Прежде чем войти к себе в каморку, я сделал круг по станции. За время моего отсутствия рабочие и впрямь успели многое — так далеко от цивилизации, на самом краю света. В этом холоде, при такой погоде, высоко на плато.
И все это лишь ради того, чтобы отыскать конец шахты, у которой, возможно, никакого конца и не было.
Я миновал хозяйственные постройки и вдруг услышал женский голос: кто-то разговаривал сам с собой в псарне, где держали хаски.
Марит!
Я сразу вошел. Как всегда, на ней были сапоги, утепленные брюки, рубашка и толстый свитер. Она кормила собак и как раз гладила по морде самого маленького — тот жадно сунулся в корм.
— Здравствуй, Марит.
Она резко обернулась.
— Алекс! Слава богу, ты здесь…
Она смотрела на меня с таким облегчением, что на миг и сама словно смутилась. Потом, видимо, ей стало неловко оттого, что я застал ее здесь — в псарне, в испачканной одежде, за кормежкой собак. Между нами повисло тягостное молчание.
Я не сразу нашел, чем его нарушить.
— Ты все еще мастеришь корабли в бутылках?
Она кивнула.
— Из-за работы времени почти не остается, но три штуки я все-таки сделала. В большой бутылке даже воссоздала «Скагеррак».
Я откашлялся.
— Ты, наверное, уже слышала… доктор Трэвис умер.
Она кивнула.
— Он был хорошим человеком.
По едва заметному движению я понял: ей хочется меня обнять.
Я не стал ждать и обнял ее сам.
— Здравствуй, Марит, — повторил я. — Рад снова тебя видеть.
— Спасибо… И мне спокойнее оттого, что ты снова здесь.
Вид у нее был потерянный, и дело было не только в одежде. Длинные светлые волосы растрепались, она похудела, черты лица заострились, кожа на руках стала сухой и потрескалась от тяжелой работы.
Как и у Хансена, под глазами у нее залегли темные круги. В это время года на Шпицбергене ночью было светло как днем, но тело даже спустя месяцы не желало мириться с чужим для него ритмом сна.
За долгие, суровые месяцы здесь, вдали от всякого удобства, человек незаметно утрачивал мягкость и изящество. Лишь во взгляде Марит еще угадывалось, что под железной напористостью, уверенностью в себе и беспощадной требовательностью к самой себе скрывается гордая и привлекательная женщина.
Во мне шевельнулась совесть. Я лишил Марит возможности завести семью в Исландии и занять, как уважаемый картограф, должность в одном из известных бюро Рейкьявика. Но ведь она сама выбрала жизнь здесь, на краю света, и уже давно не навещала родных.
Ни рыбалки, ни строительства лодок, ни прогулок на веслах с братьями, ни музыки вместе с матерью. Вместо этого — день за днем одна и та же изнурительная работа. Шахта стала ее Немезидой, ее предназначением. Так же как моим и Хансена.
Марит закончила кормить собак и поставила ведра одно в другое.
— Обычно за животными присматривает Лииса, но сегодня я сама. Она совсем вымоталась.
— Лиза? — переспросил я. — У нас на станции появилась вторая женщина?
— Ли-и-са, — поправила она. — Финка.
Марит указала в глубину, туда, где в соломе лежали подушки и одеяла.
— Она спит здесь, с собаками. Чаще всего рядом с Роем — вот этим малышом. Ему всего год, и он ужасно прожорлив.
Об этой собаке я ничего не знал.
— Твои письма становились все короче, — сказал я. — А потом ты и вовсе перестала писать.
— Перестала? — повторила она.
Брови ее сошлись, взгляд похолодел.
— Прем, мерзавец, должно быть, уничтожал их. Я… я ведь подозревала… Не надо было ему доверять.
Я сглотнул.
— Все в порядке?
Она хотела кивнуть, но вместо этого нерешительно покачала головой.
— Нет.
— Дело в том, что он тебя…?
— Значит, ты уже слышал.
Она решительно мотнула головой.
— Нет. С этим я разобралась сама.
Марит смущенно опустила глаза, потом снова посмотрела на меня.
— Дело в другом. Я была против того, чтобы спускать одну из собак вниз в корзине, но мужчины меня переголосовали.
— Я слышал об этом, — перебил я.
— Они безумцы!
Она смахнула слезу.
— После третьего случая я запретила Хансену и Прему продолжать опыты с собаками. По крайней мере, в этом мне удалось настоять на своем.
— Почему «по крайней мере»? Что еще случилось?
Она крепко сжала губы, потом, словно заставив себя, заговорила:
— Я хотела свернуть все работы. Прем из законченного педанта, который поначалу трудился строго и дисциплинированно, превратился в человека, пренебрегающего собственными правилами и мерами предосторожности. Шахта изменила его. Она меняет здесь всех. Выворачивает душу наизнанку и вытаскивает наружу самое темное.
Все это звучало сбивчиво, и я не знал, что думать.
— Почему ты не написала мне раньше? — спросил я наконец.
Она понизила голос.
— Прем и Хансен запретили. А когда я в конце концов все-таки написала…
Я понял. На кону стояли репутации, карьеры, рабочие места, финансирование и научные результаты. Заговори Марит об этом с остальными, она, вероятно, нарвалась бы только на насмешки, издевки и сопротивление.
— Почему ты хотела все прекратить?
— Там, внизу, что-то есть, — прошептала она. — Я почувствовала это на себе. Начиная с шестьдесят восьмого километра все меняется.
Я чуть наклонил голову.
— Меняется шахта?
Она покачала головой.
— Шахта меняет тех, кто спускается вниз.
Я понял, о чем она.
— Ты видела лик Кристиансона?
Марит кивнула.
— Это ужасно.
Она вытерла руки о брюки.
— На станции медленно расползается безумие, но никто, кажется, этого не замечает.
Некоторое время я молчал.
— Мы получили финансирование еще на год исследований, — сказал я наконец.
Рано или поздно она все равно бы узнала.
— О нет!
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Алекс, мы не знаем, с чем имеем дело.
— Именно поэтому мы здесь. Чтобы выяснить.
— А если шахта не хочет, чтобы мы выяснили?
— Марит. У шахты нет собственной воли.
— А если есть?
— Марит, — строго сказал я.
— Я знаю только одно: она сеет страх и ужас. Люди в скверном состоянии.
— Физически?
Я подумал о плохом питании, недосыпе и холоде, но Марит покачала головой.
— Психически, — ответила она. — Рассудок у них на пределе. Это лишь вопрос времени…
Она не договорила.
Я услышал достаточно. Я вышел из псарни. Пришло время самому составить первое впечатление.