Она остановила машину у подъездной дорожки и нажала кнопку звонка, даже не пытаясь проверить, подойдёт ли её старый ключ. Оливия, конечно, считала Юлиана слишком ленивым для таких «мужских дел», как смена замков, не говоря уже о том, чтобы рискнуть проделать это самому с его двумя левыми руками. Но с другой стороны… что она вообще теперь знала о своём почти бывшем муже? Может, его показательный кризис среднего возраста загнал его не только в объятия двух юных утешительниц, но и на курсы домашнего мастера? Она не собиралась унижаться: ковыряться с ключом в скважине, чтобы обнаружить, что путь обратно — в их общую жизнь, в то, что когда-то было домом в Кладове, — теперь закрыт и буквально.
Господи, ну открой же…
Пришлось позвонить второй раз. Лишь тогда в коридоре вспыхнул свет, и Юлиан распахнул дверь. Оливия заранее приказала себе: никакой сентиментальности. Но запах — родной, до тошноты знакомый — пробил эту броню за долю секунды. Тёплое дерево в прихожей, кожаная куртка на крючке и, наконец, древесная нота его лосьона после бритья затянули её в прошлое, словно в воронку. Сколько раз она входила сюда — счастливой, измученной, полной надежд, с температурой, в слезах, сонной, взвинченной? Сколько всего видел этот порог? Юлиан перенёс её через него в дождливую брачную ночь; здесь она клеила Альме пластырь со «Щенячьим патрулём» на разбитую коленку. Здесь он срезал забытый ценник с платья, в котором она, почти в панике, мчалась на экзамен. Этот дом наполняли гости; курьеры приносили мебель и картины, которые они выбирали вместе, чтобы сделать его своим.
А теперь?
Почти всё выглядело так же, как в те времена, когда она поздно возвращалась из университета. Юлиан встретил её своей безупречной, рекламной улыбкой, от которой всегда пахло зубной пастой. На нём был знакомый домашний костюм, и он раскинул руки, будто между ними ничего не случилось. Будто сейчас скажет: «Смотри, что я тебе приготовил», — и всё вернётся на круги своя.
— Привет, — произнёс он.
Он заметно похудел. Ну конечно. Ради своих Ханни и Нанни.
И… неужели на его лице косметика?
Тщеславный павлин замазал круги под глазами консилером — чтобы выглядеть моложе, свежее, бодрее.
— Где Альма? — спросила Оливия и, не дожидаясь приглашения, протиснулась мимо него.
Он молча указал наверх.
И тут она совершила ошибку: по пути к лестнице бросила взгляд в гостиную. У дивана — того самого, из чьей щели ровно четыре месяца назад она вытащила второй телефон мужа, — стояли две женщины. Две причины, по которым этот телефон вообще появился. Если бы той ночью Оливия не спустилась за водой, она, возможно, и по сей день ничего бы не знала. Но в тишине раздался короткий «пинг», прозвучавший в доме как сработавшая сигнализация. Она никогда не забудет, как выдернула из диванной складки чужой аппарат и увидела на заблокированном экране сообщение.
Сначала разум пытался её спасти: фотография двух женщин с обнажённой грудью, целующихся взасос, — это наверняка спам. Даже когда она прочла подпись: «Мы ждём тебя, Юлиан», — что-то внутри ещё цеплялось за неверие.
Она не осознала этого до конца даже тогда, когда растолкала мужа, и он, не выбирая выражений, сонно, но прямолинейно, признался, что влюбился. И что хотел бы, чтобы у него хватило смелости сказать ей об этом раньше.
Если быть честной, Оливия не понимала этого до сих пор. Интрижку для поднятия самооценки она ещё могла бы как-то объяснить. Но что должно твориться в голове у взрослого мужчины, чтобы променять десятилетие совместной жизни на двух жующих жвачку фитнес-фанаток с неоновыми ногтями?
— Привет, — сказали они в унисон, словно отрепетировали. Видимо, так здесь теперь здоровались. Внешне — полные противоположности: Линда, темноволосая, коротко стриженная, на голову ниже Оливии; Сина — высокая блондинка с длинными волосами. Но одеты они были как близнецы: чёрные легинсы, белые оверсайз-блузы и кроссовки цвета Барби.
Оливия смерила их ледяным взглядом и не удержалась:
— Ого. Ещё не в постели? Или завтра в школе отменили уроки?
— Оливия, пожалуйста, — резко сказал Юлиан.
Она обернулась. Его улыбка испарилась.
— Серьёзно? — спросила она. — В супермаркете, когда они покупают сигареты, у них наверняка просят паспорт. Надеюсь, ты тоже попросил.
— Мы как раз уходим! — бросила Линда, подхватывая льняную сумку — то ли искусную подделку, то ли неприлично дорогой бренд. Оливия готова была поспорить, что выписка по кредитке Юлиана быстро прояснит этот вопрос.
— Скоро увидимся, — выдохнула Сина, обращаясь к Юлиану.
За её спиной раздались звуки поцелуев — короткие, влажные, — и Оливия возненавидела себя за то, что кровь мгновенно бросилась в лицо.
Почему мне стыдно за его мерзость? — думала она, поднимаясь по лестнице. И всё же она снова и снова ловила себя на том, что ищет вину в себе, следуя терапевтическому правилу: в проблеме всегда виноваты двое, но изменить ты можешь только одного — себя.
До этой секунды внутри всё дрожало от тревоги, злости, горькой тоски и стыда. Но стоило ей войти в детскую, как она шагнула в иное пространство — тихое и правильное.
