Прежде чем говорить о личном вкладе Горбачева в историю окончания холодной войны, необходимо ознакомиться с тем, как объясняют эту историю ученые – историки, политологи, специалисты по международным отношениям. Одно из авторитетных объяснений принадлежит теоретикам так называемой школы реализма, существующей на Западе. Они считают, что холодная война завершилась благодаря тому, что к середине 1980-х гг. соотношение сил в мире резко сдвинулось в пользу США и Запада. По мнению этих аналитиков, в условиях, когда советская экономика буксовала, у СССР не оставалось иной альтернативы, кроме отказа от имперских притязаний и поиска соглашений с западными державами. Как только кремлевские руководители осознали, что им не удастся восстановить благоприятный для них баланс сил, они начали идти на уступки и пытаться завершить холодную войну.
Концепция «реалистов» построена на серьезном упрощении. Даже если в Кремле осознавали, что Советский Союз проигрывает Западу, из этого не следовало, что единственная возможная политика – уступать и сдаваться. В советской, да и в любой другой политической системе, дистанция между реальностью и ее восприятием, а тем более практическими выводами для руководства, нередко довольно велика. Вместе с тем «реалисты» правы в одном: к середине 1980-х гг. кремлевские руководители действительно поняли, что нужно менять политику и необходимо пойти на серьезные перемены.
Самым опасным для мирового сообщества, да и самого СССР, было бы решение стареющего советского руководства пойти на «последний и решительный бой». В 1981–1884 гг., наблюдая за «агрессивным» поведением администрации Рейгана, Юрий Андропов и маршал Дмитрий Устинов не исключали возможности принятия чрезвычайных мер: мобилизации экономики и всего общества в режиме военного времени для сохранения «стратегического паритета» с США в гонке вооружений всех видов. И хотя неясно, как далеко Кремль был готов зайти в этом направлении, тревога, которую внушал Рейган, наряду с желанием любой ценой удержать стратегическое равновесие, подталкивали к опасной эскалации. Даже Горбачев, придя к власти, некоторое время вслед за Андроповым считал, что пока Рейган сидит в Белом доме, договориться с американцами невозможно.
Еще одним вариантом развития событий могло стать одностороннее, постепенное сокращение советских вооруженных сил, вроде того, что проводилось кремлевским руководством в первые годы после смерти Сталина и означало не отказ от противостояния Соединенным Штатам, а «передышку», которая давала возможность советской экономике оправиться от бремени военных расходов. Такой подход, в отличие от силового варианта, мог быть совместим с политикой реформ советской системы в сторону модернизации и постепенной децентрализации с сохранением в руках партийного руководства рычагов в ключевых областях социальной и экономической жизни. Многие аналитики в Вашингтоне вплоть до 1989 года полагали, что Горбачев нацелен именно на такой сценарий. И действительно, Горбачев высказывался в этом духе на заседаниях Политбюро в 1986 и 1987 гг. Подобным подходом проникнуты и положения новой советской военной доктрины о «разумной достаточности».
Третий путь – достижение «полюбовного соглашения» с Западом на основе взаимного сокращения вооружений. Этот вариант среди прочих предлагался к осуществлению еще Максимом Литвиновым в конце Второй мировой войны и получил развитие после смерти Сталина. Никита Сергеевич Хрущев и Леонид Ильич Брежнев называли такой подход принципом «мирного сосуществования» и придерживались его, несмотря на все неудачи и провалы в советско-американских отношениях. Такая стратегия почти не отличалась от «реальной политики» Никсона – Киссинджера начала 1970-х гг. Целью этой стратегии было сберечь основные компоненты и атрибуты советской империи, в том числе стратегический паритет с Соединенными Штатами, зарубежных союзников СССР, влияние на коммунистические и «прогрессивные» группировки и сети за рубежом. По словам Черняева, в первые годы своего пребывания у власти Горбачев верил, что мирное сосуществование диктуется «здравым смыслом», и что социализм и капитализм «могут сосуществовать, не вмешиваясь в дела друг друга».
Можно спорить о том, в какой мере та или иная стратегия могла быть реализована. Но мало кто обращал внимание на то, что Горбачев не проводил систематически ни одну из них. В то время как политики на Западе и его коллеги в Политбюро считали, что он остановил свой выбор на политике «мирного сосуществования» или решил взять «передышку», на деле он занимался чем-то совершенно иным – менее понятным. Об отсутствии последовательного политического курса говорят задним числом и некоторые сторонники Горбачева, и его критики, которые начали твердить об упущенной возможности для СССР пойти «по китайскому пути».
