Книга: Моя удивительная жизнь. Автобиография Чарли Чаплина
Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Глава восемнадцатая

Глава четырнадцатая

Мне не терпелось начать работу с «Фёрст Нэйшнл» после окончания контракта с «Мьючуал», но у нас не было студии, поэтому я решил купить участок земли в Голливуде и построить собственную. Участок находился на пересечении Сансет и ЛаБрея, здесь уже был большой дом из десяти комнат и двадцать тысяч квадратных метров лимонных, апельсиновых и персиковых деревьев. Нам удалось построить отличную площадку для работы, студию обработки кинопленки, монтажные комнаты и офисы для персонала.

Во время строительства я решил взять отпуск и целый месяц провел с Эдной Пёрвиэнс в Гонолулу, на Гавайях. В то время это было чудное место, но меня все время угнетала мысль о двух тысячах миль, которые отделяли нас от материка. Несмотря на всю здешнюю красоту, ананасы, сахарный тростник, экзотические фрукты и цветы, я был рад вернуться, потому что закрытое пространство острова спровоцировало легкий приступ клаустрофобии – я чувствовал себя маленькой букашкой внутри цветка лилии.

Жизнь и работа рядом с такой красивой девушкой, как Эдна Пёрвиэнс, неизбежно затронули мое сердце. Когда мы переехали работать в Лос-Анджелес, Эдна сняла квартиру недалеко от Спортивного клуба, и почти каждый вечерь мы обедали вместе. Мы были серьезно настроены по отношению друг к другу, и где-то в глубине моего сознания нет-нет да и возникала мысль, что мы когда-нибудь поженимся, но у меня были некоторые сомнения по поводу Эдны и того, что она думала о наших отношениях. Я был не очень уверен в ее чувствах ко мне, а потому не был достаточно уверенным и в своих собственных.

Весь 1916 год мы были неразлучны и вместе посещали бесчисленные вечера и балы, устраиваемые Красным Крестом и другими организациями. Иногда во время этих мероприятий Эдна начинала ревновать меня к другим и показывала это весьма изощренным и хитрым способом. Если кто-то из дам уделял общению со мной слишком много времени, она исчезала, а затем присылала мне записку, в которой писала, что ей стало нехорошо и она хочет, чтобы я побыл с ней. Конечно же, я оставался с ней до самого конца вечера.

Однажды симпатичная молодая хозяйка одного вечера, который она устроила в мою честь, сопровождала меня от одной группы гостей к другой по комнатам своего дома, пока мы не оказались в ее спальне, и я тут же получил записку от Эдны, которая снова писала, что ей стало нехорошо. Мне льстило то, что такая красивая девушка так ко мне относится, но привычка присылать мне записки стала немного надоедать.

Развязка наступила во время вечера, устроенного Фанни Уорд. Дом был полон красивых молодых девушек и симпатичных парней. Как всегда, Эдна вдруг почувствовала себя плохо. Но позвала она не меня, а Томаса Мейгана – высокого и привлекательного ведущего артиста компании «Парамаунт». В тот вечер я ничего об этом не знал, и только на следующий день Фанни рассказала мне о случившемся. Она знала о моих отношениях с Эдной и не хотела, чтобы в этой ситуации я остался в дураках.

Я не мог поверить в то, что произошло. Моя гордость была оскорблена, я был в ярости. Если это правда, значит, нашим отношениям пришел конец. Но я не мог отдать Эдну кому-то просто так, для меня это стало бы невосполнимой потерей. Мне вдруг стало ясно, как много мы значили друг для друга.

Я не мог заставить себя работать на следующий день после того, что услышал. Ближе к вечеру я позвонил Эдне, надеясь, что она объяснит мне произошедшее, я намерен был показать свою ярость и негодование, но, как всегда, эго снова взяло верх над намерениями, и к моменту разговора я был полон сарказма. Я даже слегка пошутил по поводу случившегося:

– Я знаю, в чем дело. Там, у Фанни Уорд, ты просто потеряла память, поэтому позвала другого!

Эдна засмеялась, но мне послышались нотки замешательства в ее голосе.

– О чем ты говоришь? – спросила она.

Я надеялся, что она будет резко отрицать все, что случилось, но Эдна оказалась умнее и сразу же спросила, кто рассказал мне всю эту чушь.

– Какая разница, кто рассказал? Я думал, что значу для тебя гораздо больше и что ты не позволишь себе делать из меня дурака.

Она оставалась удивительно спокойной и все время говорила, что я слишком доверяю глупым слухам.

Я хотел притвориться равнодушным, чтобы сделать ей больно:

– Со мной не надо притворяться. Ты можешь делать все, что хочешь, мы с тобой не муж и жена, и важно лишь то, что ты делаешь свою работу хорошо.

Здесь Эдна со мной согласилась – она не хотела, чтобы наши личные отношения влияли на нашу совместную работу. Она добавила, что мы могли бы остаться хорошими друзьями, и эти слова вдруг сделали меня глубоко несчастным человеком.

Мы проговорили по телефону целый час, я был нервным и разочарованным, потому что мне хотелось, чтобы наши отношения возобновились. Как всегда происходило со мной в подобных ситуациях, я вдруг снова почувствовал, насколько сильно я был увлечен ею, и в конце концов разговор закончился тем, что я стал упрашивать ее поужинать со мной под предлогом выяснения наших отношений.

Она сомневалась, я настаивал, то есть просил и умолял, так как к тому времени мои спесь и гордость успели улетучиться. Наконец она согласилась… В тот вечер мы поужинали вдвоем яичницей с ветчиной, но зато у нее дома.

Это было своего рода примирение, и я чувствовал себя более-менее успокоенным. По крайней мере, я был способен работать на следующий день. И все же меня изводила тревога, я проклинал себя за то, что не всегда уделял Эдне внимание, которого она действительно заслуживала. Возникла дилемма – должен ли я немедленно разорвать наши отношения или нет? А что если история с Мейганом была просто слухом?

Через три недели Эдна появилась в студии, чтобы забрать свой чек. Она уже уходила, когда мы встретились, и она была с другом.

– Ты знаком с Томми Мейганом? – спросила она вежливо.

Я был в шоке. В одно мгновение Эдна превратилась в незнакомого мне человека, которого я видел едва ли не первый раз в жизни.

– Конечно, мы знакомы, – ответил я. – Как дела, Томми?

Сам Томми выглядел немного растерянным. Мы пожали друг другу руки, обменялись несколькими ничего не значащими фразами, и они покинули студию.

К сожалению, вся наша жизнь – это нескончаемый поток конфликтов и проблем, и в ней нет места передышкам. На смену любовным трагедиям приходят другие. Успех прекрасен, и по мере его роста ты пытаешься шагать вперед, забывая о многом другом. Как бы то ни было, я всегда находил утешение в работе.

И все же писать сценарии, играть и ставить фильмы пятьдесят две недели в году – это все-таки требует огромной нервной и физической энергии. Завершив очередную картину, я всегда чувствовал себя уставшим и опустошенным, поэтому весь следующий день проводил в постели.

Ближе к вечеру я вставал и выходил на спокойную прогулку. Меланхолично бродил по городу, рассматривая витрины магазинов, и старался ни о чем не думать. Но уже на следующий день состояние активности возвращалось, и с раннего утра по дороге на студию в голове начинали возникать новые идеи для будущих фильмов.

Я отдавал распоряжения о постройке и установке декораций, еще не совсем хорошо понимая, что из этого получится. Ко мне подходил художественный директор, и я показывал ему, где нужно было установить арку, а где двери, именно так и начиналась работа над каждым новым фильмом.

Иногда напряжение было настолько велико, что я чувствовал – моей голове необходима срочная разрядка. В этом случае наиболее эффективным методом было провести ночь не дома. Я никогда особо не интересовался алкоголем в качестве средства для разрядки. Наоборот, в процессе работы я всегда думал, что любое искусственное стимулирование может только навредить процессу. Работа над новым фильмом требует высокой концентрации умственной активности.

Что касается секса, во время работы этот аспект волновал меня в меньшей степени. Но когда желание все-таки возникало, это было чем-то неуместным и несвоевременным. Я подчинялся строгой рабочей дисциплине и вспоминал слова Оноре де Бальзака, который говорил, что ночь, проведенная с женщиной, означает потерю хорошей страницы нового романа. В моей ситуации это была потеря дня напряженной работы в студии.

Одна хорошо известная писательница, узнав, что я работаю над автобиографией, сказала мне: «Надеюсь, у вас хватит мужества написать всю правду о себе». Я думал, что она говорила о политических убеждениях, но оказалось, что о сексе. Многие полагают, что автобиография – это своего рода диссертация на тему собственного либидо, но вот только я так не думаю. С моей точки зрения, сексуальная жизнь не имеет ничего общего с пониманием или раскрытием индивидуальных качеств характера. Гораздо сильнее на психологию человека действуют такие факторы, как холод, бедность и голод.

Как и у многих других, моя сексуальная жизнь была цикличной. Иногда я чувствовал себя необычайно активным, а иногда сам себя разочаровывал. Секс не был смыслом моей жизни. Ее смысл состоял в творческой активности, которая поглощала меня всего. Вот почему в своей биографии я не намерен живописать свои сексуальные удачи и неудачи, я нахожу это низкохудожественным, клиническим и приземленным. Гораздо интереснее писать о событиях, которые приводят нас к разнообразным отношениям с другими людьми, в том числе и сексуальным.

Кстати, на эту тему мне вспоминается забавный случай, произошедший со мной в отеле «Александрия» в первую же ночь после приезда в Лос-Анджелес из Нью-Йорка. Я вернулся в номер относительно рано и стал раздеваться, тихо напевая популярную тогда в Нью-Йорке песенку. Задумавшись о чем-то, я перестал петь и вдруг услышал женский голос, который подхватил мотив как раз в том месте, где я остановился. Я снова начал напевать, женский голос замолк – это превратилось в шутку. Мы закончили петь песенку вместе. Может быть, нам стоило познакомиться? Но это было бы несколько легкомысленно, тем более что я не знал, как эта женщина выглядит. Я снова стал насвистывать, и опять произошло то же самое.

– Ха-ха-ха! Это действительно забавно! – засмеялся я, стараясь интонацией показать, что мои слова могут быть адресованы как мне, так и кому-то еще.

– Простите, что вы сказали? – послышался голос из соседнего номера.

И тогда я прошептал прямо в замочную скважину:

– Видимо, вы только что приехали из Нью-Йорка.

– Я вас не слышу, – ответили мне.

– Ну, тогда откройте дверь, – сказал я.

– Я открою совсем чуть-чуть, но не вздумайте врываться ко мне.

– Обещаю.

Дверь немного приоткрылась, и я увидел симпатичную блондинку. Не могу точно описать, во что она была одета, но в своем шелковом неглиже она выглядела потрясающе.

– Не смейте входить, а то получите! – сказала она, очаровательно улыбнувшись и показав красивые белые зубки.

– Как поживаете? – спросил я и представился.

Она уже знала, кто я такой, равно как и то, что живу в смежном с ней номере. Позже ночью она предупредила, чтобы я на людях никоим образом не показывал, что мы знакомы, даже в вестибюле отеля. Это было все, что она о себе рассказала.

Следующей ночью она постучалась, как только я пришел в номер, и эта ночь оказалась не хуже первой. На третью ночь я почувствовал себя немного уставшим – в конце концов, мне надо было подумать и о работе. Поэтому в четвертый вечер я осторожно открыл дверь и на цыпочках прокрался в свой номер, надеясь, что мое появление останется незамеченным. Но она услышала и стала стучаться в дверь. Я не открыл и улегся спать. На следующий день она прошла мимо меня в вестибюле отеля, окатив холодным взглядом прекрасных глаз.

Следующей ночью она не стучала, но я слышал, как тихо поворачивалась дверная ручка, я даже видел, как она поворачивалась. Но я заранее закрыл дверь на замок с моей стороны. В конце концов она стала с силой дергать за ручку, а потом нетерпеливо стучаться. На следующее утро я счел благоразумным выехать из отеля и перебраться в Спортивный клуб.

* * *

Моим первым фильмом, снятым на новой студии, была «Собачья жизнь». Здесь я попытался ввести элементы сатиры, показывая жизнь собаки параллельно с жизнью моего Бродяги. На этом лейтмотиве я построил множество комических эпизодов и шуток. Понемногу я начал думать о комедии как о структурированном действии, пытаясь придать ему некую комедийную архитектуру. Из каждого эпизода вытекал следующий, создавая некую последовательность, в которой все эпизоды объединялись в единое целое.

Спасение собаки во время схватки с другими псами стало первым эпизодом. Следующим было вызволение из танцзала девушки, которая тоже вела «собачью жизнь». Существовало еще множество других последовательностей, каждая из которых была объединена логичной взаимосвязью эпизодов. Все комедии, созданные по принципу «слэпстик», то есть «комедии пощечин», выглядели просто и очевидно, но для достижения более глубокого эффекта нужно было здорово потрудиться и много чего придумать. Если шутка вступала в противоречие с логикой событий, я не включал ее в эпизод, какой бы смешной она ни была.

В самых первых кистоуновских комедиях Бродяга чувствовал себя гораздо вольготнее – был менее зависим от сценария. Он не думал, а подчинялся инстинктам, которые реагировали только на самое необходимое, то есть еду, тепло, возможность укрыться и переночевать. Но с каждой успешной комедией Бродяга менялся, рос и становился все менее и менее однозначной фигурой. Формировавшийся характер приобретал способность чувствовать и сопереживать. Эти изменения привнесли некоторые сложности, потому что «комедия пощечин» накладывала ограничения на героя и его поведение. Это может звучать претенциозно, но «слэпстик» требует конкретики в поведении своего героя.

Решение пришло в момент, когда я размышлял о Бродяге как о Пьеро. Концепция позволяла мне более свободно добавлять в комедию элементы чувств и переживаний. Однако логика моих фильмов показывала, что очень трудно найти девушку, которой мог бы понравиться мой Бродяга. Эта ситуация всегда была проблемой. Например, в «Золотой лихорадке» девушке интересно подшучивать над Бродягой, потом только она начинает жалеть его, а он воспринимает эту жалость как проявление любви. В «Огнях большого города» девушка слепа, и в ее взаимоотношениях с Бродягой все было прекрасно и романтично, но только до момента, когда она прозрела.

Мой опыт в области развития сюжета ограничивал свободу в плане комедийного выражения. Так, один из зрителей, которому очень нравились мои ранние кистоуновские комедии и гораздо меньше – последние фильмы, написал: «Если раньше публика была вашим рабом, то теперь вы сами превратились в раба публики».

Даже в самых первых комедиях я пытался создать определенное настроение, обычно это делалось с помощью музыки. Старая песня «Миссис Гранди» создавала настроение в «Иммигранте». Нежная мелодия сопровождала встречу двух одиноких сердец, которые поженились в грустный дождливый день.

В этом фильме Шарло отправляется в Америку. На палубе третьего класса он встречает девушку и ее мать, таких же бедных, как и он. В Нью-Йорке они расстаются, но в конце концов Шарло находит эту бедную и неудачливую девушку. Они сидят и разговаривают, девушка достает носовой платок с черной каемкой – это говорит о том, что ее матери уже нет в живых. И конечно же, они женятся в один из грустных и дождливых дней в Нью-Йорке.

Простые короткие мелодии помогали мне снимать и другие комедии. В одной из них, она называлась «Двадцать минут любви», было множество довольно примитивных и грубоватых шуток. Действие разворачивалось в парках с участием полицейских и гуляющих с детьми нянек, и там я начинал и заканчивал эпизоды мелодией «Слишком много горчицы» – это был популярный в 1914 году тустеп. Песенка под названием «Продавщица фиалок» определяла настроение «Огней большого города», а мелодия песни «Доброе старое время» звучала в «Золотой лихорадке».

Еще в далеком 1916 году я часто думал о полнометражном кино. Сюжетом одной из картин должен был быть полет на Луну и комическое представление об Олимпийских играх с использованием всевозможных трюков, связанных со слабым притяжением. Я думал о сатирическом отношении к прогрессу. У меня была идея о кормящей машине и радиоэлектрической шляпе, которая помогала бы читать чужие мысли, и о том, как мне пришлось бы решать проблемы, когда в этой шляпе я бы увидел сексуальную супругу жителя Луны. Кстати, идею о кормящей машине я использовал в фильме «Новые времена».

Во многих интервью меня спрашивали о том, откуда я черпаю идеи для своих фильмов, но я и по сей день не могу найти ответа на этот вопрос. С течением лет я начал понимать, что идеи приходят, когда ты находишься в постоянном поиске чего-то нового, когда сознание превращается в своеобразного наблюдателя и фиксирует все, что только может подстегнуть воображение, – музыку, восход солнца и многое другое.

Я бы сказал так: поймай то, что стимулирует твое воображение, разработай и примени, а потом, если не получается использовать это дальше, оставь и постарайся поймать что-то другое. Выбери из накопленного, а остальное выбрось – вот и весь процесс поиска того, что тебе нужно.

Как же приходят новые идеи? Надо быть упертым и настойчивым до сумасшествия. Надо уметь переживать боль и сохранять энтузиазм как можно дольше. Может, это и просто для некоторых, но я лично сильно в этом сомневаюсь.

Конечно, каждый комедиант имеет свои философские представления о комедии. «Элемент внезапности и интриги» – это повторяли каждый день на съемочной площадке «Кистоун».

Я вовсе не намерен влезать в глубины психоанализа для поиска причин того или иного поведения человека – оно непредсказуемо, как и сама жизнь. Не только сексуальные отклонения или инфантилизм, но и сами наши мыслительные привычки имеют атавистические корни, так, например, мне не нужно было читать множество книг, чтобы понять, что жизнь протекает где-то между противоречиями и болью. Все мое «комедиантство» основано на собственных инстинктах. Именно поэтому мои средства создания комедийных сюжетов были довольно просты, они заключались в создании проблемы и поиске ее решения.

Однако понятие юмора означает нечто другое и гораздо более тонкое. Макс Истмен анализирует это чувство в своей книге «Чувство юмора». Он пишет, что юмор – это некая сладкая боль. Объясняя это, Истмен указывает, что Homo sapiens является мазохистом по своей природе, он наслаждается болью во всех ее проявлениях. А еще он пишет, что аудитория любит страдать опосредованно, как дети, играющие в индейцев, – им нравится умирать в агонии во время игры.

Я могу согласиться со всем этим, но этот анализ более применим к драме, а не к юмору, хотя и то и другое – суть одного целого. Тем не менее мое собственное определение юмора немного отличается: юмор – это тонкое противоречие по отношению к тому, что мы называем нормой поведения. Другими словами, юмор помогает нам увидеть иррациональное в том, что мы называем рациональным, ненужное в том, что мы считаем необходимым. Юмор повышает планку личного выживания и помогает сохранять душевное равновесие. Благодаря юмору мы меньше подвержены неурядицам и превратностям судьбы. Юмор активирует чувство пропорционального и учит, что нельзя обманывать себя чрезмерной серьезностью бытия.

Например, во время похорон, чтобы почтить память умершего, на церемонию прощания в церкви собираются все родственники и друзья. Но как раз в момент, когда должна начаться служба, появляется опоздавший. Он на цыпочках крадется к своему месту, на которое другой из присутствующих уже успел положить свой цилиндр. В спешке опоздавший не замечает этого и усаживается прямо на чужой головной убор, а затем всем своим трагическим видом выражает сожаление и молча протягивает сплющенный цилиндр хозяину, который также молча показывает свое возмущение и продолжает внимать начавшейся службе. В этот момент вся торжественность службы превращается в фарс.

