Глава 3. Колодец
Живи, звучи, не поминай о чуде, —
но будет день: войду в твой скромный дом,
твой смех замрет, ты встанешь: стены, люди,
все поплывет, – и будем мы вдвоем.
В. Набоков
Вот и получилось, что он сделал именно то, о чем всегда думал с усмешкой, когда слышал, что так поступают другие мужчины: практически пристал к женщине на улице. Не успев свернуть на нужную набережную, они так и стояли на углу, щурясь от вездесущего солнца, оба несколько взбудораженные – каждый по-своему. Собственно, Савва откровенно держался за голову, не пожелавшую просто простодушно принять тот факт, что загадка, мучившая его прадеда с восемнадцатого года до смертного одра, оказалась так просто, словно походя, разгаданной. Олененок-Оля, надо же…
– Меня так мама называет, – стеснительно объяснила эта женщина. – А так-то я Ольга, конечно…
– Савва, – автоматически представился он и, как обычно, добавил, чтобы избежать дальнейших недоразумений: – Нет, это не сокращенное от Савелий, это мое полное имя, такое же, как у того прадедушкиного друга.
– А у вас в городе дома разноцветные, – вдруг сказала Ольга и так радостно улыбнулась этому факту, будто именно сейчас прозрела. – Как жаль, что я продам монету, на эти деньги сразу улечу домой, и так ничего толком здесь и не увижу…
Какое ему, в сущности, дело? Антикварный через два дома, пройти пятьдесят метров, проследить, чтоб ее опять не объегорили, да и попрощаться спокойно… Вот так вот взять и попрощаться? С Олененком?! На душу разом накатил такой страх, что Савва, себя не помня, чуть не схватил ее за руку ниже локтя, как хватают человека, чтоб отдернуть от мчащейся машины. В последний момент удержавшись, он беспомощно пролепетал:
– А вам обязательно так срочно улетать? В смысле, я хотел сказать… Я подумал, что вы могли бы… То есть, конечно, если необходимо… Но… – и он позорно сбился, ожидая, что женщина сейчас проницательно улыбнется (ах, этот их проклятый взгляд насквозь, когда чувствуешь себя как на рентгене!) и скажет, что ее на чертовом краю света ждет не дождется грозный муж.
Инстинктивно он глянул ей на правую кисть и с непонятным облегчением убедился, что ни обручального – ни любого другого – кольца нет, хотя и понимал, что это не дает никакой не то что исчерпывающей, но и просто достоверной информации.
– Меня вообще не должно было быть в Петербурге, – серьезно сказала Ольга. – Я здесь оказалась по ошибке.
– Господи помилуй, как можно из Владивостока прилететь в Петербург по ошибке? – искренне изумился Савва.
– Меня обещали здесь встретить в аэропорту и… в общем, устроить… Но кое-что пошло не так, я осталась в чужом городе почти без копейки и продала серьги, чтобы хоть в хостеле койку взять. Если б не эта монета, мне бы пришлось деньги у мамы просить, а это… совсем неудобно, – бесхитростно объяснила она.
– А монету, стало быть, на всякий случай с собой захватили? Это вы правильно! – похвалил Савва и вдруг заметил, что новая знакомая вмиг порозовела – не только лицом, но и шеей, и той маленькой частью груди, которая виднелась в разрезе голубого платья.
«Сперла она, что ли, где-то этот червонец?» – закономерно задался вопросом Савва и тут же поймал себя на мысли, что, будь это даже и так, он не чувствует ни тени осуждения, – всяко надо как-нибудь выпутываться, если тебя какая-то сволочь подставила. Он встряхнулся и взял инициативу в свои руки:
– Пойдемте попробуем продать ее подороже, а там посмотрим…
В этом салоне Савву тоже хорошо знали, любя и обхаживая как постоянного покупателя несерьезных, но дорогих безделушек, поэтому в его торжественном присутствии никто и не думал облапошивать явно неопытную женщину, которую он привел, – и вскоре она уже прятала в бумажник кругленькую сумму. Помочь-то он ей помог – но в эти секунды по всему телу пробежала нервная дрожь: сейчас она просто перейдет в соседнее здание банка, сунет деньги в банкомат, тут же достанет смартфон и купит билет, не считаясь со стоимостью, благо теперь может себе это позволить… Вот она уже, улыбаясь, идет к выходу… Сейчас поблагодарит и… И все. В глазах потемнело. Он следовал за Ольгой, повернувшей обратно к Измайловскому, не отставая ни на шаг, отчаянно ища слова, чтобы задержать, не отпустить, заинтересовать хоть чем-нибудь, – и все казалось надуманным и жалким, как и собственная персона – потасканной, облезлой и никчемной… А она посмотрела влево и сказала, вроде и ему, но как сама себе:
– Оказывается, у того собора купола действительно синие, а звезды – золотые. Правильно я почувствовала, когда его первый раз увидела.
Савва уже забыл, в который раз до глубины души удивляется за последние полчаса, с тех пор, как познакомился с этой женщиной.
– В каком смысле? – глупо спросил он.
– В таком, что я целых три дня не различала цвета – все видела черно-белым, как в старом кино. А потом они вдруг словно прорезались – еще в том магазине, где мы с вами встретились. Как-то сразу, – просто рассказала Ольга. – И теперь я вижу, как раньше… Нет, пожалуй, даже лучше, насыщенней, честное слово. Будто окно помыли… в душе́, – и улыбнулась так светло, что Савва, полностью сбитый с толку всем происходящим, вдруг очень ясно понял, что монету она не украла.
– У вас что-то случилось? – тихо спросил он, уже зная, что не обидит ее непрошеным вторжением в личное. – Что-то чрезвычайное?
Она медленно кивнула. Савва решился:
– М-может… Мы выпьем с вами кофе? Или чай, как вам будет угодно… Вон кафе… И вон там… И там… Вы так легко разгадали загадку – ну, с олененком… Для меня это по-настоящему важно. Я вам очень благодарен, и… – обычно он вел себя с дамами совершенно непринужденно, так что теперешнее мямленье поражало его самого.
Оля открыто и широко улыбнулась и сказала:
– А я – вам. Конечно, пойдемте пить кофе. Я так давно уже не пила нормальный кофе – еще с Владивостока. Я очень рада.
– Да?! – он тоже обрадовался, как старшеклассник, и, с облегчением подхватывая ее под локоток, повел через улицу на зеленый свет.
Окно, у которого они устроились за узким столиком друг напротив друга, было так огромно и чисто, что создавалось впечатление неподвижного присутствия в стремительном, многоцветном человеческом потоке, который словно уважительно обтекал их.
