Книга: Моя удивительная жизнь. Автобиография Чарли Чаплина
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая

Глава тринадцатая

В те времена студия повидала много знаменитых посетителей. К нам приходили Мельба, Леопольд Годовский и Падеревский, Нижинский и Павлова.

Падеревский был полон шарма, но вот было в нем что-то буржуазное и напыщенное. Деталями его весьма впечатляющего облика были длинные волосы, строгие густые усы и маленький клочок бородки прямо под нижней губой, который, по-моему, выражал некие музыкальные амбиции. Во время его концертов, после того как гасили свет и воцарялась торжественная и благоговейная атмосфера, мне всегда казалось, что кто-то тихо подкрадется и уберет стул, когда Падеревский будет на него садиться.

Во время войны я встретил Падеревского в отеле «Ритц» в Нью-Йорке и с радостью поприветствовал, спросив, не приехал ли он к нам с концертами. С папским достоинством Падеревский ответил: «Я не даю концерты, когда нахожусь на службе у своей страны».

Он стал премьер-министром Польши, но я полностью согласен с Клемансо, который сказал следующее во время конференции по заключению постыдного Версальского договора: «Как получилось, что такой талантливый композитор и музыкант, как вы, опустился так низко – до роли политика?»

А вот великолепный пианист Леопольд Годовский был человеком простым, с хорошим чувством юмора. Он был невысоким, на круглом лице постоянно играла приятная улыбка. После концертов в Лос-Анджелесе Годовский снял здесь дом, и я был его частым гостем. У меня даже была привилегия – по воскресеньям я слушал музыку во время репетиций, и всегда поражался возможностям и технике игры, которые демонстрировали маленькие руки великого пианиста.

На студию приходил и Нижинский с другими артистами русского балета. Серьезный, удивительно прекрасный, с высокими скулами и грустными глазами. Он был похож на монаха, переодетого в цивильную одежду.

Нижинский появился на студии, когда мы снимали «Лечение». Он сидел за камерой и смотрел, как я работал над одним из самых смешных эпизодов нового фильма. По крайней мере, я так считал, но не Нижинский. Все вокруг смеялись, а он становился все грустнее и грустнее. Однако прежде чем уйти с площадки, Нижинский подошел ко мне, крепко пожал руку и сказал, что был просто поражен моей работой, и попросил разрешения прийти еще раз.

– Конечно, – сказал я, – буду рад вас видеть.

И вот два следующих дня Нижинский сидел и внимательно наблюдал за моей работой. В последний день я попросил оператора не заряжать камеру пленкой, зная, что в присутствии сумрачного Нижинского я просто не смогу сыграть хоть что-нибудь смешное. Тем не менее в конце каждого рабочего дня он благодарил меня, а напоследок сказал: «Ваша комедия – это балет, а вы – настоящий танцор».

Честно говоря, в то время я ничего не знал о русском балете, да и вообще ни одного спектакля не видел. И вот в конце недели меня пригласили на дневной спектакль.

В театре меня встретил Дягилев, активный и полный неиссякаемой энергии человек. Он сразу же извинился за то, что я не смогу посмотреть спектакль, который бы точно мне понравился.

– Очень жаль, что это не «Послеполуденный отдых фавна», – сказал он, – я думаю, что этот спектакль был бы как раз для вас. – Тут он быстро повернулся к помощнику и добавил: – А впрочем, скажите Нижинскому, пусть готовит «Фавна», сыграем его для Чарли после перерыва.

В первой части давали «Шехерезаду». Мне этот балет не понравился – в нем было слишком много суеты и слишком мало танца, а музыка Римского-Корсакова показалась несколько однообразной. Но следующий акт начался с па-де-де Нижинского. Когда он появился на сцене, меня словно током ударило. За всю свою жизнь я видел всего лишь нескольких гениев, и Нижинский был одним из них. Он был божественен, он гипнотизировал, он был мрачным странником из других, таинственных миров, каждое его движение было поэзией, каждый пируэт – полетом в неизведанное.

