртуозом эмоционального шантажа и рождения чувства вины. Она могла без единого слова довести бедную женщину до отчаяния. Она могла бы быть преподавателем в школе гестапо.
Ее мозг рождал безжалостные, странные, циничные интриги, нажимы, клубок бесконечных конфликтов, манифестацию власти, злобы вперемешку с шантажом. Настоящий каталог бескорыстной гнусности. Обычный банальный семейный ад, каких полно в жизни.
В моем мозгу горело.
Я почувствовал, что должен приказать пациентке встать с кресла.
— Встань, — произнес я.
Она подчинилась.
Мне показалось, что я должен ее коснуться. Я протянул руки и осторожно положил ладони на ее виски. И тогда мир провалился в пропасть. Свет стал ярким, тени — коричневыми, как на старых фотографиях.
Я услышал странный низкий звук и почувствовал, как волнообразные вибрации движутся сквозь мои плечи прямо к пальцам, касающимся ее висков. Женщину отбросило назад, а потом она поднялась в воздух, абсолютно выпрямленная, с раскинутыми в стороны руками, будто лежала на невидимом столе. Из ее рта и из носа сочился дым. Я смотрел на это, как во сне, без какой бы то ни было осмысленной реакции, а пациентка парила на спине посередине кабинета. Ей нужно было только осознать, что она ни в чем не может убедить свою мать, что не нужно и пытаться доказывать, что она уже взрослая и что никто, если только она сама этого не позволит, не может иметь над ней власть.
Я дал ей это осознание.
Изо рта женщины сочился зеленый дым, густой, как из дымовой шашки. Он стелился по полу, как жидкость, густел, собирался в небольшую тучу. Я почувствовал смрад. Как запах черемухи и еще словно зловоние горящего целлулоида. Туча дыма стала еще гуще, и тогда я увидел в ней фигуру, небольшую, наполовину человечью, наполовину лягушачью, как на картинах Босха. Тварь выставила в мою сторону три ряда острых, как иглы, зубов и зашипела, пятясь в угол кабинета к окну. Потом опять начала дымить и таять, после чего распалась на полосы дыма, напоминая известь, когда ее гасят водой.
А потом я перестал чувствовать вибрацию, свет стал нормальным, женщина из состояния левитации упала прямо в кресло. Я почувствовал толчок, как при пробуждении от полусна, и все прошло. У меня свистело в ушах, язык был сухой, как кол, сам я был мокрый от пота. В остальном все казалось нормальным.
Пациентка открыла глаза, хватая ртом воздух, и вдруг застыла.
— Что это было? — спросила она. — Вы загипнотизировали меня?
Я сделал неопределенный жест рукой.
— Я чувствую себя великолепно, — сказала она. — Господи, я еще никогда себя так не чувствовала. Я… Я свободна. Она… Хватит. Мне нужно увидеться с мужем. Извините, доктор, но это так, будто я только что проснулась. Я поняла, я вдруг все поняла… Это так просто. Роберт, господи, бедный мой!
Она встала. А я просто сидел и смотрел.
— Спасибо, доктор. Я не знаю, как это выразить, но я здорова. Теперь я могу нормально жить.
Она взяла сумку и какое-то время что-то в ней искала. Потом достала какой-то конверт и открыла его. Увидев банкноты, которые она отсчитывала, должен был среагировать. На конверте толстым красным фломастером было написано «машина».
— Прием стоит двести злотых, платить нужно в кассу.
Она понимающе улыбнулась.
— Вы не понимаете. Я заплачу в кассу, но это для вас. Это мой последний приход. Вы вылечили меня. До свидания.
Она наклонилась над столом и вдруг поцеловала меня в губы.
— Как приятно тут пахнет, — произнесла пациентка. — Вы чувствуете? Розами.
И вышла.
Я сидел и смотрел перед собой. Научная психология была зажата во мне, как в кольце, а потом выбежала рыдая. Я сидел и смотрел в окно. Мистик. Распутин. Розы.
Я почувствовал щекотание на верхней губе, почесал ее и потом увидел на пальцах следы крови. Из носа шла кровь.
— Доктор. — Это была наша секретарь, которая выглядела очень сексапильно в своем жакете. — Эта дама не записалась на следующую встречу.
— Потому что она здорова, — ответил я. — Я ее вылечил.
— Что?
— Я ее вылечил. Это странно?
Она пристально посмотрела на меня. Она никогда ничего подобного не видела. Я тоже.
Следующий клиент вошел через десять минут. И нет времени задуматься, что происходит. Честно говоря, я не был в состоянии это сделать. Это было что-то вроде транса, хотя откуда мне знать. Психотерапия — медленный и кропотливый процесс, в котором каждодневный результат виден так же, как в выращивании бонсай. Человек, который ко мне приходит, обычно и сам не знает, что с ним. Он несчастен, и все. Его жизнь напоминает ловушку. Все рушится у него в руках. Он не в состоянии нормально функционировать. Потом постепенно, шаг за шагом, начинает нащупывать в темноте какую-то дорогу. Я существую только для того, чтобы ему не оступиться во тьме. Только затем, чтобы держать за руку. Но, по сути, мы оба ходим на ощупь. Мне и самому нужно время, чтобы понять, что случилось. Чаще всего оказывается, что человек не подходит миру. Или мир — человеку.
В фильмах результат психотерапии нередко показывают в виде каких-то внезапных откровений. Героев вдруг озаряет, они бросаются друг другу в объятья, говорят «я тебя люблю» или «я всегда гордилась тобой», и все готово. Все всё понимают, все счастливы. В действительности нет никаких театральных эффектов, никаких радужных картинок, звуков арфы и лепестков роз. Люди возвращаются к себе месяцами, тысячу раз теряя веру и надежду, терзая близких. Это как физиотерапия. Некоторые падают так болезненно, что потом вынуждены заново учиться ходить. А временами навсегда остаются хромыми.
Но в этот день я видел людей насквозь, словно они были из стекла. У меня всегда имелась интуиция, но тогда мною вела абсолютная уверенность. Я работал как в трансе.
Ему было максимум двадцать два года. Жена и ребенок. У него тряслись руки, он не спал, часто перед выходом на работу его тошнило. Он приходил на работу и в поиске клиентов делал звонки. Потом донимал их просьбами заплатить. Заказы, счеты-фактуры, оплата.
Чаще всего он выслушивал, как его посылают к черту. Десять, двенадцать часов. Менеджер по продажам. Его работа была самым неблагодарным занятием, какое только вообще могло прийти в голову. Он должен был сделать так, чтобы чужие люди потратили последние деньги на то, что им не было нужно. Нижняя ступенька бизнес-иерархии продаж. Пушечное мясо. Платили ему гроши и процент от продаж. Требовали энтузиазма и самоотдачи. В съемной квартире пациента ждала удрученная всем этим, беспомощная двадцатилетняя жена, изо всех сил кричащий аллергический ребенок и счета по кредитам.
Мне было должно признать его состояние нервным срывом и попытаться одеть в броню на всю жизнь, в которой я и сам не смог бы выдержать и неделю.
Вместо этого я поселился в его мозгу и нашел в нем талант, настоящий, блестящий, как жемчуг. Этот парень был виртуозом фотографии. В течение года он мог стать богом в фотографии, не исключая и чисто коммерческих снимков. Он смог бы сфотографировать холодильник так, что люди плакали бы от восторга. Только никто этого не знал. И он, впрочем, тоже.
Он был уверен, что отцу четырехмесячного Павлика даже думать нельзя о таких вещах. Отец Павлика должен сидеть в первом попавшемся офисе и, как милостыню, собирать по телефону заказы. Отец Павлика должен собирать комиссионные, потому что только так может удовлетворить свою перепуганную жену. Максимум, что он может, это сфотографировать в воскресенье сидящего на одеяле сына. А если позволить себе какую-то мечту или риск, — все пропадет. Его проглотит бездна. И все из-за него. Непоколебимое убеждение в этом сидело в нем, как ржавый гвоздь.
Я вынул этот гвоздь.
А потом велел ему взять фотоаппарат у человека, которого никогда в глаза не видел. Я велел ему отснять с десяток разных предметов, называя при этом разные параметры, но ничего не понимая в том, о чем говорю. Я абсолютно не разбираюсь в фотографии.
Когда он вышел, в кресле, где сидел пациент, остались едва видимые, извивающиеся, как осьминоги, твари, которые с каждой минутой бледнели, как проявляемая фотопленка.
Я лежал на столе, покрытом скользким и неприятным на ощупь, напоминающим шкуру морского чудовища материалом. Томограф издавал ритмичный треск, блестящие, как бычьи глаза, объективы, закрепленные в подвижных кольцах, с визгом вращались вокруг моей головы, стол двигался, словно вся эта машина должна была прожевать меня и выплюнуть на том свете. Воняло спиртом, горящим пластиком и электричеством.
Чарноцкий сидел за компьютером, стуча по резцам резинкой на конце карандаша, а я ждал, когда он скажет, сколько мне осталось. На экране пульсировали какое-то оранжевые и зеленые пятна, по которым он должен был это прочитать. Вся последовательность пятен появлялась в слабом очертании моего черепа и исчезала, потом опять появлялась, и так без конца.
— Ничего, — произнес он. — Абсолютно ничего нет.
— Что — ничего? Мозга нет, что ли?
— Я хочу сказать, что ты здоров как бык. Давление мозговой жидкости тоже в норме. Все, что с тобой происходит, — сфера твоих товарищей по профессии. Мне тут нечего делать. Может, тебе обратиться к психологу?
— Забавно, черт возьми, — пробормотал я, шаря в карманах. — Тебе развлечение, а у меня наваждение. И всего хуже то, что на работе. Я наврежу пациентам.
— Но в этом, кажется, и состоит твоя работа, или нет?
— Иди-ка ты к такой-то матери!
Я вышел в страшный, цвета олова, ноябрьский день. У меня не было рака мозга, но я по-прежнему не знал ответа.
Лучше всего думается в ванне. Знаю: сейчас повсеместно выбрасывают ванны и ставят душевые кабины, чтобы оставалось больше времени на работу и семейные обязанности. Лежать полчаса в горячей воде не согласуется с активным образом жизни. Но мне кажется, если бы сохранилось больше ванн, то у меня было бы меньше пациентов. Я люблю полежать в ванне.
Я отмокал в пахнущей лимоном пене и пытался собраться с мыслями. Мой мир перевернулся с ног на голову с того момента, как я встретил того странного пациента, который чувствовал, что находится не на своем месте, и которому виделись чудеса. Он казался мне порядочным парнем, но характер его проблем указывал на скрытое чувство вины. Если не считать видений, которые говорили о чем-то более серьезном.