Второе и самое популярное на Западе – для многих очевидное – объяснение окончания холодной войны строится на тезисе о кризисе советской системы и неизбежности краха Советского Союза. Печальное состояние советской экономики и экологии, ухудшение качества повседневной жизни, так называемый брежневский застой, наряду с назревающими глубокими проблемами многонационального государства, – все это проявилось в 1980-х гг., особенно в сравнении с экономическим и информационно-технологическим развитием США, Западной Европы и некоторых азиатских стран. В 1985 году СССР мог считаться сверхдержавой лишь в военном отношении, но не в экономической, технологической и других сферах. При Горбачеве состояние советской экономики и финансов не улучшилось, а начало стремительно ухудшаться. Кое-кто с американской стороны, в том числе госсекретарь Джордж Шульц и ведущий эксперт ЦРУ Роберт Гейтс, считали, что советское руководство идет на односторонние уступки только под давлением углубляющегося внутреннего кризиса. Поэтому, считали они, США вовсе не должны идти навстречу Горбачеву, нужно воспользоваться слабостью СССР.
Советские источники подтверждают, что еще до прихода Горбачева к власти, при Андропове и Черненко, руководители советского государства осознали, что политика разрядки и обуздание гонки вооружений может помочь больной советской экономике. Горбачев, казалось бы, только развил эту логику, когда он начал говорить на Политбюро, что Советский Союз не выдержит очередного раунда гонки вооружений и должен любыми путями искать выхода из конфронтации с Соединенными Штатами.
В то же время объяснение окончания холодной войны как советской капитуляции под грузом внутренних проблем при ближайшем рассмотрении не вяжется с очень многими фактами и обстоятельствами. Тяжелейший экономический, финансовый и государственно-политический кризис начал стремительно развиваться в Советском Союзе только в 1986–1989 гг. в результате и под влиянием политики Горбачева, его действий в одних областях и непоследовательности и промедления в других. Два момента особенно бросаются в глаза. Во-первых, Горбачев не сумел создать опору своим реформам среди прагматических элементов единственного реально правящего класса СССР – партийно-хозяйственной номенклатуры. Вместо этого начиная с 1988 года он пытался вызвать к жизни новые политические силы и движения, одновременно отстраняя номенклатуру от управления экономикой и обществом и подрывая сам аппарат централизованного управления. Во-вторых, Горбачев, пока он еще был безраздельным хозяином партийного аппарата и имел все рычаги власти, не использовал эту власть для проведения непопулярных, но совершенно необходимых финансово-экономических мер, прежде всего реформы цен и сокращения государственных субсидий. Вместо этого он способствовал стремительному демонтажу той самой авторитарной системы, которая дала ему возможность начать реформы сверху. Сам Горбачев и его сторонники утверждали, что именно аппарат и система мешали проведению в жизнь его реформ. Но внимательный анализ показывает, что дело не в саботаже аппарата, а в самих экономических реформах. Они были основаны на социалистической утопии, которая не могла быть реализована, поэтому даже те в высших эшелонах власти, кто первоначально поддерживали Горбачева, не понимали, куда он ведет экономику и страну. А в конце 1988 года Горбачев и вовсе устранил партаппарат от управления экономикой, не создав на смену ему эффективных регуляторов. Все это породило в 1988–1989 гг. хаос и прогрессирующий коллапс экономики одновременно со стремительным обострением инфляции и бюджетного дефицита. Можно спорить, был или не был СССР безнадежно больным, но средства, предложенные Горбачевым для его «лечения», привели к быстрому ухудшению финансово-экономического состояния страны, пока оно не оказалось на грани полного развала.
До 1989 года, то есть до начала радикальных политических реформ, Советский Союз еще мог сохранять внешнюю респектабельность, своего рода «потемкинский» фасад, и с этих позиций договариваться с Соединенными Штатами о взаимной деэскалации напряженности и гонки вооружений. В 1989 году эта ситуация в корне изменилась: предпринятые Горбачевым структурные реформы, отодвигавшие партийный аппарат от управления экономикой и политической жизнью страны, привели в действие центробежные силы внутри советского общества, которые в итоге вышли из-под контроля Кремля. Возникла поистине революционная ситуация: кризисные явления приняли обвальный характер, буквально захлестнули и парализовали политическое руководство. Мировая и советская перестроечная пресса подробно освещала растущую в стране нестабильность. В результате СССР уже не мог вести себя на международной арене как сверхдержава. У Кремля уже не было не только желания, но и возможности оказывать помощь своим союзникам в странах социалистического лагеря. Утеряв почти все силовые позиции, советское руководство все более было вынуждено полагаться на добрую волю западных, прежде всего американских политических лидеров.
Есть и другие моменты, которые противоречат мнению о том, что кризис советской системы как таковой вынудил Горбачева покончить с холодной войной в невероятной спешке и на условиях Запада. Во-первых, поведение советского руководства на переговорах с США начало меняться еще в начале 1987 года, до того, как начался финансово-экономический обвал. Во-вторых, Советский Союз при полной поддержке Горбачева и Шеварднадзе, продолжал оказывать многомиллиардную помощь Кубе, Сирии, Эфиопии, Вьетнаму и другим союзникам в странах третьего мира. Эта помощь не прекратилась в 1989–1990 гг. и даже в начале 1991 года, когда советская казна была практически пуста. Американцы требовали от Горбачева, чтобы тот прекратил помогать Кубе, а некоторые московские радикально настроенные публицисты даже предлагали наладить отношения с врагами Кастро – кубинскими эмигрантами в Майами. Однако Горбачев на это не пошел, хотя подобные шаги могли бы принести ему политические дивиденды в США.
Многие на Западе, в том числе и ученые, убеждены, что СССР не подлежал реформированию, и крах старой советской системы нельзя было предотвратить. Однако китайские реформы 1980-х годов показали, что контролируемая трансформация послесталинской советской модели в авторитарное государство с рыночной экономикой была возможна, и а неизбежные социально-политические потрясения можно было взять под контроль. Разумеется, разговоры об упущенной возможности пойти по «китайскому пути» не учитывают многих фундаментальных отличий между СССР и Китаем. В то же время заслуживает внимания то, с какой быстротой многие партийные аппаратчики, директора советских предприятий и хозяйственная часть коммунистической номенклатуры воспользовались приватизацией государственной собственности и встроились в рыночный капитализм в первые годы правления Б. Н. Ельцина. Одно это заставляет усомниться в утверждениях Горбачева о том, что партийная номенклатура была монолитной силой в роли «механизма торможения» перестройки. Один из аналитиков, симпатизирующих Горбачеву, признал, что партийная верхушка «была готова в любой момент послать весь этот марксизм-ленинизм к черту, если только это поможет сохранить иерархические позиции и продолжить карьеру, что она потом почти вся целиком и сделала». Горбачев, напротив, пытался строить «демократический социализм», где не было места корпоративным интересам старого правящего класса. Тем самым он не захотел и не смог опереться на эти кадры, желающие и способные перестроить экономику в сторону рынка – но при этом и в собственных интересах. Вместо этого генсек-реформатор апеллировал к советской интеллигенции, видя в ней главного союзника в построении иллюзорного «демократического социализма», но, к его разочарованию, эта интеллигенция очень скоро радикализировалась и повернула огонь сокрушительной критики против самого Горбачева. В результате растущий саботаж недовольной и отставленной от дел номенклатуры, с одной стороны, и радикализм интеллигенции – с другой, быстро смяли тот политический «центр», на который, по идее, рассчитывал опереться Горбачев в своих реформах. И чем больше Горбачев терял поддержку у себя в стране, тем больше он зависел от признания и помощи руководителей стран Запада.
Третье объяснение окончания холодной войны заключается в том, что советское руководство сменило идейные установки. Ряд авторов видят смену идеологических вех как следствие долговременной эрозии коммунистической идеологии. Другие считают, что эта смена произошла только в результате революционной, «обвальной» гласности 1987–1989 гг. Ряд исследователей посвятили свои работы изучению «нового мышления». Особую роль, по их мнению, сыграл отказ от марксистско-ленинских положений о классовой борьбе и неизбежности деления мира на два лагеря. Американский политолог Роберт Инглиш после многочисленных интервью со сторонниками «нового мышления» пришел к выводу, что новый взгляд на окружающий миропорядок начал зарождаться в среде партийных интеллектуалов и образованных аппаратчиков еще в 1940–1950-х гг. Другие авторы считают, что Горбачев усвоил идеи «нового мышления» из внешних источников, в общении с западными партнерами и либерально мыслящими советниками и помощниками.
Идеи играли громадную роль в изменении советского поведения на международной арене после 1985 года. Но уже тогда бросалась в глаза странная особенность правления Горбачева: он воспринимал идеи слишком серьезно. Приверженность идеям и принципам, прежде всего абстрактным идеям «перестройки», занимала чрезвычайное место в горбачевской системе приоритетов. Теоретизирование и идеальные принципы оказались для Горбачева чуть ли не важнее текущих выгод от переговоров с западными странами, и даже важнее, чем интересы государственной безопасности, как бы их ни трактовать. Таким образом, опять получается, что сами по себе идеи играли меньшую роль, чем историческая личность, которая их усвоила и поставила во главу угла своей деятельности.
Против самодостаточности идеологического фактора в окончании холодной войны говорит и возможность других сценариев демонтажа коммунистической идеологии в СССР. Во-первых, этот демонтаж мог бы протекать не так стремительно и в большей степени контролироваться сверху. В 1988 году Горбачев и его помощники, как известно, позволили гласности в средствах массовой информации вырваться из-под партийного и государственного контроля. То что Хрущев грубо остановил осенью 1956 года, теперь развивалось в обвальном режиме: все многолетние рамки и границы «дозволенного» рухнули. В результате шквала разоблачительных и критических публикаций и телевизионных программ произошла стихийная радикальная ревизия всей советской истории, всей коммунистической идеологии и всей внешней политики. В 1988–1989 годы многие интеллектуалы пришли в политику, а политики подпали под эйфорию гласности. Десятилетия цензуры и привычной лжи сменились страстным желанием выкрикнуть слова правды. Часть советской интеллигенции – писатели, журналисты, телеобозреватели – стали выразителями недовольства самых широких масс и одновременно просветителями этих масс по многим вопросам, которые никогда не обсуждались публично. Отбросив официальные трактовки, перестроечные интеллектуалы начали пропагандировать версии советской истории, особенно истории сталинизма, почерпнутые из самиздата, а нередко – из западных публикаций. Ряд публицистов эпохи гласности возложили на Советский Союз исключительную ответственность за развязывание холодной войны, а политику США трактовали исключительно как реакцию на советский империализм и угрозу тоталитарной экспансии. Более консервативный подход к истории (который мы наблюдаем в Китае) был отметен Горбачевым и его главным идеологом А. Яковлевым. Главный творец перестройки, похоже, сам отчасти радикализовался под влиянием гласности, которую он позволил. Некоторые дипломаты также поддались этому настроению. В конечном счете и внешняя политика СССР стала заложницей революционного пересмотра прошлого, прежде всего пересмотра сталинских репрессий и холодной войны.
Отказ от старой идеологии мог бы развиваться в прагматичном ключе по модели «реальной политики», в основе которой лежали бы не высокие принципы, а более приземленные и ясные представления о государственных интересах. В 1984 году после встречи с Горбачевым премьер-министр Великобритании Маргарет Тэтчер пришла к выводу, что «с ним можно иметь дело». Тэтчер особо отметила, что Горбачев процитировал слова лорда Палмерстона: «Нет постоянных союзников, но есть только постоянные интересы». Однако советская политика в 1988–1991 гг. по своей сути забыла про заповедь Палмерстона: идеалистические принципы заняли место «постоянных интересов», мессианские ожидания заменили стратегию. Летом – осенью 1987 года Горбачев написал книгу «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира», где предлагал новый миропорядок, основанный не на интересах, а на идеалах справедливости и демократии. Вместо всемирной революционно-имперской идеи, которой руководствовалась советская внешняя политика до Горбачева, Генсек предложил не менее глобалистскую, мессианскую идею, где «перестройка в СССР только часть некой всемирной перестройки, рождения нового миропорядка». В этом миропорядке СССР претендовал ключевую реформаторскую роль.
Из новых идеологических принципов вовсе не обязательно вытекал полный отказ от применения силы и проекции силы на международные отношения. Для предшественников Горбачева, от Сталина до Андропова, а также для большинства членов горбачевского Политбюро в 1985–1988 гг. реализм во внешней политике всегда был синонимом силы. «Соотношение сил» и судьба державы были для них не менее, если не более, важны, чем любой из постулатов коммунистической идеологии и принцип «классовой борьбы». С точки зрения «державных» интересов требовалось любой ценой сохранить государство. Горбачев не только отверг коммунистические постулаты, но вместе с ними и всю послесталинскую логику советских геополитических интересов. В отношении Восточной Европы он пошел гораздо дальше – к принципиальному отказу от роли силы и любого вида вмешательства. Более того, то же самое он исповедовал даже внутри Советского Союза в отношении республик и автономий, составлявших советскую федерацию.