Он попросил Дягилева привести меня в свою уборную во время антракта. Я не мог вымолвить ни слова, да и никто не смог бы словами выразить восхищение этим великим искусством. Я тихо сидел в уборной Нижинского, наблюдая за отражением его загадочного лица в зеркале, а он готовился к роли фавна и накладывал круги зеленого грима на щеки. Нижинский пытался завязать разговор и задавал ничего не значащие вопросы о моих фильмах, а я отвечал односложно и невпопад. Прозвенел звонок, извещая всех о конце антракта, я сказал, что мне пора возвращаться в зал.

– Нет, нет, подождите, еще рано, – запротестовал Нижинский.

В дверь уборной постучали.

– Господин Нижинский, увертюра закончилась!

Я забеспокоился.

– Ничего, все в порядке, – ответил Нижинский, – у нас еще много времени.

Я не понимал, почему он вел себя подобным образом.

– Думаю, мне уже пора уходить.

– Нет-нет, пусть сыграют увертюру еще раз.

Наконец в уборную буквально ворвался Дягилев.

– Пора, пора, зал аплодирует!

– Так пусть подождут, у нас очень интересная беседа, – сказал Нижинский и продолжил задавать мне ничего не значившие вопросы.

Я был в полном замешательстве – мне на самом деле пора было возвращаться в зал.

Никто и никогда не пытался дать определение танцу Нижинского в «Послеполуденном отдыхе фавна». Он создал таинственный мир, в котором прятался, замирал и притворялся невидимым; он выглядел страстным сумеречным божеством на пути к пасторальной любви и ее великому волшебству. Все это Нижинский передавал без особых усилий – всего лишь несколькими простыми и легкими движениями.

Нижинский помешался шесть месяцев спустя. Я почувствовал признаки начинавшейся душевной болезни еще там, в уборной, когда он заставил зрителей так долго ждать своего выхода на сцену. Я стал свидетелем полета его ума из жестокого, измученного войной мира в совершенно другой – мир его собственных мечтаний и грез.

Высочайший талант – редкость в любом деле, и в искусстве тоже. Павлова была одной из тех, кому посчастливилось обладать таким талантом. Она всегда была безукоризненна и красива. Ее великолепное искусство было деликатным и воздушным, подобным легкому лепестку розы. Она начинала танец, и каждое ее движение становилось центром всемирного притяжения. В момент, когда она появлялась на сцене, мне всегда почему-то хотелось заплакать, независимо от характера ее героини.

Я познакомился с Пав, как называли ее друзья, когда она была в Голливуде, где снималась в одном из фильмов на студии «Юниверсал», и мы стали близкими друзьями. Увы, прошлые технологии кинематографа были не в состоянии запечатлеть высокий лирический характер ее танца, и ее великое искусство было потеряно для современного мира.

Как-то раз Российское консульство устроило официальный прием в честь Павловой. Я был в числе приглашенных. Мероприятие имело международный характер. Во время обеда было произнесено множество тостов и речей на французском и русском языках. Мне показалось, что я был единственным англичанином, приглашенным на банкет.

Передо мной с глубокой и прочувствованной речью выступил русский профессор, который так растрогался, что заплакал и, подойдя к Пав, горячо расцеловал ее. Я знал, что после этого мои слова потеряют всякий смысл, поэтому встал и сказал, что поскольку мой английский не позволит мне высказаться о великом искусстве Павловой, я буду говорить на китайском. Я начал говорить с сильным китайским акцентом, достигая крещендо, как это делал русский профессор, а потом принялся горячо целовать Павлову, причем превзошел в этом самого профессора, а потом накрыл наши головы платком и застыл, изображая длинный глубокий поцелуй. Публика стонала от смеха, и это хоть как-то понизило слишком высокий градус торжественности.

В музыкальном театре «Орфей» играла Сара Бернар. Она была далеко не молода и заканчивала свою карьеру, поэтому я просто не мог по-настоящему оценить всю силу ее таланта. Но вот когда в Лос-Анджелес приехала Элеонора Дузе, ни возраст, ни окончание карьеры не смогли затмить ее великолепный талант. Она приехала вместе с отличной театральной труппой из Италии. Перед ее выходом на сцене блистал молодой красавец-актер, покоривший сердца всех зрителей. Я сидел в зале и думал: удастся ли Дузе превзойти эту великолепную игру?