Савва думал, что деликатно выспросит и выслушает Ольгу, а на деле оказалось совсем иначе: произошел странный мягкий толчок в сердце, и что его вызвало – Бог весть. Может быть, глаза ее, что были одного цвета с платьем, – яркие, как будто доверчивые, но точно хранившие волнующую тайну и оттого полные невысказанной печали; а может, его собственное одиночество, вроде бы давно привычное и любимое, естественным образом завершало очередной круг; или вообще все было не так – а просто понравилась красивая грустная женщина, позволившая немного ей помочь, – взял и потерял голову – влюбился, короче, старый дурак – почему бы нет? Но только он утопил маленькую горячую чашечку кофе в своих больших чутких ладонях, испытующе глянул в милое осунувшееся лицо женщины напротив – и заговорил сам. О далеком, исполненном ледяного сияния крае, где нежились на сиреневых льдинах под голубоватым солнцем полярные медведи и обитали люди неслыханного мужества, о суровом героизме которых он все детство тайком читал ночами толстые, еще его отцом растрепанные книги. И о том, как детская завороженность этой страной ослепительной романтики не позволила ему твердо остановить, не пустить туда своего красивого и несчастного Макарушку. «…И всего через несколько месяцев она просто развалилась, та вовсе не сиреневая, а… не важно, какая – гнусная – льдина, а самолет, который их оттуда увозил, – он ведь не в синее – не такое, как ваше платье, Оленька, – небо взлетал, а совсем в черное, потому что ведь – полярная же ночь… и… и… не взлетел… А гроб привезли только осенью уже – закрытый, и невестка даже не сообщила, потому что “какая разница, все равно ведь ничего не видно”. И с тех пор я медали мог делать только чужие, заказные – холодные… Какие медали? Ну да, я и не сказал: я медальер. И я, кажется, знаю, чем задержать вас, чтоб вы передумали и не улетали вот так сразу и насовсем. Хотите, я сделаю вам медаль? Личную, единственную, памятную? Такую тяжелую, основательную и красивую, что приятно в руки взять? Вы же не думаете на память о Петербурге привезти с собой пошлый набор открыток и магнит на холодильник? А можете получить что-то настоящее, особенное, какого ни у кого никогда не будет! С вашим портретом, с любой достопримечательностью, какая вам нравится! Если никто не умрет во Владивостоке оттого, что вы не окажетесь там завтра, то зачем вам так мчаться туда? Оставайтесь, Бога ради, – только слово скажите, нет, просто кивните, – и остальное я возьму на себя. Решайтесь, Олененок, или я пойду и брошусь в Фонтанку. Да – вон с того моста».
Савва очнулся, как вынырнул, заново посмотрел на застывшую во время его сбивчивого монолога Ольгу, и ему на миг показалось, что все было ошибкой, наваждением, – и сейчас она его успокаивающе погладит по руке, пожалеет, назовет «бедняжечкой»… Напряжение вмиг спало, и, борясь с остаточным трепетом, Савва быстро решил: в этом случае он просто встанет и молча выйдет из кафе, оставив позади весь сегодняшний морок, – а на той стороне улицы по-прежнему солнце; выговорился – и хорошо, значит, нужно было. Дома два заказа ждут. Он беззащитно смотрел на женщину и ждал рокового слова.
– Нет, – сказала Ольга. – Никто не умрет. Если еще не умер. Но не думаю. Хотя на всякий случай проверю, – и деловито достала из сумки телефон.
Кто-то там все-таки собирался помирать, но, кажется, не собрался, – это единственное, что понял Савва из ее слов, но испытал от них настолько явное облегчение, что поразился – как мог до этого момента нести на плечах такую тяжесть! Он почувствовал себя опомнившимся Сизифом, сбросившим проклятье, который, в очередной раз упустив у вершины свой камень, решил не кидаться следом, а сесть на горку и покурить. Савва выдохнул и увидел, что Олин телефон, оказывается, выключен; она с улыбкой вернула его к жизни – настолько, что тот сразу залился какой-то странной, смутно знакомой песенкой. Оля послушала и сказала в трубку: «Мама, я думала, ты уже успокоилась и поняла, что не произошло ничего страшного…» Трубка в ответ разразилась длинной трескучей речью, которую Савва, конечно, не разобрал, зато наблюдал, как меняется выражение милого Олиного лица – от слегка виноватого – через раздраженное – к почти возмущенному. Спич из Владивостока закончился двукратным визгливым: «Немедленно!!!», которое расслышал не только он, но и юные влюбленные, разом обернувшиеся из-за соседнего уставленного десертами столика. Губы Ольги побелели, и он почти физически почувствовал, какого невероятного усилия стоило ей тихо произнести три ужасных слова. Союз, частицу и глагол. «И не подумаю…» – почти прошептала она и жестоко, будто мечтая задушить гадюку, сдавила, вырубая, телефон. Потом она подняла на Савву глаза, исполненные точно такого же облегчения, какое еще целиком владело им.
– Да, я могу еще побыть в Петербурге и… и с вами, – сказала она просто. – А медаль… О, я очень хочу себе такую медаль! Только я ведь… Я ведь не какая-нибудь знаменитость! Как у меня может быть именная медаль?
– Если б вы знали, для кого за последние тридцать лет мне случалось отливать именные медали… – содрогнулся Савва, припоминая некоторых заказчиков. – Вы бы поняли, что сделать ее для вас – это честь и счастье. – Помедлив, он добавил задумчиво: – И освобождение… Что бы вы хотели на ней видеть, кроме себя самой? – сказал – и обрадовался открывающейся чудесной перспективе так, что даже сердце заныло.
Он приготовился к ее долгим размышлениям и сомнениям – Адмиралтейство? Ростральная колонна? Петропавловка? Атланты какие-нибудь? А может, бригантина с алыми парусами? – но Оля вдруг выпалила:
– Двор-колодец. Среди крыш. Но не совсем обычный. Я нарисую! – и она вновь полезла к себе в сумку, надо полагать, за блокнотом и ручкой.
Савва остановил ее:
– Не стоит сейчас. Нам с вами в любом случае придется много рисовать на первом этапе – и уж лучше этим буду заниматься я как специалист. Но дело в другом: мне потребуется сделать достаточно много ваших фотографий – с освещением, все как положено. Мы посмотрим их на компьютере и выберем ту, которая пойдет на аверс. Потом создадим эскиз, будем вместе просматривать его, доводить до совершенства в специальной трехмерной программе… И это все у меня в мастерской – недалеко здесь, у Московского, на 5-й… – Он вдруг смутился так, как никогда не смущался с красивыми – но бесповоротно чужими – заказчицами. – Надо, чтобы вы пришли туда и вообще – ну, сотрудничали со мной. Вы… вы готовы? – с надеждой спросил он.
– Конечно, – пожала плечами Ольга. – Это ведь очень интересно. Я никогда ничего подобного не делала.