С того самого вечера у меня стали появляться галлюцинации. Сначала хамелеон, потом девушка в клубе и, наконец, что самое ужасное, — это мои клиенты. Я ставил диагноз, не пытался их поддержать или выслушать, а давал им страшные, абсурдные советы, а они с восторгом их принимали. И были похожи на излечившихся. И это было самое страшное. Если бы кто-то вышел возмущенный или учинил скандал, у меня были бы проблемы, но я во всяком случае знал бы, что происходит. Вместо этого, ведомый какими-то странными импульсами, я говорил им сменить работу, жениться или разводиться, изгонял из них демонов, а они выходили твердя, что я совершил чудо в их жизни. Выходили здоровые, или во всяком случае они так считали.
Я лежал в ванне и не знал, что со всем этим делать. Чарноцкий прав, мне нужен психолог, а еще лучше психиатр. Всезнающий седой умник в медицинском халате с пластинкой маленьких голубых таблеток под рукой.
Где-то в глубине квартиры слышалось тяжелое металлическое постукивание хамелеона. Я его проигнорировал. Достал из стакана зубную щетку, выдавил на нее немного пасты и снова нырнул в пахнущие лимоном пенистые сугробы.
Полоска света, которую я увидел посередине потолка, выглядела как миниатюрное солнышко. Я уставился на нее, не переставая чистить зубы. Пятно, напоминающее отблеск солнца несмотря на то, что за окном было темно, как в голове талиба, вдруг увеличилась до половины потолка; льющийся из нее блеск заполнился свободно плавающими искорками, стекающими к плитке пола и махровому коврику как светящийся занавес. Я тупо сидел в ванне с мятной пеной на губах и зубной щеткой за щекой. Мой мир решительно требовал наведения порядка.
Светящийся сноп стоял посреди комнаты, а я был одинаково далек как от паники, так и от какой-либо разумной реакции. Я просто смотрел перед собой в абсолютном остолбенении.
Сияние внезапно пропало, вместо него осталась фигура огромного мужчины в матовых, как закопченная жесть, очках и старомодном костюме. У него было сильно вытянутое худое лицо с каким-то особо жестоким выражением. За его спиной еще слабо мерцал нечеловеческий свет, собирающийся в очертания огромных поднятых крыльев размахом с четыре метра. Я четко видел их, сотканные из света, частично проникающие в стену; каждое перо как острие светящегося штыка. Они исчезали постепенно, прозрачные и светящиеся, словно голограмма. Напоминающий своим видом агента ФБР дылда, стоящий посередине ванной, расставив ноги, казался реальным на сто процентов, хоть его, конечно же, не могло там быть. Это уже слишком. Я очень спокойно решил позвонить в скорую помощь.
— Ты видел достаточно? — вдруг спросил он. Его голос звучал дико, как само неистовство.
Я не ответил. Честно говоря, я не очень помнил о дыхании.
— Истинно говорю тебе: встань! — загремел голос, и чудовище едва заметно взмахнуло рукой. Что-то в мгновение око подхватило меня вверх. Вода хлынула во все стороны. Я стоял голый, по мне стекала пахнущая лимоном пена, запрокидывая голову, я пытался заглянуть в его закрытые черными стеклами глаза. Машинально протянул руку за полотенцем. Он выглядел так, как будто служил в правительственной охране, появился, как дух, но в кошачьих, пружинистых движениях, которыми он выдворил меня из ванной и погнал по коридору, было что-то воинственное.
Он даже не коснулся меня. Не знаю почему, но я был уверен, что от его прикосновения умер бы на месте. Просто махнул ладонью, а меня схватило что-то неуловимое и одновременно неудержимое, как гравитация.
Я влетел в гостиную, напрасно заслоняясь полотенцем, как монашка, замеченная на нудистском пляже. Там стояли двое таких же, они доставали головами до потолка. Они были в таких же черных костюмах и ослепительно белых рубашках. У всех на лице черные очки, лица молодые и неподвижные.
Я не особенный какой-то вояка. Во мне нет трех метров роста, я не излучаю вокруг себя нечеловеческое свечение, не умею одним жестом воздействовать на людей. У меня нет ничего кроме этих нескольких десятков квадратных метров квартиры, где я чувствую себя собой. Точнее чувствовал. Один детина сидел на столе, небрежно опираясь ногой в военном сапоге о кресло, уткнув локоть себе в бедро, а другой просматривал мои диски, бросая некоторые на пол. Я не приглашал их сюда. Естественно, я был поражен. У меня тряслись ноги, я чувствовал, что они словно из бетона. Сердце стучало в горле. Я был в бешенстве.
— Что вам надо? — процедил я. — Кто вы такие?
Сидящий подтолкнул в мою сторону стул.
— Сядь! — рявкнул он.
Я сел.
— Это он? — прозвучал вопрос.
— Вы кто? — Не так-то легко что-то произнести, если у тебя сдавлено горло.
— Фамилия!
Я назвал фамилию. Один из них положил на стол саквояж и аккуратно вынул из него большой серый конверт. Сломал на нем какую-то печать и открыл.
— Возьми это! — произнес он, протягивая сухую колючую веточку. Я подчинился, но держал ее в руках осторожно, потому что колючки впивались в ладони. Мне пришло в голову, что если выпутаюсь из этой истории живым, ладони опухнут. У меня аллергия на шипы.
Человек с дисками швырнул последний на пол, повернул стул спинкой вперед и верхом уселся на него передо мной. Он был похож на человека, который хочет посидеть на детсадовской мебели.
— Красивые цветы? — спросил он. Этот в противовес говорил тихим спокойным голосом, но звук был страшный. Таким полушепотом произносят приговор.
Колючая раздвоенная палочка, которую я нервно сжимал в пальцах, вдруг сухо зашелестела и — зацвела. Выглядело, как будто на ускоренной съемке. Коричневые, одеревеневшие стебли вдруг выпустили липкие почки, которые распускались веером зеленых листочков, на концах веточек появились цветочки, раскручиваясь тугим круговым движением и распуская короны пурпурных лепестков; рядом с сухими шипами вдруг появлялись новые, густые и длинные, как иголки. В течение нескольких секунд палочка покрылась листьями и цветами, новые побеги появились в пазухах старых веток, и палочка превратилась в большую ветку дикой розы. Запах лета и кондитерской наполнил комнату.
— Ну же, это прекрасно! — процедил один из пришельцев.
— Брось это! — Я бросил. Букет некоторое время продолжал расти, выпуская цветы все новых красок.
— И что теперь? — спросил тип из ванной.
— Сломай его! Теперь, сейчас же, и все дела!
— Понятно! Ты видел, что происходит? Сам его сломай, раз ты такой умный! А это все куда денется?
— Да пусть идет, куда хочет! Вероятнее всего, вернется к источнику.
— А если нет? Что тогда?
Я решил включиться в разговор.
— Господа, я… — На меня не обратили ни малейшего внимания.
— Сынок, заткнись! — зарычал тип с дисками, даже не глядя на меня. Я заткнулся.
— Я спрашивал: что сейчас? — отозвался первый.
— Я слышал. Давай поговорим. У тебя есть какие-нибудь таланты?
— Это было до меня.
— Минутку, что все это…
— Сынок, ты, видимо, чего-то не понимаешь. Ты отвечаешь на вопросы. Когда я говорю: «Молчи», ты молчишь. Когда я скажу: «Летай», ты поднимаешься в воздух. Когда я скажу: «Умри», ты перестанешь жить. Ты понял?
Гигант медленно, аккуратно снял очки и сложил дужки. А потом поднял голову и посмотрел на меня. У него вообще не было глаз. Под его веками горел блеск ацетиленового огня. В них кипела гибель, уничтожение, рядом с которым ядерный взрыв показался бы фейерверком.
Я превратился в факел. В одну секунду, как подбитый танк, взорвался от ослепительного огня. Я слышал треск, с каким горели мои волосы, видел, как кожа покрылась пузырями и почернела; прежде чем сварились глаза, сквозь белую стену пламени, которое валило сквозь мое тело, я видел комнату. Горящие мышцы скрючились, превращая меня в эмбрион. Я был криком и болью. Я горел.
А потом снова оказался на стуле, голый и мокрый, кашляя, давясь криком, всхлипами и мятной пеной. Ничего не болело, но я помнил.
— Браво! — рявкнул один из типов. — Превосходная работа. Теперь вы наверняка договоритесь.
— Я экономлю время, — ответил сидящий на стуле. Он снова надел очки. — Хватит с меня болтовни! «Кто вы такие?», «В чем, собственно, дело?», «Выйдите, не то я позову полицию!» и прочее. Может, тебя это развлекает, но у меня нет времени на глупости. И у тебя, насколько я помню, его тоже нет. Вопрос: что ты умеешь делать?
— Я психотерапевт, психолог… принимаю пациентов… лечу, с проблемами приходят… помощь… — забормотал я.
— Вот тебе, пожалуйста, — он в шоке. Ну и сэкономил ты время. — Говорящий покачал головой и торжественно поднял два пальца. Вдруг я успокоился, словно вернулся на землю. Меня охватило абсолютное, блаженное спокойствие.
— Хватит! Поменяй работу!
— На какую? — беспомощно спросил я.
— Какое мне дело на какую? Стань глотателем огня! Кобзарем!
— Подожди! Ионаш Рудкевич! Ты его знаешь?
— Это мой пациент.
— Смотри!
Он взял папку, а потом бросил мне на колени несколько блестящих фотографий большого формата. Часть соскользнула на пол. На них были самые обычные предметы: пылесосы, машины, но также и люди — фото как фото. Разве что очень красивые. Они излучали идеальную, неземную красоту, словно принадлежали идеальному миру, в котором функциональность и красота соединяются в равновесное целое. Я смотрел на бутылку пива, рядом с которой греческая амфора или японская ваза выглядели, как ночные горшки на помойке. Я смотрел на фотографию девушки, на которую взглянул всего лишь раз, и сердце мое заныло. Я всегда искал такую. Она была само совершенство. Она всю жизнь была где-то в глубине моего подсознания, и я надеялся, что никогда ее не встречу, ведь иначе нужно было бы просто умереть.
— Кто это? — прошептал я со слезами на глазах.
— Обыкновенная модель. Первая попавшаяся. Это что-то в твоем пациенте. Из-за тебя.
— Минутку. Я встречался с ним в понедельник. Когда он успел?