И вот из левой кулисы на сцену вышла Дузе, легко и свободно пройдя под аркой. Она на мгновение остановилась у рояля, на котором стояла ваза с букетом белых хризантем, и легко поправила цветы. В зале послышался шепот, и все мое внимание немедленно переключилось с молодого красавца на Дузе. Она не смотрела на других актеров, участвовавших в сцене, а просто продолжала заниматься цветами, добавляя в вазу другие, которые принесла с собой. Закончив, Дузе медленно пересекла сцену и села в кресло, стоявшее напротив камина. Казалось, все ее внимание было там, в пламени каминного огня. Всего лишь раз, один только раз она взглянула на своего молодого партнера, но этот взгляд был полон вселенской мудрости и печали. После этого она продолжала все так же сидеть у камина и греть свои прекрасные чувственные руки.

После страстного монолога молодого героя она заговорила в ответ, все так же глядя на огонь. В голосе не было ни наигранности, ни фальши, он шел из глубины страдающей души. Я не понял ни слова, но почувствовал, что на сцене играла величайшая актриса своего времени.

* * *

Констанс Колльер, ведущая актриса, выступавшая в паре с сэром Гербертом Бирбомом Три, должна была играть вместе с ним в фильме «Леди Макбет» компании «Триэнгл Филм Компани». Еще мальчиком я несколько раз видел ее на сцене Театра Его Величества, где она играла в спектакле «Вечный город». Там же она исполняла роль Нэнси в спектакле «Оливер Твист». Мне необыкновенно нравилась ее игра, и поэтому я испытал легкий трепет, когда, сидя в кафе «Левис», получил записку с приглашением присоединиться к Констанс Колльер за ее столиком. Это встреча стала началом нашей многолетней дружбы. Она была человеком с доброй душой и, как никто другой, чувствовала вкус жизни. Она обожала знакомить людей. И очень хотела, чтобы я познакомился с сэром Гербертом и молодым человеком по имени Дуглас Фэрбенкс, с которым, по ее мнению, у меня было много общего.

Сэр Герберт, как я полагаю, был старейшиной английского театра и одним из самых лучших его актеров, умевших воздействовать и на разум, и на эмоции публики. Его Феджин в «Оливере Твисте» был и смешон, и страшен. Он легко и безо всяких усилий создавал на сцене атмосферу небывалого напряжения. Для того чтобы вызвать ужас у публики, ему всего-то надо было шутливо ткнуть Артфула Доджера вилкой. Он великолепно чувствовал характер каждого своего героя. Примером может быть образ нелепого Свенгали – Герберт изобразил этот абсурдный характер, наделив его чувством юмора и поэтическим складом ума. Критики утверждали, что Герберт Три был подвержен некоторой манерности, и это так, но он ее превосходно использовал. Его игра была очень современной. Он переосмыслил трактовку «Юлия Цезаря». Так, в сцене похорон его Марк Антоний, вместо того чтобы обратиться к толпе с обычной страстью, говорит, глядя вдаль поверх голов, с явным цинизмом и едва скрываемым презрением.

Мне было всего четырнадцать, когда я видел Три во многих постановках, сделавших его знаменитым, и поэтому, когда Констанс организовала обед для сэра Герберта, его дочери Айрис и меня, я почувствовал сильное волнение. Мы должны были встретиться в номере Герберта в отеле «Александрия». Я специально опоздал, надеясь, что Констанс придет раньше и разрядит атмосферу, но когда сэр Герберт пригласил меня в свои апартаменты, то оказалось, что кроме него там был только кинорежиссер Джон Эмерсон.

– О, Чаплин, проходите, – сказал сэр Герберт. – Я так много слышал о вас от Констанс!

Он представил меня Эмерсону и объяснил, что они обсуждали некоторые сцены из «Макбета». Вскоре после этого Эмерсон ушел, а мною вдруг овладело непонятное стеснение.

– Извините, что заставил вас ждать, – сказал сэр Герберт, сидя в кресле напротив, – мы обсуждали сцену с ведьмой.

– А-а-м, да-а-а, – пробормотал я.