В самом начале Первой мировой многие думали, что все закончится быстро, месяца через четыре, не более, что война соберет свой кровавый урожай и человечество навсегда покончит с этим варварством. Увы, все мы ошибались. Ко всеобщему замешательству и неверию, мы оказались погребенными под лавиной самоуничтожения и резни и оставались там долгие четыре года. Весь мир захлебывался в крови, и ни у кого не было сил остановить это безумие. Сотни тысяч людей убивали друг друга на фронтах, и мир захотел узнать, во имя чего это происходит и как все началось. Объяснения были малопонятны. Кто-то говорил, что все началось с убийства эрцгерцога, но вряд ли такое событие могло спровоцировать мировой кошмар. Народы требовали правдивых объяснений. Затем стали утверждать, что война велась во имя демократии во всем мире. Кому-то было что защищать, кому-то нет, но потери несли «по-демократически» все. Миллионы людей страдали, и слово «демократия» стало звучать едва ли не угрожающе. Менялись власти, создавались новые государства, и Европа приобретала свой новый вид.

В 1915 году в Соединенных Штатах заявили, что страна «слишком горда, чтобы воевать». В результате песенка под названием «Я не растила сына, чтобы он стал солдатом» стала неимоверно популярной. Ее распевали все, пока не погибла «Лузитания», и это трагическое событие сделало модной уже другую песенку, которая называлась «Где-то там, далеко». До трагедии с «Лузитанией» отголоски войны едва-едва до ходили до Калифорнии. Власти не вводили никаких ограничений, и всем всего вполне хватало. Вместо обычных вечеринок организовывались мероприятия под эгидой сбора средств для Красного Креста. На одном из таких вечеров некая дама пожертвовала Красному Кресту двадцать тысяч долларов только за то, чтобы сидеть рядом со мной во время шикарного ужина. Но время шло, и суровые реалии войны пришли в каждый дом.

К 1918 году Америка уже выпустила два Займа Свободы, и вот теперь Мэри Пикфорд, Дугласу Фэрбенксу и мне предстояло официально объявить о запуске третьего займа в Вашингтоне.

К тому времени я почти закончил работу над фильмом «Собачья жизнь» для «Фёрст Нэйшнл». Сроки окончания работы совпадали со временем открытия третьего займа, и мне пришлось монтировать фильм три дня и три ночи без перерывов. Закончив, я сел на поезд и проспал в купе двое суток. А когда пришел в себя, каждый из нас начал работать над официальной речью. Я сильно нервничал, потому что никогда не выступал с серьезными речами, и Дуг предложил мне потренироваться на публике, которая встречала нас на каждой железнодорожной станции. И действительно, во время первой остановки люди собрались на специальной открытой платформе. Дуг представил им Мэри, которая выступила с короткой речью, а потом меня, но как только я начал свое выступление, поезд двинулся, удаляясь от собравшейся публики, и мой голос звучал все смелее и смелее, поскольку по мере удаления от слушателей моя уверенность росла.

В Вашингтоне мы проследовали по улицам, словно монаршие особы, и наконец добрались до футбольного стадиона, где должны были выступить с официальным обращением.

Трибуна была сколочена из грубых досок, украшена флагами и широкими лентами по периметру. Среди военных, представлявших армию и флот, был один высокий и симпатичный молодой человек. Мы стояли рядом, поэтому сумели немного поговорить. Я пожаловался на то, что никогда не выступал на подобных мероприятиях и поэтому очень волнуюсь.

– В этом нет ничего страшного, – уверенным тоном ответил он. – Обратитесь к ним напрямую, призовите покупать Заем Свободы и не пытайтесь их рассмешить.

– Не беспокойтесь! – с иронией ответил я.

Вскоре меня представили собравшимся, я бодро, в стиле Фэрбенкса, взобрался на трибуну и тут же начал свою речь, с пулеметной скоростью, без передыха, выкрикивая слова:

– Немецкие войска уже у нашего порога. Мы должны остановить их! И мы остановим их, если вы купите Заем Свободы! Помните, каждый заем может спасти жизнь одного солдата, сына одной из наших матерей! Он принесет нам долгожданную быструю победу!

Я говорил быстро и взволнованно и так же быстро решил покинуть место выступления. Но, спрыгнув с платформы, наткнулся на Мэри Дресслер. Ухватившись друг за друга, мы упали на стоящего рядом уже знакомого мне симпатичного молодого человека, который оказался помощником министра ВМС Франклином Делано Рузвельтом.

После официальной церемонии нам предстояло встретиться с президентом Вильсоном в Белом доме. Мы чувствовали себя взволнованными, когда нас пригласили в Зеленую комнату.

Внезапно открылась дверь, и в комнату вошел секретарь, который быстро сказал:

– Так, встаньте в один ряд, пожалуйста, и сделайте шаг вперед.

И тут к нам вышел президент.

Мэри Пикфорд взяла инициативу в свои руки.

– Господин президент, публика выразила свою большую заинтересованность, и я уверена, что заем оправдает все ожидания.

– Он всегда оправдывал, и этот оправдает… – я попытался вступить в разговор и тут же замолчал в диком смущении.

Президент скептически посмотрел на меня и принялся рассказывать старую сенатскую шутку о министре, который был не прочь выпить виски. Мы вежливо посмеялись, и на этом аудиенция закончилась.

Дуглас и Мэри выбрали северные штаты для своего турне с Займом Свободы, а я – южные, поскольку никогда в тех краях не был. В поездку я пригласил своего приятеля Роба Вагнера – писателя и художника-портретиста из Лос-Анджелеса. Рекламная кампания была проведена со знанием дела, и мне удалось продать облигаций на несколько миллионов долларов.

В одном из городов Северной Каролины председателем комитета по нашему приему был один из крупных местных бизнесменов. Он признался, что нанял десять мальчишек, которые должны были забросать нас на станции кремовыми тортами, но, увидев нас, столь торжественно покидавших поезд, решил отказаться от своей затеи.

Этот же джентльмен пригласил нас на ужин, на котором также присутствовало несколько генералов, в том числе и генерал Скотт, явно недолюбливавший хозяина. Во время ужина он вдруг спросил: «В чем разница между нашим хозяином и бананом?» Сидевшие застыли в тревоге. «Так вот, с банана можно содрать кожу, так-то».

Если уж и говорить о типичном представителе южных штатов, то я встретил такого в Огасте, в Джорджии. Его звали судья Хеншоу, и он возглавлял Комитет по распространению займа. Мы получили от него письмо, в котором он писал, что, поскольку мы будем в Огасте в день моего рождения, он организовал вечеринку в загородном клубе. Я тут же представил себя в центре шумной многолюдной вечеринки и бесконечных разговоров ни о чем и решил отказаться, сразу отправившись в гостиницу, – я действительно чувствовал себя очень уставшим.

Обычно на каждой станции нас встречала толпа людей и музыка местных духовых оркестров. Но в Огасте нас встретил только судья Хеншоу – в черном чесучовом пальто и старой полинявшей шляпе-панаме. Он был спокоен и предупредителен, и после знакомства мы с Робом отправились вместе с ним в гостиницу в старой конной пролетке.

Некоторое время мы ехали молча, и вдруг судья заговорил:

– Вот что мне нравится в ваших картинах, так это ваше знание основ. Ведь действительно самая недостойная часть человеческого тела – это задница, и все ваши комедии доказывают это. Когда вы награждаете какого-нибудь толстяка пинком под зад, то лишаете его всей спеси и гордости. Даже все впечатление от церемонии инаугурации президента может исчезнуть в момент, когда вы подойдете к президенту сзади и дадите ему хорошего пинка под зад.

И пока мы продолжали катить под ярким солнцем, судья все рассуждал на тему задницы:

– Да кто бы сомневался, задница – это место нашего самосознания.

Я повернулся к Робу и сказал:

– Ну все, вечеринка началась!

Мероприятие должно было состояться после праздничного обеда. Хеншоу пригласил всего лишь трех своих друзей, извинившись за малочисленность компании и сказав, что ему не хотелось бы делить с другими удовольствие от общения со мной.

Гольф-клуб находился в очень красивом месте. Вшестером мы сидели на открытой террасе вокруг круглого стола с тортом и свечками, и тени высоких деревьев изящно ложились на зеленую траву лужайки перед нами.

Отправив в рот кусочек сельдерея, судья хитро посмотрел на Роба и на меня:

– Уж не знаю, сколько облигаций вы продадите здесь, в Огасте… Я не так уж хорош в организации подобных дел. Однако я думаю, что жители города в курсе, что вы приехали.

Я начал говорить о том, как все вокруг красиво.

– О да, – ответил судья, – одного только не хватает – мятного джулепа.

Тут мы начали рассуждать о возможности введения «сухого закона», его преимуществах и недостатках.

– Врачи говорят, что «сухой закон» полезен для здоровья, – сказал Роб. – В медицинских журналах пишут, что он поможет снизить количество пациентов с язвой желудка. Будут пить меньше виски.

– Нельзя говорить о виски с точки зрения здоровья, – ответил судья. – Виски – это пища для души! – Он повернулся ко мне: – Чарли, тебе сегодня исполнилось двадцать девять лет, а ты все еще не женат?

– Нет, не женат, – засмеялся я, – а вы?

– Увы, нет, – с сожалением сказал он. – Слишком уж много у меня дел, касающихся разводов. Но, если честно, будь я моложе, то точно женился бы, а так быть холостяком довольно одиноко. Я вот верю в необходимость разводов, и из-за этого меня критикуют по всей Джорджии. Если люди не хотят жить вместе, я не буду заставлять их делать это.

Тут Роб посмотрел на часы и сказал, что если собрание начинается в половине девятого, то нам надо поторопиться.

Судья же все так же расслабленно щипал сельдерей:

– У нас еще есть время, не торопитесь, я не люблю торопиться.

По дороге к месту официального мероприятия мы проехали через небольшой парк, в котором стояло около двадцати или более статуй сенаторов, все они выглядели чрезвычайно помпезно, с одной рукой за спиной и с другой, со свитком, на боку. Я пошутил, что все они были бы прекрасными персонажами для сценки с пинком под задницу.

– О, это точно, – легко согласился судья, – все они выглядят пустыми напыщенными индюками.

Он пригласил нас к себе, в красивый старый дом в джорджианском стиле, где когда-то «бывал сам Джордж Вашингтон». Дом был полон антикварных вещей восемнадцатого века.

– Как здесь красиво, – сказал я.

– Да, но без жены здесь так же пусто, как в выброшенной шкатулке для драгоценностей. Не упусти свое время, Чарли.

В южных штатах мы побывали в нескольких военных учебных лагерях, где видели множество угрюмых и недовольных лиц. Завершающим этапом нашего тура было выступление в Нью-Йорке на Уолл-стрит, перед зданием казначейства, где Мэри, Дуглас и я продали облигаций займа на сумму более двух миллионов долларов.

Нью-Йорк выглядел мрачно, повсюду чувствовался дух милитаризма, и от него некуда было спрятаться. Жизнь в Америке подчинилась военной дисциплине, и религия войны заслонила собой все остальные.

Натужная бравурность военных оркестров, звучащая из глубин каньона под названием Мэдисон-авеню, настигала меня в моем номере на двенадцатом этаже, и я смотрел вниз, на колонны, марширующие в сторону порта для отправки в зоны боевых действий.

Но, несмотря на мрачную и тревожную атмосферу, случалось иногда и что-то вызывавшее улыбку. Семь духовых оркестров должны были маршем пройти через Болл-парк, приветствуя губернатора Нью-Йорка. Перед стадионом Уилсон Майзнер лично останавливал каждый оркестр и инструктировал музыкантов на предмет исполнения национального гимна перед трибуной губернатора. И вот только после того, как губернатор и все гости на трибуне поднялись в четвертый раз под звуки гимна, он решил, что исполнять его больше не стоит.

* * *

Перед отъездом из Лос-Анджелеса для участия в кампании Третьего Займа Свободы я встретился с Мари Доро. Она приехала в Голливуд, куда ее пригласила компания «Парамаунт». Она была поклонницей Чаплина и сказала Констанс Колльер, что единственный человек, с которым она хотела бы встретиться, – Чарли Чаплин. Она даже и не предполагала, что я играл вместе с ней на сцене Театра герцога Йоркского в Лондоне.

И вот мы снова встретились. Это было подобно второму акту романтической пьесы. Констанс представила меня, а потом я сказал:

– А ведь мы уже встречались раньше. Вы разбили мне сердце, и я был безнадежно в вас влюблен.

Мари, такая же прекрасная, как и раньше, внимательно посмотрела на меня в лорнет и прошептала:

– Как это интересно!

Я напомнил ей, что был тем самым мальчишкой, который играл роль Билли в «Шерлоке Холмсе». Немного позже мы обедали в саду, был теплый летний вечер, и при свечах я рассказал ей о переживаниях влюбленного в нее юноши. Я вспомнил, как поджидал ее у гримерки, чтобы встретиться на лестнице и пожелать ей доброго вечера. Мы говорили о Лондоне и Париже, Мари любила Париж, и мы вспоминали парижские бистро, кафе, ресторан «Максим», Елисейские поля…

И вот Мари приехала в Нью-Йорк! Она узнала, что я остановился в «Ритце», и написала мне записку, приглашая поужинать у нее в апартаментах.

Вот эта записка:

«Дорогой Чарли, я живу в апартаментах “Елисейские поля” (на Мэдисон-авеню), и мы можем поужинать у меня или в “Максиме” (в Колони), а потом, если вы захотите, мы можем прогуляться по Центральному парку.»

Мы так никуда и не поехали, просто тихо поужинали вдвоем в апартаментах Мари.

* * *

Я вернулся в Лос-Анджелес и снова стал жить в Спортивном клубе, думая о следующем фильме. Работа над «Собачьей жизнью» потребовала немного больше времени, чем я планировал, да и затраты оказались выше ожидаемых. Но меня это не беспокоило, я знал, что все цифры сойдутся к моменту окончания моего контракта. Я волновался по другому поводу – мне никак не удавалось поймать идею для нового фильма. И тут я вдруг подумал: а почему бы не снять комедийный фильм на военную тему? Я рассказал об этом нескольким друзьям, но они только покачали головой. «В наше время шутить о войне весьма опасно», – сказал Демилль. Ну, опасно или нет, а идея увлекла меня всерьез.

Изначально я планировал снять пять частей фильма «На плечо!». Первая часть должна была рассказать о «жизни дома», вторая – о войне и заключительная – о «всеобщем ликовании» всех коронованных особ Европы, собравшихся, чтобы отпраздновать мой подвиг, то есть взятие в плен кайзера Германии. Ну, и в самом конце я просыпаюсь.

Я не снял эпизоды о событиях до и после войны. Начал снимать «всеобщее ликование», но так и не закончил. В комедии мой герой Шарло и четверо его детей приходят домой. На какое-то время он оставляет их одних, а затем возвращается, вытирая рот и сыто икая. На пороге в кадре появляется сковородка, которая бьет Шарло по голове. Жены не видно, но, судя по огромной женской рубашке, висящей на веревке на кухне, это женщина довольно крупных размеров.

В следующей цепочке эпизодов Шарло проходит медицинскую комиссию и раздевается донага. На стекле двери в кабинете он видит табличку с надписью «Доктор Франс». За дверью появляется тень, и Шарло, думая, что это женщина, выбегает в дверь напротив, где множество женщин работают на своих местах за стеклянными перегородками. Как только одна из них поднимает глаза и смотрит на него, он прячется за перегородкой, где предстает перед другой женщиной, затем он открывает еще одну дверь – и оказывается в еще большем зале. Так он переходит из одного помещения в другое, удаляясь от места, где оставил свою одежду, пока не оказывается на балконе, с которого смотрит на снующих внизу людей. Мы все это сняли, но так и не использовали. Я решил, что нет смысла показывать, что происходило с Шарло до армии, надо начать с военной службы.

Фильм снимался в период сильной жары. Работать, сидя внутри закамуфлированного дерева (а именно так я снимал несколько сцен), было не самым большим удовольствием. Я ненавидел работать на выезде, потому что все вокруг отвлекало меня. Вдохновение и концентрация улетучивались с порывами ветра.

Работа над фильмом заняла много времени, и я не был доволен результатом. Мое настроение передалось всем на студии, но тут фильм захотел посмотреть Дуглас Фэрбенкс. Он пришел с приятелем, и я предупредил их, что так разочарован своим творением, что готов немедленно выбросить всю пленку на помойку. Мы сидели втроем в зале, и уже с самого начала Фэрбенкс начал громко хохотать, замолкая только для того, чтобы прокашляться. Добрый, добрый Дуглас, он был моим самым благодарным зрителем! Когда фильм закончился и мы вышли из зала, его глаза были мокрыми от слез.

– Ты действительно думаешь, что это смешно? – неуверенно спросил я.

Он повернулся к приятелю:

– Ну вот что ты о нем скажешь? Он ведь хотел вынести все на помойку!

Это был его единственный комментарий.

«На плечо!» стал настоящим хитом и пользовался огромным успехом у солдат во время войны, но и на него пришлось потратить гораздо больше и времени, и средств. Он стоил мне дороже, чем «Собачья жизнь», и я хотел подстраховаться, думая, что «Фёрст Нэйшнл» пойдет мне навстречу. Когда я начал сотрудничать с ними, они были на пике бизнеса – подписывали контракты с режиссерами и актерами, выплачивая им по двести пятьдесят тысяч долларов за картину плюс пятьдесят процентов от доходов. Их фильмы стоили гораздо дешевле моих комедий и приносили меньший доход от проката.

Я обсудил проблему с Дж. Д. Уильямсом, президентом «Фёрст Нэйшнл», и он сказал, что расскажет о проблеме на собрании директоров компании. Я не просил много – только средства для компенсации незапланированных затрат, которые не превышали бы сумму в двенадцать или пятнадцать тысяч долларов на каждый фильм. Уильямс сказал, что в течение недели директора встретятся в Лос-Анджелесе, и я смогу обратиться к ним напрямую.

В то время владельцы кинобизнеса были подобны простым торгашам, которые оценивали фильмы не по качеству, а по длине пленки. Как мне казалось, я был достаточно убедителен и откровенен, объясняя возникшую ситуацию.

Я сказал, что необходимы дополнительные вложения, так как расходы оказались немного выше запланированных, но мое обращение было словно просьба отчаявшегося бедного рабочего, просящего «Дженерал Моторс» поднять ему зарплату. Я закончил говорить при полном молчании присутствовавших, а потом поднялся председатель собрания и сказал:

– Чарли, это бизнес. Ты подписал контракт, и мы ждем от тебя его строгого соблюдения.

– Я могу выпускать и шесть картин за два месяца, если вас устраивает именно такое качество, – только и сказал я.

– Это тебе решать, Чарли, – равнодушно ответили мне.

Но я решил продолжить:

– Я обращаюсь к вам, чтобы поддержать высокие стандарты качества моей работы. Ваше безразличие говорит о том, что вы плохо разбираетесь в психологии и не смотрите в будущее. Вы имеете дело не с производством колбасы, а с созданием индивидуального продукта.

Никакой реакции на мои слова так и не последовало. Я не мог понять, в чем дело, ведь я приносил им прибыли больше, чем все остальные.