— Не успел. Он сделает эти фотографии в следующем году. Люди будут готовы убивать из-за вещей, которые он сфотографирует. Будут умирать от соковыжималок или сходить с ума от часов. Дорота Убачевская! Это твоя пациентка?
— Думаю, да.
— Думаю! Ты освободил ее от матери, не так ли? Мать уже плохо себя чувствует, потому что ее сердце рвется от злости. Она потеряла власть над дочерью. Уже через месяц она умрет, а дочь даже не придет на похороны. Она свободна. От мужа и ребенка тоже. Свободна от закона, от всего. Когда захочет, украдет. Свободна как ветер. Несколько радикальное лечение, не правда ли?
— Ей нужна была помощь.
— Понятно, сынок! Помощь! Поддержка, а не, черт побери, твое идиотское кривое чудо! Ты не заметил, что на своей территории ставишь мир вверх ногами?
— Ты совсем запутал его, — произнес тот спокойный, который перебирал мои диски. — Факты. У тебя есть пациент, с которого все началось. Тебе нельзя лечить этого человека. Даже не думай об этом! Нельзя, понятно? Не твоя это область! Не твой масштаб. — Он наклонился вперед вместе со стулом и посмотрел мне в глаза. На матовой поверхности я увидел очень нечеткое отражение фигуры человека, раскачивающегося на стуле, как червяк на булавке. — Тебе нельзя лечить этого человека, понятно? Произойдет что-то немыслимое, если ты на это решишься. У тебя не было этого пациента. Забудь о нем. Для своего же личного блага. Для блага всех.
И тут я увидел то, чего прежде не замечал, потому что был в состоянии сильного шока. Они боялись. Они были сильно напуганы.
Они боялись того, что я умел, хоть не имел понятия ни как, ни откуда. Но они боялись. Не знали, что со мной сделать.
Собственно, человек, которого вытащили из ванны, голый и мокрый, которому три жутких существа учинили допрос посреди собственной комнаты, должен рехнуться от паники, впасть в истерику или потерять сознание. Ведь это были не воры, не агенты служб, не полицейские. Это были невозможные, несуществующие призраки.
Один их облик переворачивал мир вверх ногами. Зачем обучать детей физике или природоведению? Если человека преследует чужой, который ведет себя как агент спецслужб, значит, никакой науки не существует. Это только кажущаяся правда, иллюзия. Как после такого явления идти на работу? Варить яйцо? Я и в самом деле должен сойти с ума, но они сделали в моей голове что-то такое, что я был абсолютно спокоен. Как камень. Это было лучше транквилизаторов. Страх во мне исчез. Он не существовал. Не осталось паники или инстинкта самосохранения. Были только факты. А они говорили мне об их страхе.
Я чувствовал, что три чудовища испуганы. Они боялись того, что я мог, хотя непонятно как. Они по маловразумительной причине хотели, чтобы я не лечил пожилого человека, мучившегося от непонятных угрызений совести, который просил у меня помощи. Продавца животных, который заразил меня чудесами. Но они и боялись меня убить.
— Ты понял? — это был тот, который меня поджег. Я чувствовал, что еще минута, и он снова это сделает, если мой ответ ему не понравится. А он хотел забрать у меня все то, чем я в общем-то был. А я был психотерапевтом. И впервые в жизни действительно мог помочь людям. Даже если эффекты были далекоидущие, это я сделал пациентов счастливыми.
Я почувствовал в душе гнев.
— Что я должен понять?
— Послушай, — произнес спокойный. Присел на корочки рядом. Говорил со мной, как с ребенком, который нашел револьвер. — Послушай! С тобой произошло нечто, что не должно было произойти. Ладно уж твои пациенты! Ты не помогаешь им, а меняешь их. Убираешь из их сознания блоки, которые они сами себе поставили или которые поставили им. Ты делаешь это случайно, пользуясь силой, мощи которой даже не можешь себе представить. И вызываешь страшные аномалии. Ставишь с ног на голову физику и вселенную. Делаешь дыры в реальности. Это не твоя вина. Это, собственно, случайность. Но этот пациент. Это особенный человек, кто-то, кого ты не должен трогать. Ты не можешь ему помочь. Только он сам в состоянии себе помочь. Даже не приближайся к нему. И ни под каким видом ничего не пытайся сделать. Для своего собственного блага. Для блага всех. Разум этого человека — самая опасная вещь во вселенной.
— Почему?
— Не твое дело! Ты и так не поймешь.
— Почему я должен вам верить? Почему я должен вас слушать?
— Если я скажу тебе, то ты не поверишь. А если поверишь, то сойдешь с ума. Вот так! — Говорящий щелкнул пальцами. — Ты, вероятно, заметил, что мы не из служб безопасности. Поверь, сынок, существуют более важные, более страшные и более опасные дела, чем все тайны этого мира. Если бы ты нашел атомную бомбу и стал бы с ней играть, то это была бы шуточка и дружеский розыгрыш в сравнении с тем, что сейчас происходит.
Он встал. И медленно протянул руку к своим очкам. И тогда гнев и дикий звериный страх, ужас взорвал меня, как бомба. Возможно, он хотел их только поправить. Но было уже слишком поздно. Его голова и тело покрылись трещинами и рассыпались, как раскрошившийся гипс. Внизу находился жуткий, как ацетиленовое пламя, голубой свет, похожий на огонь атомного взрыва. Свет в виде огромного кричащего человека. Светящаяся фигура в ворохе вспышек распалась. В воздухе висел лишь пронзительный крик, высокий, как аварийная сирена. Как крик банши. Все стекла в окнах комнаты рассыпались грудами мелких, как дробленый кристалл, осколков. Во всем районе хором начала выть сигнализация.
А подо мной мягко провалился пол, и я рухнул в бездонный колодец.
Один из самых приятных моментов в жизни, когда ты пробуждаешься от кошмара и видишь вокруг себя обычное и безопасное окружение. Ты дома, все вокруг понятно, освещено солнцем, спокойно. Ужасы и страдания, которые терзали тебя еще минуту назад, оказываются несуществующими. Рассеиваются, как дым. Если после смерти нас ожидает какая-то награда, то понятно, как она выглядит. Все, что было плохим, оказывается в прошлом, становится поблекшим и ложным, как плохой сон.
Я лежал ничком в моей большой ротанговой кровати, солнечные пятна, разорванные рейками жалюзи, осветляли простой чистый вход. Белые стена, простая мебель из дерева и гнутого тростника. Несколько темных африканских украшений. Растения, книги. Моя спальня. Пустая, тихая и приятная. Было пятнадцать минут девятого, среда. Первый пациент только в одиннадцать. А кошмар прошел. Я помнил его ярко и выразительно, он по-прежнему пробирал меня мурашками по коже. Но достаточно было не концентрироваться на нем, и он бледнел, гас, как незакрепленная фотография.
Зубная щетка и полотенце находились на своих местах. Я вспоминал, как во сне смотрел на появившегося передо мной на кафельной плитке ангела или дьявола и на себя, пялившегося на него со щеткой в зубах. Почему ни у одного святого не было видений в таких ситуациях? А может, когда загорелась купина, Моисей тоже жевал финики или ковырял в носу?
Я криво улыбнулся, пытаясь подавить непонятное смутное беспокойство. Кошмар прошел, было спокойное утро, солнечное — редкость в ноябре. Я не помнил, когда лег в постель. Не помнил вечера. Очередной признак?
Я заварил себе крепкий кофе, налил сок, сделал гренки, приготовил творожок. Потом решил позавтракать в гостиной у телевизора. Лучше всего что-нибудь про природу, что-то спокойное, полное гармонии. Такие утренние часы нужно праздновать.
В гостиной было убрано, чисто и приятно. Стекла, в моем сне разлетевшиеся грудами мелких кристаллов, стояли на своих местах.
Я замер только на диване, протянув руку с пультом в сторону телевизора. На стеклянной поверхности японского коктейльного столика, на который я поставил завтрак, не было моего бонсая. Тот стоял на комоде. На его месте стояла со вкусом сделанная икебана в низком глиняном кувшине. Небо, человек, земля. Композиция сложена из веточки тернистого куста, напоминающего розу, но с цветами разного окраса.
На ажурной полке, отделяющей обеденную часть, в тонкой металлической рамке стояла фотография девушки, которую я искал всю жизнь. В ее глазах были блеск и обещание вечного солнечного лета. Фотография, которую через год сделает мой пациент. Она смотрела на меня.
Люди, у которых объективные проблемы, — это самый большой кошмар психологов. Если кто-то боится пауков, имеет фобии, понятно, что с ним делать. К таким вещам психолог подготовлен. К сожалению, большинство людей, которые решаются признать себя ненормальными настолько, чтобы позволить чужому человеку копаться в своих душах, приходят с проблемами внешними. Их терзают не комплексы и неврозы, порождение собственного разума, а другие люди. Что сказать тому, кто умирает от страха, потому что в любой момент может остаться без средств к существованию, и все указывает на то, что он прав? Внушать ему, что перспектива голода и визитов судебного пристава не имеет значения?
За годы работы я почти каждый день имел дело с людьми, которым, по сути, не мог помочь. Я мог пытаться выкачивать воду, латать дыры, но чаще всего просто смотрел, как они тонут. А теперь мне вдруг дана такая сила. Я мог делать то, о чем в беспомощности мечтает каждый психотерапевт. Я протягивал руку и исправлял людям жизнь. И это не на протяжении бесконечных месяцев, а в одно мгновение движущей силы. Одним словом или, возможно, мыслью. Я вводил в их жизнь изменения. И, честно говоря, не намеревался прекращать это.
Во всяком случае в этот день, сидя в своем кабинете, нашпигованный ксанаксом, я ждал своего особенного клиента — «нулевого пациента» странной эпидемии чудес.
Конечно же я боялся. Откровенно говоря, просто умирал от страха: руки потели, меня мутило, в горле першило, что вызывало мучительный сухой кашель, кишки свело в узел. Потому я принял успокоительное. Оно блокировало меня, погасило панику, но не притупило. Думать я мог. Я принял к сведению, что этот господин, которого я ждал, опасен. Я намеревался вести себя очень осторожно. Крайне осторожно. Мне, конечно же, хотелось ему помочь, но прежде всего мне хотелось узнать, в чем дело. Я знал ответ, пусть даже не осознавал этого.
Но пациент не пришел.
Ждать я не люблю. И вообще все обставляю так, чтобы не погружаться в это ужасное состояние, когда нельзя думать, нельзя ни на чем сосредоточиться, все вокруг никакое и гладкое, не дающее зацепки для воображения, как комната, в которой проводят эксперименты с сенсорной депривацией.