– Я подумал, что было бы гораздо интереснее накрыть шары сеткой и позволить им парить над сценой. Что вы думаете об этом?

– О-о-о… Это здорово!

Сэр Герберт сделал паузу и внимательно посмотрел на меня.

– Ваш успех просто феноменален, не так ли?

– Вовсе нет, – промямлил я извиняющимся тоном.

– Но вы известны всему миру, а в Англии и Франции солдаты поют о вас песни.

– Да что вы? – я попытался изобразить искреннее удивление.

Тут сэр Герберт снова сделал паузу и внимательно посмотрел на меня снова – на его лице отразились сомнение и опаска. Затем он поднялся и произнес:

– Что-то Констанс опаздывает, позвоню ей и узнаю, в чем дело. А вы пока познакомьтесь с моей дочерью Айрис.

Я почувствовал облегчение, потому что вдруг подумал, что с маленькой девочкой смогу на равных поговорить о школе и кино. Но в комнату вошла высокая девушка, державшая в руке длинный мундштук с сигаретой, и сказала довольно низким голосом:

– Как поживаете, мистер Чаплин? Думаю, я единственный человек во всем мире, который не видел вас на экране.

Я улыбнулся и кивнул.

Айрис была похожа на скандинавку – у нее были светлые, коротко стриженные волосы, вздернутый нос и светло-голубые глаза. Ей было чуть больше восемнадцати, выглядела она весьма привлекательно, и я чувствовал в ней некую светскую изысканность девушки, выпустившей первый сборник своих стихов в пятнадцать лет.

– Констанс все время говорит только о вас.

Я снова улыбнулся и кивнул.

Наконец вернулся сэр Герберт и сказал, что Констанс не придет, она задерживается из-за необходимости примерить новые костюмы, и мы будем обедать без нее.

Боже милостивый! Как я вынесу целый вечер с незнакомыми мне людьми! Эта мысль жгла мне мозг. В полном молчании я последовал за сэром Гербертом из номера в лифт.

Все так же молча мы спустились на лифте в ресторан отеля и так же молча сели за один из столиков, как будто только что вернулись с похорон. Эх, если бы они быстро принесли еду – это помогло бы мне избавиться от напряжения… Отец и дочь поговорили о юге Франции, Риме и Зальцбурге, поинтересовались, бывал ли там я, видел ли какую-нибудь работу Макса Рейнхардта?

Я виновато покачал головой. Три все смотрел на меня изучающе.

– Вам надо начинать путешествовать по миру.

Я ответил, что у меня пока не было на это времени, а потом продолжил:

– Послушайте, сэр Герберт, я так быстро стал знаменитым, что мне нужно время, чтобы привыкнуть к этому. Но когда мне было четырнадцать, я видел, как вы играли Свенгали, Феджина, Антония и Фальстафа, я смотрел ваши пьесы по нескольку раз, и с тех пор вы – мой самый настоящий кумир. Я никогда не думал о том, что вы живете не только на сцене. Вы всегда были для меня легендой, и этот наш с вами обед здесь, в Лос-Анджелесе, тоже кажется мне чем-то нереальным.

Три был несказанно тронут.

– Правда? – то и дело повторял он, слушая меня. – В самом деле?

С того вечера мы стали очень хорошими друзьями. Иногда он звонил мне, и втроем, Айрис, сэр Герберт и я, мы обедали вместе где-нибудь в городе. Иногда к нам присоединялась Констанс, и мы могли пойти куда-нибудь, например в ресторан «Виктор Гюго», просто поболтать, насладиться вкусным кофе и послушать немного сентиментальную камерную музыку.

* * *

Я много слышал от Констанс о Дугласе Фэрбенксе, его обаянии и таланте прекрасного «послеобеденного оратора». Мне не очень импонировали блестящие молодые люди, особенно если их называли прекрасными «послеобеденными ораторами». Тем не менее меня пригласили к Дугласу на ужин.

