Книга: Бумага. О самом хрупком и вечном материале
Назад: Глава 3 Walking Papers
Дальше: Глава 5 Фасад преисподней

Глава 4

Жертвы библиомании

А теперь, дражайший сэр, мы “составим каталог” жертв БИБЛИОМАНИИ!

Преп. Томас Фрогналл Дибдин “Библиомания, или иначе Книго-бесие; с изложением действительных случаев, а также описанием способов излечения сей убийственной хвори” (Bibliomania, or Book-madness; containing some account of the history, symptoms, and cure of this fatal disease, 1809)

Страница 42-строчной Библии Гутенберга

 

Знаменитый роман “Голый завтрак” (The Naked Lunch, 1959) Уильям Берроуз предваряет небольшим текстом под названием “Письменные показания: заявление по поводу болезни” (свой экземпляр, плотный томик в твердой обложке и оригинальном супере издания Джона Колдера, я приобрел у букиниста в городке Челмсфорд под Лондоном — мы с друзьями навещали этот магазинчик по выходным в надежде обнаружить дешевые издания битников, Жана-Поля Сартра, Альбера Камю, Ричарда Бротигана, Борхеса и Филипа Дика). В этом как бы предисловии Берроуз пишет о своем пятнадцатилетнем всепоглощающем пристрастии к “джанку” — опиуму и всевозможным его производным, таким как морфий, героин, оксидон, пантопон, демерол, пальфиум, которые он курил, ел, нюхал, колол внутривенно и внутримышечно, вставлял в виде свечек в зад. “Джанк, — пишет Берроуз, — это идеальный продукт и лучший на свете товар. Забудь о деловых переговорах. Клиент так и так проползет на карачках по любому говну, лишь бы твой товар приобрести. Торговец джанком продает не продукт потребителю, а потребителя — продукту… Хотя бы уже для того, чтобы ощущать себя нормальным человеком, потребителю с каждым разом нужно все больше и больше джанка”.

Если вы читаете эти строки, значит, у вас почти наверняка с Уильямом Берроузом много общего. Почти наверняка и вы тоже испытываете сильную зависимость. И вы тоже подсели — прочно попались на крючок книготорговцев.

(Но это не страшно, ведь вы не одиноки. Взгляните, скажем, на меня. На мне коричневые ботинки без шнуровки, полученные в подарок от сестры лет этак десять назад: у обоих ботинок треснула посередине подошва, и я кое-как подклеил их суперклеем. У меня есть еще две пары обуви, но они слишком уж износились — не в силах самостоятельно их залатать, я прибег к помощи профессионалов, и теперь обе пары дожидаются, пока я заберу их из обувной мастерской, расположившейся рядышком с белфастской Ботаник-авеню под вывеской с девизом: “Годная обувь стоит починки”. Все рубашки, какие у меня есть, несколько лет назад любезно презентовал мне отец одного приятеля — выйдя на пенсию, он избавлялся от костюмов и обзаводился одеждой, более подходящей для разнообразного отдыха. Рубашки сшиты из специального быстросохнущего нейлона, которого, по непонятным мне причинам, сейчас уже не производят; к раздражению кожи, в сущности, быстро привыкаешь, да и к тому же легкий связанный с ним дискомфорт с лихвой искупается тем, что рубашки из такого нейлона вообще не надо гладить. Штанов у меня двое, и те, что на мне сейчас, в очень даже неплохом состоянии, хотя я и перемазал их местами зеленой масляной краской, когда два года назад красил у себя за домом навес, под которым так приятно работать на открытом воздухе. Нынешняя моя куртка куплена мною году приблизительно в 1990-м. И вот во всем этом я зашел — якобы по дороге с работы домой — в книжный магазин благотворительной организации “Война нужде” на противоположном от обувной мастерской конце Ботаник-авеню и стою со стопкой книжек в руках, вполне при этом отдавая себе отчет, что, если я сейчас спущу здесь на книги весь свой наличный капитал, все свои 20 фунтов, это будет означать, что и на сей раз мне не забрать свои ботинки из мастерской, что они еще минимум неделю будут пылиться там на полке. Ботинки уже месяц как готовы, сапожник регулярно звонит мне и оставляет сообщения на автоответчике. Я должен принять решение. И я его принимаю — расплачиваюсь за книги. И что из того, что в обозримом будущем я продолжу расхаживать в костюме не то водевильного комика, не то персонажа из пьесы Сэмюэла Беккета.)