Кабинет в клинике именно такой. Белые стены, белое окно, серая, как пепел, плитка. Слепая, страшная, арктическая белизна. Фон.
И часы, тикающие мелкими электронными шажками.
На пятнадцать академических минут опоздать может каждый, даже без особой причины. Конечно, я помнил, конечно, у меня записано и так далее. Но хватит мелкого слаженного заговора темных сил, и дела не идут, как надо, и каждое встреченное на пути обстоятельство превращается в препятствие, а простое дело типа «визит в шесть» становится бегом с препятствиями. Если опоздание больше, чем полчаса, что-то на самом деле случилось.
Какая-то авария, какая-то спица в колесе действительности, которая ненадолго выбила пациента из колеи жизни. По истечении получаса ждать уже нечего, особенно если эти полчаса сто´ят, как два билета в кино.
Я ждал уже сорок пять минут.
Я смотрел на свои руки. Обычный человеческий инструмент, который вдруг приобрел странные способности. Что же я, собственно, мог? Лечить? Собрать радиоприемник или карабин? Просто руки. Обыкновенные. Почему они могли творить чудеса?
Я смотрел на поверхность стола. Никакая, ДСП, покрытая лаком. Фон. Пустой. Как стены, окно и потолок. Ничего.
Ожидание. И быстрый-быстрый электронный шепот часов.
Но он все же не пришел.
Нельзя обижаться на пациента. Это не деловая встреча. Подождать пятнадцать минут, закутаться в пальто и отправиться домой. «Ну, извините, как же так можно?! Это несерьезно!» Нет. Так вести себя непрофессионально. Может приключиться все, что угодно, но ты постоянный и неизменный, как риф. Ты — психотерапевт. Нужно ждать.
У меня была кружка, украшенная картой Африки девятнадцатого века, а в ней несколько глотков остывшего чая. В кармане пиджака лежали помятая пачка сигарет и зажигалка. Во мне была доза ксанакса, сжигающая химическим огнем любое беспокойство, страх или сомнение. Все, что могло поколебать прохудившийся корабль моей души.
Я ждал.
Но несмотря на это, был не готов к тому, что дверь когда-либо откроется. Но дверь открылась.
Только тот, кто в нее вошел, определенно не был продавцом животных.
Я не был в армии. В то время, когда я заканчивал учебу, студентов в армию не брали. Не было денег, или не было времени, или, может, повода. Однако ж я мог распознать автомат Калашникова.
Особенно тогда, когда его ствол направлен тебе в голову.
На вошедшем в кабинет мужчине были тренировочные брюки «найк» с лампасами, русская толстовка с камуфляжным угловатым рисунком, представляющим зеленовато-голубые квадратики на светло-зеленом, цвета горошка фоне. И эта черная, истрепанная, тридцатикратная смерть в руке.
Я открыл рот и ничего не сказал.
Сюда заходили разные люди. Обычно просто несчастные, иногда нечестные. А иногда, хоть и редко, действительно страшные. Но никогда такие, как этот. И дело даже не в том, что у него был автомат, из которого он мог в долю секунды изрешетить меня.
Просто ни у кого еще не было рта, небрежно зашитого черной сапожной нитью. Не было серых речных булыжников в глазницах, там, где должны находиться глаза.
Вошедший за ним мог спокойно сойти за бухгалтера. Или за учителя математики.
Он был невысокий, лысый, одетый в потертый черный костюм, с бифокальными линзами в толстых очках. И с папкой в руке.
Незнакомец улыбнулся жуткой улыбкой довольного таможенника, который вчера узнал о запрете провоза чемоданов. Его левое верхнее веко горело блеском полированного золота.
— Vexilla regis prodeunt inferni… — произнес он и уселся в кресло для пациентов. — Сваливай, — обратился к верзиле с зашитым ртом. — Я поговорю с господином психотерапевтом. — Тип с зашитым ртом поднял ствол, склонился в глубоком поклоне и вышел, бесшумно закрыв дверь. — Он не придет, — великодушно сообщил мне учитель. — Нечего ждать. Он передумал, решил не заморачиваться этим или что-то вроде того. Во всяком случае не сегодня. Вот я и подумал, что ж вы будете в одиночестве сидеть, зайду-ка, мы поболтаем, покурим…
— Чем могу служить? — спросил я. Иногда такие автоматические ответы не требуют участия воли, но позволяют выиграть время.
Потому что у левой ножки стола, под серой офисной плиткой, находится кнопка. Обычная кнопка, как у дверного звонка, но достаточно на нее нажать, чтобы в кабинет вошел Рысек и спросил, как дела.
Рысек работает в охранном агентстве «Претория». Три года он служил в «красных беретах» и габаритами намного больше какого-то там бухгалтера. Его работа состоит в том, чтобы в кабинетах психологов нашей клиники обеспечивать соответствующую атмосферу и спокойствие.
— Ответ на первый вопрос, — произнес бухгалтер. — Рысек прийти не может. Он занят.
Откуда-то из-за двери доносился глухой, ритмичный стук, напоминающий звук, когда выколачивают ковер или набивают мяч. Мой гость достал из кармана пиджака плоскую пачку сигарет с небрежно напечатанной надписью. Над карманом пиджака в ряд под наклоном висело несколько орденов: Золотая Звезда Героя Советского Союза, Железный крест и другие, которые мне ничего не говорили. Особенно один, выглядевший, как огромная жирная муха из почерневшего серебра. Противная штучка. Потасканный учитель математики на пенсии, который сошел с ума, обвешался побрякушками, купленными на барахолке, и решил навестить, кого посещают все чудаки в городе — меня.
Прекрасное объяснение. А зомби с автоматом, который вышел пару секунд назад, просто-напросто призрак. Каждому могут привидеться такие вещи.
Внезапно мне захотелось, чтобы наступил июнь и я начал собираться в отпуск. Опять у меня галлюцинации. Оставался только ксанакс, благодаря которому кровь в моих жилах текла медленно и спокойно, как масло.
Гость выстукал из примятой пачки толстую сигарету и начал старательно сворачивать ее с конца, который оказался пустой бумажной трубочкой. Он уделял этому действию много внимания и важности, его очки в грубой роговой оправе были с толстыми бифокальными линзами и увеличивали глаза до неестественных размеров, из-за чего он выглядел, как рыба.
Я просто сидел. Моя работа заключается в том, чтобы тут сидеть и разговаривать с людьми. Пусть даже и с нелюдьми.
— Ответ на второй вопрос легким не будет. Он звучит: «Кто ты?» Если я отвечу прямо, вы не поверите. Примите меня за сумасшедшего. Поэтому я пришел в обществе Олега. Он не вызывает сомнений и является доказательством того, кто я. Я заслуженная награда для тех, кто называет себя ублюдками и радуется этому. Я воплощение лавины дерьма и всего дебилизма этого мира. Я — тиран плохих людей и доля тяжкая. Я — энтропия, регресс и неприятность. В зависимости от обстоятельств. Но для вас в данный момент я — поддержка. И потому пришел разговаривать не о пациенте шестилетней давности.
Я убрал руки со стола. На нем остался влажный след от пота в форме двух ладоней. След, который медленно исчезал, как старая фотография. Как кровь, брызнувшая на потрескавшийся от удара тротуар несколько лет тому назад. Старая кровь. Старая вина.
Одиннадцать этажей — это тридцать метров. Неполные две секунды страшного, выдавливающего воздух из легких падения, а потом расплющивающий удар о холодные шершавые бетонные плиты. Все они сейчас лежали у меня на сердце.
Учитель оперся рукой со смятой папиросой о край письменного стола и выковырял из нагрудного кармана зажигалку, сделанную из гильзы. В воздух разнеслась невероятная вонь, как будто тлела ветошь. Махнул рукой.
— Не будем об этом. Это очень плохо — спать с пациенткой, очень плохо. Но все остальное не было вашей виной. Вы ничего не могли изменить. Так легла карта. Поговорим о чем-нибудь другом. Может, вы уже поняли, что у нас тут сложилась неприятная ситуация. Я не самым лучшим образом чувствую себя в этой роли. Я привык проводить допросы, угрожать или обманывать. А сейчас нужно советовать. И советовать искренне. Так случилось. Потому и говорю: вы получили некие способности. Они появились в результате встречи с одним пациентом, и вы должны их использовать прежде всего для того, чтобы его вылечить.
— Кто он?
— С вами уже говорили. Те, кто давал вам указания, и сами в ужасе. Но они не знают, что пугает их больше: его состояние или то, что они зависят от обыкновенного человека. Они не доверяют вам и немного презирают. По их мнению, вы что-то типа собаки или шимпанзе. Тут такая ситуация, как если бы высококвалифицированная команда атомной электростанции боролась с аварией и узнала, что единственный, кто может наладить реактор, — пьяный бродяга. Они считают, что вы некомпетентны и опасны. Они скорее допустят взрыв реактора, чем получат помощь от бомжа. Для этой банды такое развитие событий еще хуже, чем осквернение. Однако же только вы можете с этим справиться, потому что от него получили способность. Теперь ее нужно использовать. Он болен. Я скажу диагноз: это разновидность амнезии от посттравматического шока, вызванного своего рода чувством вины. Будет достаточно, если вы вернете ему память.
Мне вновь хотелось спросить, кто он, но я боялся. Чувство, что с самим устройством мира что-то, блин, не так, пробралось даже через баррикаду успокоительных. Подозрения, которые возникали в моей голове, были слишком ужасны, я боялся даже выразить их словами.
— И этот реактор взорвется?
Учитель развел руками.
— Не знаю. Возможно. Этого не знает никто. Возможно, нет, тогда все останется так, как есть. Предположим, что я хочу ему помочь. Не из благородства — не в вашем понимании. Я делаю это ради нашей фирмы. Те типы провалили дело. Наложили в штаны. Пытались мешать, когда кто-то пытался ему помочь. Потому что они бестолковые солдафоны и недисциплинированные оппортунисты. Мы помогли. Возможно, мы больше привержены к разным, более сомнительным ценностям, но у нас свой резон. Мы действуем. Вот так на сегодняшний день обстоит дело.
Он наклонился в мою сторону и просверлил меня черным пустым взором.
— Каково ваше отношение к религии?
— Не понимаю.
— Это опиум для народа, мужчины в черных рясах, не умеющие петь и выпускающие вонючий дым? Религия. Вечность, последний судия и так далее.