Позднее и Дуглас, и я рассказывали всем о том памятном вечере. Я попытался увильнуть от встречи и сказал Констанс, что заболел, но она и слышать об этом не хотела. Тогда я решил, что сошлюсь на головную боль и уйду пораньше. Дуглас же говорил, что он тоже сильно нервничал, и когда зазвенел колокольчик входной двери, быстро спустился в подвал и начал играть там в бильярд. Тем вечером началась наша дружба на всю жизнь.

Дуглас не зря был кумиром и любимчиком публики. Сам дух его кинокартин, пропитанный оптимизмом и надежностью, соответствовал американскому стилю, да и во всем мире они пришлись по вкусу многим зрителям. Фэрбенкс обладал чрезвычайным магнетизмом и обаянием, его уникальный задорный темперамент быстро передавался публике. Когда я узнал его поближе, то понял, что Дуглас обезоруживающе честен, он открыто признавался, что в душе он – самый настоящий сноб, которому нравится вращаться среди знаменитостей.

Дуг был неимоверно популярен, но великодушно восхищался талантом других и был весьма скромен в оценках собственных качеств. Он часто говорил, что вот Мэри Пикфорд и я – гении, а он – немного талантлив, и все. Конечно же, это было далеко не так, Дуглас был талантливым человеком и работал с размахом.

Он построил декорации для своего «Робин Гуда» на десяти акрах земли – настоящий огромный замок с земляными валами и подъемными мостами. Помню, как Дуглас с гордостью показывал мне тяжелый подъемный мост.

– Прекрасно, – сказал я, – великолепное начало для моей новой комедии – мост опускается, а я выпускаю кошку и заношу молоко.

У него было великое множество друзей – от ковбоев до королей, и во всех он находил что-то интересное и самобытное. Один из них – Чарли Мак, ковбой, бойкий и болтливый тип, – очень нравился Дугласу. Как-то во время обеда Чарли появился в дверях и сказал:

– Ну что же, неплохое местечко, Дуг.

Затем, внимательно осмотрев гостиную, он продолжил:

– Вот только вряд ли я доплюну от стола до камина!

После этого он присел на корточки и принялся рассказывать о жене, которая решила с ним «развесить», то есть развестись, по причине «глубости», то есть грубости.

– Послушайте, судья, у этой женщины в одном мизинце больше грубости, чем во всем мне. И ни одна милашка не хватается так часто за ружье, как моя ненаглядная. Она заставила меня прятаться за старым толстым деревом и изрешетила его так, что оно прозрачным стало!

Я подозревал, что все это фанфаронство было тщательно отрепетировано перед приходом к Дугу.

Дом, в котором жил Дуглас, раньше был тиром и представлял собой довольно некрасивое двухэтажное бунгало, стоящее в центре заросших кустарником пустынных холмов Беверли. От солончаков и полыни шел душный запах, от которого пересыхало во рту и щипало в носу.

Это были дни, когда Беверли-Хиллз представлял собой забытый всеми поселок, тротуары и пешеходные дорожки которого исчезали где-то в бесконечных полях. Улицы освещались фонарями с большими белыми плафонами, большинство которых, впрочем, отсутствовало в результате меткой стрельбы местных и заезжих пьянчуг.

Дуглас Фэрбенкс был первой кинозвездой, поселившейся в Беверли-Хиллз. Он часто приглашал меня к себе на уикенд. Ночью, лежа в кровати, я слушал визг и плач койотов, стаями собиравшихся у мусорных баков. Их трусливое подвывание почему-то напоминало мне звон маленьких колокольчиков.

В доме у Дуга всегда кто-то жил – это мог быть Том Джерати, сценарист, Карл, олимпийский чемпион, и пара ковбоев. Том, Дуг и я напоминали трех мушкетеров.

Иногда по воскресеньям Дуг организовывал вылазки в горы на лошадях, чтобы встретить там рассвет. Ковбои стреноживали лошадей, разводили костер и готовили на завтрак кофе, горячий хлеб и солонину. Мы сидели и смотрели на всходившее солнце, Дуг выглядел молчаливым и торжественным, а я шутливо ворчал о недосыпе и о том, что встречать восход надо с любимыми девушками, а не с ковбоями. Однако те ранние часы были необыкновенно романтичными. Кстати, Дуглас стал единственным из моих друзей, кто смог посадить меня на лошадь, несмотря на все мои жалобы и стоны о том, что люди слишком идеализируют это животное, которое на самом деле является весьма злобным, коварным и слабоумным.