«Думаю, это имеет отношение к так называемой кинематографической конвенции, – сказал Сидни. – Ходят слухи, что все продюсерские компании решили объединиться».

На следующий день Сидни встретился с Дугласом и Мэри. Они тоже были серьезно обеспокоены, потому что срок их контрактов истекал, а «Парамаунт» молчал. Как и Сидни, Дуглас думал, что это связано со слиянием компаний. «Было бы хорошо нанять частного детектива и разобраться, что к чему».

Мы все согласились и наняли детектива – очень умную и классно выглядевшую девушку. Через некоторое время ей удалось подцепить исполнительного директора одной из ведущих продюсерских компаний, который позвал ее на свидание. В отчете она написала, что проходила мимо «объекта наблюдения» в вестибюле отеля «Александрия» и улыбнулась ему, а потом извинилась, сказав, что перепутала его с одним из своих знакомых. В тот же вечер «объект» пригласил ее на ужин. Из отчета стало ясно, что этот тип был похотливым хвастуном в стадии чрезвычайной сексуальной озабоченности.

В течение трех вечеров подряд наша девушка встречалась с ним, увиливая от всех иных контактов с помощью различных уловок и обещаний. В процессе общения она собрала всю информацию, которая помогла понять положение дел в киноиндустрии. «Объект» и его коллеги готовили сорокамиллионную сделку по слиянию всех продюсерских компаний с последующим навязыванием пятилетнего контракта всем кинопрокатчикам в Соединенных Штатах. Он также сказал нашему детективу, что необходимо перевести весь бизнес на правильную основу, а не отдавать его на растерзание группке сумасшедших актеров, получающих астрономические зарплаты. Девушка узнала все, что нам было нужно. Вчетвером мы показали отчет Д. У. Гриффиту и Биллу Харту, которые заявили, что они полностью на нашей стороне.

Сидни сказал, что мы можем одержать верх над теми, кто решил объединиться, если создадим собственную производственную компанию и объявим кинопрокатчикам, что намерены оставаться независимой компанией и продавать свою продукцию на открытом рынке.

К моменту конфликта мы являлись самыми привлекательными фигурами в кинобизнесе. Более того, наше решение не было делом добровольным, а вытекало из сложившихся обстоятельств. Нашей задачей было не дать кинопрокатчикам заключить пятилетние контракты с предполагаемым продюсерским объединением, убедив их, что без участия звезд новые фильмы не будут ничего стоить. Мы решили, что за вечер до их конвенции появимся в главном зале ресторана отеля «Александрия» и после обеда сделаем заявление для прессы.

И вот в назначенный вечер Мэри Пикфорд, Д. У. Гриффит, У. С. Харт, Дуглас Фэрбенкс и я сидели за столом в главном зале ресторана. Эффект был потрясающим. Первым в ресторан зашел поужинать ничего не подозревающий Дж. Д. Уильямс, однако, увидев нас, он тут же заторопился к выходу. Один за другим в ресторан заглядывали продюсеры, а потом быстро исчезали, а мы продолжали обсуждать бизнес и писать астрономические суммы на скатерти обеденного стола. Как только кто-либо из продюсеров появлялся в зале, Дуглас начинал громко произносить всякую чушь типа: «Капуста вместе с арахисом, а также свежая зелень и свинина – вот что может принести сегодня высокую прибыль». Гриффит и Билл Харт думали, что бедный Дуг сошел с ума.

Вскоре за нашим столом уже сидели человек шесть представителей прессы и записывали все, что мы говорили о нашем решении основать компанию «Юнайтед Артистс» для поддержания независимости и борьбы с грядущим объединением. Новости вышли на первых полосах всех газет.

На следующий день сразу несколько руководителей продюсерских компаний объявили о своем желании уйти в отставку и возглавить нашу компанию в обмен на невысокую зарплату и небольшую долю акций. После такой реакции мы окончательно решили, что нам нужна эта новая компания. Вот так и была основана «Юнайтед Артистс Корпорейшн».

* * *

Мы организовали совещание дома у Мэри Пикфорд. Каждый пришел в сопровождении юриста и менеджера. Событие было для нас настолько важным, что каждый пытался использовать весь свой дар красноречия. Я все время нервничал, когда высказывал свое мнение. Но более всего я был поражен энциклопедическими знаниями Мэри в области юриспруденции и экономики. Она знала все и обо всем – об амортизации, привилегированных акциях и еще бог знает о чем. Мэри прекрасно ориентировалась во всех статьях договора о создании компании, юридических несоответствиях в параграфе А статьи 27 на странице 7, о смысловых противоречиях в параграфе Д статьи 24 и так далее. Эта открывшаяся для меня новая черта характера «любимицы Америки» расстраивала меня больше, чем восхищала, – Мэри предстала в совершенно ином облике. А одну ее фразу я вообще никогда не забуду. Горячо и страстно обращаясь к одному из наших представителей, Мэри сказала: «Итак, джентльмены, мы обязуемся…» – на этом месте я стал хохотать, бесконечно повторяя: «Мы обязуемся, мы обязуемся!»

Мэри неоспоримо считалась первой красавицей, но у нее также была репутация человека, понимавшего толк в бизнесе. Помню, как, представляя нас, Мэйбл Норманд сказала: «Познакомься с Хетти Грин, теперь ее зовут Мэри Пикфорд».

Мое же личное участие в процессе обсуждения было равно нулю. К счастью, мой брат оказался так же талантлив в области бизнеса, как и Мэри, а вот Дуглас, который всем своим видом демонстрировал равнодушие к происходящему, оказался самым хитрым.

В то время как наши юристы уточняли технические детали, он спокойно дурачился, как школьник, но когда дело дошло до обсуждения статей подготовленного документа, он не пропускал ни одной запятой.

Одним из продюсеров, выразивших желание уйти в отставку и присоединиться к нашей компании, был Адольф Цукор – основатель и президент компании «Парамаунт». Это был живой и приятный человек маленького роста, внешне похожий на Наполеона и с таким же напором энергии. Когда он говорил о бизнесе, его голос звучал убедительно и драматично.

– У вас, – вещал он с сильным венгерским акцентом, – да, да, у вас есть полное право пользоваться всеми результатами вашей работы, потому что вы – артисты! Вы творите! Это на вас смотрят люди в кино!

Мы благосклонно кивали в знак согласия, а Цукор продолжал:

– Вы решили создать величайшую из всех компаний в нашем бизнесе, и она будет такой, если… – тут он сделал паузу, – если этой компанией будут правильно управлять. Ваш талант – с одной стороны, и мой талант – с другой. Что может быть лучше?

Он продолжал в том же духе, полностью захватив наше внимание и рассуждая о своих видениях и надеждах. Цукор рассказал, что в его планах было слияние киностудий и театров, но он готов отказаться от всего ради работы с нами. Его речь звучала сильно, но несколько старомодно:

– Вы думаете, что я ваш враг! Нет, это не так, я друг вам всем, всем артистам! Разве не я был первым в нашем деле? Кто вымел пыль из всех этих дешевых кинотеатров? Кто посадил зрителей в мягкие и удобные кресла? Это я построил огромные кинозалы, повысил цены и обеспечил вам достойный доход с ваших картин! И вот теперь вы, да-да, вы хотите взять и распять меня!

Безусловно, Цукор был великим артистом и великим бизнесменом. Он создал крупнейшую сеть кинотеатров в мире, но он хотел стать одним из соучредителей нашей компании, и поэтому переговоры закончились ничем.

Следующие полгода Мэри и Дуглас создавали фильмы для нашей новой компании, а мне все еще нужно было выпустить шесть комедий для «Фёрст Нэйшнл». Безжалостное отношение директоров компании так озлобило меня, что я потерял интерес к работе, и съемки затянулись. Я предложил им выкупить мой контракт, добавив сто тысяч долларов сверху, но они отказались.

В результате Мэри и Дуглас стали единственными звездами, распространявшими свои фильмы через нашу компанию. Они постоянно жаловались, что им приходится взваливать все на свои плечи без моей поддержки. Они продавали картины по очень низкой цене – по двадцать процентов от прибыли проката, в результате чего дефицит компании составил миллион долларов. Выход «Золотой лихорадки», моей первой картины в рамках компании, позволил оплатить все долги и успокоить Мэри и Дугласа, которые с тех пор никогда не жаловались на отсутствие поддержки.

* * *

Война в Европе приняла ожесточенный, еще более кровавый характер. В военных лагерях новобранцев обучали штыковому бою: крик, рывок, удар, а если штык застрял, выстрел в упор поможет вытащить его из истекающего кровью тела врага. Истерия все нарастала. Каждый, кто уклонялся от призыва, получал по пять лет тюрьмы, все мужчины обязаны были иметь при себе призывные свидетельства. К гражданской одежде стали относиться с презрением, и почти все молодые мужчины ходили в военной форме, а если нет – у них могли потребовать предъявить призывное свидетельство или женщины могли презрительно вручить им белое перо – символ трусости.

Некоторые газеты критиковали меня за то, что я не пошел на войну, другие же, наоборот, защищали, утверждая, что пользы от моих фильмов гораздо больше, чем от меня самого на войне.

Американские войска, свежие и малоопытные, наконец-то достигли берегов Франции и рвались в бой вопреки разумным советам англичан и французов, которые уже три года проливали кровь на этой войне. В результате американцы мужественно и самоотверженно продвигались вперед, оставляя за собой сотни тысяч убитых и раненых. В течение многих недель с фронтов поступали неутешительные сводки, газеты печатали длинные списки убитых и раненых. Затем наступило затишье, и американские части, как все остальные союзники, увязли в грязи и крови окопов позиционной войны.

Наконец, союзнические войска медленно двинулись вперед. Флажки на картах постепенно выстраивались в одну линию, и каждый день толпы людей следили за этими флажками с надеждой и ожиданием. Заголовки газет кричали: «Кайзер сбежал в Голландию!» Затем всего два слова во всю первую полосу: «ПЕРЕМИРИЕ ПОДПИСАНО!» Когда появилась эта новость, я был в своей комнате в Спортивном клубе. Весь мир вокруг взорвался: звучали клаксоны автомобилей, гудели фабрики и заводы, играли оркестры, и праздник продолжался до самого утра. Казалось, все вокруг сошли с ума от счастья, люди пели, танцевали, обнимались, целовались, признавались в любви. Это был мир, долгожданный мир!

Жизнь без войны оказалась чем-то сродни жизни на воле после тюрьмы. Мы были настолько вымуштрованы и обучены дисциплине, что даже спустя месяцы после окончания войны все еще продолжали носить с собой наши призывные свидетельства. Но все же союзники победили, и это было самым главным. Правда, никто не был уверен, что конец войны принес мир всем людям на земле. Мы были убеждены в одном: мир, который мы так хорошо знали, уже никогда не станет прежним – наступила новая эра. Исчезли также и основные правила приличия, однако, надо заметить, порядочность ни в какую эпоху особо не ценилась.

Том Харрингтон был человеком, который случайно появился в моей жизни, но ему суждено было сыграть важную роль в самых серьезных событиях. Он работал камердинером и помощником у моего друга Берта Кларка, английского комедийного артиста, у которого был контракт с «Кистоун Компани». Берт был рассеянным и непрактичным человеком, но великолепным пианистом, и однажды ему удалось уговорить меня начать совместный бизнес в области музыкальных публикаций. Мы сняли комнату на третьем этаже здания в центре города и напечатали две тысячи копий сборника из двух плохоньких песенок и музыкальных композиций моего собственного сочинения. После этого мы стали ждать притока покупателей. Предприятие было совместное и совершенно идиотское. Как я помню, мы продали всего три экземпляра, один – американскому композитору Чарльзу Кэдмену, а два других – прохожим, которые спускались по лестнице мимо нашего офиса.

Кларк поставил Харрингтона управлять офисом, а сам через месяц уехал в Нью-Йорк, в результате чего наша компания прекратила свое существование. Том остался в Лос-Анджелесе и сказал, что хотел бы работать у меня на прежних условиях. К моему удивлению, выяснилось, что Кларк никогда не платил ему зарплату, только оплачивал проживание и еду, что в совокупности не превышало семи или восьми долларов в неделю. Тому этого вполне хватало – он был вегетарианцем и в еде ограничивался только чаем, хлебом, маслом и картошкой. Я не мог с этим согласиться и назначил ему хорошую зарплату, а также оплатил время работы на нашу музыкальную компанию. И вот Харрингтон стал моим помощником, камердинером, секретарем – в общем, правой рукой.

Том был мягким, уравновешенным и немного загадочным человеком без возраста, с аскетичным и кротким выражением лица, как у святого Франциска, с тонкими губами, высоко поднятыми бровями и грустными глазами, который с пониманием взирал на весь этот мир. Том был из ирландской семьи, в его облике было что-то мистическое и неразгаданное. Он приехал из нью-йоркского Ист-Сайда, но больше был похож на монаха, чем на человека из шоу-бизнеса.

Рано утром он появлялся в Спортивном клубе с газетами и письмами и отдавал распоряжение о завтраке. Иногда, безо всяких комментариев, он оставлял для меня книги на тумбочке у кровати – это были Лафкадио Херн и Фрэнк Харрис, авторы, о которых я никогда не слышал. Благодаря Тому я прочитал «Жизнь Сэмюэла Джонсона».

– Это то, что точно заставит вас крепко заснуть, – хихикнул Том.

Он никогда не заговаривал, пока к нему не обращались, и у него был дар незаметно исчезать, пока я был занят завтраком. В конце концов Том превратился в обязательное условие моего существования. Мне нужно было только намекнуть на то, что мне надо, он согласно кивал, и через мгновение все было готово.

* * *

Если бы не телефонный звонок, застигший меня в момент, когда я уходил из клуба, моя жизнь развивалась бы совершенно по-другому. Звонил Сэм Голдвин, он приглашал меня в свой загородный дом поплавать в бассейне. Дело было в конце 1917 года.

Это был обычный приятный вечер, не предвещавший ничего плохого. Помню, что среди приглашенных были Олив Томас и другие симпатичные девушки. К концу дня приехала еще одна девушка, ее звали Милдред Харрис. Она появилась в сопровождении мистера Хэма. Мне она показалась довольно симпатичной. Кто-то обронил фразу, что Милдред сильно увлечена Эллиотом Декстером, и правда, она часто поглядывала в его сторону. Однако Декстер не обращал на нее никакого внимания. Я вскоре забыл о ней, но когда собрался домой, Милдред попросила меня подбросить ее до города, объяснив, что поссорилась со своим спутником и он уже уехал.

В машине я шутливо предположил, что ее друг мог обидеться на нее и приревновать к Эллиоту Декстеру. Она тут же сказала, что, по ее мнению, Эллиот был настоящим красавчиком.

Я чувствовал, что она поддерживает нашу шутливую беседу на интуитивном уровне, чтобы привлечь внимание к себе, и это было вполне естественным.

– О, ну тогда он большой везунчик, – сказал я.

Мы болтали ни о чем, то есть обо всем сразу, чтобы не сидеть молча в машине. Она рассказала, что работает на Лоис Уэбер и снимается в одной из картин на студии «Парамаунт». Я высадил ее около дома, где она жила. Еще одна глупенькая девчонка, подумал я и вернулся в клуб. Буквально через пять минут в моей комнате раздался звонок. Это была мисс Харрис.

– Я просто хотела узнать, чем вы занимаетесь, – с наивной откровенностью сказала она.

Этот вопрос меня чрезвычайно удивил, вроде бы мы еще не стали ни друзьями, ни любовниками. Тем не менее я ответил, что собираюсь поужинать у себя в комнате, а потом лечь в постель и немного почитать перед сном.

– О-о! – печально сказала она, а потом захотела узнать, что я читаю и в какой комнате живу.

Она выпытывала из меня подробности, нежась в собственной постели. Разговор начал принимать интересное направление, и я стал реагировать на ее ахи и охи.

– А когда мы снова увидимся? – спросила она.

Я вдруг обнаружил, что подшучиваю над ее изменчивым нравом и над тем, что она уже и думать не хочет об Эллиоте. Выслушивая взволнованные объяснения, что ей и дела нет до Эллиота, я вдруг поменял свои планы на вечер и пригласил ее поужинать.

В тот вечер она выглядела мило и приятно. А вот у меня не было того особого настроения, которое обычно чувствует мужчина в компании симпатичной девушки.

Несомненно, мне было интересно заняться с ней сексом, но перейти на эту тему было почему-то сложно, хотя именно этого она от меня и ждала.

Я не вспоминал о Милдред до середины недели, пока Харрингтон не сообщил мне, что она звонила. Если бы не он, я бы даже и не думал, чтобы еще раз увидеться с ней, но Том успел заметить, что водитель моего авто сказал, что я возвращался с вечеринки с самой красивой девушкой, которую он когда-либо видел. Эта фраза сыграла роковую роль – мое тщеславие разыгралось, и история начала набирать обороты. За обедом последовал ужин, за ужином – танцы, лунные ночи, ночной берег океана, и, наконец, случилось то, что случилось: Милдред сказала, что беременна.

Что бы Том Харрингтон ни думал обо всем этом, он держал свои мысли при себе. Однажды утром, после того как он подал мне завтрак, я объявил ему самым будничным тоном, что планирую жениться. Том и бровью не повел.

– Когда желаете? – только и спросил он.

– А какой у нас сегодня день?

– Сегодня вторник.

– Так, давай в пятницу, – произнес я, не поднимая глаз от газеты.

– Как я полагаю, это мисс Харрис.

– Да.

Том утвердительно кивнул.

– У вас есть кольцо?

– Нет, найди мне кольцо и сделай все необходимые приготовления, но только без лишнего шума.

Он снова кивнул и больше не сказал об этом ни слова до самого дня бракосочетания. Мы должны были пожениться в пятницу в восемь часов вечера.

В тот день я задержался в студии, но ровно в семь тридцать Том подошел ко мне и прошептал:

– Не забудьте, у вас встреча ровно в восемь.

Что-то екнуло у меня внутри, я пошел в гримерку, снял с лица грим и переоделся, Харрингтон помог мне быстро все сделать. Мы молча доехали до нужного места, и только тут Том сказал, что мисс Харрис ждет меня в офисе мистера Спаркса, сотрудника местного загса.

Когда мы приехали, Милдред уже ждала меня в зале. Она задумчиво и немного виновато улыбнулась, посмотрев на меня, и мне стало ее жалко. Милдред была в простом темно-сером костюме и выглядела очень эффектно. Харрингтон быстро сунул кольцо в мою руку и сделал это как раз вовремя, так как в зал вошел высокий, приятного вида человек с вежливой и открытой улыбкой на лице. Он провел нас в другую комнату. Это был мистер Спаркс.

– Чарли, – сказал он, – у вас прекрасный секретарь, только полчаса назад я узнал наконец-то, что это будете вы.

Вся процедура была на удивление проста и понятна. Я надел кольцо, которое передал мне Харрингтон, на палец Милдред, и мы стали мужем и женой. Церемония была закончена.

Мы уже собрались было уходить, как мистер Спаркс напомнил:

– Не забудьте поцеловать свою жену, Чарли.

– Ах да, конечно, – я улыбнулся в ответ.

Меня одолевали смешанные чувства. Я знал, что пал жертвой дурацких обстоятельств, и с этой точки зрения наш союз не имел никаких основ. С другой стороны, я давно думал о женитьбе, а Милдред была молодой и красивой женщиной – в то время ей едва исполнилось девятнадцать, она была на десять лет младше меня, так почему бы и нет? В конце концов, все должно сложиться как надо.

