Пошли первые слухи о создании альтернативного, независимого Интернета в России.
Грозят отдельным Интернетом моей испуганной стране. Одни насмешничают: где там! Другие верят. Я – вполне. Ведь мы не первый год стремимся огородить себе дыру, в которой нету экстремизма, а есть сплошное кремлин ру. Вся наша квазисовременность, основа, стержень и зерно таятся в слове «суверенность», читай – отдельность от всего. Мы не приемлем общих истин. Нас окружил сплошной фашист. Есть русский мир, и он воинствен. Есть русский дух, и он душист. Вот мир, где нету Pussy Riot, а лишь церковная среда; тот мир, где власть не выбирают, а просто любят навсегда; духовно скрепный, жаропрочный, российский Иерусалим, отдельный мир с отдельной почвой, с отдельным воздухом своим, где все скупее год от года поток дозволенных щедрот, где занял место кислорода чистейший сероводород! И как когда-то комиссары вели в отдельный кабинет – так нас, в порядке Божьей кары, введут в отдельный Интернет. Врагам заморским всех расцветок ответит пафосный изгой: у вас вон так – у нас вот этак. Мы не плохой, а мы другой. Российской сути не затронул глобальный вызов ни один. Своих физических законов мы никому не отдадим. Влиянье Запада развеяв, мы заявляем все как есть: любовь – удел растленных геев. Наш лозунг – ненависть и месть. Смиренный труженик – скотина, прекрасен алчный паразит. Что дышит жизнью – нам противно, но все, что гибелью грозит, для сердца нашего таит неизъяснимы наслажденья, как пишет главный наш пиит, гонимый властию с рожденья. Отдельный свет, отдельный климат, мух суверенные рои… Пускай чужие нас покинут, зато останутся свои.
Люблю я этот дух расстрельный, хотя расстрелов как бы нет; но как назвать тебя, отдельный и суверенный Интернет? Тебя, властями разрешенный, бесцветный, плоский, точно жесть, всего излишнего лишенный, хотя излишне все что есть? Безмолвны правящие крабы. Я сам названье подберу: уместно, кажется, тебя бы назвать любовно – «Крошка Ру». Звучит, по-моему, неплохо. Прямая связь с текущим днем: такая грозная – но кроха, такая страшная – но гном, самой себе всегда мешая, себя безбожно колотя, такая, в сущности, большая, такое, в сущности, дитя…
Ты отразишь нам так, как надо, к печали всех еще живых, Россию мини или нано, страну в пределах нулевых – страну бессилия и гнева, доносных жалоб и телег, где шаг направо и налево уже считается побег. И мужикам, и местным бабам страшна и тягостна она, зато впервые по масштабам своим начальникам равна.
Мне рассказывал Марголит, кинолюб и киновед: «Правду, если пан позволит, осознал я в двадцать лет. Я поехал в Закарпатье – отдыхать, диплом кропать, – жили там родные братья: пятьдесят и сорок пять. И один служил в солдатах, был серьезен и сердит, – а другой в пятидесятых был посажен как бандит. Одного служить призвали на другой конец земли, а другого в партизаны темной ночью увели – ночью вьюжной, лесом зимним, батьке с маткой пригрозив, и поди ты возрази им: это ж тоже как призыв! Ну – без долгого занудства – всем положен свой предел: дембельнувшийся вернулся, отсидевший отсидел, – все срастется по живому, кровь родная – не пустяк. Мать старается по дому, братья ладят кое-как, – только каждый раз на праздник (майским днем, ноябрьским днем) дом гудит от песен разных, на родном и не родном. Два братка единой крови затевали пир горой: первый что-то пел на мове, строевое пел второй… Поменять бы их местами, сливши в это решето, – что, они б иными стали? Просто пели бы не то… Вот тогда я понял, Дима, возвращаясь из Карпат: все взаимозаменимо и никто не виноват».