В то время Фэрбенкс разводился со своей первой женой. По вечерам он приглашал друзей на ужин, среди них была и Мэри Пикфорд, в которую он был безумно влюблен. Они вели себя как испуганные кролики – будто боялись собственных чувств. Я все время говорил им, что вовсе не надо сразу жениться, а лучше пожить вместе, чтобы избавиться от такой страсти, но они и слушать меня не хотели. Я так сильно стоял на своем, возражая против женитьбы, что они пригласили на свадьбу всех, кроме меня.

Мы с Дугласом любили поговорить и пофилософствовать на различные темы, и я всегда настаивал на тщетности бытия. Дуглас же, наоборот, верил в предопределенность свыше и в особое предназначение человека. Подобные рассуждения почему-то всегда будили во мне настоящего циника. Помню, как однажды жаркой ночью мы забрались на верхушку огромного водяного бака, сидели и разговаривали, созерцая дикое величие Беверли. В небе загадочно мерцали звезды, ярко светила луна, а я говорил, что в нашем существовании нет никакого смысла.

– Смотри! – воскликнул Дуглас, широким жестом охватывая небеса. – Вот луна и все эти мириады звезд, ведь должно же быть объяснение всей этой красоте! Ведь это все не просто так существует в небе и вокруг. Это ведь только часть единого целого, и ты, и я – мы тоже принадлежим к тому, что существует вокруг!

Затем он вдруг резко повернулся ко мне, как будто какая-то важная мысль пришла ему в голову:

– Зачем тебе дан твой талант? Зачем ты снимаешь свои прекрасные фильмы, которые принимают миллионы людей в этом мире?

– А зачем ими распоряжаются Луис Б. Майер и братья Уорнер? – спросил я.

Дуглас только рассмеялся.

Дуглас был необычайно романтичной натурой. Иногда, оставаясь у него на уикенд, я просыпался в три часа утра от того, что на лужайке напротив гавайский оркестр исполнял серенады для Мэри. Это было прекрасно, но с этим было трудно мириться, поскольку меня лично это никак не касалось. Тем не менее это мальчишество делало его милым и обаятельным.

А еще Дуглас любил сажать на заднее сиденье своего открытого «кадиллака» пару овчарок или доберманов. Такие выходки доставляли ему искреннее удовольствие.

* * *

Постепенно Голливуд превращался в настоящую Мекку для писателей, актеров и многих других интеллектуалов. Сюда съезжались знаменитые авторы со всех концов света: сэр Гилберт Паркер, Уильям Дж. Лок, Рекс Бич, Джозеф Хергесхаймер, Сомерсет Моэм, Говернер Моррис, Ибаньес, Элинор Глин, Эдит Уортон, Кэтлин Норрис и многие другие.

Сомерсет Моэм никогда не работал в Голливуде, но его рассказы были востребованы. Обычно он жил здесь несколько недель до очередного отъезда на тихоокеанские острова, где он и писал свои знаменитые короткие рассказы. Как-то за обедом он рассказал Дугласу и мне историю Сэди Томпсона, которая была основана на реальных событиях и стала сюжетом его пьесы «Дождь». Я всегда воспринимал эту пьесу как некий эталон театрального действа. Преподобный Дэвидсон и его жена представлялись мне яркими характерами, даже более интересными, чем сам Сэди Томпсон. Как здорово великолепный Три смог бы сыграть преподобного Дэвидсона! Он бы показал его как внешне кроткого персонажа, но на самом деле жестокосердного, вкрадчивого и вселяющего страх.

Все это голливудское общество размещалось в пятисортном, громоздком и похожем на сарай сооружение под названием «Отель “Голливуд”». Оно вторгалось в окружающее пространство подобно обалдевшей незамужней сельской девице, которой улыбнулась удача.

Все номера сдавались как премиум-класс, и только потому, что дорога от Лос-Анджелеса до Голливуда была абсолютно непригодна для передвижения, а литературные знаменитости хотели жить исключительно в непосредственной близости от студий. Однако они выглядели здесь какими-то потерянными, как будто заблудились и пришли не по адресу.