Когда они уже выходили и Савва пропускал женщину в дверях, ему вдруг пришло в голову странно пошутить:
– Вы так просто идете ко мне домой – а я ведь случайный знакомый, в сущности… Вы не боитесь, что я маньяк? Серийник какой-нибудь? И сейчас вас заманиваю?
Она обернулась, не перешагивая порог, подняла к нему серьезное светлое лицо – и сказала с убийственной логикой:
– Нет. Вы рассказали про… про то, как все случилось с вашим сыном. Вы… Вы хороший.
Савва поймал в себе летучую мысль, что когда-нибудь в похожей ситуации он наклонится к ней и поцелует. «Неужели со мной еще может такое случиться?» – спросил он себя, ступая на теплый асфальт.
До близкого дома шли неожиданно долго. Он вовсе не планировал никакого мальчишеского лукавства с намеренным выбором кружного пути – просто само так вышло.
– Вон там, справа, видите – старинное здание? Это моя школа, я там восемь лет проучился, пока в Серовник не сбежал… Теперь это гимназия, а при царе было просто Реальное училище номер два… Жаль, закрыта сейчас, а то бы я вам показал остатки той еще красоты… На третьем этаже над кабинетом географии (помню мордатую такую географичку) в мое время еще сохранялась рельефная надпись: «Рисовальный классъ» – с твердым знаком… Эти окна в бельэтаже справа – мой первый класс, я в 80-м пошел в школу… Меня записали в 1 «Б», нашу учительницу звали Нина Алексеевна – нервная женщина была, но хорошая: ярилась – это да, но не пакостила… Столовая и сейчас в подвале, а от нее можно было прокрасться по черной лестнице прямо на чердак. Однажды нам повезло, и он оказался незапертым, а там… Там, представляете, были навалены друг на друга старинные парты. Настоящие! Мы стали крышки откидывать – а на них изнутри надписи, чернилами написанные или просто ножиком вырезанные, и рисунки неприличные… Совсем как у нас… Но даты! Я сам видел: 1904-й, 1908-й… Честное слово! Мне тогда казалось, что это Бог весть какая седая древность, а теперь-то понимаю, что авторы тех надписей и рисунков в те минуты спокойненько могли в соседнем скверике на солнышке старые косточки греть… – вдохновенно рассказывал Савва.
– Вы любили учиться? – едва успела вставить Ольга. – С такой любовью о школе говорите…
– Это я задним числом, – повинился он. – А вообще – с тройки на четверку перебивался. По-настоящему любил я только лепить – вы увидите – и авторитетов не признавал. Но лепку в школе не проходят… А хуже всего у меня химия шла, хотя учительница была нормальная тетка, как сейчас помню – Инна Леонидовна…
И немедленно ожил в лицах недавний (хотя какое там – лет восемь-девять галопом проскакало!) показательный эпизод, когда Савва – взрослым, вальяжным, состоявшимся – заглянул с мороза в родную школу и, узнав в канцелярии, что Инна Леонидовна – единственный учитель, уцелевший с восьмидесятых на своем посту, по широкой парадной лестнице, не утратившей бронзовых ручек на перилах, поднялся на второй этаж, где помнил химический кабинет так, словно лишь вчера был выгнан вон из класса за мелкое хулиганство. Он стоял еще на ступеньках, когда на площадку вышла та самая химичка – совершенно за четверть века не изменившаяся, чуть ли не в том же темно-синем костюме с белой отделкой. Оторопев от причуд местной машины времени, он пролепетал непослушным языком: «З-здр-равствуйте…» – и растерянно поклонился, как в церкви под благословением. Учительница окинула его суровым взглядом из-под очков (тут он вспомнил, что раньше их не было, и немного успокоился – значит, все-таки не временной портал) и отрывисто произнесла: «Ты! Ты у меня учился! Но я не помню твою фамилию!» Он мелко затрясся, как у доски: «Да, да… Инна Леонидовна… Только вот боюсь, что я… что я – худший ваш ученик…» – «А-а! Барш!» – немедленно вспомнила она.
– А я как раз работаю в школе, – сказала вдруг Ольга.
– Боже мой, неужели вы учитель? – инстинктивно испугался Савва, и, когда она, коротко рассмеявшись, ответила, что трудится секретарем, у него словно очередная гора с плеч свалилась. – Нам туда, через переход, – радостно показал он и уверенно предложил спутнице калачиком руку, под которую она, ни секунды не колеблясь, продела свою.
А дома, пока Ольга с очевидным интересом осматривалась в его высокой сумрачной гостиной среди мебельно-технической эклектики трех столетий, Савва метнулся на кухню в поисках хоть какого приемлемого для дамы угощения – и сразу же издал радостный клич, обнаружив в морозилке полкило сливочного пломбира в коробке.
– Мы будем пить кофе глясе! – восторженно доложил он, являясь с находкой в комнату, где удобства ради кофемашина давно уж стояла рядом с компьютером.
И они пили кофе. И второй стакан, и третий. Потом Савва привычно выставил свет и сделал несколько снимков Оли в фас, в профиль и вполоборота, улыбаясь просто от счастья видеть и слышать эту таинственную прекрасную женщину и решительно отгоняя упорную, навеянную врагом человеческим мысль: мол, вот улетит она навсегда – а у тебя хоть фотографии останутся… Мягчели за высокими окнами вечерние краски, старое золото перетекало в опаловую июльскую синеву, самоцветная река бессонного Московского проспекта постепенно замедлялась, словно и машины устали, и светофоры… А они все чертили – голова к голове – тот самый придуманный Олей для реверса медали глубокий кирпичный колодец средь питерских крыш, и, отнимая у Саввы карандаш, она все тщилась изобразить странное, к углу прилепившееся окошко, похожее на увечную мандариновую дольку…
– Такие для Петербурга нехарактерны! – отбивался непонятливый художник. – Прямоугольное, темное ляжет естественней!
– Только такое! – сдвигала тонкие брови упрямая заказчица. – И пусть оно светится!
Когда, наконец, эскиз был одобрен и мороженое доедено, Савва с удовлетворенной усталостью отъехал на кресле от стола.
– А на компьютер уж завтра вечером выведем, это не так легко… – сказал он и робко добавил: – После того как по городу погуляем… Да? – в нем бурно зрела идея задержать Олю у себя еще хоть на какое-то время, вывести их общение из рамок пусть и творческого, но почти делового, а для этого… надо просто взять и пригласить ее в святая святых – бывший прадедушкин, а ныне – собственный кабинет-мастерскую, куда доступ имели только проверенные «свои».
– Хотите посмотреть некоторые мои работы? И еще много всего интересного? – спросил он, искренне волнуясь, и добавил про себя: «Ну вот и проверю. По крайней мере, буду знать, чтоб потом, если что, – не так больно…»
Оля с энтузиазмом закивала.