Так-то так. И я легко бы, хоть и с ношею в груди, все грехи родной утробы унаследовал, поди, и родись я не в развале, а в разгар кровавых лет, – я бы шел, куда призвали, не осмелясь молвить «нет». Но и в мирную эпоху скудных жил, тупевших жал, – я бы вслух царю Гороху никогда не возражал. Есть инерция гражданства, опасения семьи – я бы вряд ли удержался, записался бы в свои. Мне, жильцу народной гущи, чья родня насквозь честна, – как-то более присуще быть в составе большинства, без глумливого злорадства, с верой в предков и авось… И не я его чурался, а оно меня того-с.
Не еврей, чужак скорее (и при чем бы тут еврей? Есть такие, блин, евреи – отдохнет гиперборей!), я избавлен от соблазна лидерства на букву «п» и не склонен всяко-разно растворять себя в толпе. Мне хвалиться как бы нечем: я не строил свой Икстлан, не собою я отмечен и не сам себя изгнал. Хоть в Донецке, хоть в Луганске, хоть под сенью чуждых крыл – я б скитался по-цыгански, по-турецки говорил, ни на норде, ни на юге не найдя себе страны: в этом нет моей заслуги, но и нет моей вины. Чуть вскипит родная каша – тянет в гущу, но куда ж? Я бы впал в ряды «Крымнаша»: Крым-то ваш, да я не ваш. Не кумир, не царь, не гений, – от воспетых в унисон коллективных преступлений я заведомо спасен. Ни по Фрейду, ни по Марксу (кои, в сущности, равны) я рожден любую массу наблюдать со стороны.
И когда они закончат – так сказать, почуяв дно, – змей, чушейчат-перепончат, снова сплавится в одно. Позабудутся проклятья, стихнет пылкое вранье, запоют родные братья – тот свое, а тот свое. И, с сердечным перебоем чуя новый их режим, – я останусь чужд обоим, как и прежде был чужим, не надеясь объясниться и развеять общий бред.
В этом, собственно, граница.
А другой границы нет.
На днях сказала Ольга Голодец,
Что двум третям родного Китеж-града
Образованья высшего не надо:
Им некуда его буквально деть-с.
Кругом ругают Ольгу Голодец —
Мол, вуз открыт не всем, а только трети;
В России очень много значат дети.
А я скажу, что Ольга молодец.
В стране, где правит Ольга Голодец,
Избыточен мятущийся затворник,
А нужен скотник, плотник, дворник, шорник,
И швец, и жнец, и на дуде игрец.
Так думает и общий наш отец,
Что Западу показывает зубы, —
Иначе бы зачем держать ему бы
В вице-премьерах Ольгу Голодец?
Как уверяет Ольга Голодец,
У нас в образованье специальном
Достигнут рост, и в смысле социальном
Оно тебе полезнее, юнец.
Оно твоих возможностей венец,
Спасенье от душевного разлада.
Быть слишком умным здесь уже не надо,
А надо быть как Ольга Голодец.
Я думаю, мечтает лишь подлец
Укрыться в вузе как бы между прочим —
Лишь бы не стать солдатом и рабочим,
Как призывает Ольга Голодец;
Всяк русский по призванию боец,
И обсуждать вопрос давно решенный
Способен чуждый прихвостень, лишенный,
Как говорили в древности, яец.
Мы сузим речь до дюжины словец,
Мы даже анатомию исправим —
Лишь внутренние органы оставим
Вокруг горячих, преданных сердец.
Из книг нужней всего Молоховец;
Мы скажем «Нет!» заморским медицинам,
Поскольку идеальным гражданином
Является, естественно, мертвец.
Во внешний мир я больше не ездец:
У них теракты сплошь, перевороты,
И мне спокойней там, где кремлеботы
И патриоты типа Голодец,
Где мэр Собянин – властелин колец —
Покрыл Москву раскопами и пылью,
Где я привычен к сладкому бессилью
И кантри-стилю Ольги Воронец.
В стране царит духовный голодец.
Вчерашние кошмары стали нормой.
Мне видится она железной формой,
А в ней дрожит духовный холодец.
Решится лишь разнузданный гордец
Заканчивать свою балладу матом —
Но как я рад, что в языке богатом
Так много рифм на слово «Голодец»!