Элинор Глин снимала в отеле две комнаты, одну из которых превратила в гостиную, покрыв подушки мягкой тканью в пастельных тонах и разбросав их по широкой постели, сделав из нее большую тахту. Именно здесь она и развлекала своих гостей.

Я познакомился с Элинор на обеде, оказавшись одним из десяти приглашенных. Мы намеревались встретиться в ее гостиной и после коктейлей отправиться в ресторан. Получилось так, что я пришел первым.

– Ах, – сказала Элинор, взяв мое лицо в ладони и внимательно вглядываясь меня, – дайте мне рассмотреть вас как следует. А вот это интересно! Я думала, у вас карие глаза, а они, оказывается, голубые!

В первую нашу встречу она показалась мне немного навязчивой, но постепенно мы стали хорошими друзьями.

Хоть Элинор и была ярким примером английской респектабельности, ее роман «Три недели» произвел фурор в эдвардианском обществе. Главный герой по имени Пол, молодой англичанин, получивший отличное воспитание, завел роман с королевой, став ее последним увлечением до замужества со старым королем. Понятно, что родившийся ребенок, наследник престола, оказался сыном Пола. И вот пока мы ожидали прихода других гостей, Элинор провела меня во вторую комнату, где на стенах были развешаны портреты молодых британских офицеров времен Первой мировой войны. Широко взмахнув рукой, Элинор сказала: «Все они – мои милые Полы».

Она сильно увлекалась оккультизмом. Помню, как Мэри Пикфорд однажды пожаловалась на усталость и бессонницу, мы все были тогда у Мэри в спальне. «Покажите мне направление на север», – скомандовала Элинор. После этого она нежно дотронулась до брови Мэри и несколько раз произнесла: «Теперь она быстро заснет!» Мы с Дугласом стали внимательно смотреть на Мэри, у которой немного дрожали веки. Позже она призналась нам, что ей пришлось притворяться спящей чуть ли не целый час, потому что все это время Элинор находилась в комнате и внимательно наблюдала за ней.

У Элинор была репутация человека, падкого на сенсации, но это было не так. На свете не было человека более уравновешенного, чем она. Ее любовные истории, которые она предлагала для съемок кинофильмов, были по-девичьи наивными – романтичные дамы возлежали на тигровых шкурах и щекотали мужественные щеки любовников своими длинными ресницами.

Трилогия, которую Элинор написала для Голливуда, была своего рода «времяуменьшительной». Первая часть называлась «Три недели», вторая – «Его час» и третья – «Ее момент». Третья часть содержала сложную, запутанную интригу, в которой была замешана одна неординарная дама, ее играла Глория Свенсон. Дама должна была выйти замуж за человека, которого она не любила. Все события происходили в тропических джунглях. Однажды дама в одиночку отправилась на конную прогулку и, увидев необычный цветок, решила спуститься с коня и рассмотреть его поближе. Как только она склонилась над чудом природы, на нее напала ядовитая змея и ужалила прямо в грудь. Глория прижала руки к груди и громко закричала, и этот крик услышал мужчина, которого она по-настоящему любила, – он совершенно случайно прогуливался невдалеке. Играл его импозантный Томми Мейган. Пробравшись сквозь заросли тропического леса, он быстро оказался на месте событий.

– Что случилось?

Она указала на ядовитого гада:

– Меня укусила змея!

– Куда?

Глория показала на грудь.

– Да это же самая ядовитая гадюка на свете! – закричал Томми, имея в виду, конечно, змею. – Быстрее, нужно срочно что-то сделать! Медлить нельзя!

До врача скакать и скакать, наложение жгута вокруг раны в данном случае являлось делом весьма интересным, но бессмысленным. Внезапно Томми подхватил несчастную, порвал на ней блузку, обнажив при этом белоснежные плечи, закрыл от вульгарного любопытства вездесущей камеры и стал высасывать яд из ранки, сплевывая кровь несчастной на землю. Короче говоря, дело кончилось тем, что дама вышла замуж за своего спасителя.

Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая