Часть 3
Глава 1. Красная горка
Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.
М. Волошин
Чинно обвенчаться после Успенского поста, как запланировали еще в жуткие солнечные дни июльского мятежа, Савва и Оля не сумели: в августе Олина мать, далеко не старая женщина из убежденных «зимогорок», неожиданно занемогла. Навестив встревоженную семью в Левашово, Оля вернулась в Петроград, подкошенная собственным впечатлением, – она откуда-то точно знала, что мама не поправится, а умрет. «У нее на лице печать смерти, понимаешь? – серьезно сказала она на платформе Финляндского вокзала, взяв под руку радостно ее встретившего жениха. – Я, как только вошла в комнату и взглянула на маму, – так у меня упало сердце. Все кругом изо всех сил уговаривают ее и себя, что это ничего, пустяки, просто «камни зашевелились»… Мама и сама улыбается, подбадривает всех – мол, ну, прихватило бок немножко – что вы все так переполошились? Я смотрю – а она другая. Не то что похудела, – кто сейчас не похудел – а именно будто ее пометили оттуда… Не знаю, милый, это словами не передается…»
Свадьбу отложили – как горячо убеждал Олю и Савва – до маминого выздоровления. Всю осень Оля упрямо ездила в Левашово сначала еженедельно, но по мере того, как мама все реже вставала и меньше улыбалась, участила свои приезды, стала оставаться на два, три дня – а в середине ледяной и ничего хорошего не предвещавшей осени и вовсе, отказавшись от своей «курсистской» квартиры, переехала на холодную ветхую дачу.
Волей-неволей и Савва стал частым гостем в семье Бартеневых – участь, казавшаяся ужасной каких-нибудь три года назад, теперь все же настигла его – с положенными вечерними чаепитиями (только чай теперь подавали из сушеных яблочных очистков, а печенье к нему – из кофейной гущи вперемешку с измельченной картофельной шелухой); а если приезжал утром – так наливали вдоволь черного кофе, который Олина тетка лично, с большой тщательностью готовила из прошлогодних высушенных и обжаренных особым образом желудей. Эта строгая тетка с неизменной камеей меж двух половинок пожелтевшего кружевного воротничка невзлюбила Савву больше остальных и, вероятно, точно так же пыталась бы отвадить и любого другого жениха молодой племянницы. Оставшись старой девой и вынужденной приживалкой в доме старшего брата (что-то такое сложное нагородили их общие родители в завещании, что брату всю жизнь невыгодно было отпускать сестру замуж, а сестре покидать его), она, вероятно, мечтала и для Оли о такой же участи – чтоб хоть с кем-нибудь ее разделить. Во всяком случае, именно ее писклявый голос громче всех настаивал за столом, что влюбленным следует непременно «обождать с глупой затеей» до тех пор, пока жених «не закончит образование и не обзаведется уважаемой службой», а Оле абсолютно необходимо «не откладывая поселиться в семье брата, как порядочной девице, и помогать растить его крошек». Остальная родня невесты в лице отца и брата (хотя мать-то, уже почти окончательно слегшая, однажды молча, но настойчиво соединила их руки у себя на одеяле и беззвучно заплакала), в целом, тоже ответила Савве вежливым отказом после того, как он решился сделать предложение «по правилам» и официально «попросить руки уважаемой Ольги Сергеевны». Общий вердикт – «не ко времени» – был категоричен и справедлив. И действительно, если следовать самым простым и надежным житейским правилам, без оглядки на которые еще год назад создать семью считалось немыслимым, то дерзкие молодые планы не лезли ни в какие ворота: кандидат в мужья был категорически неспособен обеспечить предполагаемой жене спокойную безбедную жизнь – хотя бы просто потому, что ничего похожего на последнюю не наблюдалось в те дни ни у кого вокруг. Занятия в университете и на курсах не возобновились и осенью – ходили смутные слухи о скором слиянии того и другого – поэтому даже вопрос о высшем образовании обоих будущих супругов висел в воздухе так упорно, что стал уже похож на настоящего висельника. Сама жизнь превратилась в предприятие настолько опасное, что, вечерами прощаясь с Олей на платформе станции Левашово, Савва всегда на полном серьезе думал, что, возможно, целует ее в последний раз: газеты открыто писали, что после захода солнца только самоубийца рискнет выйти безоружным на улицу, да и в запертой квартире никто давно уже не находился в безопасности. Как-то бойкий «Огонек», по обычаю, ернически, сообщил о том, что за одну ночь в Петрограде произошло более четырехсот разгромов квартир, – как пояснение к злободневной карикатуре: буржуазные муж с женой в ночных колпаках с кисточками спят на огороженной колючей проволокой постели, окруженные пулеметами, и сжимают в руках револьверы… Хотя Савва с некоторых пор и не ходил по улице безоружным, но не раз случалось ему слышать недалекие перестрелки, видеть недобрые темные тени в подворотнях – зловещие, с волчьими глазами зажженных папиросок… Пока ему удавалось ловко проскользнуть незамеченным – но кто гарантировал, что завтра беда тоже обойдет стороной? Так дорого доставшаяся Свобода, еще каких-то полгода назад многими представляемая в виде гордой девы со звездой во лбу и в белоснежных одеждах, неожиданно и стремительно обернулась пьяной, оборванной, лишенной зачатков какой-либо нравственности дикаркой, ненавидящей всех вместе и каждого по отдельности, готовой растерзать любого – и безнаказанно торжествующей…
К середине осени, после бесславного отступления русских войск под Ригой, все признаки «выздоровления и просветления армии», о которых в сентябре торжественно протрубила революционная пресса, разом остались в быстро позабытом прошлом. Савве думалось иногда, что пытается серьезно воевать только добровольческий женский батальон смерти, уже давно не вызывающий никаких насмешек и улюлюканий, да ударный батальон Георгиевских кавалеров, где безногие усатые кавалеристы методичными движениями пристегивают свои полированные деревянные протезы, чтобы сесть на коня, и однорукие пехотные поручики, не считаясь с недостачей конечностей, ходят в героические штыковые…
Началась масштабная «разгрузка» голодающего и оцепеневшего от страха Петрограда. Озверевшие, измочаленные, подошедшие к очередному пределу граждане новой России, без разбора рангов, пола и возраста вели ожесточенные бои на подступах к билетным кассам дальнего следования – и семья Саввы тоже решилась на отъезд из обреченной, как многим казалось, столицы, уже спешно эвакуировавшей Эрмитаж. Муромским в этом отношении повезло несколько больше, чем рядовым петроградцам: родной брат их доброго, но совершенно не приспособленного к какой-либо борьбе за выживание зятя занимал пусть и невидный, но достаточный для бескровного приобретения билетов пост на осаждаемой толпами железной дороге. К счастью, они ехали не в неизвестность, а почти в собственный дом в благословенной Евпатории, золотившейся вдалеке над бирюзовым морем: зять успел унаследовать его у дальней родственницы прямо перед войной. То, правда, был не совсем дом, а, скорей, хилый беленый домишко о четырех комнатках, при кухоньке в мощенном прохладным камнем зеленом дворе, но и он казался теперь желанным островком вечного блаженства. Вырваться из погибающего города, пока война не перерезала пути, было совершенно необходимо: сестре Кате, которую мама ни при каких обстоятельствах не оставила бы в такой ситуации одну, вот-вот предстояло родить, ее бесхребетный муж предсказуемо лишился службы, и жизнь грядущего в лихорадящий мир нового человечка оказывалась под угрозой с первых минут. Мать с ума сходила от неотступной тревоги, разрываясь меж двумя своими детьми, один из которых наотрез отказывался ехать в теплый и сытый Крым, вбив себе в голову дурацкую мысль о женитьбе на худосочной бывшей соседке по имению. Маме – хрупкой, болезненной, полностью беспомощной, уютно гнездившейся всю блеклую и абсолютно праведную жизнь за широкой спиной ответственного мужа, теперь представлялась немыслимой разлука с любимым, старательно выпестованным сыном на неопределенный срок, да еще и при выходящих за рамки представимого обстоятельствах. «Ты разрываешь мне сердце, сынок!» – горестно повторяла эта похожая на старую породистую кошечку женщина, бродя по разоренному в спешке сборов семейному гнезду Муромских, а за ней неотступно следовал растерянный и огорошенный Савва, в сотый раз уверяя: «Мы с Олей приедем сразу же, как только что-то решится с ее матерью! Тотчас! Ни о чем не беспокойся!» Катя же, в тягости опухшая до неузнаваемости, почти до полной чуждости, не вставала с дивана, вновь и вновь примеряя вовсе не безосновательный страх, что роды начнутся в дороге и кончатся катастрофой. Ее чувствительный пожилой муж не отходил от впавшей в прострацию супруги и сам уже почти плакал от не мужской, а странной старческой жалости. Общую удручающую картину немного разбавлял только старший рассудительный Муромский, находивший вполне разумным оставить сына присматривать за покидаемой квартирой: «Ведь закончится же когда-нибудь эта вакханалия! – зычным густым голосом вещал он, широким шагом меряя притихшую гостиную. – И надо, чтобы было куда вернуться! Не то, не ровен час, приедешь к пепелищу!»