На следующее утро я появился на студии с тяжелым сердцем. Эдна Пёрвиэнс была уже там, она узнала новости о женитьбе из утренних газет. Эдна вышла в коридор, когда я проходил мимо ее уборной, и мягко сказала:

– Поздравляю.

– Спасибо, – ответил я и отправился в свою гримерную комнату.

Не знаю почему, но поздравление Эдны меня страшно смутило.

Я признался Дугу, что Милдред далеко не блистала интеллектом, но я и не хотел жениться на ходячей энциклопедии, поскольку для интеллектуальных занятий мог пойти в библиотеку. Но все оптимистические теории не могли сладить с моим беспокойством – повлияет ли женитьба на мою работу? Милдред была молода и красива, буду ли я всегда близок и понятен ей? Действительно ли это то, что мне надо? Все эти вопросы требовали ответов. Я не был влюблен, но был теперь женат и хотел, чтобы наш брак стал успешным и счастливым.

Но для Милдред женитьба была сродни выигрышу первого места в конкурсе красоты. Это было то, о чем она читала в своих книжках. У нее напрочь отсутствовало чувство реальности. Я пытался серьезно поговорить с ней о наших планах, но все оказалось впустую. Она постоянно пребывала в состоянии ослепления.

На второй день после женитьбы Луис Б. Майер предложил Милдред контракт с кинокомпанией «Метро-Голдвин-Майер» на сумму в пятьдесят тысяч долларов в год за участие в шести кинофильмах. Я пытался убедить ее не подписывать этот контракт.

– Если ты хочешь работать в кино, я помогу тебе получить пятьдесят тысяч долларов всего за одну картину.

С улыбкой Моны Лизы Милдред кивала и соглашалась со всем, что я говорил, а потом подписала контракт.

Больше всего меня раздражало, что она соглашалась со мной, кивала, а потом все сделала наоборот. Я был зол и на нее, и на Майера, потому что он появился с новым контрактом, когда еще чернила не высохли на нашем брачном свидетельстве.

Через месяц или около того у Милдред возникли проблемы с компанией, и она попросила меня встретиться с Майером и помочь решить все проблемы. Я ответил, что никогда и ни при каких обстоятельствах с ним встречаться не буду. Но, как оказалось, она уже пригласила его на обед, сказав мне об этом за секунды до его прихода. Я был в ярости.

– Если ты приведешь его сюда, я ударю его!

Едва я успел сказать это, как раздался звонок у входной двери. Как кролик, я прыгнул в оранжерею, дверь которой выходила в гостиную. Увы, у этой стеклянной клетки не было выхода наружу.

Я бесконечно долго прятался в оранжерее, пока Милдред и Майер сидели в гостиной в двух шагах от меня и обсуждали свои дела. Мне казалось, будто Майер знал, что я где-то рядом, потому что говорил очень осторожно, аккуратно подбирая слова. После паузы в разговоре Милдред сказала, что меня, должно быть, нет дома, и тут я испугался, что они могут зайти в оранжерею. Я притворился спящим. В конце концов Майер извинился и ушел, не оставшись на ужин.

* * *

Вскоре после женитьбы выяснилось, что Милдред вовсе не была беременна – эта новость оказалась ложной тревогой. Прошло несколько месяцев, а я закончил снимать только третью часть новой комедии под названием «Солнечная сторона». Я бы сравнил эту работу с муками удаления зуба. Стало понятно, что женитьба серьезно влияет на мою работоспособность. Закончив «Солнечную сторону», я начал думать о сюжете для нового фильма.

Поиски идеи и желание расслабиться привели меня в театр «Орфей», где я увидел интересного танцора эксцентричного жанра. В его выступлении не было ничего уникального, но в самом конце на сцене появился его маленький сын лет четырех, который стал танцевать вместе с отцом. Неожиданно, когда отец уже ушел со сцены, мальчик станцевал сам, причем сделал это просто здорово, а потом, помахав публике рукой, убежал за кулисы. Зал взорвался аплодисментами, и мальчик снова появился на сцене, но уже с совершенно другим танцем. Другой мальчишка, может, и не станцевал бы его как надо, но Джеки Куган сделал все прекрасно, и публика была в восторге. Мне было понятно, что мальчишка обладает ярким талантом.

Я забыл и думать о нем, но через неделю, когда я сидел на съемочной площадке со своими актерами, пытаясь нащупать идею нового фильма, случилось следующее. В те дни я часто собирал актеров подобным образом – меня стимулировали их присутствие и реакции на мои идеи. Но конкретно тогда я не мог предложить ничего стоящего, несмотря на их ободряющие улыбки. Отвлекшись, я вдруг вспомнил о представлении, которое видел неделю назад в «Орфее», и рассказал о Джеки Кугане, который выходил на сцену вместе с отцом.

Кто-то вдруг вспомнил, что прочитал в утренней газете, что Джеки Куган подписал контракт с Роско Арбаклем на участие в фильме. Эта новость ударила в меня, как молния.

– О боже! Почему же я об этом не подумал?

Конечно же, мальчишка создан для кино! И тут я принялся представлять смешные трюки и сценки, в которых он мог бы принять участие.

Идеи переполняли меня:

– Представьте себе пару – бродяга-стекольщик и мальчишка! Они ходят по улицам, мальчишка бьет стекла в окнах, а бродяга их вставляет! Бродяга и мальчишка живут вместе и попадают в различные передряги!

Вот так я просидел целый день, выдумывая истории одну за другой и описывая сцены и эпизоды с участием мальчишки, в то время как все остальные смотрели на меня с недоумением и удивлялись моему энтузиазму по поводу того, что уже было потеряно. А я все выдумывал и выдумывал новые эпизоды и похождения, пока, наконец, не вспомнил, что все это пустое: «Какой от этого прок? Он уже у Арбакля, который наверняка думает о том же самом. Какой же я идиот! Почему не подумал об этом раньше!»

Тем не менее весь день и всю ночь я ни о чем другом, кроме как о моем мальчишке и его приключениях, не мог думать. Утром следующего дня я в полном расстройстве приехал на студию и созвал всех на репетицию. Бог знает, зачем я это сделал, потому что репетировать было нечего. Но я сидел на съемочной площадке вместе со всеми остальными и предавался горестным мыслям.

Кто-то предложил поискать на новую роль маленького темнокожего артиста, но я с сомнением покачал головой. Найти такого же талантливого, как Джеки, будет совсем не просто.

Где-то около половины двенадцатого на площадку ворвался Карлайл Робинсон, наш менеджер по связям с общественностью. Он выглядел возбужденным и едва ли не задыхался от быстрого бега.

– Это не Джеки Куган, Арбакль пригласил его отца – Джека Кугана!

Я слетел со стула.

– Быстрее! Звоните отцу и попросите немедленно приехать сюда, скажите, что это очень важно!

Новость чрезвычайно возбудила нас всех. Многие актеры подходили ко мне и хлопали по плечу в порыве энтузиазма. Служащие высыпали из офисов и принялись поздравлять меня. Но я еще не получил своего Джеки, существовала возможность, что Арбакль мог как-то узнать о моих планах. Я проинструктировал Робинсон, чтобы он был очень осторожен во время разговора и ни словом не обмолвился о мальчике.

– Даже отцу ничего не говори, пока он не появится здесь, в студии. Просто скажи, что это очень срочно, нам нужно с ним увидеться в ближайшие полчаса. Если он не сможет приехать, поезжай к нему на студию.

Ждать пришлось целых два часа, во время которых я о чем только не передумал.

Наконец удивленный и ничего не понимающий отец Джека появился у нас на студии. Я схватил его за руки:

– Это будет сенсация, такого никогда раньше не было! Всего один фильм сделает его знаменитым!

Я продолжал в том же духе, и Джек наверняка подумал, что я сошел с ума.

– Это откроет перед вашим сыном безграничные возможности!

– Моим сыном?!

– Ну да, перед вашим сыном, если вы разрешите ему сниматься у меня в одном-единственном фильме!

– О господи, да снимайте вы этого шалопая, сколько хотите!

Говорят, что дети и собаки – самые лучшие киноактеры. Посадите двенадцатимесячного ребенка в ванночку и дайте ему кусочек мыла поиграть, только не умрите от смеха, наблюдая, как малыш пытается схватить мыло своими маленькими ручками. Все дети, так или иначе, являются гениальными актерами, но трудность состоит в том, чтобы дать этой гениальности свободу. В этом смысле с Джеки было очень легко. Он быстро усвоил основные приемы пантомимы и успешно привносил эмоции в действие и наоборот. Джеки мог повторять один и тот же трюк снова и снова, не теряя при этом эффекта спонтанности.

В фильме «Малыш» есть сценка, в которой мальчишка собирается швырнуть камень в окно. Сзади к нему незаметно подходит полицейский, и как только мальчик отводит руку назад, готовясь бросить камень, он упирается в мундир полицейского. Мальчишка смотрит на полицейского и игриво подбрасывает камень, ловит его, а потом невинно отбрасывает в сторону, потихоньку удаляясь от полицейского, а затем переходя на стремительный бег.

Мы с Джеки подробно изучили всю механику сценки. Я попросил его понаблюдать за мной, делая особый упор на ключевых моментах:

– Вот у тебя камень в руке; вот ты смотришь на окно; а теперь готовишься бросить; ты отводишь руку назад и чувствуешь прикосновение к мундиру полицейского, дотрагиваешься до медных форменных пуговиц, а потом смотришь вверх и встречаешься взглядом с полицейским; затем ты игриво подбрасываешь камень вверх, а потом бросаешь его в сторону и медленной, вальяжной походкой уходишь, стремительно переходя на бег.

Мы репетировали сценку три или четыре раза, пока, наконец, он не стал настолько уверен в механике действия, что эмоции появились сами собой. Иными словами, механика действия пробудила эмоции. Эта была одна из самых лучших сцен, сыгранных Джеки, и едва ли не лучшая во всем фильме.

Конечно же, не все удавалось столь легко. Самые простые сцены вдруг превращались в проблемы. Один раз я попросил его удариться о дверь, но он делал это так осторожно, что мы оставили попытки. Очень трудно вести себя естественно в кадре, если в голове ничего не происходит. Для актера-любителя восприятие инструкций и объяснений представляется делом очень трудным, делает зажатым и чересчур осмотрительным. Джеки же работал не только механически, но еще и голову включал, и это было просто супер.

Вскоре отец Джеки закончил работу для Арбакля и мог находиться у нас в студии вместе с сыном, даже сыграл вора-карманника в одной из сценок. Иногда он очень нас выручал. В сценке, когда два сотрудника детского дома пришли забрать малыша у Шарло, Джеки надо было заплакать. Я рассказал кучу душещипательных историй, но они его совершенно не тронули, он пребывал в веселом и добродушном настроении. Спустя час после неудачных попыток отец Джеки сказал:

– Сейчас он у меня заплачет.

– Но только не бейте и не пугайте его, прошу вас.

– Да что вы, нет, конечно.

Джеки был в таком веселом настроении, что у меня просто не хватило мужества смотреть на то, как отец заставит его разреветься, и я ушел к себе в уборную. И вот через пару секунд я услышал крики и плачь бедного Джеки.

– Он готов, – сказал отец.

В этом эпизоде я отбирал малыша у сотрудников детского дома. Джеки плакал, а я целовал и утешал его. Закончив съемку, я спросил у отца:

– Как же вы заставили его плакать?

– Да я просто сказал ему, что если он не заплачет, то нам придется забрать его из студии и действительно отправить в детский дом.

Я повернулся к Джеки и взял его на руки, стараясь утешить. Его щеки все еще были мокрыми от слез.

– Никуда тебя не заберут, – заверил я.

– Да я знаю, – прошептал мальчик, – папа просто пошутил.

Говернер Моррис, писатель и автор коротких рассказов, создавал сценарии для многих голливудских фильмов. Я был частым гостем в его доме. Гавви, как мы его называли, был приятным и симпатичным парнем, когда я рассказал ему о «Малыше» и о форме, которую постепенно обретала вся история, то есть о сочетании элементов «комедии пощечин» и драмы, он ответил: «Нет, это не сработает. Форма всегда должна быть чиста, или это фарс, или драма. Смешивать их нельзя, ты потеряешь или одно, или другое».

У нас случилась обстоятельная диалектическая беседа на эту тему. Я сказал, что переход от грубого комедийного фарса к использованию эмоционального тона является элементом внутреннего чувства и выстроенной последовательности сцен. Я настаивал, что форма начинает работать после появления идеи, которая способствует воплощению этой формы на экране. Если актер думает об окружающем мире и откровенно верит в этот мир, то вне зависимости от добавления того или иного жанра сцена выйдет содержательной и убедительной. У моей теории не было серьезной основы, я говорил исключительно интуитивно. В кино использовались разные жанры – и сатира, и фарс, и реализм с натурализмом, и фантазия, но совмещение грубого комедийного фарса и эмоционального тона, как мы это сделали в «Малыше», было чем-то новым.

* * *

Когда мы занимались монтажом «Малыша», к нам на студию приехал Самуэль Решевский, семилетний мальчик, чемпион мира по шахматам. Он должен был провести сеанс одновременной игры на двадцати досках в Спортивном клубе. Среди участников был и доктор Гриффитс, чемпион Калифорнии. У Самуэля было худое, бледное, выразительное лицо с большими глазами, которыми он настороженно смотрел на всех, кого с ним знакомили. Меня предупредили о его задиристом характере и о том, что он редко пожимает руку во время знакомства.

После того как менеджер Самуэля представил нас друг другу и сказал несколько общих фраз, мы остались одни, а мальчик все стоял и молча смотрел на меня. Я продолжал работать с пленкой, просматривая ее отрезки, а потом повернулся к нему и спросил:

– Персики любишь?

– Ну да, – ответил он.

– Тогда вот что, у нас в саду растет дерево, на нем очень много спелых персиков, можешь забраться и сорвать, сколько хочешь, но не забудь и мне принести, договорились?

Его лицо посветлело:

– Вот здорово! А куда идти-то?

– Карл тебе покажет, – сказал я, имея в виду нашего специалиста по рекламе.

Через пятнадцать минут он вернулся в прекрасном настроении и принес мне несколько персиков. С тех пор мы стали считать друг друга друзьями.

– А вы в шахматы играете? – спросил Самуэль.

Я вынужден был признаться, что нет.

– Да ладно, я вас научу. Приходите сегодня вечером, я буду играть на двадцати досках одновременно, – похвастался он.

Я пообещал, что приду, и пригласил его на ужин после игры.

– Отлично, я быстро освобожусь.

Совсем не обязательно было уметь играть в шахматы, чтобы понять, какая драма разыгралась в тот вечер в саду нашего клуба. Двадцать взрослых мужчин сидели, склонившись над своими досками, пытаясь противостоять семилетнему мальчишке, который казался младше своих лет. Зрелище, представлявшее юного шахматиста, разгуливающего среди столов, поставленных буквой «П», выглядело весьма драматично, я бы сказал, что еще и сюрреалистично, поскольку около трехсот зрителей или даже больше сидели на трибунах по обе стороны зала и в полной тишине наблюдали за ребенком, вступившим в интеллектуальную борьбу с группой серьезных взрослых мужчин. Некоторые из них источали высокомерие и взирали на шахматные доски с улыбкой Моны Лизы.

Мальчишка был великолепен, но я переживал за него, потому что напряжение, которое он испытывал, отражалось на его лице – оно то краснело, то снова становилось бледным. Это вряд ли было полезно для его здоровья.

– Готов! – выкрикивал игрок, и мальчик подходил, в течение нескольких секунд смотрел на доску, а потом делал ход или громко восклицал:

– Шах и мат!

В рядах публики раздавался приглушенный смех. Я видел, как он быстро поставил мат сразу восьми игрокам, чем заслужил одобрительный гомон и аплодисменты публики.

Дошла очередь и до доктора Гриффитса. Все вокруг напряженно молчали. Мальчик сделал быстрый ход и отвернулся, увидев меня, улыбнулся и помахал рукой, показывая, что скоро освободится.

Объявив мат еще нескольким игрокам, он снова вернулся к доске доктора Гриффитса, который все еще раздумывал над следующим ходом.

– Ну что, вы уже сделали ход? – нетерпеливо спросил он.

Доктор покачал головой.

– Ну так давайте поторопитесь.

Гриффитс улыбнулся.

Ребенок с досадой посмотрел на него:

– Вы не выиграете! Если вы пойдете сюда, я пойду туда! А если вы сделаете такой ход, то я отвечу вот так!

Он быстро разыграл все варианты на семь или восемь ходов вперед.

– Мы здесь всю ночь просидим, так давайте заключим ничью.

Доктор Гриффитс согласился.

* * *

Я сильно привязался к Милдред, но мы были совершенно разными людьми, мы просто не совпадали. Она не была злой, но в ее характере было что-то хитрое, кошачье. Я никогда не мог понять, о чем она думает. Ее сознание было завешено от меня плотным розовым занавесом безрассудства. Она жила, будто в тумане, в иных мирах, с иным горизонтами. Мы прожили год, и у нас родился ребенок, который прожил всего три дня. Это стало началом конца нашей совместной жизни. Мы жили вместе в одном доме, но редко встречались, потому что она всегда была занята на своей студии, а я – на своей. В доме царила атмосфера грусти. Я приходил после работы и садился ужинать в одиночестве. Милдред могла уехать на неделю, даже не предупредив меня, и я узнавал об этом только по открытой двери в ее спальню.

Иногда по воскресеньям мы случайно сталкивались, когда она уходила из дому. Как правило, она вскользь упоминала, что уезжает на уикенд к сестрам Гиш или еще к кому-то из подружек, ведь я все равно поеду к Фэрбенксам.

И наконец это случилось. Я тогда работал над монтажом «Малыша». Весь уикенд я провел у Фэрбенксов (Дуглас и Мэри уже были женаты), и Дуглас рассказал мне о слухах про Милдред, добавив: «Я считаю, ты должен об этом знать».

Правда это была или нет, у меня не было желания выяснять, но я сильно расстроился. Когда я спросил Милдред о слухах, она решительно все отвергла.

– Так или иначе, мы не можем жить, как прежде, – сказал я.

Она немного помолчала, а затем холодно посмотрела на меня.

– Что же ты собираешься делать?

Я был несколько потрясен ее безразличным тоном.

– Я… я думаю, мы должны разойтись, – тихо сказал я, ожидая ее реакции на мои слова, но Милдред молчала, и поэтому я продолжил: – Думаю, нам обоим будет только лучше. Ты молода, у тебя вся жизнь впереди, так что давай разойдемся спокойно и без скандала. Твой адвокат может связаться с моим, и мы договоримся обо всем, чего ты хочешь.

– Все, что мне нужно, – это деньги, чтобы ухаживать за матерью, – сказала она.

– Тогда давай обговорим это между собой, – предложил я.

Подумав немного, Милдред сказала:

– Думаю, мне лучше поговорить с моими адвокатами.

– Очень хорошо, – ответил я. – А пока оставайся жить в доме, а я перееду в клуб.

Мы мирно разъехались, условившись, что она получит развод по причине моего равнодушия и что не будет давать никаких интервью в прессе.