Едва она переступила порог, у плинтуса вспыхнул ночник. Датчик движения поймал её, и в мягком свете она увидела Альму. Та спала в знакомой с младенчества позе: на боку, одна нога вытянута, другая согнута; левая рука вывернута назад, будто во сне она пыталась дотянуться до чего-то за спиной. Одеяло сбилось.
Оливия выскользнула из сапог. Обычно она снимала обувь внизу, но сегодня этот жест показался ей слишком домашним, слишком «как раньше» в присутствии Юлиана. На цыпочках она подошла к кровати. На тумбочке стоял прозрачный куб размером с кубик Рубика — оргстекло с флуоресцентной голограммой внутри: папа, мама и Альма, обнявшиеся так крепко, словно так будет всегда. Трёхмерный снимок из лучших времён. Альма увидела рекламу и выпросила этот китч на свой шестой день рождения. Оливия тогда боялась: тяжёлая, угловатая вещь, ещё поранится. Но Альма полюбила подарок так сильно, что таскала его повсюду. «Черепокол», — смеялся Юлиан. «Этим можно не только орехи колоть».
Во время их суматошного переезда Альма оставила куб здесь. Теперь, увидев его, она наверняка захочет забрать его с собой, и Оливии придётся каждый вечер смотреть на их прошлое, законсервированное в янтаре, на тумбочке дочери.
Пусть. Лишь бы Альма была счастлива. И снова здорова… а сейчас, увы, это было не так. Она вспотела: на нахмуренном лбу выступили крошечные капельки. Оливия достала из сумки салфетку и бережно промокнула ей лицо. Перед этим проверила ладонью: жара вроде бы нет, хотя под веками у Альмы подрагивали ресницы, а губы нервно шевелились во сне.
— Тс-с… — прошептала Оливия, гладя её по коротким, тонким волосам, которые только-только начали отрастать после химиотерапии.
Это бессилие — невозможность сделать что-то ещё, кроме как стоять в полумраке и гладить её по голове, — подступило слезами к горлу.
— Тс-с… — повторила она.
Оливия наклонилась ниже, чувствуя у уха тёплое, влажное дыхание дочери. Её ухо почти касалось губ Альмы. Губ, которые едва заметно шевелились.
И вдруг — Оливия скорее ощутила, чем увидела, — Альма открыла глаза.
— Мама? — она приподняла голову и моргнула.
— Я здесь, — сказала Оливия своим мягким, профессионально-успокаивающим голосом и снова провела рукой по её волосам.
— Мне было так холодно, — виновато пробормотала Альма и медленно села. — Я не смогла до тебя дозвониться, а папа…
— Всё хорошо. Спи, — тихо возразила Оливия. — Прости, что разбудила.
Но Альма всё равно включила лампу, и комната наполнилась тёплым, сливочным светом. Она протянула руки к матери, как делала раньше, когда требовала поцелуй на ночь, прежде чем мама погасит свет и прикроет дверь, зная, что Альма будет тайком читать комиксы под одеялом или слушать Spotify в темноте. Только теперь она не отпустила её. Вцепилась в Оливию, как утопающий в спасательный круг.
— Мама? — её голос, и без того тонкий, как папиросная бумага, сейчас звучал особенно ломко.
— Да, родная?
— Почему ты мне врала?
Оливия сразу поняла, о чём речь. Годами она искала подходящий момент. Ночами лежала без сна, споря с Юлианом: когда, как, и стоит ли вообще. Она всё откладывала — до тех пор, пока не случилась самая страшная из катастроф, и Альма не заговорила сама.
— Почему вы не сказали мне, что я приёмная?
Бах.
Вопрос ударил, как захлопнувшаяся дверь сейфа.
Оливия зажмурилась — от стыда и от ярости.
Юлиан, как ты мог?
Рассказать Альме правду в одиночку, без её ведома, без согласия, было предательством куда большим, чем его двойная измена.
— Солнышко… потому что это ничего не меняет. Я твоя мама. И неважно, что…
— Нет, важно, — перебила Альма. И была права. — Если бы было неважно, вы бы не делали из этого тайну.
— Да. — Оливия с трудом сглотнула. И снова, в этот проклятый, бесконечный день, почувствовала, как наворачиваются слёзы. — Правда в том, что мы боялись. Солнышко, я всё ещё боюсь. Прямо сейчас.
— Чего?
— Что ты перестанешь меня любить. Что не сможешь любить меня так, как любят настоящую маму.
— Но почему? — спросила Альма с той обезоруживающей простотой, на которую способны только дети.
Оливия почувствовала вкус соли на губах — значит, она всё-таки плакала.
— Ты очень на меня злишься? — спросила она.
— Нет. Я просто хотела услышать это от тебя… а не от…
— От кого? — спросила Оливия, хотя ответ был до боли очевиден.
— Мне обязательно говорить? — Альма виновато опустила глаза, и лицо Оливии стало строгим.
— Что мы договаривались насчёт хороших и плохих секретов?
Альма закатила глаза.
— Ма-а-ам… мне было три, когда ты придумала эту дурацкую песенку.
— И она до сих пор работает. Хорошие секреты мы храним, а плохие — рассказываем.
Альма вздохнула — по-настоящему, по-детски сердито.
Оливия склонила голову, вгляделась в тёмные, всё ещё усталые глаза дочери и спросила твёрдо, но тихо:
— Кто?
Она была уверена, что услышит: «Папа».
— Дедушка Вильгельм.
— Что?.. — Сердце Оливии пропустило удар, а затем забилось вдвое чаще.
Это было невозможно. Хотя бы потому, что Вильгельм давно умер.