– Тогда прошу, – он распахнул перед ней одну дверь, потом вторую, включил свет, посторонился, пропуская вперед, и уж не удивлялся тому, что сердце колотится как ненормальное.
Женщина решительно шагнула вперед и почти сразу оказалась в центре бывшей кладовки, перед самым столом, стояла, с улыбкой оглядываясь, цепляясь загорающимся взглядом за одно, за другое… Савва мигом успокоился, не заметив в ее взгляде ничего отторгающе-разочарованного – дескать, тесно, пыльно и похоже на будуар старой девы… Он представил, как восхитится сейчас Ольга удивительными «штуками» из его драгоценной коллекции, и уже предвкушал, как станет сейчас показывать их по очереди, то осторожно сажая ей на ладонь эмалево-изумрудную со слюдяными крылышками и всеми положенными прожилками глазастую стрекозу, то давая почувствовать кончиками пальцев колючки крошечного серебряного ежика с коралловым яблоком-добычей…
Савва уже протянул было руку к сокровищам, желая привлечь к ним внимание, но Ольга вдруг громко вскрикнула – и схватилась за щеки обеими руками, безумно глядя на стену с фотографиями.
– Я их знаю… – срывающимся голосом произнесла женщина. – Это они… Те самые…
Он проследил за ее взглядом почти с метафизическим ужасом. Хотя и следить, наверное, было ни к чему. Он и так откуда-то безошибочно знал, на какую именно фотографию она потрясенно смотрит, постепенно охватываемая даже внешне заметным трепетом.
Савва сделал единственно возможное: быстро шагнул к ней, деликатно и крепко обнял за плечи, усадил в дедулино кресло, пододвинул себе табуретку из угла и сказал, как мог твердо и нежно:
– Оля, расскажите мне все, пожалуйста. Теперь ваша тайна нужна, кажется, не только живым, но и… и мертвым. То есть тем, кого мы так называем…
Она быстро-быстро закивала, не отнимая рук от лица:
– Хорошо, хорошо, только… Только вы мне все равно не поверите… Со мной случилось то, чего вообще не бывает…
– Если бы вы знали моего прадеда… Чудотворца в своем роде… – сказал, усмехнувшись, Савва. – Вы бы поняли, что я способен поверить чему угодно.
Оля выпрямилась, стараясь взять себя в руки:
– Тогда мне придется начать с Владивостока и собственной глупости…
* * *
Савва имел не детскую веру в чудеса, свойственную недобитым романтикам, но зрелое непреложное знание: они происходят. Иногда хитро замаскированные под счастливое «стечение обстоятельств», а иногда и явные, дерзко входящие в противоречие с извечными законами природы. Он наблюдал их – с пониманием и уважением – и не искал приемлемых объяснений. Просто иногда внезапное тепло обливало сердце: вот опять! – и ложилась на душу новая тайная зарубка. Давнее детское «чудо о пшенной каше» положило всего лишь первую из них. Еще он навеки запомнил из детства синемордый грузовик «ЗИЛ», припаркованный в тихом ленинградском дворике, внезапно сорвавшийся с тормоза и бесшумно поехавший под уклон, – прямо на щебетливую, ничего вокруг не замечавшую стайку девчонок, игравших в классики. Никого не было за рулем многотонной махины – но, не доезжая буквально метра до мелом начертанных клеток, грузовик сам собой вдруг резко вильнул вправо, доехал до крытого спуска в полуподвал, уперся в него и застыл…
Савва и сам однажды, похоже, удостоился общения с обитателем иных сфер, пришедшим в нужный момент на подмогу: во время вступительных испытаний в художественное училище, успешно пройдя творческий конкурс, он уныло стряпал на письменном экзамене двухчасовое изложение – верней, уже закончил его и тщетно пытался проверить, лихорадочно вспоминая правила на деепричастные обороты. Неожиданно рядом с его столом оказалась высокая женщина в строгом костюме невзрачно серого цвета – он, конечно, решил, что это учительница. «С оборотами у тебя все в порядке, – бесстрастно сказала она. – Но здесь и здесь нужна частица «ни» вместо «не», после «а именно» поставь двоеточие, тут убери лишнюю согласную, а там – поставь: она непроизносимая, но пишется». Он поднял на даму благодарный взгляд, запомнил тонкое бледное лицо, в низкий узел собранные светлые волосы – и сделал все в точности, как она сказала, получив впоследствии за изложение отличную оценку. Не подойди она к нему – схватил бы трояк и вернулся, поджав хвост, в родную английскую школу на 8-й – если б еще приняли… И только потом призадумался: как такое вообще могло случиться – чтобы русичка подошла на экзамене к постороннему абитуриенту, исправила его работу и удалилась из кабинета, не взглянув ни на кого другого? Он расспросил товарищей – никто ее не помнил, никому больше она не помогла, да и позже ни одной похожей взрослой женщины в стенах училища он не видел. И Савва занес куда следовало очередную замету.
Теперь, дымчато-сиреневой, еще короткой, дышащей остывающим асфальтом июльской ночью, отдав своей дальневосточной гостье-возлюбленной бывшую мамину комнату, он лежал на дедулиной кушетке в исторической каморке и, заложив за голову руки, размышлял над произошедшим. Ну, первое и главное чудо осмыслению не подлежало: он крепко влюбился, и что-то в недрах души знало бесповоротно: это последний раз; не удержишь – извини. Но это было чудо – понятное: чудо бездонного милосердия Божия, чудо доверия и прощения. То чудо, про которое знаешь и которого всю жизнь ждешь…
А вот все остальное… Как могла больше века остаться незамеченной в доме целая – пусть маленькая и замурованная – но квартира? Положим, благодаря революциям девяностых, дом капитальному ремонту с полной перепланировкой не подвергался, как и его собственный, – так, латали кое-что по верхам – но все же? Это же нескольким поколениям коммунальных служб нужно было обладать фантастическим, запредельным головотяпством! Впрочем, тут же фыркнул он, именно в этом-то как раз ничего чудесного нет… Окошко в колодце? Его, конечно, видели с крыши – да мало ли, к какой квартире оно относится… Нет, чудо состояло не в этом.
Но Кто выполнил столь филигранный, полный скрытых смыслов узор из сплетения нескольких человеческих судеб, принадлежавших разным эпохам? Кто мог, ни на йоту не ограничив свободную человеческую волю тем не менее в нужный миг в нужном месте свести двух людей, чья встреча была априори невозможна? И не просто для счастья будущей совместности, а вручив каждому собственное, только в его руках пригодное орудие для выполнения высокой миссии. Оба они должны были безошибочно правильно уложить в целую неведомую им картину, словно два личных кусочка мозаики, два важнейших фрагмента сложного, многотысячного пазла с идеально совпадающими выемками и выпуклостями! И не даром дали за красивые глаза (впрочем, за ее-то глаза можно и даром), а принудили добыть через труд, страх и боль – так, чтобы обоих эта встреча потрясла и переродила… Иначе что ему – в провинциальной секретарше, однажды поставившей букву закона выше человечности и изящно за это наказанной, а ей – в стареющем питерском чудаке, цепляющемся за свое и чужое прошлое, ваяющем пустые безделушки на потеху людскому тщеславию? Но она хотя бы над смертной пропастью висела, от черных крыл отбивалась и совершила смертельный прыжок через бездну, чтобы стать другой, а он-то чем заслужил сей дар? Может, просто верой и верностью?
Через открытую дверь в коридор Савва прислушался: ни звука не доносилось из комнаты, где он устроил Ольгу на ночлег. Она спала. Наплакавшись, высказавшись, измотавшись, – спала, как спит выздоравливающий после кризиса на влажной подушке, с прилипшими ко лбу волосами, но этот первый пот – признак спавшего сухого жара. И очень хотелось верить, что Оля не видит во сне того неведомого красавца-мужчину, ради встречи с которым решилась пересечь чуть ли не полмира… Что он был просто ошибкой. Или нет, скорей приманкой, чтоб привести ее к нему, Савве… Завтра, когда они вернутся из той квартиры (скорей бы ночь прошла, не терпится все же оказаться там), он заберет ее из этого сомнительного и небезопасного хостела со всеми вещичками. Зачем ей тратить деньги, вырученные за царский империал (может, его тот Олененок потерял? – тогда этот унаследовал явно по праву), на убогую койку в общей комнате, когда здесь есть прекрасная отдельная, где ей будут только рады… рад?
Он встрепенулся: следовало поставить на подзарядку два мощных туристических фонаря, запастись каким-нибудь инструментом и – главное – подыскать для Ольги ненужный халат, чтобы не испачкала она завтра на чердаке свое милое голубое платье, что бросает такой дивный отсвет в ее сияющий новой жизненностью влажный раек.
* * *
– Что же с вами случилось?! Кто же вас так преследовал?! – неустанно повторяла Ольга, стоя с серебряной рамкой в руках на кухне у того самого мандариново-долькового окна с отсутствующим стеклом. – Как же вы так?! Знаете, Савва, когда я здесь была позавчера, то думала больше о себе – как уцелеть, как выбраться…
– Что вполне естественно… – улыбнулся он.
– …а теперь – теперь я только о них могу думать: ведь это какая же судьба им досталась! Только поженились люди, и вот…
А Савва, с таким нетерпением сюда рвавшийся, наоборот, стоя за ней, притих, настороженно слушая себя самого. Он до краев был наполнен другим – мимолетно сегодня свершившимся: когда пролезали через узкий чердачный лаз, он спустился с фонарем первый, благо лестница так и стояла у стены уборной, а потом неожиданно принял сорвавшуюся при спуске Ольгу в настоящие крепкие объятия и осторожно поставил на пол – слегка испуганную, в его заляпанном гипсом халате поверх нарядного платьица… Но она не сразу высвободилась, как должна бы, вместо этого с полминуты простояв, уткнувшись лицом ему в плечо, – пронзительно белый свет фонаря выхватывал сентиментальную мизансцену из тотального мрака, а Савва дышал через раз, желая, как легкомысленный Фауст, навеки продлить мгновенье. И время послушно остановилось. Откуда-то сзади неслось голубиное бульканье, легкий солнечный запах шел от ее спутанных волос, сквозь тонкую ткань футболки кожа чувствовала горячее женское дыхание… Счастье перезрело и стало причинять боль.
– Пойдемте, Оленька… – шепотом произнес он. – Мы ведь в очень неподходящем помещении находимся. Раньше оно называлось хитро: ватерклозет.
Теперь, над шахтой колодца у кухонного окна, глядя на знакомую с детства фотографию через плечо любимой, он испытывал к этим двоим запоздалое вязкое сочувствие, в котором они давно уж не нуждались, как когда-то нуждались – в помощи, так и не полученной.
– Мы никогда не узнаем наверняка, – хрипло произнес Савва. – Можем только предположить… Раз на этом платочке из ридикюля инициалы «Е.Ш.», то это, скорей всего, не Олина квартира, а чья-то еще… Дедуля говорил, что после свадьбы они собирались в квартиру жениха – на 6-ю. Поскольку он потом нашел дверь опечатанной чекистами, то, похоже, там что-то случилось. Не забывайте – это же восемнадцатый год был, май. Полный беспредел – грабежи, убийства… Возможно, на квартиру напали бандиты… Помните, я говорил, что, когда Савва умирал на руках у Васи, с ним был маузер? Им, наверное, удалось бежать, отстреливаясь, – и они оказались здесь… Иначе откуда бы на этом столе взялась их фотография – одна из двух? «Е.Ш.», наверное, подруга Оли – может, ключ ей раньше дала, может, Оля жила здесь до свадьбы…
– Но их догнали и… замуровали. Как страшно… – содрогнулась Ольга.
– Потому что вытащить их отсюда было, скажем так, проблематично, – кивнул Савва. – Двери крепкие, запоры хорошие. Выбить? Они знали, что Савва будет стрелять, пулю схватить никому неохота… Но и просто так уйти мерзавцы не хотели – это ведь поражение признать… Вот и придумали, как отомстить. Вопрос, где кирпичи взяли и раствор… Ну, в эту тайну нам не проникнуть никакими силами – где угодно могли достать… Кто-то из них, допустим, оказался профессионалом этого дела – да мало ли… Когда они ушли, мой тезка – смотрите, какой он высокий и сильный, – вылез по той же лестнице, с которой вы сюда… хм… запрыгнули… Она ведь тогда, наверное, еще крепкая была. Дедуля говорил, что все произошло ранним утром, – на парня напали на улице, прямо у дома Василия. Ничего необычного в те дни. Необычно было тогда пройти на заре по пустынному городу – и чтоб тебя не зарезали или не застрелили. Ранение было смертельное, силы уходили с каждой секундой, сознание спуталось, но перед глазами стоял образ любимой с ее сокровенным именем – потому он и сказал: «Спаси Олененка». А Вася не догадался, думал, он бредит оленями пред смертью…
– Но она все равно как-то выбралась! Наверно, тоже по лестнице, раз потайной ход не нашла… – неуверенно предположила Ольга, и у Саввы сложилось впечатление, что она говорит это лишь для того, чтобы убедить себя саму.
– Не надейтесь, – мрачно сказал он. – Взгляните еще раз на фотографию: эта женщина миниатюрная была. Савва сидит, а она стоит рядом – и только ненамного его выше. Ваш рост гораздо больше, вы были в джинсах и кроссовках, без дурацкого корсета, вам не пришлось путаться в длинной юбке, и вы не к лестнице тянулись, а с нее – прыгали в окно, и то едва-едва получилось. А у нее не было шансов.