Эти тягостные, исполненные общей безнадежности предотъездные дни среди черной осени вымотали Савве душу, словно выпили ее до дна, поэтому, когда кое-как сумев запихнуть семью в когда-то синий, битком набитый подозрительными личностями вагон условного первого класса, он шел от Николаевского вокзала по Невскому под мелким нудным дождем, то чувствовал не только крайнее опустошение, но и вполне понятное облегчение. Не нужно больше никого утешать – потому что утешить давно уже нечем, и ничего обещать – ибо что может обещать смертный? Представить будущее тоже оказалось невозможным – события сменялись с ужасающей, неслыханной скоростью, и ни одно из них предсказать было нельзя… Его горькие размышления прервал пронзительный крик газетчика, но тот немедленно остановлен был простым дедом в заломленном треухе: «Дай ты мне, батюшка, такую газету, чтоб с картой, – потребовал тот. – С такой картой, где эти самые города обозначены – Аннексия и Контрибуция. Из-за которых, значит, буржуи войну тянут…» Савва беззлобно усмехнулся, минуя хара́ктерную сцену: «Ишь, старый, политикан нашелся… Мне б заботы твои…» Подвернулся другой мальчишка с газетами, Савва сунул ему двугривенный, развернул сегодняшний номер, вгляделся в большую, на четверть листа фотографию – и сердце вмиг облилось кровью: на позициях два офицера под огнем перевязывали раненую доброволицу, беспомощно лежавшую без гимнастерки, с обнаженной грудью; в ней уже не оставалось никакого естественного женского стыда перед двумя чужими мужчинами, боль сломила ее, она умирала на руках этих случайных людей… «Господи… – рука Саввы инстинктивно сложилась в троеперстие. – Господи… Как же это случилось… Что есть вот такие фотографии в газетах… В обычных газетах… И Ты еще не уничтожил этот мир…» Он вдруг остро представил свою рыжую максималистку Олю на месте умиравшей – и уже наверняка умершей! – в грязном холодном окопе незнакомой девушки – и захотелось закрыть лицо руками.
Свернул, наконец, под строгую светлую арку Генерального штаба, вышел в ранних сумерках на неузнаваемую Дворцовую, сплошь заставленную высокими штабелями дров, добравшихся чуть не до середины Александрийского столпа, постоял, запрокинув голову, трепетно ловя холодное влажное дыхание близкой Невы, стараясь дышать глубоко и ровно… Прошло несколько смутно волнующих минут. И вдруг он почувствовал себя полностью свободным, открытым всем ветрам: семейные деньги, вырученные за канувшее в Лету имение, почти кончились, те несколько «красненьких» бумажек, что отец тайком сунул ему за пазуху при прощании, уже ничего не стоят и будут истрачены в ближайшее время, квартиру у Измайловского в любую ночь – и даже день! – разграбят дочиста, да что там квартиру – саму жизнь отнимут за первым же углом просто так, для смеха… Но никто не властен над любовью! Она шире жалко трепыхающегося человеческого сердца и прорастает куда-то за пределы земного сознания с его вечными страхами и мрачными предчувствиями. Савва стоял среди сложенных бревен, подставив лицо туманной мороси, остро ощущал в себе вечную любовь как данность – и тихо радовался. Он только что, возможно, навеки расстался с отцом и матерью, это было горько, но странным образом не пугало: ему предстояло, как завещано каждому, прилепиться к жене своей.
Он отправился к Бартеневым с первым же дачным поездом с Финляндского – и поначалу удивился тому, что этот убогий короткий состав почему-то отчаянно штурмовали женщины всех сословий. Савва едва сумел втиснуться на площадку, в последний момент все-таки решившись ненадолго поступиться привитой с детства вежливостью и решительно оттеснив локтем горластую бабу в шерстяном платке, которая успела несколько раз злобно огреть его по спине и голове брякающей кошелкой. Только оказавшись в вагоне и оглядевшись, он догадался: это же модный в последнее время «молочный» поезд! Тот, на котором, крепко стиснутые со всех сторон, прижав к груди пустые жбанчики и бидоны, едут на рассвете в Левашово голодные петроградки в надежде достать молока у чухонских молочниц, специально съезжающихся на телегах к платформе в ожидании покупательниц. Так рано Савва никогда до этого дня не приезжал к Оле, знал, что она его не ждет в такой час, и ехал, затертый чужими телами, как корабль льдинами, неосознанно улыбаясь в предвкушении ее и своей радости от еще одной светлой встречи во мраке беспросветной осени.