Даже в рамках «нового мышления» можно было действовать совершенно иначе, чем действовал Горбачев в области внешней и внутренней политики. Можно разделять весь набор этих идей и в то же время расходиться с Горбачевым в вопросе о том, когда начинать радикальные политические реформы и как проводить их, не ставя государство под угрозу полного распада. Для большинства политических деятелей идеи – лишь инструменты в достижении целей и решении задач. И чтобы понять, как идеи влияют на историю, следует внимательнее присмотреться к тому, как они формируются и используются теми людьми, которые их провозглашают. Если говорить о Горбачеве, то он взял на себя явно утопическую и непосильную задачу, когда попытался реформировать СССР и сформировать новый мировой порядок, исходя из высоких принципов «нового мышления».
Вряд ли во всемирной истории найдется еще один пример, когда государственный деятель с такой готовностью поставил бы на карту все, включая геополитическое положение своей слабеющей сверхдержавы и собственное политическое будущее, ради воплощения глобальной этической программы. Даже Ленин, который оставался героем Горбачева по крайней мере до конца 1989 года, не был готов пойти на риск потери государственной власти в 1918 году во имя разжигания «мировой революции», а вместо этого заключил «позорный» Брестский мир с кайзеровской Германией. Горбачев поступил наоборот – пожертвовал властью, сохраняя верность «новому мышлению». В марте 1988 года в газете «Советская Россия» появилось «письмо» некоей Нины Андреевой, ленинградской преподавательницы, которая с позиций сталинизма и русского шовинизма критиковала гласность и защищала «героическое прошлое», прежде всего время Сталина. Многие в партаппарате, в том числе и секретарь ЦК Егор Лигачев, расценили эту публикацию как сигнал к консервативной коррекции, как на исходе 1956 года или в 1968 году после вторжения в Чехословацию.
Это был поворотный момент. К этому времени Горбачев решительно отказался от андроповского курса на консервативную модернизацию, и бесповоротно вступил на путь рискованных радикальных экспериментов как в идеологии, так и в политике. Во время споров, разгоревшихся на заседаниях Политбюро по поводу письма Андреевой, генсек четко обозначил свои приоритеты и выступил резко против зажима гласности. Этот выбор вызвал раскол в окружении генсека, и этот раскол со временем только усиливался. Члены Политбюро, работники аппарата ЦК КПСС, люди на высоких государственных постах в большинстве своем опасались, что утратят контроль над обществом и окажутся на обочине политической жизни страны. Стали раздаваться голоса о том, что Горбачев хочет разрушить и пустить на ветер все, что построили его предшественники. Председатель КГБ Виктор Чебриков предупредил Горбачева о возможном шоковом воздействии потока разоблачительных материалов о недавнем прошлом страны на умы советских людей. Он заявил: «Должны быть кремлевские тайны. Их никто не должен знать. Человек умирает и с ним умирает эта тайна. Понимаете? Кстати, если посмотреть опыт других государств, то они очень строго к подобным делам относятся. У них есть установленные сроки: какой материал через 30 лет публиковать, какой – через 50 лет, а некоторые материалы прямо идут в архив с грифом „публикации не подлежит“… Это элементарный порядок, существующий в международной практике. И мы должны его придерживаться». Егор Лигачев, опасавшийся поворота к радикализму, впервые заговорил о будущей судьбе коммунистического блока: «Допустим, мы как-то переживем, выдержим эти нападки, но ведь есть социалистические страны, в мире существует коммунистическое движение – как быть в этом случае?! Не развалим ли мы эту мощную поддержку, всегда существовавшую вместе с нашей социалистической страной? История становится политикой, и, прикасаясь к ней, мы должны думать не только о настоящем, но и о будущем».
Горбачев ответил на сомнения коллег упреками в паникерстве. Ему пришел на помощь Шеварднадзе, который заявил, что «примитивизм, интеллектуальная ограниченность не позволили Н. С. Хрущеву довести до конца линию XX съезда партии». По мнению министра иностранных дел, коммунистическое и рабочее движение стало фикцией, и нечего опасаться нанести ему урон. Шеварднадзе с пафосом заключил: «Возьмите Болгарию, возьмите бывшее руководство Польши, возьмите обстановку в Германской Демократической Республике, Румынии – это разве социализм?»
К весне 1989 года даже ближайшим соратникам Горбачева стало очевидно, что пересмотр советской идеологии и истории, начатый сверху, вызвал обвал всей политической системы. Горбачев перестал контролировать события как за рубежом, так и в собственной стране. В мае 1989 года Анатолий Черняев с тревогой записал в своем дневнике: «Внутри растет тоска и тревога, ощущение кризиса горбачевской идеи. Он готов далеко пойти. Но что это означает? Любимое его словечко – „непредсказуемость“. А скорее всего мы будем иметь развал государства или что-то похожее на хаос».