— Не знаю. Я не религиозный человек. Религия и я… Мы расстались много лет назад, и, мне кажется, никто из нас этого не заметил. Вроде как есть у людей в правом височном отделе центр, отвечающий за мистические переживания. У меня в этом месте черная дыра. Если бы я ко всему подходил в категориях вечности, я бы сошел с ума. А прикрываться бессмысленными слоганами считаю трусостью.
— Вот как раз наступило время, чтобы над всем этим призадуматься. Вы верите в добро и зло? Или тоже считаете, что это относительные, условные понятия? Что вы делаете, если ваш клиент на самом деле плохой?
— Это случается редко. Я здесь не для того, чтобы кого-либо судить. Хорошо, так — я видел и добро и зло. Если я не могу кого-то лечить, потому что считаю, что он плохой, я не пытаюсь ему помогать. И тогда я отказываю.
— Умываете руки?
— Да. Я не судья и не священник. В мире полно людей, которые готовы и судить и обвинять. Чтобы кому-либо помогать, я должен быть на его стороне. Иначе у нас не наладится контакт. Это называется «безусловное принятие». Если я не могу этого дать, то и не берусь. Но это на самом деле случается редко. Сюда попадают несчастные, а не плохие. А у плохого обычно прекрасное самочувствие.
— Должен был существовать какой-то повод, почему такая миссия выпала именно вам. Во всяком случае я на это надеюсь. Сейчас вам нужно будет вылечить Бога.
Стало тихо. Он пыхтел своей вонючей папиросой и смотрел на меня озабоченным взглядом. А у меня весь позвоночник был как будто изо льда.
— Предположим, — горло не хотело слушаться меня. Я сделал глоток воды. Пластиковый стаканчик трясся в руке. — Предположим, что это правда. Имеет ли это какой-то смысл? Разве мышь, да где там мышь! Бактерия, вирус! Разве вирус может вылечить Эйнштейна?
— Да, если бы Эйнштейн мог стать вирусом. Вам нужно вылечить человека. Он стал человеком. Не в первый раз, полагаю, и не во второй, и, думаю, не в последний. Понятно, что только какая-то часть его стала человеком, но очень важная часть. Без нее он, как бы это выразиться, неполный. С миром понемногу начинает происходить недоброе. Определенные принципы перестают работать.
— Принципы физики?
— Пока другие, более тонкие, которые вы слабо осознаете. Пока это мелкие неточности. Их больше видно в материи, зависящей от людей. Перестают работать принципы, которые не являются автоматическими. И каждый это чувствует. Мир становится ненормально хаотичен. Труд не приносит результатов. Старания не дают плодов. Благородство не вознаграждается. А подлецы успешны и при наградах, так как с нашей стороны все пока работает.
— Вас это, по-видимому, должно радовать?
— Мир должен оставаться в равновесии. Нет антибога. Есть только две стороны у одной медали. Мы не боремся с ним, мы всего лишь убираем мусор. Он — свет, а мы лишь тень выбора людей, а не антисвет. А что будет с тенью, если свет погаснет?
— Но что же, собственно, произошло?
— Не выдержал носитель. Как везде и как всегда — подвел человеческий фактор. Времена поменялись. Когда-то люди считали, что на все воля Божья, но трактовали это с покорностью. Сейчас по-прежнему так считают, но без устали грозят ему кулаками. Начнется война, в премьеры выберут сумасшедшего, кто-то заболеет, утонет ребенок — и все его вина. Вы пришли к выводу, что он виноват во всем, что вы делаете, и во всем, что происходит. Ваши молитвы — это неустанная торговля и ультиматум. Дай одно, дай другое, а то перестану верить. Когда он стал человеком, все свалилось на него разом. Бога можно обвинить во всем, и он выдержит, а белковый мозг человека — нет. — Бухгалтер щелкнул пальцами. — Мозг нельзя обвинить в каждом преступлении, в каждой войне, Холокосте, атомной бомбе, глобальном потеплении, в болезни каждого ребенка одновременно. Несколько миллиардов обвинений в секунду — это слишком для него.
— А он не мог не обращать внимания на обвинения?
— Не мог. Их бросали его любимые дети. Даже если они несправедливы, это больно, невыносимо. Вот он и не выдержал. Амнезия, отрицание и так далее. Защитные механизмы, как у человека с невыносимым чувством вины. Он убежал от себя самого и стал продавцом животных, но чувствует, что что-то не так.
— Бог… продает животных?
— Да-да. Ходит в кино, покупает брюки и режет шарлотку. Он пытается быть человеком и не слышать всего этого, но, похоже, что-то дало сбой.
— А разве не сказано: «Даже самая малая птица не упадет на землю без его воли?»
— Он знает, что птица упадет, и знает, что нет смысла препятствовать этому, но не стреляет по ней из рогатки. Знаете, а мне встречалось не так уж много атеистов. В основном те, кто не верит, просто на что-то обиделись. Весь мир обиделся. За Палестину, СПИД, за спады, за Гитлера, за то, что семья распалась, или магазин обанкротился, или что люди издеваются над животными, или что страдают от старости.
— Но что же я могу сделать?
— То, что всегда, когда имеете дело с защитным механизмом, потерей памяти и устойчивым чувством вины. Ну и еще у вас есть этот ваш дар. Так что перейдем к вашей ситуации. Вас боятся. Угрожают. Хотят, чтобы вы ни во что не вмешивались. Будут вам мешать, а в случае необходимости могут ликвидировать. Мы можем вас защитить, а после всего этого о вас позаботиться. Мы лучше знаем людей, чем они. Наша благодарность может пригодиться вам и сейчас и потом. Сейчас мы можем дать вам то, что необходимо на этом свете: деньги, удачу, здоровье. Потом тоже есть смысл воспользоваться нашими услугами.
— Почему я?
— Потому что так выпало. Мир — это генератор случайностей. Вы для этого родились. Для этого вас родили ваши предки и потому не умирали без потомков.
— А если я откажусь?
— Ну, разве это не интересная ситуация? Сейчас я должен вас постращать. Мог бы. Мы могли бы заставить вас очень сильно пожалеть о своем решении. Но нет, мы просто посмотрим, как непорочные рыцари света развесят ваши внутренности на деревьях. Они сделают это для порядка. И гигиены. Вы слишком много видели. Впрочем, разве психотерапевт откажет в помощи? Разве это хорошо? Только потому, что я просил о чем-то другом? Вам не нужно делать ничего, что бы не соответствовало вашему призванию и дару. В этом суть. Просто делайте свое дело так, как считаете нужным, и согласно своим убеждениям. Я, по сути, ничего особенного и не хочу.
— А если он… он… сам этого не хочет?
— Но ведь он просил помощи. А теми мы сами займемся. А вы работайте и не теряйте присутствия духа. Делайте, что вам полагается. Вы получили дар. Не от нас и не для забавы. Так используйте его.
Я возвращался домой со страшным и мучительным чувством, что мне обязательно хочется проснуться. Это та точка кошмара, когда угроза становится невыносима, и в этот момент обычно вылетают пробки. Ты летишь из ада, как летчик, катапультирующийся с горящего истребителя, и с пересохшим горлом преспокойно приземляешься на перекрученной измятой постели. Только временами это не работает. Например, когда кошмар происходит наяву.
Я шел. До дома идти прилично, несколько километров, но когда жизнь становится слишком сложной, я иду пешком. Ходьба помогает сжечь излишек адреналина, кроме того, монотонное движение улучшает мыслительный процесс. Я хожу. Это немного помогает. Однако бывают ситуации, когда невозможно ничего придумать, невозможно ни в чем помочь. Когда кто-то близкий совершает самоубийство. Когда ты должен вылечить от амнезии Творца. Тогда остается только ходить. Во всяком случае это является заменой бегства.
Но я не намеревался убегать. Есть у человека такие состояния ума, которые в нормальной жизни почти никогда не высвобождаются, потому как мало кто подозревает об их существовании. Наш мир специализируется на ситуациях, в которых нет выхода. Человек, лишенный влияния на что-либо, может только бояться.
Мои пациенты могли только бояться и ждать. Если бы им было позволено за что-то бороться, они бы не попали в мое кресло, но право действовать резервировано для немногих. Всем остальным внушают, что борьба заключается в успешной мольбе. О работе, о зарплате, о любви, о чем-нибудь. Это называется «цивилизация». Есть закон, политика, экономика, запреты, предписания и правила. А есть те, которым разрешено передвигаться между этими организациями. Остальные должны покорно ждать чьего-то решения. Вот и вся жизнь. И в то же время есть такое состояние ума, когда идут врукопашную на танки, и не потому что погнали из окопов, а потому что мы знаем: так нужно. Потому что так — самостоятельно — решили.
И вот я шел домой в густом ноябрьском тумане и чувствовал, что от меня что-то зависит. Возможно даже — на короткое время, — зависит вся вселенная.
Я умру. Я плохо знаю Библию, но помню, что ни один человек из тех, кто был рядом с этой Сущностью, которая, похоже, сейчас нуждалась в моей помощи, не жил долго и счастливо. Я боялся, но страх меня не волновал. Я хотел попытаться исправить мир, и к черту всех. Я был обычным человеком, который вдруг что-то мог. И я намерен этим воспользоваться.
Я шел. Шел так, словно мне нужно было идти на танки.
Когда я поднялся на Грюнвальдский мост, туман, клубящийся и густой, сновал вокруг, сновал над смолистой рекой, оседал на канатах. Фонари едва мерцали среди тумана, как будто стояли на глубине мутной белой воды.
На мосту никого не было: ни одного пешехода, ни машины, ни трамвая. Ни одной живой души. Только я, мрак, туман и черная вода внизу.
Они сидели на корточках на балюстраде на высоте пятнадцати метров над рекой, за ними была пропасть, они держали абсолютное равновесие, словно черные птицы-горгульи водосточных труб. Закутанные в черные плащи, огромные и грозные. Друг за другом, словно части какого-то механизма, поворачивали ко мне белые исхудавшие лица и вставали, выпрямляя плечи и вытаскивая тонкие ладони душителей из черных рукавов.
Первый ловко спрыгнул с балюстрады, подошвы его обуви с грохотом ударили по тротуару, покрыв плитку трещинами, вокруг ног поднялось облако бетонной пыли. Потом с таким же глухим бетонным грохотом спрыгнул следующий и еще один; я чувствовал, как покрытие моста каждый раз дрожит, как поют натянутые канаты, каждый толщиной с мою ногу.
Они встали, выстроившись в шеренгу, перегораживая наискось мост. Перегородили мне дорогу к дому. Их было пять. Каждый три метра ростом.
Жуткие белые лица, черные плащи, тяжелые сапоги.
Если бы они были всего лишь очень высокими людьми, то каждый из них мог бы схватить меня ладонью за голову и смять ее, как яйцо. Но они не были людьми. Каждый из них наверняка мог сжечь дыханием целые дивизии.
Но они преграждали мне дорогу домой.
За то, что я должен был сделать.
И потому я пошел на них так, как когда-то человек в одиночку шел с голыми руками на танки, едущие по площади Тяньаньмэнь.
Это состояние называется военной лихорадкой. Адреналин искорежил мне лицо. Я чувствовал, как поднимается верхняя губа, каменными становятся скулы, как по щекам бегут мурашки.
Когда-то так люди противостояли самым большим армиям в мире. Защищали маленький, незначительный мыс в провинциальном порту. Яростно боролись и, атакуя, просили помощи. Против защитников направили линкор, стоящий на рейде максимально в двухстах метрах от них. Тогда они схватили свое единственное смешное противотанковое орудие за лемеха и повернули его против броненосца и ощетинившихся мощными стволами барбетов этого корабля.
В этом не было ни смысла, ни результата. Но в некоторых обстоятельствах именно так и нужно. Потому я шел на них.
Они стояли на моем пути.
— Отойди! — его крик был как гром. Как звук боевой трубы. Мой же был бешеный, хриплый и сдавленный, словно они уже стояли на моем горле.
— Это Его решение! — рявкнул я. — Вы не имеете права противиться!
Я шел вперед, не сбавляя шаг. И не намеревался останавливаться.
Те, что сзади, выстроились дугой, окружая меня с хулиганской тактикой так, чтобы я не смог обойти их или проскочить в какую-нибудь щелку.
Я двигался как рассвирепевший кабан, согнувшись, сжав кулаки, оскалив зубы и прищурив глаза. Если бы мне противостояли люди, то я бы как нечего делать выбил им зубы.
И тут я увидел духа.
Она парила среди клубящегося тумана за балюстрадой моста над поверхностью реки. Вся белая и воздушная, как туман, с глазами, напоминающими дырки, в которых слегка мерцал фосфоресцирующий свет. Волосы плавали вокруг ее головы ореолом, словно их взлохмачивало импульсом полета к земле, навстречу бетону.
Это покажется тривиальным, но, когда вдруг увидишь лицо того, кого уже нет, ужасный инстинктивный страх пронизывает тебя, словно удар током. Он отдается где-то внутри и корнями уходит глубоко в палеолит. Это так глупо: я видел привидение. Но никому этого не пожелаю. Это нисколько не смешно и не интересно. Это чистая концентрированная угроза.
Волосы на всем моем теле стали дыбом, по коже побежали иголки изморози.
— Помоги мне, — произнесла она страшным шепотом, который раздавался где-то в середине моей головы, приводя в дрожь кости черепа. — Так, как ты мне помог.
Вина обрушилась на меня как молот. Как гранитная надгробная плита. Я едва не упал. Но шел дальше по инерции. Конечно. Помогу — так, как ей?
И тогда я решил довериться старому продавцу животных. Он знал, что делал. И даже если не знал, то знала какая-то часть его. Та, что дала моим рукам силу, от которой распускались цветы.
Было уже недалеко. Тот, что стоял ближе, вытянул перед собой ладонь с растопыренными пальцами. Я слышал, что где-то на Востоке это очень старый знак, отпугивающий демонов. Я бросился в атаку, в прыжке отскочив от тротуара. Не знаю, что я собирался сделать: ударить его ногой в воздухе или начать поединок кун-фу.
Но он внезапно рассыпался миллионом горящих, как пиксели, искорок, тучей светлячков. Что-то вдруг переменилось в воздухе, и мост опустел, а издалека стал доноситься обычный шум вечернего города. Словно с того момента, как я вошел на мост, весь остальной мир замер в стоп-кадре. Как приостановленный фильм. А сейчас опять ожил. Сущности, призрак моей пациентки — все исчезло. У меня было впечатление, будто я лежу навзничь в воздухе со стиснутыми кулаками и в разметавшемся плаще. По мосту в сторону Сенкевича проехала машина, а я рухнул на бетонный тротуар как камень. Ударился о плиты правой ногой, ягодицей и спиной так, что перехватило дыхание.
Чайка над канатами моста перестала висеть неподвижно, начала махать крыльями и улетела. Шумели машины. Где-то в центре слышалась сирена скорой.
Я собирал себя с земли. Штанина разорвана, разодрана до крови нога, разбит локоть, синяки и шишка за ухом. Оценил, что при этом меня никто не тронул, — неплохо.
Я поковылял на другую сторону реки.
Недалеко.
Тут же за мостом остановил проезжавшее черное и мокрое от дождя такси и велел отвезти меня домой.
Обычно я не поддерживаю разговоров с таксистами. Это не проявление высокомерия. Моя работа состоит в том, что я разговариваю с чужими людьми, которые охотно рассказывают мне о своих самых ужасных делах. Я на самом деле слышал уже, пожалуй, все. Я разговаривал с людьми, которые изменяли своим женам для того, чтобы развлечься, а потом сходили с ума от ревности; с людьми, которые были свято уверены, что они пришельцы из другого мира. Нет ни такой дикой, ни такой банальной вещи, о которой я бы не слышал от своих пациентов. И потому, когда я нахожусь в моем личном мире, когда я обычный прохожий, я хочу быть никем, молчать и просто думать. Я не желаю слушать о том, что покушение во Всемирном торговом центре организовали евреи или что жена стала какой-то странной с тех пор, как родила ребенка, и что это и в самом деле, кажется, не та женщина, даже одевается не так, говорит и думает как-то по-другому и вообще его не узнает, и значит, что ее, наверное, в больнице подменили, не слышал ли я, что женщин подменивают чаще, чем детей?
Нет.
Вот потому я не разговариваю ни с таксистами, ни с барменами. Тема закрыта.
Позвольте мне просто ехать по погруженному в туман, блестящему от мороси городу, прислонив щеку к стеклу, ехать сквозь этот проклятый Рагнарёк ноября, сквозь вечный мрак и холод. И смотреть на хмурых и уставших людей, возвращающихся в свои квартиры с горящими желтым светом окнами, где свистит чайник, лает собака и телевизор болтает о том, что в мужчинах нет необходимости, потому что так показали исследования, что безработица растет, что только самые лучшие будут иметь работу, что этот новый, лучший вкус и что нынче принимаются во внимание только процедуры и что — ах! моя кожа такая гладкая! и что поляки все еще… И смотреть, как они зарываются в свои толстые мохнатые пальто болотного цвета и думают, что Бог, видимо, сошел с ума, и даже не предполагают, что в этом есть доля правды. Я уснул.
Адреналин делает свое дело. Можно сконцентрироваться так сильно, что почти не чувствуешь ни страха, ни волнения, но, когда все закончилось, он плывет по жилам, как кислота, растапливает мышцы мучительной болью, заставляет дрожать руки и усыпляет. Я даже не заметил, как впал в какое-то густое желеобразное небытие полусна, убежденный, что не сплю вовсе, просто немного дам отдых векам. И откуда-то из этой мрачной мертвенно-бледной магмы выплывает лицо чужой женщины, которая говорит, говорит, говорит, и каждое ее слово как удар. Как удар электрическим током прямо в мозг.
Почему ну почему почему всегда именно я разве нет других которые лучше за что что я такое чтобы именно мне и за что за что мне это ведь я всегда была такая хорошая и всем помогала как мать только позвонила а у меня ведь так болела голова а я всегда и теперь что а он только пьет и ничего не делает и почему всегда я именно я дай чтобы это закончилось возьми себе ну что я теперь сделаю и как она могла так мне сказать а ведь я всегда молилась и деньги всегда а теперь что мне и почему…
Говорит и говорит, ее губы вообще не перестают двигаться, слова сыплются, как снаряды, один за другим, как из пулемета. Я чувствую, будто отступаю от нее и от ее слов, из которых ничего не понимаю, но чувствую только, что каждое — обвинение. Словно они не слова, а камни, которые она бросает в козла отпущения. Ретируюсь, но рядом другая, моложе, ухоженная, очки и размазанный фиолетовый макияж, и говорит сбивчиво, как и первая.
Что это за шлюха кто она вообще и что это за справедливость почему так всегда…
Их голоса пересекаются, как волны радиостанций, встречающихся на одной и той же частоте, беспорядочно переплетаются лавиной обвинений; я отодвигаюсь и слышу третий голос, потом на это накладывается какой-то мужчина и ребенок, и старик, это уже шум, галдеж перекрикивающих друг друга причитаний, проклятий и претензий. Я слышу их все вместе и каждого в отдельности, словно их слова, нанизанные друг на друга, протаптывали в моем мозгу отдельные дорожки.
Почему опять я и пожалуйста пусть хотя бы тройку я уже больше так не сделаю клянусь я буду хорошей но пусть он ничего не узнает это несправедливо я буду хорошей только пожалуйста сделай чтобы я зарабатывала больше а ее пусть выгонят ведь это все ради детей не для меня я был вынужден его убить просто-напросто должен был из-за тебя и почему всегда а он пусть подыхает как и заслужил и пусть она не будет такая грустная потому что она сразу нервничает и кричит что я такой же как мой отец чтобы они только голосовали и пожалуйста это несправедливо пусть перестанет болеть я все сделаю я уже больше этого не сделаю только пожалуйста почему ты такой жестокий и я не буду больше верить как ты мог почему это несправедливо я…
Я отодвигаюсь, убегаю, отъезжаю, как объектив камеры. Не могу это выдержать. Туман расступается, распадается на редкие облака, и я вижу всех этих столпившихся, залитых мертвенно-бледным предрассветным светом людей. Я вижу следующих и следующих. Они кричат, бормочут, шепчут, умоляют, упрашивают, перебивая друг друга, их все больше. Чем я дальше, тем их больше — сотни, тысячи, миллионы сбившихся в одну сплошную массу. Гигантская, растянувшаяся в бесконечный горизонт равнина, вымощенная головами. Миллионы пар глаз, направленных на меня, и миллионы говорящих уст, выплевывающих слова, миллиарды слов в меня.
И галдеж. Страшный, который невозможно вынести. Отчаянный.
Я проснулся, словно упал на пятую точку с потолка. Удар от приземления. Я весь мокрый от пота.
За окном двигались все те же улицы, спрятанные туманом здания сельскохозяйственной школы, площадь с неработающими лотками. Мы только-только поехали. Я спал, может, десять секунд, а мне показалось, что прошли часы. У меня все болело. Я ужасно устал. Стало щекотно щеке, словно по ней путешествовало маленькое пушистое насекомое. Влага во рту была соленой и пахла старой медью. Я вытер щеку и в ртутном блеске фонарей увидел темный след на пальцах. Кровь. Она шла из носа, из глаз и из ушей.
Таксист монотонно продолжал:
— Как они ездят, господи! Разве в Германии такое возможно? Там такой порядок, что им полиция бы тут же, скажу я вам, показала. Гитлера на них нет, скажу я вам, на этих людей! Тогда бы был порядок. Всех к стенке поставить!
Я промолчал. Слава богу, и он тоже замолчал. Я ехал домой. Еще один мост, парк, крутые улочки.
— Там сзади есть бумажные платочки, в коробке, — опять отозвался таксист. — Вожу с собой, потому что это же такси. Порою плачут, а порой, скажу я вам, и другое что, а потом пятна на сиденье. Я уж насмотрелся, скажу я вам. Вытрите эту кровь. Сейчас пройдет.
Я посмотрел с удивлением, но он смотрел на дорогу. Я видел только массивный затылок и коротко постриженные волосы.
— А не надо было спать. Как говорится: разум спит, а демоны пробуждаются.
Я замер с бумажной салфеткой в руке.
— Ну вот, мы почти на месте. Хорошо в тумане ездить. Я бы вообще с радостью выключил фары, но только тогда менты цепляются.
— В тумане все-таки хуже? — сказал я, лишь бы что-то сказать. Заплатить и потом идти домой.
— Как я всегда говорю, мне глаза не нужны, — произнес он, поворачиваясь ко мне пустыми, черными глазницами, в которых мерцало что-то фосфоресцирующей зеленью. — Нет, платить не надо. За счет фирмы.
Я открыл дверь и вышел. С меня достаточно. Мои ноги были как ватные, из одного уха еще немного шла кровь. Похоже, я привыкаю.
Блестящая хромированными деталями и лаком черная «Волга» с трудом развернулась на узкой улочке, въехав на чье-то место, а на дверях сверкнуло черными буквами ТAXI АД. Он зажег на крыше знак ТAXI и внизу «звони 666». Могли бы и без показухи обойтись.
Мне хотелось лечь в постель. Я вертел в кармане ключ и думал, что, пожалуй, обойдусь без ужина. Не считая двух полных рюмок водки.
Код на двери я набирал, опершись на решетку. Еще лестница над гаражом, замки, двери, свет, и я пришел. Мой дом. Мой мир. Хватит.
Только проходя через дворик, я почувствовал странный весенний запах. И увидел, что ветки белые. Сначала я подумал, что это снег. А потом поднял голову и увидел, что цветут сливы.
И рододендрон возле ворот. И миндаль у лестницы. Они цвели. Деревья цвели.
На улице стукнула дверь темно-зеленого «вольво».
— Доктор! Простите, пожалуйста!
Ключи со стуком выпали из рук на дорожку. Это был он. Мой пациент. Мой — Бог. Сердце в груди на минуту остановилось.
Он стоял с той стороны ворот, я видел его сквозь толстую кованую решетку.
— Извините, я не хотел вас беспокоить. Но я не пришел на прием, как мы условились. Вы напрасно меня ждали. Все это показалось мне глупым. А потом я понял, что это трусость. Я хотел бы попросить прощения. И все-таки поговорить. Но не как пациент с психиатром. Я так не умею. Давайте поговорим запросто, просто как два человека. За столом. И что же, вы меня впустите? Я пойму, если вы чувствуете себя задетым.
Некоторое время я и вправду хотел отвернуться и подняться по ступенькам. Я боялся. И мне казалось, что он все же давал мне такую возможность. Но потом решимость вернулась. Что я мог ему сказать? «Я недостоин, чтобы Ты вошел ко мне?» Ведь он ничего не помнил.
Я отворил калитку.
Бывают очень трудные ситуации.
Когда, например, нужно зажечь свет, где-то повесить пальто, сказать: «Пожалуйста, проходите» и еще: «Может, вы хотите чай?», налить воду, зажечь газ.
Бывают трудные ситуации.
Он повесил свой короткий темно-синий плащ, поправил галстук.
Я не мог не удивляться. Однажды он пошел в магазин и, поразмыслив, выбрал темно-синюю шерстяную куртку с двумя карманами и золотыми пуговицами. Двубортную, потому что такая ему понравилась. Он любил ее. Старательно заштопал небольшую дырочку возле кармана. Чем она была лучше других? А еще в какой-то другой день он пошел в другой магазин и на большой хромированной стойке выбрал темно-синий шелковый галстук, на котором золотой и красной нитью были вышиты маленькие зверушки — слоны, антилопы, жирафы, путешествующие друг за другом бесконечным караваном.
Выбрал, потому что у него был зоомагазин и такой галстук казался ему подходящим или ассоциировался с Ноевым ковчегом.
Я пригласил его в гостиную и подождал, пока он сядет. Пациент положил на стол короткую черную трубку и прямоугольную коробочку с табаком.
— Вы разрешите мне курить?
Я разрешил и принес из кухни медную пепельницу, на которой не было хамелеона. У него тряслись руки.
— Знаете, это так, — произнес он, — немного с моей стороны неловко. Я хотел бы вас попросить, чтобы мы поговорили за бокалом… как мужчины. Как друзья. С другой стороны, это ваша работа, а я вторгаюсь к вам с нею домой. Ситуация неловкая, и я не хочу вас обидеть. Представим, что я отдаю долг, ведь я не заплатил за назначенный на сегодня визит. — Он положил на стол конверт. — Пожалуйста, не возражайте. Я должен быть решительным.
Я перестал протестовать. Я опасался того, насколько он мог быть решительным. Вспомнил про Содом и Гоморру. Или филистимлян.
Потом он принес из прихожей фирменный пакет и вынул из него граненую бутылку виски, оплетенную сеткой из золотой проволоки.
— У вас есть какие-нибудь бокалы?
Бокалы у меня были.
— Откуда вы узнали, где я живу? — Что за глупый вопрос. Ведь он знал все.
— Вы же дали мне визитку. Во время первой встречи.
Да-да.
Его виски был мягкий и бархатный, с торфяным шотландским ароматом. Прекрасный. Он любил такой, или напиток стал таким, когда он его купил.
Он набил трубку и с достоинством закурил ее.
Я положил руки на стол. Потом поднял ладони, и на столе остались влажные следы.
Я не имел понятия, с чего начать.
— Как прошла ваша неделя?
Он сделал глоток виски и, глядя куда-то в пространство, постучал по табаку в трубке.
— Я чувствую себя все хуже, — произнес он. — Что-то не так. Моя неделя? Я сделал обследования, которые назначил ваш коллега. Сделал частным образом, потому что не хотел ждать. Оказалось, я здоров, во всяком случае физически. У меня нет рака мозга, эпилепсии и ничего подобного. Но я чувствую себя ужасно. Сны вижу кошмарные. Но самое главное, мне всех жалко. Немцы называют это мировой скорбью. У меня душа болит за весь мир. Все мне кажется каким-то ужасным и грустным. Мне жалко каждого встреченного человека, каждую упавшую с ветки птицу. Я не знаю почему. И более того, я чувствую себя за это каким-то образом ответственным. Я хожу по улицам, и мне хочется плакать над каждым несчастливым человеком и над каждым раздавленным на дороге ежом. Это глупо, да?
А хотелось бы спросить: «Зачем ты создал этот мир таким безжалостным? Зачем все это зло?» Но психотерапевт не для того существует, чтобы кричать на пациента. Весь мир полон людей, находящих огромное удовольствие в осуждении ближних. Мы любим осуждать, проклинать и выносить приговор. Мы обожаем находить виновных. В каждом вопросе. Мы умеем посадить человека в тюрьму за то, что протекал тормозной шланг или морось замерзла. Если произошел несчастный случай и погибли люди, то должен быть виновный. Лопнул трос? Значит, тот, кто последним держал его в руках, — убийца, такой же, как грабитель, который ради ста злотых перерезает кому-то горло. Ребенок попал под трактор, значит, виновата мать, которая пошла в туалет. Мы любим осуждать, потому что в тот момент на секунду сами становимся невинны и благородны. Мы в праведном гневе закатываем глаза и упиваемся своей невинностью. Мы бы никогда так не поступили. Мы бы проверили тормоза. Мы бы не пошли в туалет. Не впали бы в гнев. А если бы кто-либо из нас создавал мир, то он был бы счастливым местом, в котором ни одна птичка не упала бы с дерева.
Потому должно быть какое-то прибежище — место, где сидит человек, который никого не осуждает. Психотерапевт.
Мы не выносим приговор. Мы не тычем укоризненно пальцем. Не назначаем меру наказания. Самое большее, что мы можем, это не оказать помощь.
А я обязался.
Передо мной сидел Тот, кто знал ответы на все возможные произнесенные и непроизнесенные вопросы. Знал, что будет после смерти и для чего живет человек. Зачем существует зло, и в чем смысл жизни. Все. Он был причиной, началом и концом.
Только ничего не помнил.
— А эти ваши сны — вы какой-нибудь помните?
— Они пустые.
— Пустые?
— Да. Мне снилась пустота. Небытие, или не знаю, что это было. Оно не было даже черным, было белым, как туман или как белый шум. Было везде и всегда. Тянулось от минус до плюс бесконечности, и там не было ничего. Ничего, только я. Один в бесконечной мертвой пустоте. Я мог чувствовать, смотреть, думать, но нечего было чувствовать, не на что смотреть и не о чем думать. Не было ничего. Только я. Я был один. Один в небытии. Я мог только знать и быть.
Это еще хуже, чем мир. Небытие ужасно. Это мне тогда пришло в голову. Глупо. Он глотнул виски и посмотрел на свою трубку.
— Знаете что, доктор, в этом небытии, или что это было, не было ни одного фрейдовского символа. Оставим эти мои сны. Они глупые. Это только сны. Сны человека, который впадает в безумие.
— Вы считаете, то, что вас так мучает, вся эта несправедливость, за которую вы чувствуете себя ответственным, не имеет никакого смысла?