Согласно “Оксфордскому словарю английского языка” — второе, двадцатитомное издание я купил в подарок самому себе, получив аванс за первый свой роман и целиком этот аванс на него потратив, то есть выходит, книгу я писал лишь для того, чтобы купить другую книгу, — так вот, согласно тому самому словарю, впервые слово “библиомания” встречается на английском языке в 1734 году в дневнике Томаса Хирна, библиографа и антиквара, помощника хранителя Бодлианской библиотеки. “Сколь больше расходовал бы я денег, — писал Хирн, — когда бы ясно не осознавал бессилия своего перед библиоманией”.

Следующим его употребляет в 1750 году лорд Честерфилд, когда предостерегает сына: “Берегись библиомании”. Однако в широкое употребление это слово вошло только после того, как в 1809 году преподобный Фрогналл Дибдин выпустил в свет книгу, называвшуюся

“Библиомания, или иначе Книго-бесие; с изложением действительных случаев, а также описанием симптомов и способов излечения сей убийственной хвори”. Библиомания, по мнению Дибдина, выраженному характерным его причудливо-диковатым языком, заключается в страстном стремлении обладать первоизданиями, неразрезанными экземплярами, богато иллюстрированными изданиями и вообще “всеохватной охотой до печатных страниц”. Заражение болезнью, по заключению автора, происходит посредством бумаги.

Да, разумеется, книги возникли очень задолго до изобретения бумаги. Любой школьник расскажет вам, что первые несколько тысячелетий или около того “книги” существовали в виде глиняных табличек, папирусных свитков и т. п. Три главных элемента книги, такой, какой мы ее знаем сейчас, — это краска, наборный шрифт и бумага. Они объединились в результате эпохального технологического прорыва, когда в середине XV века Иоганн Гутенберг изобрел печатный пресс с подвижными литерами. Тут-то и родилась книга, которая вскоре завоевала мир. В фундаментальном труде “Книга: жизнеописание технологии” (The Book: The Life Story of a Technology, 2005) историк Николь Ховард так описывает манипуляции с бумагой при печатании по изобретенному Гутенбергом методу:

“Подготовив все для работы, печатник просил доставить ему со склада необходимое количество бумаги. Ее доставляли стопками по 250 листов. Вечером накануне, когда было уже приблизительно понятно, сколько потребуется бумаги, листы замачивали в воде и укладывали один на другой. Под собственной тяжестью они отдавали за ночь бóльшую часть воды и оставались к утру лишь едва влажными. На такую бумагу краска ложилась гораздо лучше и ровнее, чем на совершенно сухую. Каждый лист по отдельности расстилали на декеле, сверху укладывали рашкет, укрывающий его поля, и затем все это вместе укладывали под тигель. Поворотом винта печатник прижимал к бумаге печатную форму, на которую специальными подушечками из кожи была нанесена краска. Листы бумаги с готовым оттиском вынимали из пресса и развешивали для просушки под крышей мастерской”.

И — вуаля! — добро пожаловать в современный мир! На книги, отпечатанные по этому принципу, историки любят возлагать ответственность за все на свете — будь то научная революция, протестантская Реформация, падение ancien régime во Франции, расцвет капитализма или крах коммунистической системы. Книги, как нам хорошо известно, служат разносчиками идей, пробуждают в людях сильные чувства, приводят к власти и свергают правителей, предлагают уход от жизни и трезвый взгляд на нее, питают в ком-то алчность, в ком-то ненависть, учат любви к ближним, эгоизму, указывают пути самосовершенствования. Словом, книги, детища истории, эту самую историю вершат. Бумажные, напомню, книги.

Со времен Гутенберга книга неразрывно связана у нас в сознании с бумагой, одна практически немыслима без другой — они образовали прекрасное сочетание, их связал прямо-таки идеальный союз. Даже сейчас, несмотря на мимолетное, ни к чему не обязывающее увлечение свежей темпераментной гипертекстуальностью, вскружившей было нам головы в последнее десятилетие прошлого века, электронные книги и приспособления для их чтения стремятся во всех отношениях — формой, форматом, функциональностью — как можно ближе уподобиться своему бумажному прообразу. И пускай пророки и гонители новых технологий в один голос твердят, будто электронные книги предельно и принципиально не похожи на книги бумажные, — на самом деле различия между ними минимальны. Как только появятся электронные книжки с тем самым запахом, они и вовсе сойдут на нет.

Бумажная книга, по сути своей, всего лишь носитель информации, она настолько прочно ассоциируется с информацией, которую несет, что мы с большим трудом готовы признать полноценной книгой что-либо, отличное от книги бумажной. Одна молодая писательница недавно рассказывала мне, что недовольна договором на электронное издание ее романа, который заключил ее агент — дескать, в договоре этом “все не так, как бывает с настоящей книгой”. (Говоря “все”, девушка несколько преувеличила: аванс был таким же жалким, каким бывает при бумажном издании, авторские отчисления — такими же смехотворными, обязательства издателя по рекламе и распространению — такими же призрачными, а вознаграждение агенту — таким же щедрым; после этого неудивительно, что многие авторы предпочитают самостоятельно выставлять свои произведения на продажу для “киндла”.)

Коль скоро бумажная книга стала воплощением знания, стоит ли удивляться, что обладание книгами практически приравнивается к обладанию этим самым знанием. В одной из своих искрометных газетных колонок Фланн О'Брайен рисует целый спектр услуг, которые мог бы оказывать воображаемый специалист-книжник: “Предложение класса «экстра»: все тома нещадно замусолены, корешки изданий небольшого формата измордованы ровно настолько, чтобы было понятно — их подолгу таскали в кармане; в каждом экземпляре несколько абзацев подчеркнуты красным карандашом и отмечены восклицательным либо вопросительным знаком на полях; во все тома в качестве позабытых закладок вложены подлинные старые программки «Гейт-тиэтр»”.

Пассаж смешной, потому что правдивый. Ибо нигде недуг тщеславия не заявляет о себе громче, чем в мире книг и книговладельцев. Нигде больше бумажная болезнь не собирает столь богатой жатвы. Книги — самое откровенное и громкое заявление бумаги о своей значимости и власти. Подобно далеким предкам, мы снова стали верить в силу талисманов и оберегов — книги превратились у нас в богов-хранителей домашнего очага. Вопреки преобладающему мнению, историк литературы Джеймс Кери высказал мысль, что “изобретение книгопечатания — это венец развития средневековой культуры… скорее залог ее преемственности в веках, чем финальная точка”. Если так оно и есть, значит, и сейчас у нас на дворе Средневековье.

Вполне возможно, что я преувеличиваю. В конце концов писателей бумага поработила безвозвратнее, чем всех прочих. С младых ногтей писатель проникается очарованием тех и этих присущих книге милых черт — от зазывных обложек до многозначительно загнутых уголков страниц. Доходит до того порой, что некоторые из нас начинают мыслить себя более книгой, нежели человеком.

“Мои кости — коленкор и картон, моя пергаментная плоть пахнет клеем и грибами… Меня берут, меня открывают, меня кладут на стол, меня поглаживают ладонью и иногда разгибают так, что раздается хруст… От меня нельзя отмахнуться, меня нельзя обойти молчанием, я великий кумир, портативный и грозный”.

Жан-Поль Сартр, “Слова” (Les Mots, 1964)

С Сартром случай особый — кумиром он сделался как-то естественно, словно исподволь, тогда как многие другие писатели целенаправленно примеряли на себя роль первосвященников великого книжного культа.

Взять, например, Уильяма Морриса. Все пятьдесят три книги, выпущенные “маленьким типографским предприятием” Морриса книгопечатней “Келмскоттпресс”, были отпечатаны на бумаге одного и того же сорта, которую изготавливала семейная бумажная мастерская “Бэтчелор и сыновья” в деревне Литтл-Чарт, что неподалеку от Эшфорда в графстве Кент. Отправляясь 22 октября 1890 года на первую встречу с мистером Бэтчелором и его сыновьями, Моррис прихватил с собой изданную в Италии в XV веке книгу “Зерцало разума” (Speechio di coscienza) Антонина Флорентийского, чтобы показать, какая именно бумага ему нужна — Уильям Моррис славен тем, среди прочего, что всегда точно знал, что ему надо. “Разумеется, я исходил из того, что лишь бумага ручного отлива может быть долговечной и приятной как на вид, так и на ощупь. Я считал, что глубоко неправильно жертвовать качеством ради ложно понятой экономии, поэтому мне оставалось только выбрать наилучшую разновидность кустарно произведенной бумаги” (“Заметки об основании «Келмскотт — пресс»”).

“Ложно понятая экономия” была одной из идей фикс Морриса. “Даже не стоит тратить времени, — вещал он в 1884 году, выступая перед группой лондонских рабочих, — на то, чтобы выразить всю меру презрения, какого заслуживает столь превозносимая дешевизна современного производства. Достаточно сказать, что дешевизна эта — необходимое условие эксплуатации, на которой зиждется в наши дни промышленное производство”. Впоследствии ученые подсчитали, что бумага, которой снабжали Уильяма Морриса мистер Бэтчелор с сыновьями, обходилась ему в пять-шесть раз дороже промышленно произведенной бумаги точно такого же качества — соответственно, издаваемые Моррисом книги продавались по цене и близко недоступной трудящимся, людям в массе своей не слишком обеспеченным. Но в случае с изданиями “Келмскотт-пресс” не это главное: они были не просто сброшюрованными листами с напечатанным текстом, а настоящими бумажными шедеврами.

Итак, книга приобрела статус дорогостоящей вещи и вместилища знаний. Соответственно, выросла ее ценность — и денежная, и духовно-интеллектуальная, — отчего, в свою очередь, возросла необходимость обеспечить безопасность, сохранность и доступность книжных богатств. В своем блестящем труде “Книга на книжной полке” (The Book on the Bookshelf, 1999) профессор Генри Петроцки, большой специалист в области гражданского строительства и написания блестящих трудов, проследил долгую эволюцию способов хранения книг — их хранили сначала лежа, а потом стоя, приковывали цепями к полкам, а потом перестали, ставили корешком вовнутрь, а потом наружу — и показал на примерах, сколько ума и изобретательности приложило человечество к совершенствованию хранилищ для того, что, по сути, представляет собой толстые пачки бумаги. И первенство в изобретательности здесь по праву принадлежит Уильяму Юарту Гладстону.

Четырежды премьер-министр Великобритании и несомненный библиоман — как-то, рассказывают, он опустошил книжную лавку, разом скупив весь наличествовавший в ней товар, — написал в 1890 году статью

“О книгах и способах их хранения”, в которой предложил решение проблемы, извечно встававшей перед собирателями книг. К вопросам книгохранения Гладстон подошел с не меньшим рвением и азартом, чем к ирландским делам или к спасению падших женщин.

“Представим себе комнату 28 на 10 футов с потолком на высоте 9 с небольшим футов, — писал он. — Вдоль посередине ее оставим проход шириной 4 фута. Все пространство стен в концах прохода пусть занимает окно или стеклянная дверь. С обеих сторон от него перпендикулярно стенам расположим по 28 тележек, колесиками или роликами установленных на специальных продольных направляющих, а на тележки поместим 56 стеллажей. Разделенные проходом, в высоту они пусть достигают самого потолка. Ширина каждого такого стеллажа — 12 дюймов, длина от стены до прохода — 3 фута, а промежуток между соседними — 2 дюйма. Стеллажи можно сдвигать и раздвигать, толкая вдоль направляющих”. По расчетам Гладстона, в оборудованной означенным манером комнате размерами с просторную гостиную можно было уместить около двадцати пяти тысяч томов домашней библиотеки. При этом, правда, там не оставалось бы места для дивана, журнального столика, торшера, широкоэкранного телевизора, милых вашему сердцу безделушек, ну и, разумеется, для вас самих. Уровнем выше личных книжных собраний собрания, так сказать, корпоративные, громадные хранилища всевозможных документов, свитков, фолиантов и тому подобного бумажного добра, а попросту — библиотеки. Могущественные властители, аристократы, церкви, правительства и множество прочих частных лиц, институций, ассоциаций и организаций, от ассирийских царей и египетских фараонов до отцов церкви, книжников-мусульман и филантропов с миллионными состояниями, столетие за столетием вносили свой вклад в сооружение дворцов, возводимых с одной-единственной целью — стать вместилищем книг. (Еще раньше более или менее тем же занялись боги: библиотекой Брахмы были Веды; Один хранил мед поэзии в золотом сосуде; в иудейской традиции Бог располагает свитками судеб, этакой библиотекой в одном томе, который он раскрывает в день Рош а-Шана и записывает, кому жить, а кому умереть, кого ожидает бедность, а кого богатство.) Собрав книги и поместив их в библиотеки, те же люди и институции разработали, во-первых, сложную систему каталогизации, которая позволяла бы классифицировать и изучать собранные сокровища, и, во-вторых, методы сбережения все пребывающих материальных носителей коллективной памяти, призванных сохранить их для следующих поколений.

Бесконечный процесс производства, собирания и систематизации печатной продукции стал, можно сказать, разновидностью безумия, мании, в чем-то подобной die Lesewut, жажде чтения, охватившей в XVIII веке Германию. Во многих случаях за проявлениями этой мании стояло религиозное или нравственно-просветительское рвение. С детства хорошо знакомые многим из нас Библиотеки Карнеги задумывались и строились как храмы знания — тут вам и строго-благородная, с клерикальным налетом архитектура, и святая троица в составе взрослой библиотеки, детской и читального зала, и библиотекари, отмеченные свыше благословением исключительного доступа к каталогам. И какие бы новшества и перемены — вроде внедрения электронных носителей и каталогов, положившего конец ящикам с каталожными карточками, или появления компьютеров на читательских столах — ни постигли библиотечное дело в последние десятилетия, суть библиотеки остается неизменной: она, как и прежде, служит хранилищем.