– Но… ведь ее… здесь… нет… – прерывисто выдохнула Ольга и инстинктивно глянула вниз, чуть склонившись над бездной.
Савва крепко стиснул ее ладонь:
– Да. Она там. Либо упала при попытке спастись, либо сама бросилась, когда обезумела от голода. – Он так и не смог выпустить ее руку и для надежности захватил обеими своими.
Оба замолчали надолго; по Олиной тонкой руке, как по проводу, перетекали в обоих направлениях невидимые благодатные токи.
– З-значит… – дрожащим голосом сказала, наконец, Ольга, – если бы я туда спустилась, то нашла бы… ее… и…
– Это – вряд ли, – Савва притянул ее руку к своей груди и прижал. – За такой срок там… Едва ли осталось что-то… узнаваемое, а сверху целый вековой пласт – чего угодно. Туда вряд ли кто-то спускался – незачем.
– И что теперь делать? – спросила она. – Мы же не можем просто так взять и уйти, и оставить ее лежать… еще сто лет?
– В любом случае в полицию надо, раз речь идет о… об останках человека… – раздумчиво протянул он. – Вы будете смеяться, но у меня, кажется, и связи есть. Я тут в прошлом году одному… зубру… медаль к шестидесятилетию делал – а он в такой восторг пришел, что даже смешно. Заказал мне еще для жены, для сына, для дочери и к десятилетию внука. Вот и позвоню ему – думаю, не откажет; во всяком случае, объяснит, куда с таким обращаются.
Ольга до сих пор стояла, не отнимая ладонь, незаконно захваченную спутником, и не делала никаких попыток освобождения – только половчей перехватила другой рукой серебряную рамку с фотографией:
– Савва, как вы думаете, ничего, если я этот снимок себе возьму? Один у вас, другой у меня останется.
– Конечно, возьмите… – его больно кольнуло это ее «у меня» и «у вас», словно само собой предполагалось их скорое разделение, и он добавил магическую «правильную» фразу: – Пусть у нас с вами будут оба.
– А вы пойдите опять в комнату и заберите там кое-что со стола – для вашей коллекции, – предложила вдруг Ольга. – Не все погибло – только фарфоровые фигурки на столе перебились, когда штукатурка с потолка рухнула. Но там и металлическая была, я только что видела: мальчик – маленький и совсем черный от времени – за руку с пастушкой, у которой полная корзинка цветов, – на подставочке из зеленого камня… Полиция придет – и все здесь разом превратится в какие-нибудь вещдоки – их упрячут в пакетики, пронумеруют – и с концами. А я хочу, чтобы и у вас осталась вещица из этого дома – такая, чтоб навсегда, – осторожно вытащив руку, она повернулась и направилась к двери.
– Навсегда со мной останешься ты… – тише шепота прошелестел он ей вслед.
* * *
Эскиз медали доработали той же ночью. Ольга спросила, сможет ли Савва на фоне рокового колодца сделать лица того Олененка и ее мужа, и он кивнул: «Могу. Я теперь все умею – слишком давно этим ремеслом занимаюсь. Просто медаль будет побольше – думали, сорок миллиметров, а сделаем пятьдесят в диаметре – только и всего…» Но имелся еще один нюанс, который поджаривал сердце на медленном огне, и о котором Савва упорно молчал: до Олиного отъезда он не успеет. Эта будет совершенно особенная, неповторимая медаль – только для нее, в единственном экземпляре, самая сложная, с эмалевыми портретами на обеих сторонах – кропотливейший, ювелирнейший труд… Эскиз только в пластилине займет – при самой плотной, безотрывной работе по ночам, потому что днем он ее от себя не отпустит! – не менее недели – и Ольга улетит. И на неделю-то едва удалось уговорить остаться… Предположим, накануне отлета он отдаст формы на литье, с мастерской этой он давно уж сотрудничает – умолит, приплатит, чтоб вне очереди сделали отливку, – но ведь это, по сути, только начало! Сколько еще шлифовать, доводить до совершенства, потом заливать крохотные плоские ячейки эмалью, кистью дорисовывать, покрывать оптической смолой… После отъезда неделя пройдет минимум – это если головы от работы не поднимать… Отправить первым классом – и останется у нее осязаемая и даже увесистая память. Себе он тоже потом отливку сделает и, не торопясь, со вкусом доведет до ума – конечно, точно такой же вторая медаль не получится, да и не нужно. Оба будут смотреть и вспоминать. Он – на западе, она на востоке. Дальнем.
Нет, это сдохнуть можно.
Ольга рвалась домой мириться с матерью: та позвонила за все время лишь раз и говорила с дочерью сухо и нарочито отстраненно: «Променяла мать на первого попавшегося мужика… Подождала бы хоть, пока я сдохну», – четко донеслось из трубки. «Словно считает меня конченной», – сказал его Олененок и отвернулся, скрывая навернувшиеся слезы… Савва покачал головой: много слов вертелось у него на языке – жестоких, как бормашина в детстве, когда весь класс принудительно тащили на «санацию полости рта». Бывало, ты – из последних сил молча – извиваешься в кресле, и слезы давно и прочно застили резкий свет медицинской лампы; но вдруг проклятое сверло раз – и пробурит какую-то последнюю преграду и провалится туда, где открытый нерв, который и был целью садиста, решившего поставить мышьяк… И сейчас вот такое Олененку сделать? Чтобы любимая женщина взвилась от боли? Не бывать такому – пусть уж лучше он. Привычней.
Распорядок дня у них сам собой установился щадящий: Савва работал, как привык, по ночам – пока колдуя над с детства раз и навсегда освоенным пластилином, а утром ложился спать, напоив Ольгу «единственным нормальным кофе в городе» и проводив ее в очередной музей или на экскурсию (все равно ей там что угодно лучше покажут и разъяснят, чем он, – на то у них в городе тысячи людей специально обучены). А ближе к вечеру, когда чуть спадал жар раскаленного асфальта и камней, он ждал ее в одном из культовых – таких, чтоб «с фокусом» – ресторанов на ужин, после которого вел показывать свой Петербург – собственный, почти карманный. Не тот, что последние полтора десятилетия оказался в сомнительном тренде, назвавшись «непарадным» и расплодив пронырливых сталкеров, за солидные деньги таскающих неискушенных гостей города по обшарпанным дворам и «раскольниковским» лестницам. Впрочем, это Ольгу и не вдохновило бы: ей хватило и одного нестандартного двора-колодца, на дне которого – почти точно! – век и пять лет лежали останки молодой женщины (чтобы начать поисковую – увы, уже не спасательную! – операцию, Савва ждал возвращения из отпуска своего увековеченного в звонкой меди полицейского «зубра»).