Поезд затормозил у знакомой платформы, общий тревожный вздрог прошел по слившейся в единое целое молчаливой толпе, она колыхнулась в одну, в другую сторону – и подхватила Савву, как неумолимое прибрежное течение. Ему казалось, что можно и не перебирать ногами, – людской поток все равно вынесет на какую ни есть твердь. Через несколько секунд молодой человек стоял на деревянной платформе, а вокруг него, обтекая, неслась оголтелая толпа женщин – в шляпках, платках, капорах – стуча каблуками модных сапожек, мягко топоча резиновыми калошами… Он вынужден был двинуться вслед за остальными в сторону лошадиных голов, маячивших неподалеку, – к телегам, на которых недвижимо возвышались тепло укутанные фигуры по соседству с высокими железными бадьями. Вот самые быстрые достигли цели, на ходу выхватывая откуда-то линючие керенки, и, пихая их в руки молочниц, уже протягивали им пустые кувшины… Подоспели отставшие, вокруг телег началась настоящая давка и драка, когда нарядные дамы, наплевав на светские приличия, ожесточенно толкали как друг друга, так и матерно ругавшихся простолюдинок, – и никто не краснел, не смущался, услышав грязные, только недавно невероятные слова. Желание обладать небольшим глиняным жбаном со свежим молоком побеждало любые приличия, нивелировало жалкие светские условности; нравы сдвинулись; голод, страх и нищета уравняли всех.
Но этого оказалось мало. Через несколько минут у платформы показалась еще одна готовая к сражению армия – это женщины-зимогорки подбежали со стороны дачного поселка и мгновенно окружили телеги, расталкивая приезжих. «Не пустим! Убирайтесь! – послышались остервенелые крики. – Наших детей объедаете!! Будет!! Побаловались молочком!!!» Какая-то женщина, не удержавшись на ногах от зверского толчка, растянулась в грязи; покатилась, заливая белыми струями жирную землю, ее опрокинутая крынка… Высокая дама в милой плюшевой шляпке со всей силы пихнула в грудь другую, пониже ростом, и, выхватив у нее из рук полный бидон, швырнула его о рельсы. А бесстрастные краснолицые и беловолосые «дочери Мунисальми», невозмутимо возвышаясь над воющей, проклинающей, рыдающей толпой русских женщин, хладнокровно пересчитывали мятые керенки, презрительно созерцая жалкую битву у подножия своих неприступных «колесниц»…
– Отойдите! Я первая заплатила! Уберите вашу бутыль! – раздался вдруг неподалеку знакомый пронзительный голосок. – У меня маме плохо! Ей нужно молоко!
Уже миновавший поле битвы Савва обернулся и ахнул: Оля Бартенева, его милый голенастый Олененок, жестоко орудуя острым локотком, изо всех сил пыталась отогнать от телеги бледную барышню в бархатном пальто, одновременно протягивая равнодушной чухонке свой глиняный кувшинчик. Но барышня не сдавалась, в свою очередь схватив Олю за воротник свободной рукой… Савва подскочил к месту интеллигентской драки и механически встал на сторону невесты, подхватив ее кувшин и передав молочнице, – и только тогда девушка оставила соперницу и обернулась. Было очевидно, что в первую секунду Оля не узнала своего жениха: ее глаза еще были подернуты сизой пеленой легкого безумия. Но сразу же она со стоном упала головой к нему на грудь и принялась повторять: «Боже мой, Боже мой!» – а он неловко поддерживал любимую под локоть и кусал губы от непреодолимого желания заплакать…
Скудельный сосуд с молоком несли домой молча, закрывая его своими телами с двух сторон, словно охраняя от случайностей больного ребенка…
Только в марте восемнадцатого Оля Бартенева вернулась в Петроград после похорон матери. Она сбежала с ненавистной дачи тайком, чуть ли не ночью, украв, вдобавок, у отца и тетки несколько «старых» банкнот. Девушка неловко оправдывала свое преступление тем, что родные категорически отказались оказывать ей отныне какое-либо «вспомоществование», если она будет продолжать настаивать на своей «невозможной и неуместной» самостоятельности. Оправдания в виде учебы на Высших курсах больше не существовало, как и самих курсов, и усталый, отупевший от заботы и горя отец предложил дочери на выбор две равнозначно неприемлемые для нее возможности: предпочтительную – остаться с ним и тетей на даче «до лучших времен» (благо хозяева скрылись в неизвестном направлении еще в начале зимы, и платы за квартиру никто больше не требовал) и допустимую – вернуться в Петроград и жить в семье старшего брата на его обеспечении, взамен посвятив себя воспитанию племянников. Злополучный вопрос об Олином замужестве вообще не поднимался как «в сложившихся обстоятельствах смехотворный», а при попытке дерзко заявить о своем совершеннолетии и праве принимать решения без участия старших непокорная заработала две тяжелые пощечины от возмущенной до глубины души тетушки. Хлопнув дверью, Оля гордо ушла к себе, как понадеялись отец с теткой, – «плакать», но тут они обидно просчитались: девица удалилась вынашивать коварный план побега и мести, который и осуществила вполне блистательно после того, как вдоволь набушевавшийся дом заснул в относительном покое…
Решено было венчаться на Красную горку – первый возможный день после Великого поста – а до тех пор Оля поселилась на прежней квартире, в той же комнате, которую так никто и не занял, ненадолго осчастливив своим присутствием одинокую Надю, боявшуюся засыпать по ночам: всякий раз, когда в парадной раздавались шаги, та подскакивала, воображая, что это идут громить ее квартиру… Теперь бояться (и погибнуть в случае разбоя) предстояло вдвоем; вместе же девушки бегали днем на недалекий Невский, пытаясь продать за бесценок шнырявшим в толпе жуликам какие-то уцелевшие Надины безделушки, получали по карточкам и ели за покрытыми скользкой клеенкой столами ужасные бурые щи с прогоркшим жиром в бывшей кондитерской Филиппова, а однажды купили у шустрого мальчишки-птицелова за пять рублей свежевыпотрошенную темно-лиловую ворону, бестрепетно испекли и съели за милую душу с острой квашеной капустой, несколько перебившей гнусный вороний дух…
А Савва между тем бегал по уцелевшим знакомым, подготавливая запланированный переезд – паромом из Ораниенбаума в Кронштадт, где, по слухам, было гораздо свободней и сытнее. Накопившиеся после большевистского переворота никчемные керенки следовало хитрым образом «сбывать», для чего требовался особый мошеннический талант, начисто у представителей бывшей «чистой» публики отсутствовавший, – и Савва тоже не мог похвастаться оборотистостью, отчего его все время беззастенчиво объегоривали то здесь, то там. Он бегал по неузнаваемому Петрограду, как загнанная лошадь – вроде той, чей труп уже месяц разлагался на набережной Фонтанки, понемногу объедаемый бродячими собаками, – и лихорадочно пытался хоть как-то обеспечить ближайшее будущее, свое и Олино. Или хотя бы заручиться скромной надеждой… Но с каждым днем все невозможней становилось что-нибудь загадывать, как встарь. Ведь еще, кажется, накануне беспечно думалось: вот он, край, – хуже не может быть! – а сегодня на тот день уже оглядываешься как на исполненный благополучия и холодеешь, постепенно догадываясь, что настоящий предел – только смерть, и она близка…
И все-таки, если год назад служила отрадой и надеждой небывалая Красная весна, то теперь впереди сияла заветная Красная горка – как залог победы над всяким злом… При мысли о прошлогодней весне, мелькнувшей, как светоносная комета, Савва зажмуривался и темнел лицом: лишь год, как нет доброго Володи Хлебцевича, а он давно и полностью позабыт, как и его великая незаметная жертва.
* * *
Часто после полудня, взявшись за руки и тесно соприкасаясь плечами, Савва и Оля ходили по весеннему Петрограду восемнадцатого. Савва не умел выразить своих смятенных чувств при виде этого как бы и родного, но при этом порой полностью незнакомого города – а Оленька однажды взяла и сказала:
– Ты знаешь, Савва, у меня странное чувство, будто мы оба умерли и застряли где-то между этим и тем светом. Я испытываю жуть – но не земную, а потустороннюю. А ты?
Он кивнул, туго сглотнув: она была права. И Петроград, наверное, тоже находился не на земле, а души их бродили по его кривозеркальному отражению. Были бы католиками – сказали бы: мы, наверное, в чистилище. Но, будучи православными, не знали, что и думать: какой-нибудь верхний круг ада?