На следующий день Том Харрингтон перевез мои вещи в Спортивный клуб, и это было ошибкой, поскольку слухи о нашем разводе быстро разлетелись и журналисты стали атаковать Милдред. Они пытались добраться и до меня, но я избегал их и не делал никаких заявлений. Однако Милдред произвела взрыв на первых полосах газет, заявив, что я бросил ее, а она потребовала развода на почве моего равнодушия к ней. По сегодняшним меркам атака прессы была не очень активной, но я позвонил Милдред и спросил, почему она дала интервью. Она сказала, что с самого начала избегала журналистов, но потом ей сказали, что я уже выступил с заявлением. Конечно же, они соврали, стараясь нас поссорить, и я объяснил ей это. Она пообещала, что с ее стороны никаких больше заявлений не будет. Увы, свое обещание она не сдержала.

Согласно Закону об общем имуществе супругов, принятому в Калифорнии, суд присудил Милдред 25 тысяч долларов. Я предложил ей сто тысяч, и она согласилась принять их и покончить с разводом. Но когда наступил день подписания бумаг, она внезапно отказалась это делать без каких-либо объяснений.

Мой адвокат был удивлен не меньше меня. «Что-то здесь не так», – сказал он, и оказался прав. У меня были разногласия с «Фёрст Нэйшнл» по поводу моего «Малыша». Это был фильм на семи роликах, а компания хотела выпустить его тремя отдельными кинокомедиями по две части в каждой. В этом случае они заплатили бы мне всего четыреста пять тысяч долларов. «Малыш» обошелся мне в полмиллиона долларов и восемнадцать месяцев работы, и я сказал, что скорее ад замерзнет, чем я соглашусь на их условия. Мне грозили судебные иски. У моих оппонентов не было никаких юридических шансов выиграть это дело, поэтому они решили действовать через Милдред и забрать у меня «Малыша».

Я еще не закончил монтаж фильма и интуитивно чувствовал, что работу надо перенести в другой штат. Для этого я выбрал Солт-Лейк-Сити, куда отправился с двумя помощниками и более чем ста двадцатью метрами пленки на пятистах катушках. Мы остановились в отеле «Солт-Лейк-Сити», и в одной из спален номера разложили пленку во всех подходящих местах – в шкафах, на полках, в ящиках комода. В гостинице было категорически запрещено держать легковоспламеняющиеся вещества и предметы, и нам приходилось держать это в строжайшем секрете. Именно в таких условиях мы продолжали монтировать картину.

Надо было рассортировать более двух тысяч дублей, и хотя они все были пронумерованы, мы то и дело теряли некоторые из них. На поиски уходили часы, мы искали потерю на кровати и под ней, в ванной и туалете, пока наконец не находили. И вот в таких ужасных условиях, без необходимого оборудования каким-то чудом нам удалось закончить монтаж.

Теперь мне нужно было провести предварительный показ фильма зрительской аудитории. Сам я видел фильм только на монтажном столе, мы проецировали маленький, размером с открытку, экран на полотенце. Я успел посмотреть отрывки еще в студии на нормальном экране, но теперь у меня было чувство, что вся работа, сделанная за пятнадцать месяцев, пошла насмарку.

Никто, кроме работников студии, фильм не видел. Мы прогнали его несколько раз на монтажной машине и не нашли ничего особо смешного и интересного, что отвечало бы нашим ожиданиям. Мы могли только утешать себя, что просто устали от собственных ожиданий.

В итоге было решено провести последнее испытание и показать фильм в кинотеатре без предварительного анонса. Большой зал был заполнен на три четверти. Я сидел и ждал начала сеанса. Мне казалось, что зрители в зале были настроены против всего, что я мог им показать. Я уже начал сомневаться, правильно ли я понимаю аудиторию и те ли комедии снимаю. Вероятно, я совершил ошибку и зрители не примут новый фильм. И вдруг я начал думать, что как комедиант тоже могу ошибаться в своих представлениях о том, какой должна быть комедия.

Мой желудок подпрыгнул и оказался где-то в районе подбородка, как только на экране появился первый кадр: «Чарли Чаплин и его новый фильм "Малыш”». Аудитория одобрительно загудела, послышались аплодисменты. Это взволновало меня еще больше – они слишком многого ждут от меня и точно выйдут из зала разочарованными.

Первые сцены общей экспозиции были медленными и печальными, и мои предчувствия и подозрения только росли. Вот мать оставляет ребенка в машине, которую угоняют, воры бросают бедного ребенка у мусорного бака. Затем в кадре появляюсь я – Бродяга. В зале раздался смех, он усиливался и нарастал. Они поняли шутку! Дальше все пошло как по маслу. Я нашел ребенка и усыновил его. Публика смеялась, когда смотрела, как я делаю люльку из старой мешковины, рыдала, когда я пытался накормить младенца из чайника с надетой на его носик соской, и заливалась смехом, когда я проделал дыру в сиденье старого деревянного стула, а потом поставил его над ночным горшком. Зал смеялся, не переставая, до самого конца фильма.

После этого просмотра мы успокоились и поняли, что монтаж фильма закончен. Запаковав пленку, мы отправились на восток. В Нью-Йорке я остановился в «Ритце», где мне пришлось безвылазно сидеть в номере, потому что внизу, в вестибюле гостиницы, меня ждали судебные исполнители от «Фёрст Нэйшнл», которые пытались использовать развод с Милдред, чтобы отсудить у меня «Малыша». Все это продолжалось долгие три дня, я смертельно устал торчать в номере, и поэтому, когда Фрэнк Харрис пригласил меня на ужин, я не смог стерпеть.

В тот вечер отель «Ритц» покинула разодетая дама – она прошла через вестибюль гостиницы, села в такси и уехала. Это был я! У своей родственницы я позаимствовал женскую оде жду, которую надел поверх костюма, а потом снял ее в такси, уже подъехав к дому Фрэнка.

Мне очень нравились книги Фрэнка Харриса, он был моим кумиром. К сожалению, Фрэнк пребывал в постоянном финансовом кризисе, каждую вторую неделю его журнал «Пирсонс Мэгэзин» находился под угрозой закрытия. Как-то раз после его очередного воззвания о помощи я послал ему чек и получил в благодарность два тома его книги об Оскаре Уайльде, которую он подписал следующим образом:

«Чарли Чаплину, одному из немногих, кто помог мне, даже не зная меня. Тому, чей юмор и талант я так люблю, и тому, кто понимает, что лучше помогать людям смеяться, а не плакать. От его друга Фрэнка Харриса, посылаю свой собственный экземпляр, август 1919 года. «Я ценю только того писателя, кто пишет о людях правду – со слезами на глазах». Паскаль».

Вечером того дня мы впервые встретились с Фрэнком. Он был невысок ростом, с большой головой и четко выраженными чертами лица. Фрэнк носил закрученные вверх усы, которые не очень ему шли, по моему мнению. У него был глубокий звучный голос, которым он искусно пользовался. В день нашей встречи ему было шестьдесят семь лет, и у него была красивая молодая рыжеволосая жена, которая его обожала.

Фрэнк был социалистом, но это не мешало ему быть большим почитателем Бисмарка и скептически относиться к Либкнехту. Талантливо и с истинным артистизмом, делая эффектные паузы, он изображал Бисмарка, отвечающего в Рейхстаге на вопросы Либкнехта. Фрэнк и на самом деле мог бы стать великим актером. Мы проговорили до четырех утра, причем говорил, конечно, Фрэнк, а не я.

Я решил переночевать в другом отеле, опасаясь, что судебные исполнители дежурят у «Ритца» день и ночь. Но оказалось, что во всех отелях Нью-Йорка не было свободных номеров. Потратив на поиски около часа, таксист, грубоватого вида мужчина лет сорока, повернулся ко мне и сказал:

– Послушайте, в это время вы не найдете номер, это бесполезно. Давайте я отвезу вас к себе, и вы поспите до утра.

Сперва я насторожился, но когда он упомянул о жене и детях, я понял, что все будет хорошо. В конце концов, там меня точно никто не найдет.

– Это очень любезно с вашей стороны, – сказал я и представился.

Он здорово удивился и рассмеялся.

– Да моя жена с ума сойдет, узнав о том, кто вы.

Мы приехали куда-то в Бронкс, в бедный спальный район. Коричневые каменные дома стояли бесконечными рядами. Мы зашли в один, мебели было мало, но вокруг было чисто. Таксист провел меня в заднюю комнату с большой кроватью, на которой спал его сын, мальчик лет двенадцати.

– Подождите, – сказал он и передвинул сына на угол кровати. Мальчик даже не проснулся. Таксист повернулся ко мне: – Прошу вас.

Я уже собрался было отказаться, но его гостеприимство было настолько трогательным, что я не смог. Мне выдали чистую ночную рубашку, и я осторожно залез в кровать, боясь разбудить спящего мальчика.

Конечно же, в ту ночь я не сомкнул глаз, а когда мальчик проснулся, он оделся и внимательно посмотрел на меня – я видел это, слегка приоткрыв глаза, – а потом вышел из комнаты.

Вскоре из коридора стал доноситься шепот, а потом и приглушенный голос таксиста. Он осторожно открыл дверь, чтобы посмотреть, сплю я или нет. Я заверил его, что проснулся.

– Мы приготовили для вас ванну, – сказал он, – она там, в конце коридора.

Таксист подал мне халат, полотенце и тапочки.

– Что будете на завтрак?

– Все, что дадите, – вежливо ответил я.

– Ну, а все-таки, яичница с беконом, тосты и кофе подойдут?

– Еще как.

Мои хозяева были очень предупредительны, и к тому времени, как я оделся, меня уже ждал горячий завтрак в гостиной.

В комнате мебели было мало – большой стол, кресло и диван. Над каминной доской и диваном висело несколько семейных фотографий в рамках. Я поглощал свой завтрак и слышал голоса детей и взрослых, собравшихся вокруг дома.

– Они уже поняли, кто вы такой, – улыбнулась жена таксиста и поставила кофе на стол.

Тут и сам хозяин вошел в комнату.

– Послушайте, – возбужденно сказал он, – там уже собралась большая толпа, и она будет расти, это точно. Если вы позволите детям посмотреть на вас, они все разбегутся, а иначе здесь скоро будут репортеры и прятаться уже не будет смысла!

– Так зовите же их быстрее сюда! – ответил я.

В комнату, хихикая, зашли дети и столпились вокруг стола, за которым я пил кофе. В коридоре таксист командовал детьми:

– Так, не баловаться, встаньте в колонну по два!

В комнату зашла молодая женщина с серьезным напряженным лицом. Она внимательно посмотрела на меня и заплакала:

– Нет, это не он, а я думала, он вернулся, – сказала она сквозь слезы.

– Ты разве не видишь, кто это? Ты никогда в это не поверишь! – ответил ей приятель.

Оказывается, ее брат пропал без вести во время войны, и девушка не теряла надежды, что он вернется.

В конце концов я решил вернуться в «Ритц», вне зависимости от того, ждут меня там или нет. К моему удивлению, в отеле никого не было, но я получил телеграмму от моего адвоката из Калифорнии, который сообщил, что дело было урегулировано и Милдред согласилась на развод.

Празднично одетые таксист и его жена приехали ко мне на следующий день. Таксист сказал, что его одолевают журналисты и просят рассказать о нашей истории для публикации в воскресных газетах.

– Но я, – добавил он, – ничего им не расскажу, если только вы не разрешите.

– Полный вперед, – ответил я.

* * *

И вот пришло, наконец, время, когда джентльмены из «Фёрст Нэйшнл» стояли передо мною со снятыми шляпами в руках – конечно же, в метафорическом смысле. Мистер Гордон, один из вице-президентов компании и владелец крупной сети кинотеатров в восточных штатах, сказал:

– Вы хотите полтора миллиона долларов за фильм, который мы даже не видели.

Тут они были правы, и я организовал специальный просмотр.

Это был невеселый вечер. Двадцать пять боссов «Фёрст Нэйшнл» заполнили смотровой зал, словно свидетели по вызову судебного следователя. Все они выглядели скучными, скептически настроенными и далеко не симпатичными мне людьми.

Фильм начался. На экране появились титры: «Для улыбок и, может быть, для слез».

– Неплохо, – великодушно подал реплику мистер Гордон.

Часть моей уверенности, которую я приобрел после первого просмотра в Солт-Лейк-Сити, быстро улетучилась. Там, где публика взрывалась смехом во время предварительного просмотра, раздавались всего лишь слабые смешки.

Когда фильм закончился и включили свет, в зале стояла тишина, но уже через пару секунд все начали оживленно переговариваться между собой, но не о фильме, а о своих собственных делах.

– Где сегодня ужинаете, Гарри?

– Мы с женой едем в «Плазу», а оттуда – прямо на шоу Зигфелда.

– Говорят, отличное шоу!

– Присоединяйтесь!

– О, нет, вечером уезжаю в Нью-Йорк. Не хочу опоздать на выпускной сына.

Мои нервы были напряжены до предела, а мне приходилось выслушивать весь этот треп. В конце концов я не выдержал:

– Каков вердикт, джентльмены?

Кто-то смущенно смотрел на меня, а кто-то просто уставился в пол. Мистер Гордон, который отдувался за всех, медленно ходил взад-вперед по проходу. Это был невысокий плотный человек с круглой совиной головой и в очках с толстыми линзами.

– Итак, Чарли, я должен все обсудить с моими коллегами.

– Да, я знаю, а как насчет фильма, он вам понравился?

Гордон чуть замешкался, а потом ухмыльнулся:

– Послушайте, Чарли, мы здесь, чтобы купить или не купить фильм, а не для того, чтобы решать, нравится он нам или нет.

Это замечание вызвало пару-тройку смешков у присутствовавших.

– Можете поверить, я не возьму с вас больше, если фильм вам понравился.

– Если честно, я ожидал чего-то другого, – после небольшой паузы сказал Гордон.

– И чего же вы ожидали?

– Видите ли, Чарли, – медленно начал он, – я не увидел в фильме ничего такого, что могло бы стоить полтора миллиона долларов.

– А вы, наверное, хотели, чтобы я вам показал, как падает Лондонский мост?

– Нет, конечно, но полтора миллиона… – перешел на фальцет Гордон.

– Итак, джентльмены, или вы покупаете, или нет. Цена объявлена, – нетерпеливо ответил я.

Президент компании Дж. Д. Уильямс явно решил разрядить обстановку и вкрадчиво сказал мне:

– Послушайте, Чарли, с моей точки зрения, фильм – просто отличный. Он очень человечный и какой-то другой (слово «другой» мне не понравилось). Проявите терпение, и мы все уладим.

– Здесь нечего улаживать, – резко ответил я, – даю вам неделю на принятие решения.

Я потерял к ним всякое уважение после того, как они обошлись со мной столь неуважительно. Тем не менее решение они приняли быстро, и мой адвокат подготовил соглашение, согласно которому я должен был получить пятьдесят процентов от общей прибыли после того, как они окупят свои затраты в полтора миллиона долларов. Фильм передавался компании в аренду на пять лет, после чего возвращался ко мне, как и все остальные мои фильмы.

* * *

Я вновь почувствовал запах свежего ветра, освободившись наконец от всех семейных и деловых проблем. Долгими неделями мне приходилось прятаться и томиться в четырех стенах гостиничных номеров. Ко мне снова вернулись друзья, которые были весьма впечатлены историей с таксистом. Иными словами, жизнь снова становилась прекрасной.

Я был в восторге от гостеприимства, оказанного мне в Нью-Йорке. Фрэнк Крауниншилд, редактор «Вог» и «Вэнити Феар», взял на себя роль пастуха и, как овечку, провел меня по всем кругам блестящего нью-йоркского общества, а Конде Наст, владелец и издатель этих же журналов, устраивал шикарные гламурные вечеринки. Он жил в огромном пентхаусе на Мэдисон-авеню, где собиралась элита мира искусств и богатой знати в окружении красавиц из шоу «Безумства Зигфелда», в том числе несравненной Олив Томас и прекрасной Долорес.

Я жил в «Ритце», на самом перекрестке интереснейших событий. Телефон в номере звонил без остановки – куда только меня ни приглашали. Не хотите ли провести уикенд там-то? А как насчет лошадиных бегов? Все это было как-то исключительно по-простецки, но мне нравилось. Нью-Йорк был полон любовных интриг, полуночных ужинов, дружеских ланчей и шумных обедов, даже завтраки превратились в особые мероприятия. Скользнув по верхам нью-йоркского общества, я хотел теперь окунуться в интеллектуальную атмосферу Гринвич-Виллиджа.

Многие комедианты, клоуны и певцы, достигшие успеха, чувствовали необходимость в интеллектуальном росте, они испытывали своеобразный голод познания. Таких людей можно было встретить в самых неожиданных компаниях – среди портных, боксеров, официантов, водителей и даже изготовителей сигар.

Однажды в гостях у одного из моих приятелей, который жил в Гринвич-Виллидже, речь зашла о том, как трудно иногда бывает подобрать правильное слово для выражения своих мыслей и что обычный словарь оказывается порой просто бесполезным.

– Я считаю, – высказал я свое мнение, – что необходимо разработать некую лексикографическую систему перехода от абстрактных понятий к их конкретному лексическому выражению, и тогда, используя методы индукции и дедукции, мы сможем найти правильное слово для лексического выражения любой мысли.

– Так ведь есть такая книга, – ответил мне чернокожий водитель грузовика, – это «Тезаурус Роже».

Один из официантов ресторана в отеле «Александрия» любил цитировать Карла Маркса и Уильяма Блейка, когда меня обслуживал.

Комический акробат из Бруклина, с характерным для этого района акцентом, рекомендовал мне «Анатомию меланхолии» Бертона, говоря о том, что книга произвела сильное впечатление на Шекспира и на Сэма Джонсона. «А всю латынь там можно пропустить», – добавил он.

По сравнению со всеми этими интеллектуалами я выглядел дилетантом. Я много читал, еще со времен участия в водевилях и музыкальных представлениях, но это чтение было поверхностным. Я читал медленно, перескакивая через страницы. И терял интерес к книге, как только мне становились понятными идея и стиль автора. А вот все пять томов «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха я прочитал от первого до последнего слова, но нашел, что дидактическое значение этого труда не стоило стольких усилий. Я проявлял рациональный подход к чтению и перечитывал некоторые книги по нескольку раз. В течение многих лет я возвращался снова и снова к трудам Платона, Локка, Канта, к «Анатомии меланхолии» Бертона и выбирал из них ровно столько, сколько мне было нужно.

В Гринвич-Виллидже я познакомился с Уолдо Фрэнком, эссеистом, историком и новеллистом, с поэтом Хартом Крейном, с Максом Истменом, редактором «Массез», с Дадли Филдом Мэлоуном, великолепным юристом и чиновником Нью-Йоркского порта, и его женой Маргарет Фостер, сторонницей борьбы за женские права. Я обедал в ресторане у Кристин, где подружился с несколькими артистами труппы «Провинстаун Плейерс», которые бывали здесь постоянно во время репетиций пьесы «Император Джонс», написанной молодым драматургом Юджином О’Нилом (моим будущим тестем). Они показали мне свой театр, больше похожий на конюшню не более чем для шести лошадей.

Познакомиться с Уолдо Фрэнком мне помог сборник его эссе «Наша Америка», который вышел в 1919 году. Мне очень понравилась глубокая аналитическая статья о Марке Твене. Так случилось, что он был первым, кто написал серьезное эссе обо мне, и, понятно, мы стали хорошими друзьями. Уолдо успешно совмещал в себе черты мистика и серьезного историка, а его взгляды были широко популярны как на юге, так и на севере Соединенных Штатов.

Вместе мы провели много интересных вечеров. Уолдо познакомил меня с Хартом Крейном, и мы часто ужинали в его маленькой квартирке, засиживаясь до завтрака. Это были яркие дискуссии, требовавшие точнейшего лексического выражения наших мыслей.

Харт Крейн был отчаянно беден. Его отец, миллионер и кондитерский магнат, хотел, чтобы сын участвовал в семейном бизнесе, и, желая отбить у того любовь к поэзии, прекратил всякую финансовую помощь, оставив Харта без денег.

Я не могу назвать себя ценителем современной поэзии, но во время работы над автобиографией я прочитал сборник стихов Харта под названием «Мост». Его стихи поразили меня высоким эмоциональным настроем, они звучали странно и трагично, я слышал в них боль и наслаждался ярчайшим воображением. Для меня они были слишком пронзительными и откровенными, такими же, как и сам Харт Крейн, который, впрочем, имел талант превращаться в самого деликатного человека в мире.

Мы обсуждали назначение поэзии. Я говорил, что поэзия – это любовное обращение к миру. «Тогда это очень маленький мир», – печально заметил Харт. О моих фильмах он говорил, что все они выполнены в традициях греческих комедий. В ответ я сказал, что попытался однажды прочитать Аристофана в английском переводе, но так и не осилил.

В конце концов Харт получил стипендию Гуггенхайма, но было уже слишком поздно. После долгих лет нищеты и забвения он пристрастился к выпивке и беспутному образу жизни, а когда возвращался из Мексики в США, прыгнул за борт парохода.

За несколько лет до самоубийства Харт прислал мне сборник стихов «Белые здания», напечатанный издательским домом «Бони и Ливерайт». Он подписал книгу следующим образом: «Чарли Чаплину в память о “Малыше” от Харта Крейна. 20 января '28 года».

Одно из стихотворений называлось «Чаплинеска».

 

Мы с привычной скромностью оправим одежду

Депозитарий случайных благ,

Вроде вкладов ветра

На счета засаленных бездонных карманов,

 

 

Ведь мы по-прежнему любим мир,

Который вот этому голодному котенку

Дает убежище в нише стены

Или в теплой прорехе локтевого сгиба.

 

 

Уступим дорогу: вот и наш вездесущий двойник,

Как волдырь на теле полицейской палицы.

Мы кроткой улыбкой пытаемся отменить

Вердикт поднимающегося указательного пальца.

О, сколько здесь невинного удивления

Странной выходкой, почти умиления!

 

 

И все же обмана не больше,

Чем в хлестком пируэте палки.

Что может быть проще? —

Таким, как мы, место на свалке.

Мы могли бы уйти от встречи с вами и подобными вам,

Но не с собственным сердцем.

Что же делать, если сердце еще живет?

 

 

А игра добавляет кротости нашей глупой улыбке.

Но в пустынных аллеях – мы видели! —

Взошла луна,

Превратив опрокинутую пепельницу

В Грааль смеха, веселья, и все же

Мы сквозь гром и трубы турнира

Плач котенка расслышали в темноте.

 

(Перевод Андрея Гастева)

Дадли Филд Мэлоун устроил интересную вечеринку, на которую были приглашены Ян Буассевен, промышленник из Голландии, Макс Истмен и другие. Среди прочих был и молодой человек, который представлялся Джорджем (я не знал, как его звали на самом деле). Он выглядел чересчур взвинченным. Позже кто-то сказал мне, что в свое время он был фаворитом короля Болгарии, который оплатил его обучение в Софийском университете. Но Джордж отверг королевский патронат и переметнулся к красным, иммигрировал в США и вступил в организацию «Индустриальные рабочие мира», а потом был осужден на двадцать лет. Отсидев два года, он подал апелляцию и был выпущен под поручительство, ожидая пересмотра дела.

Гости играли в шарады, а я наблюдал за Джорджем, когда ко мне подошел Дадли и прошептал на ухо: «У него нет шансов выиграть дело».

Джордж, завернувшись в скатерть, изображал Сару Бернар. Мы все смеялись, но многие, как и я, думали, что ему придется провести в тюрьме долгие восемнадцать лет.

Это был странный вечер, и когда я уже собрался уходить, меня окликнул Джордж:

– Что так рано, Чарли?

Я отвел его в сторону, мне захотелось сказать что-нибудь ободряющее этому человеку, но трудно было это сделать.

– Я могу хоть чем-то вам помочь?

Джордж помахал рукой, как будто отгоняя от меня мои мысли, потом крепко сжал мне руку и сказал:

– Не волнуйтесь, Чарли, со мной все будет хорошо.

* * *

Мне очень хотелось пожить в Нью-Йорке как можно дольше, но в Калифорнии ждала работа. Нужно было покончить наконец со всеми обязательствами перед «Фёрст Нэйшнл» и начинать работу в «Юнайтед Артистс».

Возвращение в Калифорнию не очень радовало, особенно на фоне яркой, интересной и свободной жизни в Нью-Йорке. Я все время думал о четырех комедиях, из двух частей каждая, которые мне предстояло снять по контракту с «Фёрст Нэйшнл», и эта задача представлялась мне невыполнимой. Как всегда, я несколько дней просидел на студии, пытаясь хоть что-нибудь придумать, но ведь это как игра на скрипке или пианино – нужна постоянная практика, а я давно уже не играл.

Я никак не мог отойти от праздничного калейдоскопа жизни в Нью-Йорке и поэтому решил немного развеяться на острове Каталина, куда мы с моим английским другом доктором Сесилом Рейнольдсом отправились на рыбалку.

Если вы рыбак, то Каталина окажется для вас самым настоящим рыбацким раем. В старой, вечно спящей деревушке под названием Авалон было всего две маленьких гостиницы. Рыба ловилась хорошо круглый год. Если шел тунец, то свободных лодок было не найти. Рано утром кто-нибудь будил всех криком: «Тунец!» И рыба весом от десяти до ста килограммов плескалась на всем обозримом пространстве моря. Сонная гостиница просыпалась и наполнялась шумом и суетой. Времени одеваться не было, и счастливые обладатели лодок застегивали пуговицы на штанах уже в море.

В один из таких дней только за утро, еще до завтрака, мы с доктором поймали восемь рыбин весом более десяти килограммов каждая. Но тунец исчезал так же внезапно, как и появлялся, и мы возвращались к нормальному ритму рыбалки. Иногда мы привязывали леску к воздушному змею, а приманка, которой служила летучая рыбка, порхала низко над водой. Зрелище было очень красивым: тунец хватал приманку, взбивая вокруг нее круги пены, а затем устремлялся прочь, в море, метров на триста или даже больше.

В окрестностях Каталины ловили и рыбу-меч, попадались экземпляры весом от тридцати до двухсот килограммов. Этот вид рыбалки был гораздо сложнее. Леска свободно лежит на воде, а рыба-меч аккуратно хватает наживку, которой может быть маленькая макрель или все та же летучая рыбка, и отплывает с ней метров на сто. Затем рыба замирает, и вы тоже останавливаете лодку и ждете чуть ли не целую минуту, пока рыба-меч не заглотит наживку. При этом надо медленно накручивать леску на катушку, пока леска не окажется натянутой. После этого вы резко подсекаете двумя или тремя рывками, и вот тут только все и начинается. Рыба устремляется вперед, метров на сто или даже больше, катушка раскручивается, вереща, а затем наступает пауза. Вам надо быстро ослабить леску, иначе она лопнет, как простая нитка. Если рыба-меч сделает резкий поворот, то напор воды просто разорвет леску. Затем рыба начинает всплывать на поверхность раз двадцать, а то и сорок, тряся головой, словно бульдог, и, наконец, уходит на глубину. И наступает самое трудное – рыбу надо вытащить из воды. Мой личный рекорд был равен семидесяти с половиной килограммам, я вытащил рыбу всего за двадцать две минуты.

Помню, какими прекрасными были дни, когда мы с доктором дремали на корме нашей лодки с удочками в руках, наслаждаясь великолепными туманными утренними часами, когда горизонт уходил в бесконечность, а тишина нарушалась по-особому звучащими криками чаек и ленивым постукиванием мотора нашей лодки.

Доктор Рейнольдс был настоящим гением, в области нейрохирургии он достиг выдающихся результатов. Я слышал много историй о его успешных операциях. Одной из его пациентов была маленькая девочка с опухолью мозга. Она страдала от припадков, случавшихся по двадцать раз за день, ей грозила полная идиотия. После успешной операции она полностью выздоровела и стала блестящим ученым.

Но у Сесила был бзик – ему невероятно хотелось стать артистом. Эта неутолимая страсть и сделала его моим другом.

– Театр питает душу, – говорил он.

Я часто спорил с ним, утверждая, что его работа не менее важна для души. Что может быть более драматичным, чем превращение слабоумной девочки в блестящего ученого?

– В этом случае надо знать всего лишь одно – как лежат нервные волокна, – сказал Рейнольдс. – А игра на сцене – это психологический опыт, помогающий душе раскрыться.

Я поинтересовался, почему он решил стать нейрохирургом.

– Нейрохирургия сама по себе жестокая драма, – ответил Сесил.

Он часто играл небольшие роли на сцене любительского театра в Пасадене, а еще я снял его в роли священника, посещающего заключенных в тюрьме, в своей комедии «Новые времена».

Когда я вернулся с рыбной ловли, мне сообщили, что маме стало лучше, и теперь, когда война закончилась, мы наконец-то могли перевезти ее к нам в Калифорнию. Я послал в Англию Тома, чтобы он сопровождал маму во время плавания по океану. Она путешествовала под другой фамилией.

Мама чувствовала себя очень хорошо. Каждый вечер она обедала в ресторане, а днем участвовала в различных играх на палубе. По прибытии в Нью-Йорк она держалась вежливо и спокойно, но только до момента, когда ее встретил глава иммиграционной службы в порту:

– Так-так, миссис Чаплин! Рад приветствовать вас! Итак, вы – мать нашего знаменитого Чарли!

– Да, это я, – мило ответила мама, – а вы – Иисус Христос!

Легко можно было представить, каким было лицо бедного чиновника. Подумав немного, он взглянул на Тома и вежливо попросил:

– Не могли бы вы подождать вот здесь, миссис Чаплин?

Том понял, что их могут ждать большие неприятности. Но в конце концов Иммиграционное управление выдало маме разрешение на въезд при условии, что она не будет находиться на иждивении государства. Разрешение необходимо было продлевать каждый год.

Я не видел маму с того дня, как покинул Англию, то есть целых десять лет, и был потрясен, когда из вагона поезда в Пасадене вышла маленькая старушка. Она сразу же узнала и Сидни, и меня и вела себя вполне адекватно.

Мы приготовили для нее небольшой дом на берегу моря, недалеко от нас. Для ухода за домом наняли женатую пару, а за мамой следила квалифицированная медицинская сестра. Мы с Сидни часто навещали маму по вечерам и играли с ней в различные игры. Днем она любила выезжать на машине куда-нибудь на пикник или экскурсию. Иногда приезжала ко мне на студию, и я показывал ей свои фильмы.

Наконец «Малыша» запустили в Нью-Йорке, и это был грандиозный успех. Как я и обещал отцу Джеки Кугана, его сын стал самой настоящей сенсацией. Благодаря «Малышу» за всю свою карьеру Джеки заработал четыре миллиона долларов. Каждый день мы получали прекрасные отзывы – «Малыш» был объявлен классикой жанра. Однако у меня не хватило смелости поехать в Нью-Йорк и увидеть все собственными глазами. Я предпочел остаться в Калифорнии и с удовольствием узнавать обо всем издалека.

* * *

Было бы неправильно, если бы в своей автобиографии я не написал о том, как делается кино. Понятно, что уже много книг написано на эту тему, но почти все они отражают кинематографические вкусы и предпочтения своих авторов. Такая книга должна быть всего лишь описанием того, как работают инструменты в нашем ремесле. А читающему необходимо использовать собственное воображение, чтобы самому постичь суть драматического искусства. Если он талантлив, ему нужно знать о технических основах, не более, и это позволит ему как художнику воспользоваться полной свободой в создании чего-то нового, прекрасного и нетрадиционного. Именно поэтому первые фильмы молодых режиссеров отличаются свежестью и оригинальностью.

Все интеллектуальные рассуждения о линии, пространстве, композиции, темпе и многом другом, конечно же, хороши, но они имеют слабое отношение к актерскому искусству и рискуют превратиться в застывшие и непреложные догмы. Простота подхода – вот самое важное и необходимое условие.

Лично я не люблю всякие хитрые эффекты в работе, как, например, съемка через огонь с уровня горящего угля или сопровождение актера во время его движения по вестибюлю гостиницы, что сравнимо с ездой рядом на велосипеде. Для меня все это выглядит очевидным. Если аудитория уже знакома с местом действия, ей не нужно наблюдать за тем, как актер на экране двигается в рамках этого места. Все подобные эффекты замедляют действие, они скучны и неинтересны и заменяют собой то, что называется настоящим киноискусством.

Лично я люблю размещать камеру так, чтобы она подчеркивала хореографию движений актера. Если же камера установлена на полу или вплотную придвинута к носу актера, это означает, что в кадре работает только камера, а не артист. Камера не должна вторгаться в искусство актерской игры.

Одним из основных постулатов в кино все еще остается экономия времени. И Эйзенштейн, и Гриффит всегда это помнили. Быстрая смена эпизодов и переход от одной сцены к другой – это основа динамики в технологии съемок фильма.

Я с удивлением слышу, что многие критики называют мою технику работы с камерой устаревшей, говорят, что я не иду в ногу со временем. С каким временем? Моя техника основывается на моих собственных представлениях, моей логике и подходах. Я ничего и ни у кого не заимствовал. Если в искусстве мы вынуждены будем идти в ногу со временем, то Рембрандт будет выглядеть безнадежно устаревшим по сравнению с Ван Гогом.

Что касается кино, скажу еще несколько слов специально для тех, кто подумывает создать что-то особенное, эдакое супер-пупер – собственно, это не так уж и трудно. Для такого кино не нужны ни воображение, ни особый талант. Все, что нужно, так это десять миллионов долларов, толпы массовки, красивые костюмы, большая съемочная площадка и красивая натура. Благодаря волшебным качествам клея и холста можно отправить прекрасную Клеопатру вдоль по Нилу, сделать так, чтобы двадцать тысяч статистов пересекли Красное море, или звуками труб разрушить стены Иерихона. Все зависит только от виртуозной работы монтировщиков сцены и декораторов. И вот когда фельдмаршал сидит в своем режиссерском кресле, держа перед собой сценарий и график работ, его вымуштрованные сержанты в поте лица мечутся по окрестностям, раздавая приказы подразделениям: один свисток означает «десять тысяч слева», два свистка – «десять тысяч справа», а три свистка – «все сразу и вместе».

Самый лучший пример такого кино – это история о Супермене. Герой умеет прыгать, взбираться по стенам, стрелять, бороться и любить лучше всех. Все проблемы Супергерой решает именно так, но, увы, без какой-либо увязки с умственной активностью.

А теперь совсем немного о работе режиссера. Руководить актерами на съемочной площадке невозможно без использования психологии. Например, один из актеров начинает работу на площадке в середине процесса съемок. Он может быть прекрасным артистом, но это не значит, что в новом окружении он не будет нервничать и все у него пойдет гладко. Именно в этот момент режиссер должен найти психологический подход, я убедился в этом на собственном опыте. Прекрасно понимая, что и как я хочу получить от того или иного рабочего эпизода, я отводил нового актера в сторону и говорил, что я устал, волнуюсь и просто ума не приложу, как снять этот проклятый эпизод. Такое отношение позволяло актеру побороть собственную нервозность, он старался помочь мне и в результате делал все, как мне было нужно.

Драматург Марк Коннелли однажды задался вопросом: «Какому подходу должен следовать автор, пишущий для театра? Должен ли этот подход быть сугубо интеллектуальным или эмоциональным?» С моей точки зрения, подход должен быть в первую очередь эмоциональным, потому что эмоции более интересны в театре, нежели интеллект. Театр создан для эмоционального эффекта: сцена, просцениум, красный занавес – вся архитектура служит выражению чувств. Понятно, что интеллект тоже важен, но он вторичен в театре. Чехов знал об этом, и Мольнар, и многие другие драматурги. Более того, они понимали важность мелодраматичности, которая лежит в основе написания любой пьесы для театра.

Для меня мелодраматичность означает некое усиление эффекта, его приукрашивание. Оно заключается в искусстве умолчания и умении быстро закрыть книгу или зажечь сигарету, в эффектах за сценой, таких как выстрел, крик, падение, удар, в эффектном выходе или уходе со сцены.

Все, о чем я написал, может показаться вполне обычным и простым, но чувства и мастерство превращают это в поэзию театра.

Идея может оказаться бесполезной без соответствующего сценического выражения. А вот при наличии правильного сценического выражения даже пустой звук может стать весьма эффективным.

Примером этому может служить пролог, который предшествовал показу моего фильма «Парижанка» в Нью-Йорке. В то время перед каждым полнометражным фильмом ставились получасовые прологи. У меня не было ни идеи, ни сценария для пролога, но я вспомнил о сентиментальной цветной картинке «Соната Бетховена», на которой была изображена студия художника, где его гости в полутьме грустно внимали игре скрипача. Именно эту обстановку я и воспроизвел в своем прологе, подготовив его за два дня.

Для участия в прологе я пригласил пианиста, скрипача, исполнителей танца апашей и певца, при этом попытался использовать все знакомые театральные трюки. Гости сидели на низких пуфах или на полу спиной к зрителям, не обращая на них никакого внимания и попивая виски, скрипач играл сонату, а кто-то пьяный похрапывал во время пауз. После скрипача выступили танцоры, и певец начал было петь «Около моей блондинки». Но не успел он вывести и пары строк, как чей-то голос сказал: «Уже три часа, я должен идти». Другой голос добавил: «Да, нам всем уже пора».

После пары реплик все гости уходят, хозяин закуривает сигарету и начинает выключать свет в студии, слыша, как голоса на улице продолжают распевать песенку «Около моей блондинки». Сцена темнеет, и только лунный свет пробивается внутрь через большое окно. Хозяин уходит, звуки песни становятся все тише и тише, и занавес медленно опускается.

Во время всей этой чепухи, которая происходила на сцене, в зале стояла мертвая тишина. За полчаса на сцене никто и слова не сказал, а зрители увидели не что-то особенное, а всего лишь несколько незатейливых эстрадных номеров. И все же в день премьеры занавес поднимался и опускался целых девять раз.

Не буду притворяться, что мне нравятся пьесы Шекспира в театре. Они никоим образом не соответствуют моему ощущению современности и требуют особой, «костюмной» игры артистов, которую я не нахожу ни интересной, ни привлекательной. Более того, мне всегда казалось, что я присутствую на лекции какого-то светила науки:

 

Мой милый Пэк, поди сюда! Ты помнишь

Как слушал я у моря песнь сирены,

Взобравшейся к дельфину на хребет?

Так сладостны и гармоничны были

Те звуки, что сам грубый океан

Учтиво стихнул, внемля этой песне,

А звезды, как безумные, срывались

С своих высот, чтоб слушать песнь…

 

Может, эти строки и звучат красиво, но я не люблю подобную поэзию в театре. Более того, мне не нравятся шекспировские темы про королей, королев, августейших особ, их честь и гордость. Вероятно, такое неприятие сидит во мне на уровне психологии, это мой особый солипсизм. В моей борьбе за кусок хлеба слово «честь» использовалось весьма редко. Я не могу идентифицировать себя с принцем и его проблемами. Мать Гамлета могла переспать со всеми во дворце, но я все равно остался бы равнодушным к переживаниям Гамлета по этому поводу.