— Наоборот. Я думаю, что это нас формирует. Мы свободны и можем все. Временами это приводит к несчастью. То, что у нас есть какой-то выбор и мы не знаем, что будет потом, делает наш опыт неповторимым. У нас в распоряжении такой небольшой отрезок времени, но из-за того, что мы не знаем, что было до этого, и что будет потом, и что вообще существует какое-то «потом», делает его сопоставимым с бесконечностью. Во всяком случае по нашему опыту. Потенциально он начинается и заканчивается небытием. Поэтому наше незнание делает нас в определенном смысле сопоставимыми с богами. Это опыт, который в некоторой степени делает нас интересными и достойными уважения в глазах каждого, даже бессмертных существ. Ваше здоровье, доктор!
— Значит, по вашему мнению, мы существуем для того, чтобы учиться?
— Нет, мы существуем, чтобы появляться. Люди появляются как самообучающиеся программы. Tabula rasa, оснащенная разными генетическими потенциалами, забрасывается в генератор судьбы, называемый миром, и куется судьбой, обстоятельствами и последовательностью выбора других людей, превращаясь в уникальное существо, единственное в своем роде. Мы заполняем небытие. Вам хочется выслушивать любительскую философию? Не выношу думать об этом. И говорить.
Он поднял стакан в безмолвном тосте. Выпил. С кем я пил виски? С человеком? Может, он действительно ничего не помнил. Невозможно, чтобы все было так просто.
— Более всего я хотел бы, чтобы вы мне что-нибудь прописали. Что-то, после чего не было бы снов, чтобы не было этого беспокойства, чтобы я не переживал. Что-то такое, после чего мне станет все равно. Я хотел бы работать в своем магазине, готовить, читать книги. Слушать музыку. Я люблю Баха. У вас есть Бах?
Нет, у меня не было Баха.
— А что еще вы любите? — Это не было частью психотерапии. Мне просто было интересно.
— Из музыки? Разное. Очень разное. Как-то я слушал даже трэш-метал.
Не знаю почему, но меня это ужасно смешило. Я включал группу Slayer и умирал со смеху. Но я люблю музыку.
Он посмотрел на стакан и вдруг запел. Тихо, очень красиво и очень грустно:
— Hello darkness my old friend… I’vе come to talk with you again…
Я выпил свой виски залпом. У меня тряслись руки. Когда он запел, я почувствовал, как мне сжало горло.
Когда он сидел передо мной, то был всего лишь симпатичным коренастым взрослым мужчиной в твидовом пиджаке. Мы пили виски и разговаривали. Он был таким простым, человечным, что, казалось, даже если в нем и было что-то сверхчеловеческое, оно умерло или испарилось. Остался только пожилой мужчина, страдающий депрессией. В том, что он говорил, не чувствовалось особых эмоций. Несовременный, полный достоинства хозяин зоомагазина не мог позволить себе впасть в истерию или даже просто «открыться». Это необходимо было уважать. Что я должен был требовать? Чтобы он рассказал мне о своем детстве?
Но когда он запел, я вдруг действительно поверил. До этого момента я все же надеялся, что мне все привиделось или что у меня бред. Я надеялся, что сошел с ума. Но в простой песне зазвучало нечто, чего до этого я никогда не слышал. Музыка по-особому передает эмоции, но он из музыки сделал чудо. Я почувствовал лишь толику его невыразимого, страшного одиночества. Как бесконечный черный колодец. Он был одинок в небытии. И ни с кем не мог это небытие разделить.
Я чувствовал сострадание и грусть. Ощущал, как он страдал от каждой муки и каждого отчаяния в мире одновременно. Мой пациент знал, что это неизбежно и что его никто никогда не поймет.
До меня дошло лишь бесконечно слабое эхо, но оно едва не убило меня.
Я смотрел на него и слушал, слушал с застывшим лицом, по которому катились горячие, как кровь, слезы.
Я знал, что могу попробовать сделать это. С того момента, как он сел передо мной, я чувствовал эту проклятую, непонятную силу, вибрирующую в руках. Но только я боялся.
А потом перестал.
Я поднял руки и позволил себе встать. Думал, что почувствую его. Но вместо этого рухнул куда-то вниз, в пустоту. В небытие. Белое, как туман. Как белый шум.
Я оказался на бесконечной равнине под белым небом, похожим на экран телевизора, настроенного на неизвестный канал. По этому серебристому небу неестественно быстро летели пушистые оловянные облака, по грязной земле клубился седой дым и клубы смердящего тумана.
Это было побоище. Из рыжей чавкающей грязи торчали кольца колючей проволоки, покореженные стальные каркасы, везде лежали трупы. Я осторожно переставлял ноги, сапоги вязли в пропитанной кровью жиже, на меня смотрели серые лица с вытаращенными глазами, оскалившимися зубами, торчали руки с судорожно искривленными пальцами. Крестом лежащие на земле, свернувшиеся в клубок, полусидя. В серых, коричневых и грязно-зеленых суконных мундирах, в кожанках, в изрубленных железных доспехах. Из тумана показалась огромная угловатая фигура величественного «тигра» с броней, покрытой защитным циммеритом, со скрученной в сторону башней и со свесившимся вниз стволом. На гусеницы плечом опирался грек-гоплит в коричневом, заслоняющем лицо шлеме; разрубленную верхушку шлема венчали конские волосы.
Я шел. Я должен был идти. Старался ступать, не наступая на лица, не спотыкаясь о тела. Я смотрел на стоящего на коленях самурая, который откинулся назад с вытянутыми в стороны руками, а в каждой руке был меч. На французского гренадера, нанизанного на римское копье и застывшего в вечном поклоне с древком, увязшим в грязи.
Над побоищем стелился дым. Когда клубы дыма немного рассеялись, стало видно, что побоище тянется бесконечно. Побоище человеческих жизней, чувств и надежды. Огромная мировая свалка. Долина отчаяния. Армагеддон.
Я шел. Нужно было идти.
Я шел в гору.
Она была такой же бесплодной, пустой и окутанной домой, как и все здесь. Над горой тянулись полчища туч, неестественно быстро движущихся под стальным небом. Как мертвые безумцы.
— Мне очень жаль, мы сделали все, что в человеческих силах, — безразлично произнес врач. — Сейчас все только в руках Бога.
Я скучал по нему.
Фокс жалобно заскулил и отчаянно посмотрел на меня. Он доверял мне. И молил о помощи. Он знал, что я вытащу его из беды. Он боялся и просил.
А я ничего не мог сделать. Прежде чем умереть, он облизал мне руки.
— …обманулся в тебе. Обманулся окончательно, — произнес отец треснувшим деревянным голосом и повернулся ко мне спиной.
— …самого начала мы были просто недоразумением, — сказала Анита. — Я просто встретила другого. Ты еще будешь мне благодарен.
Я шел. Я просто должен был взойти на эту вершину.
— …просыпаюсь и как обычно больше не могу, — сказала Мажена. — Ты должен был мне помочь. Почему ты мне не помогаешь? Сделай что-нибудь. Сделай, пожалуйста, потому что однажды я не выдержу и наконец-то это сделаю.
— …милый, но не тот, с кем бы я хотела строить свою жизнь. Ты ничего не умеешь отдавать. Ничего, что мне нужно, — сказала Моника.
— Друг — это тот, на кого можно положиться, — сказал Павел. — А у меня работа и семья.
На меня сейчас определенно нельзя рассчитывать. У меня дела поважнее.
Мне нужно было только взойти на вершину горы. Среди скал, дыма и отчаяния.
— Я убила себя. Из-за тебя. Так, словно это ты толкнул меня из окна.
Нужно осторожно ставить ноги, нащупывая место между острыми, как стекло, скалами.
На вершину взойти легко. Нужно просто все время идти в гору. Все время идти в гору. Когда уже нет никакого «в гору». Он сидел там неподвижно, сгорбившись, с руками, беспомощно лежащими на коленях, и смотрел на нескончаемое побоище внизу.
Я положил ладонь на его плечо.
— Не хочу, — произнес он, не глядя на меня. — Я не вернусь.
Я обошел скалу, чтобы он мог посмотреть мне в лицо.
Я не судья. Не моя задача осуждать и выносить приговор. Мир полон тех, кто любит это делать. Я тот, кто умеет слушать. Мы называем это безусловным принятием.
Но и я тоже был человеком. Я не сидел за своим столом, а стоял на ветру над Долиной Отчаяния и смотрел в лицо Продавцу Животных. Я скажу ему то, что чувствую. Я пришел сюда от имени таких, как я, которым дан маленький отрезок времени, кусочек мира под ногами и немногим больше. Всех брошенных в мельницу космической машиной жребия, которые мечтали, искали хоть кусочек счастья, а в конце им казалось, что их обманули. Я говорил как человек. И мне казалось, что от него многое зависит.
Он поднял голову и посмотрел на меня уставшим взглядом.
— Это не твоя вина, — произнес. — Ты все правильно сделал.
Он не докурил трубку, не допил виски. Даже не допел, кажется, до конца Sound of Silence. Он ушел туда, где было его место. За моим столом остался только мертвый продавец животных и ощущение, что я хотел так много сказать и не успел. А еще пустота.
И звук тишины.
Я плакал, когда звонил в скорую.
— Сердце, — строго произнес врач. — Ему не следовало курить, пить алкоголь и есть высокобелковую пищу. Можно бесконечно бить тревогу, предъявлять статистические данные, повторять и объяснять — напрасно. Напрасно!
Он посмотрел на меня осуждающе, словно считал, что это я его убил. Люди обожают осуждать.
Вот и весь рассказ. Денег мне хватило на то, чтобы купить кусок земли где-то там, у черта на рогах.
Я редко выхожу в мир. У меня есть крыша над головой, кровать, стол и стул. Я смотрю на лес. Готовлю, пилю дрова, гоню сливовицу. Пишу. Иногда спускаюсь в деревню, сажусь в баре или у магазина. Меня не трогают. Молча угощают пивом или рюмкой водки.
Иногда по лесной дорожке ко мне приходит кто-нибудь из деревни в долине, садится за стол перед моим деревянным домом, чтобы что-то мне рассказать. Иногда о боли в груди, иной раз об обиде или вине. Они знают, что я никого не осуждаю. Разве что молча покачаю головой. Потом они уходят. Но бывает это редко. Обычно я соглашаюсь возложить на них руки.
К моему дому нет потока паломников, не проникают сюда деревенские религиозные фанатики. Местные никому обо мне не говорят. Они боятся седого молчаливого человека. Знают, что я хочу быть в одиночестве.
По вечерам я сажусь на крыльцо и смотрю на усыпанное звездами небо. Смотрю в темноту. Такими ночами печаль мира почти не слышна. Не доносится ни плач, ни проклятья. Слышна только тишина.
Hello darkness my old friend, I’vе come to talk with you again…
Я совсем не умею петь.
25 ноября 2002