Изнуренный от бескормицы город, где хлеба по карточке полагалась осьмушка – не пойми какого цвета, замешенного с рубленной соломой, – этот город в своих отделанных золотом и белым мрамором фешенебельных магазинах предлагал пуды бормановского шоколада, одесской халвы, мариупольского рахата, леденцов на лучшей патоке, миндаля в жженом рафинаде – и все это по ценам бриллиантов: фунтик сахара стоил двенадцать рублей, а простые резиновые калоши из-под полы продавали за сорок…
Проплывали по тонувшему в нечистотах Невскому дамы в сребристо-дымных шиншиллах и лимонно-бледных горностаях, тянулись через город демобилизованные, но увешанные трофейным оружием солдаты, пополняя сплоченные ряды мародеров и грабителей, – и все знали, что готовится новое германское наступление, потому что Советская Россия, хотя и объявила демобилизацию, не подписала никаких мирных соглашений и из войны не вышла… Казалось, до этого уже никому нет никакого дела: перечеркнутый бесконечными, без начала и конца, прихотливо изгибающимися «хвостами» – хлебным, табачным, мыльным – Невский проспект пестрел невероятными афишами: «Бал-монстр! Танцы до 3-х часов ночи! Свет гарантируется! Розыгрыш 12 фунтов хлеба!»; «Демократическое гулянье с конкурсом танцев!»; «Костюмированный бал! Приз за лучший костюм!» Расклейкой таких афиш, ничуть уже не стесняясь, зарабатывал на скудную жизнь бывший прокурор; неподалеку от него бывший генерал, поставив посередине проспекта легкий столик, бойко торговал бессмертным «Огоньком», а бывший присяжный поверенный ловко устроился легковым извозчиком… В преддверье балов и маскарадов прямо в заваленных апокалиптической грязью дворах и парках граждане разучивали современный актуальный танец – «беженку»: мужчина и женщина, обнявшись, как в вальсе, и прижимаясь друг к другу щеками, бегом бежали то в одну, то в другую сторону… Голодный город плясал до изнеможения; ежевечерне где-то громили винные погреба с ужасающей вакханалией на местах немедленно после добычи алкоголя, и, даже находясь на лечении в больничной палате, никто не чувствовал себя в безопасности: бывших членов Временного правительства Кокошкина и Шингарева застрелила толпа матросов прямо в палате Мариинской больницы, куда они были доставлены на носилках из Петропавловской крепости… Все сколько-нибудь приличные люди получили презрительный ярлык «бывший» и, что поразительно, вскоре сами стали так себя называть:
– …бывшая курсистка, – представилась однажды Оля знакомому Саввы, попавшемуся им на Бассейной.
– Имярек, бывший товарищ прокурора, – не моргнув глазом отозвался тот.
– Мы быстро превращаемся в бывших людей, – хмуро пробормотал, наблюдая их рукопожатие, Савва.
Как-то раз они решились выпить какао на Александровском рынке, что было и более питательно, и менее редко, чем когда-то привычный русский чаек, а потом долго горевали о своем ненужном и вредном расточительстве – ведь за два с полтиной разумней было купить фунт филейной вырезки маханины в Щербаковом переулке «у Хабибулова» и сварить наваристый суп! И Оля чуть не плакала по-настоящему, представляя себе этот несваренный, променянный на сладкую липкую жижу целительный бульон…
Но вскоре «убитые» бумажные деньги перестали представлять какой-либо интерес для тех, кто имел доступ к любому продовольствию, – или цены заламывались настолько мародерские, что и Савва, и Оля вскоре научились почти равнодушно – за полной невозможностью купить нечто сколько-нибудь съедобное – проходить мимо мешочников, соблазнявших публику в районе Сенной то худым синеватым цыпленком, то бутылкой безбожно разбавленного и подкрашенного сандаловой краской «настоящего церковного кагора»… Олина соседка по квартире, некрасивая долгоносая Надя, прослышала как-то раз в хлебном хвосте, что в близлежащих деревнях, измученных полным бестоварьем, охотно меняют свежие продукты на какую ни есть петроградскую мануфактуру. Через несколько дней обе подруги под охраной Саввы, каждая вынув из своего шкафа по штуке дешевого ситца, завалявшегося с тех благословенных времен, когда можно было просто так взять и пошить себе дачное платье на лето, отправились на пригородном поезде, битком набитом такими же горе-купцами, в южную сторону, на Ораниенбаум, проявив небывалую хитрость: вышли не там, где гурьбой высыпали из вагонов другие комиссионеры, ехавшие на промысел целыми семьями, а на несколько станций подальше. В этой веселой и чистой полуфинской деревне им несказанно повезло: на сосновое крылечко первого же дома, в который они робко постучали, вышла красивая дородная крестьянка и, окинув пришельцев вполне понимающим взглядом с желтой искоркой жадности, сама спросила, не привезли ли ей случайно барышни и «мил-человек» ситца. Голодная троица петроградцев переглянулась с просиявшими лицами, и Оля с Надей тотчас развернули свои драгоценные свертки. Оба куска ткани, от которых отчетливо несло фабричной краской, были придирчиво рассмотрены и неожиданно одобрены: из избы даже притрусил ушлый на