Нет, личный Петербург Саввы был, скорей, городом-призраком – а заодно и лакмусовой бумажкой: сумеет ли человек, которому оказано сердечное доверие, увидеть душу безвозвратно преображенного места, куда привел его идеалист-абориген?
Вот Польский сад – раньше его называли уменьшительно – садиком, хотя в именно Саввином детстве и отрочестве он мог зваться садом с полным правом – а ныне стал, увы, всего лишь одним из многих ухоженных петербургских парков: идеально стриженные газоны – казалось, что их, как в Англии, косили снова и снова – и так пятьсот лет; до неприличия ярко-красные от гравия дорожки, очередной желто-белый дворец отражается в обложенном камнем пруду, холеные, как куртизанки, розы повсюду – плюнуть, прости господи, некуда…
– Оля, а вы можете сейчас представить, что здесь ничего этого нет? Что дорожки – простые, земляные, усыпанные листьями. Зато деревья – высокие, такие, что почти не видно неба, и в любой июльский полдень всегда прохладно. Липы, ясени, даже, кажется, грабы – и все столетние… Их-то зачем повырубили, ироды? Никаких прудов – больше похоже на заросшие канавы, дворец весь облупившийся – и дойти до него не так-то просто. Зато на какой-то полувытоптанной площадке – старомодные качели: одни – просто маленькая зеленая скамейка на цепях, а другие – в виде вертикально подвешенной, довольно ржавой железной окружности с доской на дне и двумя маленькими сиденьями друг напротив друга… Они всегда так жалобно пели, когда качались. Я здесь прогуливал школу – причем всегда один. Очень любил просто так слоняться: в этом Польском садике будто душа просыпалась и начинала болеть – по-хорошему, как надо. Народу мало было, все больше мамы с колясками, пенсионеры по лавочкам… Редко-редко слышался детский смех – вообще не для детей было это место. Оно мне почему-то Домский собор в Риге напоминало – мы с мамой как-то ездили, еще при Союзе… Да, точно, что-то от католического собора – темные своды, сумрак, высота, знаете ли… А вон там стояла просто кирпичная стена – древняя, чуть не восемнадцатого века, на ней даже деревца какие-то расселились. Настолько живописная, что ее периодически снимали в художественных фильмах – Ленфильм, конечно, это место знал прекрасно. А вход был вовсе не с Фонтанки, как теперь, а с 1-й Роты… Собственно, она и тогда называлась Красноармейской, как и все остальные, но я по-дедулиному всегда говорю… Да, вот тут был узенький вход, а перед ним, в том проулке, – общественный туалет с маленькими окошками из зеленоватых квадратов стекла. Напротив стояло очень страшное здание – буро-кирпичное, и там располагалось не что-нибудь, а женская баня. Поэтому я всегда проскакивал с 1-й ко входу в садик, сильно потупившись, чтобы случайно не глянуть вправо: на окнах не было никаких занавесок, и если неосторожно посмотреть, то можно было увидеть, извините, голую бабу. Потому что в общих залах мылись самые простые люди: кто поприличней – те брали за двадцать копеек отдельную душевую на час. А ближе к 1-й Красноармейской под высоким тополем стоял пивной ларек. Я, когда постарше стал, тоже брал там, случалось, «маленькую»… Знала бы мама! Она от сердечной болезни умерла после того, как моя бывшая жена увезла Макарушку… Не перенесла – любила его очень. А я – я перенес. И не только это… Оля, простите меня за этот ностальгический монолог – представляю, как вам скучно! – последняя фраза говорилась с долей глубоко запрятанного лукавства: правильный человек, способный проникать душевным зрением в суть вещей, не мог скучать при таком рассказе.
И Оля не скучала. Она дотошно расспрашивала, как выглядят граб и ясень, вспоминала, растет ли что-то похожее на Дальнем Востоке, и ругала умелых, но недалеких архитекторов, так бездарно опошливших столь благородное место…
Они ездили на южный берег залива, туда, где росла из земли огромная серая каменная голова тевтона с круглым отверстием в прямом благородном носу, сидели на ее крутом упрямом лбище – и Савва рассказывал Ольге о том, как гонял здесь с ребятами на велосипедах, и, разбежавшись, топориком прыгал в озеро с моста без перил; потом он вел ее на развалины куриной фермы Биологического института, где в отдельных вольерах давным-давно гуляли суровые петухи невиданных фасонов – каждый с гаремом и подросшим молодняком, а мальчик Савка смотрел на них и дивился многоцветью Божьего мира…
Было у Саввы в этом городе еще много заветных мест, где они вместе бесстрашно, как водолазы, погружались в зеленую подводную пещеру времени – и Савва был счастлив тем, что ему есть с кем делиться припрятанными там до поры сокровищами.
Приходила ночь, и он, направив слух на Олину дверь – заснула ли, не плачет ли, – продолжал работу над грандиозной Медалью Жизни, все время думая о том, как был бы рад дедуля всему происходящему. И как он не допустил бы, чтобы Оля уехала. Нашел бы какие-то слова, которых не умел разыскать его правнук.
Но прошла неделя – и она улетала. Савве и раньше случалось – в этом самом треклятом Пулково – надолго провожать любимых женщин в неизвестность, когда договаривались и звонить, и писать, и слать фотографии, – и яростно верили, что обязательно встретятся и воссоединятся навсегда, потому что не бывает же любви без разлуки… Но чем старше он становился, тем громче подсказывал ему не только личный, но и всем человечеством накопленный опыт, что такие расставания – чаще всего навсегда. Что только волевым решением, значительным поступком можно не допустить очередной горькой и с каждым разом все более убийственной потери. Но что можно было сделать здесь и сейчас, в огромном суетливом зале с десятками стоек регистрации, к одной из которых Ольга неумолимо приближалась, – и он за ней, с усилием подтаскивая клетчатый убогий чемодан на стершихся колесиках – и чувствуя себя таким же убитым, как эта старая рухлядь. Пройдет четверть часа – и небесно-золотая женщина, так похожая на летний солнечный полдень, станет воспоминанием. Ах, нет, можно какое-то время в мессенджере посылать туда-сюда забавные фотки. Медаль через неделю отправить, получить ответное восхищение и благодарность. И, пожалуй, ее селфи на фоне Стеклянной бухты – с медалью в руке… Вынести эти мысли было совершенно невозможно: Савва тихо взвыл, стиснув кулаки. Будь он «настоящий мужик», а не рефлексирующий мокрица-интеллигент, – сейчас бы молча выдернул ее из этой чемоданово-пассажирской очереди, рявкнул: «Ты никуда не летишь», – и целеустремленно поволок бы за руку сквозь толпу – к выходу… Угу. И она бы так покорно потопала за ним, довольная, что нашелся брутальный самец, добровольно взваливший на себя с этой минуты бремя ответственности за всю ее дальнейшую жизнь.