Я люблю обычный театр с просцениумом, который отделяет зрительный зал от мира сцены. Мне нравится, как уходит занавес и открывается сцена. Я не люблю пьесы, в которых действие перемещается за пределы рампы, а актеры свешиваются со сцены и рассказывают залу о том, что происходит. Мало того что этот прием излишне дидактический, он еще и разрушает все очарование театра, превращая все, что происходит на сцене, в нечто прозаическое.

Что касается декораций, то мне нравятся только те, которые усиливают реальность происходящего на сцене. Мне не нужен дизайн в геометрическом стиле, если это пьеса о современной жизни. Все наимоднейшие и экстравагантные эффекты не могут заставить меня поверить в реализм происходящего на сцене.

Некоторые очень талантливые художники создают сценические декорации, которые полностью подчиняют себе и актеров, и саму пьесу. С другой стороны, пустая сцена с ведущими в никуда ступеньками ничуть не лучше. От них разит эрудицией и криком: «Мы все оставляем решать вам, вашему восприятию и воображению!» Однажды я слушал Лоренса Оливье, который замечательно читал отрывок из «Ричарда III». Однако его белый галстук и фрак совсем не соответствовали атмосфере Средневековья, которую ему удалось создать в зале.

Говорят, что искусство игры помогает артисту освободиться, почувствовать себя раскованным. Этот основной принцип имеет отношение к любому виду искусства, но артист должен уметь контролировать и сдерживать себя.

Сцена может быть бурной, но внутри мастер должен оставаться спокойным и раскованным, контролирующим взлет и падение эмоций. Всплеск эмоций снаружи и полный контроль изнутри. Такое состояние может достигаться только с помощью свободы выражения. А как почувствовать себя свободным? Это довольно трудно. Мой метод имеет персональный характер: до выхода на сцену я всегда чувствую себя возбужденным и взволнованным. Эти чувства опустошают меня, и в момент появления на сцене я становлюсь свободным и раскованным.

Я не верю, что кого-то можно научить актерскому мастерству. Я видел, как терпят неудачу умные люди и празднуют победу дураки. Но в любом случае искусству игры на сцене необходимы чувства. Уэйнрайт – личность, авторитетная в области эстетики, друг Чарльза Лэма и многих известных литераторов своего времени – был беспощадным и хладнокровным убийцей, отравившим своего брата из корыстных побуждений. Это пример того, что умный человек никогда не станет хорошим артистом, если у него нет чувств и нет души.

Только отъявленный злодей может быть умным, но бесчувственным человеком, а вот неумный человек, переполняемый чувствами, может стать безобидным идиотом. Только когда интеллект и чувства гармонично сочетаются, получаются гениальные актеры.

Основной чертой великого артиста является любовь к собственной игре. В этом нет ничего плохого, это нормально. Я часто слышу, как тот или иной артист говорит: «Как бы я хотел сыграть эту роль!», и это означает, что он очень сильно любил бы себя в этой роли. Это может прозвучать эгоцентрично, но великий артист в основном увлечен своим собственным талантом: возьмите Ирвинга в «Колоколах», Три в образе Свенгали, Мартин-Харви в «Романе папиросницы» – все они играли в посредственных пьесах, но у них были отличные роли. Одной горячей любви к театру недостаточно, нужна горячая любовь к себе и вера в себя.

Я мало знаю об обучении системе игры. Насколько я понимаю, оно сосредоточивается на развитии индивидуальных черт персонажа, но у некоторых актеров их индивидуальные черты тоже иногда требуют развития. В конце концов, игра требует от артиста перевоплощения в другого человека, но это как раз то, чему учит любая система игры. Станиславский говорил о «внутренней правде», что для меня означает «стать кем-то», а не «играть кого-то». Для этого состояния требуется эмпатия, полное восприятие чужих чувств. Ты должен почувствовать в себе льва, если ты играешь льва, или орла, если играешь орла, понимать характер на уровне инстинкта, знать, как он будет реагировать на происходящее. Этому научить нельзя.

При разговоре с артистом или актрисой о том или ином характере иногда достаточно одной фразы: «Здесь что-то от Фальстафа» или: «Это современная мадам Бовари». Говорят, что Джед Харрис говорил одной актрисе: «Этот характер изменчив, как гибкий черный тюльпан на ветру». Здесь, конечно, он точно перегнул палку.

Я не могу согласиться с теорией, что артист должен знать всю историю жизни персонажа, – это вовсе необязательно. Ни один автор не сможет включить в пьесу все нюансы характера, которые гениальная Дузе передавала аудитории. Она создавала глубину образа, выходя за рамки авторской концепции. При этом я не считаю ее высокоинтеллектуальной актрисой.

Мне не нравятся драматические школы, которые требуют от артистов самоанализа и рефлексии для выработки адекватного эмоционального тона. Но уже сам факт того, что студента приходится подвергать такому ментальному воздействию, свидетельствует, что ему не подходит актерская профессия.

Что же касается столь часто используемого метафизического слова «правда», то у него есть разные формы, и порой одна правда так же хороша, как и другая. Классическая манера игры в «Комеди Франсез» столь же убедительна, как и так называемая реалистичная манера игры в пьесах Ибсена. Обе манеры искусственны и разработаны для создания иллюзии правды, в конце концов, в каждой правде есть доля лжи.

Я никогда не учился актерскому мастерству, но в детстве мне посчастливилось жить в среде великолепных артистов, и я буквально впитал в себя их опыт и мастерство. Я был одаренным ребенком, но во время репетиций узнал, как много мне еще предстоит учиться технике актерского мастерства.

Даже самый талантливый новичок должен этому учиться, невзирая на то, как велик его талант, который необходимо сделать эффективным.

С опытом ко мне пришло понимание того, что для развития таланта необходимо хорошо ориентироваться. Иными словами, надо в каждое мгновение работы на сцене понимать, что ты делаешь и почему здесь находишься. Выходя на сцену, необходимо чувствовать, где остановиться, когда повернуться, где встать, когда сесть, как произносить реплику – глядя на партнера или нет. Способность ориентироваться придает артисту уверенность и отличает его от актера-любителя. Когда я работаю над фильмами, то всегда настаиваю на важности этого умения.

В актерском искусстве мне больше всего нравятся тонкость и сдержанность. В этом смысле Джон Дрю превзошел всех. Он был добродушным, тонким и обаятельным человеком с хорошим чувством юмора. Быть эмоциональным легко – это то, чего всегда ждут от хорошего артиста, дикция и голос важны тоже. Но вот Дэвид Уорфилд обладал великолепным голосом, был очень эмоционален на сцене, ан нет, в его интонации, что бы он ни произнес, всегда присутствовал нравоучительный тон десяти заповедей.

Меня часто спрашивают о моих любимых актерах и актрисах на американской сцене. Мне трудно ответить на этот вопрос, поскольку выбор лучшего предполагает, что остальные хуже, а это несправедливо. Скажу только, что не все мои любимые артисты были заняты в серьезных жанрах, среди них есть и комедийные, и эстрадные артисты.

Взять хотя бы Эла Джолсона – великого артиста с природным талантом, полного энергии и обаяния. В свое время он был самым лучшим эстрадным исполнителем Америки. Этот темнолицый менестрель, обладавший приятным и громким баритоном, веселил публику простенькими шутками и пел грустные песенки. Но, что бы он ни пел, ему всегда удавалось поднять или опустить публику до своего уровня, даже его нелепая песенка под названием «Мамми» приводила слушателей в полный восторг. Эл всего лишь тенью промелькнул на киноэкранах, но в 1918 году он был на пике своей славы, публика его обожала. Эл довольно странно выглядел – у него было гибкое тело гимнаста, большая голова и глубоко посаженные глаза c пронизывающим взглядом. Своими песнями, такими как «Радуга вокруг плеч» или «Весь мир за спиной», он вводил публику в исступление. В его таланте заключалась вся поэзия Бродвея – ее энергия, вульгарность, желания и мечты.

Еще один комедийный артист из Нидерландов по имени Сэм Бернард приходил в негодование по любому поводу: «Яйца! Шестьдесят центов за дюжину, да они еще и тухлые! А солонина почем? По два доллара?! То есть два доллара за этот вот тоненький маленький кусочек солонины?!» Здесь он показывал всю ничтожность размера этого кусочка, как будто продевал его через ушко иголки, а потом взрывался, обращаясь ко всем и вся: «Да-а! Прошли времена, когда на два доллара давали столько, что и не унесешь!»

Вне сцены Сэм был настоящим философом. Когда Форд Стерлинг пришел к нему жаловаться на изменницу жену, Сэм философски пожал плечами и ответил: «Ну и что, Наполеону тоже изменяли!»

Фрэнка Тинни я увидел, когда приехал в Нью-Йорк в первый раз. Он был звездой в театре «Зимний сад» и умел устанавливать невероятно близкий контакт со зрительным залом. Так, например, он наклонялся над рампой и шептал: «Ребята, наша премьерша-то запала на меня!» – после этого он подозрительно всматривался в глубину сцены, словно проверяя, подслушивают его или нет, а потом снова оборачивался к публике и продолжал: «Нет, это точно! Нынче вечером, когда она выходила на сцену, я сказал ей: “Добрый вечер!”, но она так запала на меня, что даже голос потеряла и не ответила!»

В этот самый момент его партнерша выходила на сцену, а Тинни быстро прикладывал палец к губам, словно просил зрителей не выдавать его. Обернувшись, он весело кричал: «Привет, малыш!» Дама с негодованием смотрела на него и в ужасе убегала со сцены, роняя при этом свою расческу для волос.

Тинни снова обращался к залу и шептал: «Ну, что я вам говорил? Но когда наедине, мы с ней, ну, прямо как…», и он скрещивал пальцы, а потом поднимал расческу и говорил режиссеру: «Гарри, отнеси это в НАШУ уборную, пожалуйста!»

Через несколько лет я снова увидел его на сцене и был просто поражен произошедшими изменениями. Муза комедии покинула Тинни. Он вел себя на сцене настолько напряженно, что трудно было поверить, что это все тот же человек. Годы спустя я использовал эту тему в фильме «Огни рампы». Мне очень хотелось понять, почему такой артист потерял вдруг веру в себя и весь свой талант. В «Огнях рампы» причиной являлся возраст: Кальверо старел, погружался в себя все больше и больше, становился высокомерным и в результате потерял контакт со зрительным залом.

Что касается американских актрис, то мне очень нравилась миссис Фиске – с ее темпераментом, чувством юмора и высоким интеллектом. А еще мне нравилась ее племянница Эмили Стивенс, талантливая актриса с индивидуальным стилем и легкостью, и Джейн Коул – за умение перевоплощаться и искренность. Миссис Лесли Картер просто завораживала своей игрой на сцене. Если говорить о комедийных актрисах, мне очень нравилась Трикси Фриганза и, конечно же, Фанни Брайс, чей талант эстрадной актрисы блистал еще ярче благодаря ее исключительному чувству сцены. Ну и, безусловно, у нас, англичан, были и свои любимые актрисы: Эллен Терри, Ада Рив, Айрин Ванбру, Сибил Торндайк и умнейшая миссис Пэт Кэмпбелл. Я видел их всех, за исключением миссис Пэт.

Джон Бэрримор выделялся тем, что играл на сцене в истинных традициях театрального искусства, но нес он свой талант вульгарно, словно шелковые носки без подвязок, с беззаботностью и пренебрежением. Ему было все равно, что делать: то ли сыграть Гамлета, то ли переспать с герцогиней – вся его жизнь была одной большой шуткой.

В его биографии, написанной Джином Фаулером, есть история о том, как Джон после чудовищной вечеринки с шампанским вынужден был вылезти из теплой кровати и отправиться в театр, где играл Гамлета. Он делал это, временами исчезая за кулисами, где его рвало и где он периодически похмелялся алкоголем.

Его игра в тот вечер была признана английскими критика ми едва ли не величайшей за всю историю исполнения роли Гамлета. Эта нелепая история каждому разумному человеку покажется просто оскорбительной.

Первый раз я увидел Джона, когда он был на вершине своей славы. Джон задумчиво сидел в офисе здания «Юнайтед Артистс», кого-то ожидая. Нас познакомили, потом мы остались одни, и я начал разговор о его триумфе в роли Гамлета, сказав, что Гамлет позволяет гораздо шире раскрыть личность героя, нежели любой другой шекспировский персонаж.

Задумавшись на минуту, Джон ответил:

– Король ведь тоже неплохая роль, я люблю ее даже больше, чем Гамлета.

Я счел эти слова чудачеством, так как сомневался в откровенности Джона. Если бы не тщеславие и высокомерие, он мог бы встать в один ряд с такими великим артистами, как Бут, Ирвинг, Мэнсфилд и Три. Но они обладали высоким духом и остротой восприятия, в то время как Джон придумал странную, наивную и романтичную концепцию, будто он гений, обреченный на саморазрушение, чего он и достиг к концу своей жизни, упившись до смерти.

* * *

«Малыш» шел на экранах с огромным успехом, но это не означало конца моих бед, поскольку предстояло снять еще четыре фильма для «Фёрст Нэйшнл». В состоянии тихого отчаяния я слонялся по реквизиторской, надеясь найти что-нибудь, что подтолкнуло бы меня к моей новой идее. И вот взгляд уткнулся в набор старых клюшек для гольфа. Вот оно! Бродяга играет в гольф – «Праздный класс»!

Идея была проста. Бродяга вкушает все прелести жизни богатых. В поисках тепла он отправляется на юг, но не в купе вагона, а под ним. Он играет в гольф мячами, которые находит на поле для гольфа. Во время бала-маскарада богатая публика принимает его за своего, переодевшегося в нищего. Бродяга ухаживает за симпатичной девушкой, но все оборачивается крахом, и герой еле ускользает от взбешенных гостей, чтобы снова отправиться в путь.

Во время работы над одной из сцен случилась маленькая неприятность с паяльной лампой. Пламя прожгло мои асбестовые брюки, и нам пришлось наложить еще один слой асбеста. Карл Робинсон посчитал, что эта история может быть интересной для прессы, и рассказал о ней журналистам. Вечером того же дня я был потрясен заголовками многих газет, кричавших о том, что я получил серьезные ожоги лица, рук и тела. Студию заполонили сотни писем и телеграмм, а телефоны звонили не переставая. Я выступил с официальным опровержением, но оно было напечатано всего лишь в паре газет. Из Англии я получил письмо от самого Герберта Уэллса, в котором он сообщал, что произошедший со мной несчастный случай глубоко обеспокоил его. Он также написал, что всегда был моим поклонником и весь мир много потеряет, если я не смогу вернуться к работе. Я немедленно ответил ему телеграммой и объяснил, что на самом деле произошло.

Закончив работу над «Праздным классом», я планировал тут же начать съемки еще одного фильма из двух частей. Мне хотелось снять комедию о сытой жизни водопроводчиков. В первой сцене я и Мак Суэйн должны были подъехать на роскошном лимузине с шофером к дому, где нас встречала бы прекрасная хозяйка – ее играла Эдна Пёрвиэнс. После вина и прочих угощений она проводит нас в ванную комнату, где я вытаскиваю стетоскоп и начинаю прослушивать стены, трубы и простукивать пол на манер доктора, осматривающего пациента.

Это было все, что мне удалось придумать. Дальше дело не пошло, сколько бы я ни тужился. Я даже представить себе не мог, насколько устал. Более того, вот уже два месяца я вставал каждое утро с мыслью, что мне очень хочется в Лондон, он мне даже снился, а тут еще Герберт Уэллс со своим письмом подлил масла в огонь. Даже Хетти Келли написала мне письмо после десяти лет молчания: «Может, ты еще помнишь ту маленькую глупую девочку…» Она была замужем, жила в Лондоне на Портман-сквер и приглашала навестить ее. Я не нашел в письме никаких особых интонаций, да я и не питал каких-то особых надежд, но всплеск эмоций я, конечно же, почувствовал. В конце концов, за долгие десять лет много чего произошло, я влюблялся и расставался, но решил, что мы обязательно встретимся.

Я отдал распоряжение Тому паковать вещи, велел Ривзу закрыть студию и объявить о каникулах всей нашей компании. Меня ждал Лондон.

Вечером накануне отъезда я устроил вечеринку в кафе «Элизе» для друзей. Было около сорока гостей, в том числе Мэри Пикфорд и Дуглас Фэрбенкс, а также мадам Метерлинк. Мы играли в шарады. Первыми выступали Дуглас и Мэри. Дуглас был кондуктором трамвая, он пробил билет и передал его Мэри. Во второй части в пантомиме они изображали счастливое спасение. Мэри кричала и звала на помощь, а Дуглас смело плыл в бурном потоке воды и выносил Мэри на берег реки. Конечно же, мы все хором подбадривали его, крича: «Фэрбенкс!»

Вечер весело продолжался, дошла очередь до меня и мадам Метерлинк. Мы разыгрывали сцену смерти из «Дамы с камелиями». Мадам Метерлинк играла даму с камелиями, а я – Армана. Умирая у меня на руках, она стала кашлять, сначала легко, а потом все сильнее и сильнее. В конце концов ее кашель заразил и меня, и мы стали кашлять вместе. Все кончилось тем, что я умер у нее на руках, а не наоборот.

На следующее утро я с трудом встал в половине девятого. Освежающий душ помог мне взбодриться, и я почувствовал нарастающее нетерпение – я отправляюсь в Англию! Вместе со мной на пароходе «Олимпик» отплывал мой друг Эдвард Кноблок, автор «Кисмета» и других пьес. Мы поселились вместе, в одной каюте.

На борту нас уже ждала толпа репортеров, и я начал беспокоиться, что они не сойдут на берег – останутся с нами на все время путешествия, но все они, кроме двух, переправились на берег на буксире.

Наконец я остался один в своей каюте, в окружении букетов цветов и корзин с фруктами, присланных друзьями… Я покинул Англию десять лет назад, и именно на этом же пароходе вместе с остальными артистами из «Карно Компани» мы отправились в Америку, но тогда – вторым классом. Помню, как стюард быстро провел нас по палубе первого класса, чтобы показать, как умеют жить другие люди. Он рассказывал о роскоши частных кают и их баснословной цене, а теперь я занимал одну из этих кают и плыл обратно в Англию.

Я покинул Лондон молодым и борющимся за собственное благополучие человеком из Ламбета, и вот теперь, всемирно известный и богатый, я возвращался назад, как будто в первый раз.

Прошло всего несколько часов, но атмосфера успела поменяться с американской на английскую. Каждый вечер Эдди Кноблок и я обедали в ресторане «Ритц», а не в основном салоне. В «Ритце» предлагали меню и винную карту, и можно было заказать шампанское, икру, утку, куропатку или фазана, а также различные вина, соусы и блинчики с коньячной подливкой. Торопиться было некуда, и каждый вечер я наслаждался бессмысленным ритуалом переодевания в обязательный пиджак и черный галстук.

Я все думал, что смогу расслабиться и отдохнуть, но на пароходе постоянно выпускали сводки новостей о том, как меня ожидают в Лондоне. Не успели мы пересечь и половину Атлантики, как на борт обрушилась лавина телеграмм с приглашениями и просьбами. Истерия по поводу моего приезда нарастала, подобно шторму. Бюллетень «Олимпика» цитировал отрывки из статей в «Юнайтед Ньюс» и «Морнинг Телеграф». В одной из них писали следующее: «Чаплин возвращается как Завоеватель! Путь от Саутгемптона до Лондона станет для него подобным пути римского триумфатора».