вид мужичонка, за спиной которого нарисовалась еще одна здоровая и крепкая баба, и городским ситцем покупатели любовались уже втроем. Олин был найден подходяще «разводистым», а Надин – модно «глазастым», бабы прикидывали его к своим круглым плечам и так и этак, а за все предложили мешок картофеля – крупного хорошего картофеля, давно считавшегося в Петрограде изысканным лакомством, о котором и мечтать не смели. Оля отвернулась, скрывая неуместные счастливые слезы, а Надя, проявив неожиданную рачительность, принялась дотошно проверять картофелины – не тронуты ли гнильцой – и несколько даже дерзко забраковала. Как ни странно, селяне и не думали спорить, а взамен выброшенных клубней вынесли небольшой глиняный горшочек с солеными огурцами, от которых шел такой головокружительный запах чеснока и укропа, что Савва неприлично сглотнул слюну… Мало того! Мужику вдруг приглянулось Саввино старое, но крепкое кашне плотного китайского шелка – и оно немедленно поменяло хозяина, а молодой человек, плотнее застегивая шинель и поднимая воротник, спрятал во внутренний карман голубоватый полуштоф с пахучим конопляным маслом…
– Ты им скажи, Силантьич, пусть мне машиночку привезут. Такую, чтоб шила, – сказала вдруг одна из крестьянок.
– И зеркало. Чтоб с завитками вокруг, – другая застенчиво нарисовала в воздухе мелкие каракульки.
– Цыть, – важно изрек Силантьич и оборотился к Савве: – Ты вот что, мил-человек…
– А что дадите за швейную машинку? – встряла разрумянившаяся от неожиданного везения Надя.
Мужик отмахнулся:
– Погодь, барышня, не семени… Довольно дадим, рада будешь, – и в лице его, когда он снова посмотрел на Савву, мелькнуло что-то совсем детское: – Ты нам вот что… Часы спроворь, чтобы с боем… – его взгляд вдруг поднялся горе́, а на бледных фиолетовых губах запорхала блаженная улыбка: – Кукушка, знаться, выскакивает и эдак-то жалобно выкуковывает…
– Теперь таких часов не делают… – растерялся Савва.
Силантьич вернулся с небес и глянул строго.
– Ладно. Найдешь. За кукушку… Ежели с кукушкой, – ах и разуважу!.. Сала дам. Большой шмат. Перед Пасхой хряка колоть собираемся.
Тем же вечером в маленькой квартирке бывших курсисток состоялся при крепко запертых дверях валтасаров пир на троих – с жаренной, как раньше, картошечкой и задорно хрустевшими на острых молодых зубах небольшими пупырчатыми огурцами цвета хаки. Но не столько пир это был, сколько военный совет: зеркало в раме рококо спокойно висело у Оли в комнате, являясь ее собственным, привезенным из родного дома уюта ради, ну а ручная зингеровская машинка уже несколько лет пылилась под письменным столом Нади, мечтавшей на заре самостоятельной жизни выучиться по книжке шить воздушные английские блузки, чтоб не тратиться на жадную портниху, – и, разумеется, потерпевшей полный крах. Но о том, чтобы полакомиться на Пасху салом, грезили все трое и потому разрабатывали в деталях план операции по выкрадыванию часов с кукушкой из Олиного отчего дома, оккупированного ныне семьей брата, ухитрившегося «при Советах» достать приличную службу с селедочно-пшенным пайком. Предполагалось, что кукушка грустит в одиночестве в черной части квартиры, в комнате невесткиной горничной, хамски-весело сбежавшей с бравым матросом в первые дни революции, – оттуда часы и решили «реквизировать», нагрянув с внезапным визитом. Наде и Савве предстояло «отводить глаза» хозяевам, убеждая брата согласиться на брак непутевой сестренки, а Оля тем временем должна была проскочить через кухню в бывшую комнату горничной, схватить кукушкин домик вместе с хозяйкой и убежать через черный ход… Блестящий план бесславно провалился даже до начала стратегической операции: брат неожиданно сам явился к Оле на следующий день и с несколько виноватым видом выложил перед ней пачку линялых керенок – сороковок и двадцаток:
– Я вот подумал: может, ты нуждаешься в деньгах? – стеснительно пробормотал он. – Керенки, в конце концов, обменять можно, если постараться… А больше ничего, кроме моего пайка, у нас нет. Даже Дунины – помнишь Дуню, жены моей горничную – часы с кукушкой у крестьян в деревне на говядину для детей обменяли… – и дальше он с недоумением взирал, как, дико глядя друг на друга, истерически хохочут сестра с подружкой…
Красавец «Зингер» и зеркало в раме с завитками все-таки обеспечили некоторое продовольственное разнообразие к Пасхе: из следующей экспедиции друзья привезли уже два мешка картошки, круглый тяжеленький бочонок огурцов и три фунта парной свинины. Сразу же встал новый роковой вопрос: как отоварить большевистские «пасхальные» карточки, по которым можно было выкупить за «настоящие» деньги в официальных лавках Петроградской коммуны по два яйца, две селедки и какой-то издевательский минимум цикория, чая, круп, сахара и таинственных копченостей на человека. Сунув за пазуху пачку злосчастных керенок, Савва отправился в Страстную среду пешком на недалекий Александровский рынок в надежде обменять их на царские рубли по новому грабительскому курсу.