«Ха-ха два раза».
С душой, полной до краев тяжелой, словно ртуть, печали, он смотрел, как заворачивали в пленку ее чемодан, – и тот уплыл в неизведанные недра аэропорта без возврата – как выдавали ей белую картонку с номером ряда и латинской буквой – «Поздравляю, кажется, это у иллюминатора» – «Да, опять повезло» – как, вооруженная посадочным талоном, строго предписывающим дальнейшие действия, от которых уже непозволительно уклониться, она быстрым шагом направилась ко входу в зону вылетов, словно попав в некий конвейер, где нельзя задержаться ни на миг…
– Постойте! – опомнился Савва буквально в двух шагах от перегородки. – У нас еще времени полно! Регистрация только началась – куда вы так торопитесь? Самолет все равно не взлетит раньше только потому, что вы одна из первых пройдете контроль!
Ольга обернулась – и он поразился: ее лицо выглядело совершенно иным, отстраненным, словно она находилась уже не рядом с ним, а прошла туда, куда ему путь заказан, – за рамку досмотра, в самолет, в свою жизнь – без него.
– Оля, – как можно мягче произнес Савва. – Я понимаю, что сегодня вам необходимо улететь домой. Но вы ведь можете вернуться. Просто помириться с мамой, уволиться с работы и – вернуться. Сюда… В смысле – ко мне… – в груди в этот момент так широко и горячо плеснуло, что показалось – вот он, инфаркт, – и тут же пришла быстрая успокоительная мысль: ну и хорошо, пусть разом, – и он спокойно и твердо добавил: – Олененок, у меня больше никого нет в этой жизни. Я не смогу без тебя.
Она стояла прямо перед ним, и Савва с облегчением увидел, что прежнее выражение причастности постепенно возвращается на ее лицо. Но Оля пожала плечами:
– Это только сказать легко… Как вы себе это представляете? Вот я войду в наш с мамой дом и скажу: «Мам, я на пару дней заскочила – вот только вещи соберу – и улечу обратно в Питер навсегда, а ты тут как хочешь». Уволюсь, куплю билет и приеду к вам. Работы мне здесь сразу не найти – вы меня содержать собираетесь? Ну, положим, найду работу – не такая уж она у меня и престижная, в конце концов, так что найдется похожая, наверное… Но, думаете, я буду счастлива, зная, что на другом конце страны у меня мать убивается от горя? Вы такого счастья мне хотите?
– Все решаемо… – Савва осторожно взял ее за плечи. – Все дети должны вылетать из гнезда – так устроена жизнь. Вашу маму нужно в этом убедить, заставить взглянуть на ситуацию под другим углом… Дать ей понять, что вы ее не бросаете, будете приезжать – подумаешь, полдня лету! – просто у вас есть своя, отдельная жизнь…
Оля издала нервный смешок:
– Убедить отпустить меня? Мою маму? Вы ее просто не знаете…
И тут его прорвало:
– Вам сколько лет?! – жестко спросил он. – Не отвечайте, я знаю, в вашем паспорте сейчас подсмотрел – сорок пять! Полжизни уже прожито! Вы всерьез намерены пустить остаток псу под хвост? Вернее, посвятить маме?! Сколько еще лет вы ей отдадите?! Насколько я понимаю, в свои «под семьдесят» она в добром здравии, значит, еще лет двадцать пять продолжите вокруг нее прыгать?! А заниматься чем будете?! Снова ей на радость бумажки перебирать?! Кофе на подносике подавать всяким… всяким… – тут он очень кстати вспомнил, что после отпуска Ольга вернется к тому же самому герою-любовнику, которому он, в конечном счете, обязан ее появлением в Петербурге, и вся душа застонала: «О, нет, только не это!!!» – и он продолжил со злым сарказмом: – Зато мамаша будет довольна: вы в полной безопасности – если, конечно, кофеварка не взорвется! И, когда она, наконец… умрет… – Савва в запале чуть не брякнул «сдохнет», – вы и сами уже на восьмой десяток перевалите. Не поздно ли будет начинать жить?! Кстати, я-то к тому времени уж точно коньки отброшу, хоть и старше вас всего на пять лет…
Ольга испуганно смотрела на него и ничего не отвечала.
– У вас до конца отпуска еще неделя осталась, мы могли бы ее вместе провести, – несколько смягчился Савва. – А вы несетесь к ней, хотя хотите – я знаю, что хотите! – остаться со мой. Вот чем вы там эту неделю будете заниматься вместо того, чтобы мы с вами… радовались друг другу?..
– Вы не понимаете… – шепнула Ольга. – Я люблю маму. У меня никогда не было никого ближе… Приеду – утешу ее, чтобы она поняла, что я никуда не делась… Вот до отъезда начала постельное белье шить… И наволочки на подушки в гостиную… Шелковые… Как раз доделаю их – и она обрадуется… А там и отпуск кончится. Я знаю – это я сейчас здесь с вами прощаюсь, и плакать хочется, и кажется, что теперь это вы – самый близкий человек, но завтра… Завтра ведь все отступит далеко-далеко… Знаете, я читала у Цветаевой – какой-то ее перевод с немецкого, что ли… – она отступила на шаг и, глядя Савве в лицо, пропела: – «Храни господь, прекрасно это было. Храни господь, так быть и не должно». Как про нас с вами сказано…
Он закрыл глаза и уже по-настоящему схватился за сердце – только вдруг она обвила ему шею обеими руками, на секунду крепко прижалась губами к уголку его рта, дав ощутить горький, неутоляющий поцелуй, – и отпрянула, не дала себя удержать. Савва рванулся было вослед, но Оля тихонько покачала головой – и сделала шаг к той двери, за которую ему не было хода.
Он машинально вышел в сияющий день и не торопясь направился пешком к недалекой парковке – высокий, тощий, привычно стильный, необратимо постаревший. Грусть стояла в сердце, как дождь, – но вдруг Савва остановился, вытянул из заднего кармана смартфон – «Смотри-ка, не украли, надо же…» – быстро отправил вызов, с кем-то поздоровался и спросил:
– Мне нужно точно знать, завтра уже сделаете отливку? – выслушав ответ, дал отбой, улыбнулся и прошептал: – Отличненько… Еще неделя, да день накидываем на всякий случай… Это у нас будет вторник…
Все так же стоя посреди дороги, обтекаемый с обеих сторон пестрым человеческим потоком и полностью к этому равнодушный, он несколько раз провел пальцем по экрану: «Ага, вот… Санкт-Петербург – Владивосток… С одной остановкой. Да уж переживу как-нибудь… Зато среда!» – и он нажал зеленую кнопку с надписью: «Купить».