Книг издается все больше и больше — так много, что никто не в силах хотя бы приблизительно подсчитать, сколько именно. Числа называют разные: два названия в минуту, четыре тысячи в день, миллион в год, но кто бы ни оказался прав, мы по-прежнему обязаны — с помощью ли внешнего хранения, микрофильмируя или сканируя бумажные носители, — как-то справляться с неостановимым бумажным потоком. Так, даже новые, оборудованные по последнему слову науки и техники библиотеки, в 1990-х с большой помпой открытые в лондонском районе Тауэр-Хамлетс, сохранили первоначальную функцию хранилища книг, о чем говорит их название “Склады идей”.

На поверхности лежит и принципиально иное решение проблемы книгохранения. Проблемы все множащихся и множащихся бумажных изданий. Проблемы с тем, как и где хранить идеи. Ведь можно же просто взять и избавиться от бумажных завалов. Стереть их с лица земли. Уничтожать книги нетрудно, причем, как ни странно, весьма рьяно занимались этим сами писатели. (Среди авторов, которые сожгли свои книги либо же велели сделать это другим, Джерард Мэнли Хопкинс, Кафка, Фрейд и герой романа Элиаса Канетти “Ослепление” (Auto da Fé) Петер Кин.) Обычай или традиция жечь книги восходит к античности — по преданию, труды философа Протагора были прилюдно сожжены аж в V веке до нашей эры, — однако самое известное за всю историю сожжение книг произошло уже на памяти ныне живущих, 10 мая 1933 года, по благословению будущих архитекторов “окончательного решения еврейского вопроса”.

Сожжение книг в Германии организовала не нацистская верхушка страны, а студенческие и молодежные ассоциации при помощи библиотекарей, которым, впрочем, выбирать не приходилось. За несколько недель до события в газетах начали публиковать списки подлежащей сожжению литературы и сведения о том, где все будет происходить. Перед берлинским аутодафе согласился выступить Геббельс. И в назначенную ночь запылали костры — во Франкфурте, Мюнхене, Кёльне, Бонне, Дрездене, Гамбурге, Ганновере, Гейдельберге… Звучали песни и речи, а где-то к тому же разверзлись небеса (во Фрайбурге церемонию, как какое-нибудь церковное празднество, отменили из-за проливного дождя). На площадях жгли книги Фрейда, Кафки, Маркса, Ленина, Томаса Манна и Стефана Цвейга — мало кто из пишущих людей был бы против, чтобы его произведения оказались в такой компании. Эмигрант Бертольд Брехт написал об этом стихотворение “Сожжение книг”, которое заканчивается словами: “Я приказываю вам: «Сожгите меня!»”.

Это очень важный момент. Книги настолько прочно ассоциируются с их авторами, что от сожжения книги до сожжения человека остается всего один шаг. В трагедии Генриха Гейне “Алманзор” (Almansor, 1820–22), действие которой происходит в XVI веке в Испании, один из персонажей с отвращением смотрит на сожжение Корана и говорит при этом такие слова: “Das war ein Vorspiel nur, dort, wo man Bücher Verbrennt, verbrennt man auch am Ende Menschen”.

Куда ни глянь — в прошлое или будущее — Гейне был совершенно прав. Приблизительно в 200 году до нашей эры вместе с “Беседами и суждениями” Конфуция в Китае заживо сожгли несколько сотен его последователей. Мартина Лютера — правда, в виде чучела — сожгли на костре с его трудами. Салману Рушди чудом удалось избежать судьбы своих книг. Обязанности пожарного Гая Монтэга из романа Рэя Брэдбери

“451 градус по Фаренгейту” (Fahrenheit 451, 1953) заключаются в сожжении книг — власти полагают, что, предав казни книги, можно покончить с заключенными в них идеями. (В шекспировской “Буре” Калибан инструктирует соучастников по заговору против Просперо:

“…Первым делом книги. Он без них / Такой же пень, как я. И ни единый / Ему тогда не подчинится дух. Они его нутряно ненавидят — / Как я. Сожги лишь книги — и шабаш”.) Разумеется, результат оказывается прямо противоположным: от пламени горящих книг только сильнее разгорается пламя идей. Парадоксальным образом только сожжение книг и напоминает нам о том, что сами по себе книги не так уж и важны.

Книги не стоят бумаги, на которой напечатаны. Потому что стоят они гораздо большего.

Назад: Глава 3 Walking Papers
Дальше: Глава 5 Фасад преисподней