Другая статья гласила: «Ежедневные бюллетени о пути “Олимпика” и о Чарли Чаплине на его борту уступили место ежечасным телеграммам, а специальные газетные репортажи не успевают рассказывать истории о маленьком человечке в несуразно больших башмаках».

И еще: «Старая якобитская песенка “Мой любимый Чарли” стала апофеозом психоза, охватившего всю Англию с начала недели, и этот психоз грозит выйти из-под контроля по мере того, как “Олимпик”, взбивая пену за кормой, приближается все ближе и ближе, возвращая Чарли домой».

И наконец: «"Олимпик” вынужден был остановиться на внешнем рейде Саутгемптона из-за тумана, оставив в порту армию поклонников, прибывших встретить маленького комедианта. Полиция принимает дополнительные меры по обеспечению общественного порядка в доках и на церемонии, устраиваемой мэром по случаю прибытия Чарли… Как и в дни перед парадом Победы, газеты напоминают о лучших местах, с которых можно будет увидеть Чаплина».

* * *

Я абсолютно не был готов к такому приему. Все это было прекрасно и потрясающе, но я бы отложил свой приезд, пока морально не поднялся бы до уровня такого приема. Единственное, чего я заслужил, так это права посмотреть на родные старые места. Мне бы хотелось тихо прогуляться по Лондону, по Кеннингтону и Брикстону, посмотреть в окна дома № 3 на Поунелл-террас, заглянуть в глубину парка, где я помогал заготовщикам дров, увидеть окна на втором этаже дома № 287 на Кеннингтон-роуд, где я жил с Луизой и отцом. Эти неотступные желания грозили превратиться в настоящую одержимость.

Наконец мы достигли Шербура! Здесь многие пассажиры покинули судно, но вместо них на палубе появилось множество фотографов и репортеров. Какое послание я везу в Англию? Какое послание я приготовил для Франции? Поеду ли я в Ирландию? Что я думаю по поводу ирландского вопроса? Образно говоря, меня накрыла высокая волна нескончаемых вопросов.

Мы покинули Шербур и направились в сторону Англии, но очень медленно. Я не мог спать, об этом не было и речи. Час, два, три, но сна не было ни в одном глазу. Наконец двигатели замерли, затем дали задний ход и остановились. Я слышал топот ног членов команды, пробегавших по коридору. Волнуясь, я выглянул в иллюминатор, но было темно, я ничего не видел, но зато слышал английские голоса!

Начало светать, и я наконец-то заснул в полном изнеможении от ожидания, но спал не более двух часов. Кофе и утренние газеты, поданные стюардом, превратили меня в бодрого жаворонка. В одной из газет писали:

«ВОЗВРАЩЕНИЕ АКТЕРА-КОМИКА ВЫГЛЯДИТ ЗНАЧИТЕЛЬНЕЕ ДНЯ ПЕРЕМИРИЯ!»

В другой:

«ВЕСЬ ЛОНДОН ГОВОРИТ О ПРИЕЗДЕ ЧАПЛИНА».

В третьей:

«ВЕСЬ ЛОНДОН ПРИВЕТСТВУЕТ ЧАПЛИНА».

И еще один заголовок, напечатанный крупным шрифтом:

«ВОТ ОН, СЫН НАШ!»

Конечно же, не обошлось и без критических статей:

«Призыв к здравомыслию.

Во имя Господа нашего, давайте все же вернемся к здравомыслию. Да, конечно, мистер Чаплин заслуживает всяческого почитания, и поэтому я не намерен спрашивать его, почему тоска по дому обуяла его именно сейчас, а не раньше, в тяжелые годы, когда Великобритании угрожало нашествие жестоких гуннов. Говорят, что Чарли Чаплину больше нравилось выделывать свои смешные штучки перед камерой, а не находиться под прицелом вражеских пушек».

Мэр Саутгемптона поприветствовал меня в доках, после чего я немедленно проследовал на поезд. Наконец-то до Лондона оставалось совсем немного! Со мной в купе ехал Артур Келли, брат Хетти. Я наслаждался видом зеленых полей за окном купе и пытался поддержать разговор со своим попутчиком. Я сказал Артуру, что получил письмо от его сестры, которая пригласила меня на обед в их дом на Портман-сквер.

Артур странно посмотрел на меня и выглядел растерянным, а потом сказал:

– Но вы ведь знаете, Хетти умерла.

Я был потрясен, но в тот момент не мог осознать всю величину трагедии – слишком много всего происходило в те дни, но я чувствовал, что у меня отняли целый кусок моей жизни. Хетти была как раз тем человеком из моего прошлого, которого мне очень хотелось бы увидеть, особенно сейчас, в таких неимоверно фантастических обстоятельствах.

* * *

Мы въезжали в пригороды Лондона. Я выглядывал в окно, тщетно стараясь увидеть знакомые улицы. Я предвкушал встречу со старыми местами, но в душу закрадывался страх, что все они уже давно изменились до неузнаваемости, особенно после войны.

Мое возбуждение возрастало, я был весь в ожидании. Чего же я ждал? В голове был полный хаос, я не мог ни о чем думать. Я видел крыши лондонских домов, но и они были вне реальных ощущений, меня полностью поглотило предвосхищение встречи с прошлым.

Наконец поезд притормозил, и вот она – железнодорожная станция Ватерлоо! Я вышел на перрон и увидел толпу встречавших меня людей, сдерживаемых полицейскими. Все вокруг дрожало от напряжения. Я был просто не в состоянии чувствовать что-либо, кроме возбуждения, но помню, что меня подхватили за руки и, словно арестованного, повели к выходу с платформы. По мере приближения к толпе встречавших напряжение стало выплескиваться наружу: «Вон он! Да, это он! Старый добрый Чарли!» Со всех сторон раздавались громкие приветствия. В конце концов меня буквально втиснули в лимузин, где я оказался вместе с двоюродным братом Обри, которого не видел целых пятнадцать лет. По правде говоря, у меня не было особого желания прятаться от людей, которые ждали меня так долго.

Я уточнил у Обри, поедем ли мы по Вестминстерскому мосту. По пути от Ватерлоо вниз по Йорк-роуд я заметил, что старые дома исчезли, а вместо них построены новые, в том числе здание Совета Лондонского графства. Но едва мы свернули с Йорк-роуд, передо мной тут же открылась панорама Вестминстерского моста! Он абсолютно не изменился, также как и здания Парламента, которые возвышались строго и непоколебимо. У меня появилось ощущение, что я никогда отсюда не уезжал, и я был готов заплакать от переполнявших меня чувств.

Я решил остановиться в отеле «Ритц» – его построили, когда я был еще мальчишкой, и всякий раз, проходя мимо, я любовался роскошью интерьеров, глядя в окна отеля. Мне просто было любопытно узнать, как там все устроено внутри.

Перед входом в отель меня ждала огромная толпа, и я выступил перед ней с коротким приветствием. Когда же я оказался один, то вдруг понял, что больше всего на свете мне хочется незаметно выйти из отеля и погулять в одиночестве. Но толпа все еще окружала отель, люди выкрикивали приветствия, и несколько раз, подобно королевской особе, мне пришлось выходить на балкон и махать им рукой в ответ. Трудно описать все, что чувствуешь в таких необычных обстоятельствах.

В номере собрались мои друзья, но мне очень хотелось побыстрее остаться одному. Было четыре часа вечера, и я сказал всем, что хочу отдохнуть и мы увидимся вечером за ужином.

Как только все ушли, я быстро переоделся, спустился вниз на грузовом лифте и незаметно выбрался из отеля через черный выход. Быстро пройдясь до Джермин-стрит, я остановил такси и помчался вниз по Хеймаркет, через Трафальгарскую площадь, по Парламент-стрит и Вестминстерскому мосту.

Вот такси свернуло за угол, и я оказался на Кеннингтон-роуд! Вот она! Это было просто невероятно! А вот и церковь Христа на углу Вестминстер-Бридж-роуд! А вот и «Пивная кружка» на углу Брук-стрит!

Я остановил такси, немного не доехав до дома № 3 по Поунелл-террас. Какое-то непонятное спокойствие овладело мной, пока я медленно подходил к нему. Остановившись на мгновение, я постарался охватить взглядом весь дом. Да, тот самый дом № 3 на Поунелл-террас! Вот он, выглядит как высохший старый череп. Я посмотрел на два окна на последнем этаже – окна нашей мансарды, возле одного из них все время сидела бедная мама, слабая от недоедания и медленно сходившая с ума. Оба окна были плотно закрыты. Они не были готовы поделиться своими секретами и с безразличием смотрели вниз на человека, так долго стоявшего под ними с задранной головой. Но их тяжелое молчание было ценнее всяких слов. Через некоторое время на улице появились дети, они окружили меня, и мне пришлось ретироваться.

Я пошел в сторону конюшен в конце Кеннингтон-роуд, где помогал заготовщикам дров, но проход был заложен кирпичами, и никаких заготовщиков там давно уже не было.

Затем я оказался у дома № 287 на Кеннингтон-роуд, где мы с Сидни жили с моим отцом, Луизой и их маленьким сыном. Я стоял и смотрел на окна комнаты на втором этаже, которая вместе со мной пережила самые горькие минуты моего детского отчаяния. Теперь же эти окна глядели на меня холодно и равнодушно.

Я спустился к Кеннингтонскому парку и прошел мимо почтового отделения, в котором на сберегательном счете у меня хранились шестьдесят фунтов. Эти деньги я скопил в 1908 году, и они все еще лежали там.

А вот и Кеннингтонский парк! Несмотря на прошедшие годы, он по-прежнему печально зеленел. Здесь, у Кеннингтонских ворот, я встречался с Хетти. Я замер и посмотрел на подъехавший к остановке трамвай, кто-то вошел, но никто, увы, никто не вышел мне навстречу.

Потом я прошел до Брикстон-роуд, до дома № 15 в Гленшоу Мэнсонс, где мы с Сидни сняли и обставили квартиру. Но на этом самом месте мои эмоции закончились и осталось одно любопытство.

По дороге назад я зашел в пивную «Рога» чего-нибудь выпить. В свое время ее интерьер выглядел весьма элегантно – с отполированной барной стойкой из красного дерева, красивыми зеркалами и бильярдной. Здесь был большой зал, где проходил последний бенефис моего отца. Теперь «Рога» выглядели немного потрепанными, но дух свой сохранили. Рядом с пивной была Школа графского совета на Кеннингтон-роуд, где я учился два года. Я заглянул на школьную площадку – на сером асфальте появилось несколько новых построек.

Я гулял по Кеннингтону, и мне казалось, что все, о чем я вспоминал и что со мной здесь происходило, было подобно сну, а то, что происходило со мной в Штатах, было единственной реальностью. Еще я испытывал чувство неловкости, которое, словно отголосок моего нищего детства, все никак не отпускало меня, затягивая в ловушку зыбучих песков безысходности прошлых лет.

* * *

О моей сильной меланхолии и одиночестве написано много всякой чепухи. Могу только сказать, что мне никогда не нужно было иметь слишком много друзей сразу, но у знаменитостей они появляются быстро и в неимоверном количестве. Помочь другу в беде легко, но найти время для общения с другом совсем непросто. На пике моей популярности друзья и знакомые возникали у меня каждую минуту. Я же чувствовал себя экстравертом и интровертом одновременно, причем интровертность доминировала, потому я всегда пытался жить отдельно от шумной и навязчивой компании. Таков мой ответ всем, кто писал обо мне как об одиночке, не способном на настоящую дружбу. Все это чепуха. У меня есть один-два самых близких друга, которым я всегда рад и с которыми мне нравится проводить время.

Впрочем, публичная оценка моих индивидуальных качеств всегда зависела от отношения ко мне автора публикации. Так, например, Сомерсет Моэм писал обо мне следующее:

«Чарли Чаплин… его комизм прост, мил и непосредственен. И все-таки вы все время ощущаете, что за ним скрывается глубокая грусть. Он человек настроения, и, чтобы почувствовать, что его юмор пронизан печалью, вам вовсе не обязательно слышать, как он шутливо говорит: “Вчера вечером на меня напала такая хандра, прямо не знал, куда деваться“. Он не кажется счастливым человеком. Я подозреваю, что иногда он тоскует по тем трущобам, где вырос. Слава и богатство вынуждают его вести образ жизни, который его тяготит. Мне кажется, он с грустью, чувствуя неотвратимость утраты, вспоминает о свободе своей юности, с ее бедностью и горькой нуждой, когда ему приходилось бороться за кусок хлеба. Улицы южного Лондона по-прежнему остаются для него средоточием озорства, веселья и сумасбродных приключений. Я представляю, как он входит в свою виллу и не понимает, зачем он пришел сюда, в это чужое жилище. Я подозреваю, что единственный дом, который остался для него родным, – это крохотная каморка на втором этаже дома на Кеннингтон-роуд с окнами во двор. Как-то вечером мы с ним гуляли по Лос-Анджелесу и зашли в один из беднейших кварталов. Нас окружали обшарпанные доходные дома и жалкие аляповатые витрины лавчонок, где продаются товары, которые изо дня в день покупают бедняки. Его лицо вдруг осветилось улыбкой, и он с оживлением воскликнул: ”Вот это настоящая жизнь, верно? А все остальное – одно лишь притворство”».

Меня раздражают подобные попытки объяснить, что человека может привлекать нищета. Покажите мне хотя бы одного человека, которому бы нравилась нищета и который нашел бы в нищете свободу. Вряд ли мистеру Моэму удалось бы убедить любого нищего, что быть знаменитым и богатым плохо. Я не вижу ничего плохого в богатстве, даже наоборот – богатство позволяет чувствовать себя свободным. Не думаю, что Моэм захотел бы приписать такие идеи кому-либо из героев его рассказов, а такие пассажи, как: «Улицы южного Лондона по-прежнему остаются для него средоточием озорства, веселья и сумасбродных приключений», имеют привкус незамысловатых шуток в стиле Марии-Антуанетты.

Что до меня, то я не нахожу нищету отталкивающей или поучительной. Она ничему не научила меня, а только исказила жизненные ценности и преувеличила значимость богатства и так называемого привилегированного класса.

С другой стороны, богатство и известность научили меня воспринимать мир в правильной перспективе, я понял, что богатые люди тоже бывают разными, как и все остальные.

Богатство и известность научили презирать такие символы, как сабля, прогулочная трость или хлыст для верховой езды, – как синонимы или признаки снобизма. Еще они научили меня тому, что нельзя судить об интеллектуальном уровне человека на основе его университетского произношения, а ведь этот миф когда-то подавлял представителей английского среднего класса. Ум и образованность далеко не всегда являются результатом обучения и знания классики.

Несмотря на все доводы и предположения Моэма, я такой, какой есть: человек – и простой, и сложный, со своими собственными представлениями, устремлениями, мечтами, желаниями и жизненным опытом. В общем, я есть то, о чем только что написал.

* * *

В Лондоне я неожиданно оказался в плотном кругу своих голливудских друзей, а мне хотелось изменений, новых событий и новых лиц. Я хотел крупно вложиться в бизнес под названием «быть знаменитостью». У меня была назначена только одна встреча – я должен был увидеться с Гербертом Уэллсом, а потом я был предоставлен самому себе и надеялся встретиться с другими интересными людьми.

– Я организовал для тебя обед в «Гаррик Клабе», – сказал мне Эдди Кноблок.

– Актеры, художники и писатели, – шутливо ответил я. – А где весь этот истинно английский набор? Где загородные усадьбы и частные вечеринки? Меня не приглашают?

Мне хотелось попробовать на вкус и эту сторону жизни. Я не был снобом, просто чувствовал себя любопытным туристом.

Атмосферу «Гаррик Клаба» создавали стены из темного дуба и старинные портреты, выполненными маслом. В этом сумрачном раю я встретился с сэром Джеймсом Барри, Э. В. Лукасом, Уолтером Хэккетом, Джорджем Фрэмптоном, Эдвином Лаченсом, сквайром Бэнкрофтом и другими блестящими джентльменами. Было довольно скучно, но я был невероятно тронут вниманием, которое оказали мне эти благородные люди.

Однако я чувствовал, что в этот вечер не все шло так, как хотелось бы. Когда столь блестящие персоны встречаются и проводят время вместе, ситуация требует легкого подобия близости друг к другу, а вот этого как раз трудно было достичь, тем более что чествуемый парвеню напрочь отказался от всяческих послеобеденных речей и славословий. Вполне вероятно, этого всем и не хватало. Во время обеда Фрэмптон, известный скульптор, попробовал было внести легкомысленное оживление в разговор, и это выглядело мило, но совершенно не вязалось с мрачноватой атмосферой клуба, вареной ветчиной и вязким пудингом.

В моем первом интервью английской прессе я наивно заявил, что приехал, чтобы вновь увидеть места, где проходило мое детство, вспомнить вкус копченого угря и сладкого пудинга.

В результате я ел пудинг в «Гаррик Клабе», в «Ритце», у Герберта Уэллса, и даже обед у сэра Филипа Сассуна закончился десертом, на который подали этот самый несчастный пудинг.

Но вернемся к обеду в «Гаррик Клабе». Вечер заканчивался, и Эдди Кноблок шепнул мне, что сэр Джеймс Барри приглашает нас на чашку чая в свои апартаменты на Адельфи-террас.

Апартаменты напоминали скорее ателье или студию – это был просторный зал с прекрасным видом на Темзу. В центре стоял большой круглый очаг с трубой, идущей к потолку. Барри подвел нас к окну, которое смотрело на узкую улочку с домами, до окон которых можно было дотянуться рукой, и сказал с сильным шотландским акцентом:

– Это спальня Бернарда Шоу. Когда я вижу там свет, то бросаю косточки от вишен или от слив прямо в окно. Если Шоу хочет поговорить, то открывает окно, и мы болтаем немного, а если нет, то выключает свет. Обычно я бросаю три косточки, и если нет ответа – закрываю окно.

На студии «Парамаунт» в Голливуде готовились к съемкам «Питера Пэна». Я сказал тогда Барри, что в кино «Питера Пэна» можно сделать интереснее, чем на сцене, и он со мной согласился. Ему особенно хотелось увидеть, как будет выглядеть на экране сцена с Венди, загоняющей маленьких фей веником в ствол дерева. В тот вечер он спросил меня:

– А зачем вы ввели эпизод сна в «Малыше», ведь он нарушает всю последовательность событий?

– На меня очень повлиял «Поцелуй Золушки», – откровенно признался я.

На следующий день мы с Эдди Кноблоком отправились в магазины за покупками, потом он предложил мне заглянуть к Бернарду Шоу. Мы не договаривались о встрече заранее.

– Давай просто зайдем к нему на минуту, – сказал Эдди.

И вот в четыре часа дня Эдди нажал на звонок входной двери на Адельфи-террас. Мы ждали, когда откроют дверь, и я вдруг почувствовал острый приступ паники.

– Слушай, давай в другой раз, – пробормотал я и бросился бегом на улицу.

Эдди бежал сзади и старался убедить меня, что все будет как надо. В итоге я встретился с Бернардом Шоу только в 1931 году.

На следующее утро меня разбудил телефон, звонивший в гостиной. Я слышал голос Эдди: «Алло, слышите меня? О, да. Сегодня вечером? Благодарю вас!»

Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Глава восемнадцатая