Под наполовину потерявшими от грязи былую прозрачность стеклянными коньками главной петроградской толкучки сновали типажи настолько прожженного вида, что Савва зябко передернул плечами, подумав: «Боже мой! Всего пару лет назад я бы и одну такую личность на всякий случай за версту обошел, а сегодня средь множества толкусь тут – и ничего… Сам ищу, кому б эти керенки проклятые сбыть». Страх в последнее время действительно начал притупляться почти у всех, и люди зачастую просто предавали свою судьбу на волю Божью – или на авось, кто как понимал земную жизнь – и, у кого получалось сделать это вполне искренне, тот, по крайней мере, перестал напоминать избитую, блохастую и голодную, дрожащую в углу собаку. Ушлых менял вокруг шныряло достаточно – но как выбрать того, с кем можно иметь дело? Савва видел приличных дам в хороших пальто, бестрепетно подходивших к разного рода косорылым шельмам и производивших натуральный обмен товаров на месте, наблюдал переходящие из рук в руки пачки «красненьких», но, прислушиваясь к разговорам, испытывал нешуточные опасения.
– Да вы, сударь мой, только имейте настоящее суждение, а меня можете и не слушать. Ведь – что у вас? Разве деньги? Призрак! Фата-моргана! Мираж какой-то… Дунул и, знаете ли, нет ничего. А я вам предлагаю настоящие десятки розового, правильного оттенка… За сороковку даю тридцать два рублика, и все настоящими рублями, а за двадцатку – восемнадцать. Всего только… – слащаво вещал над ухом сбитого с толку интеллигента в пенсне вертлявый тип, по изрытой оспинами бандитской роже которого было совершенно очевидно, что почти легальным «банковским» промыслом он занят только днем, а с наступлением сумерек в компании нескольких таких же товарищей выйдет на большую дорогу и, не моргнув глазом, перережет вот этому самому буржую глотку, предварительно сняв с него дорогое, с бархатным воротником пальто, и заберет себе обратно правильные рублики вместе с бумажником…
Но нужно было все же на что-то решаться – и бывший студент намеренно твердо постучал по плечу коренастого дельца в надвинутом картузе, коротком пальтугане и высоких смазных сапогах, от которого только что вполне благополучно отошла, пряча что-то в широкую муфту, хорошенькая барышня. Делец с достоинством обернулся.
– Клим!
– Савва!
Их голоса прозвучали одновременно – и в следующую секунду молодые люди уже крепко обнимались.
– Пять лет… – повторяли они оба, хлопая друг друга по спине, по плечам, – и вновь кидались в объятья. – Пять лет, пять лет…
Им не исполнилось в тот день и двадцати трех, сознательный жизненный опыт обоих измерялся едва ли десятилетием, поэтому число «пять» по отношению к минувшим годам пока воспринималось весьма внушительным, а если учитывать те события, что непостижимым образом уместились в это короткое время, то и вовсе казалось, что с момента их последней встречи пролегла чудом преодоленная бездна.
– Ну как ты, что? – наконец отстранившись, спросил, вглядываясь в лицо старого друга, Клим.
Сам он изменился разительно – и выглядел не юношей, а зрелым мужчиной на четвертом десятке – такая непробиваемая уверенность сквозила в каждом его движении, такими законченными и четкими стали черты умного нагловатого лица с несколько презрительным выражением, а главное – взгляд его стал тяжел и непроницаем, былая открытая пытливость исчезла, словно Клим обрел какое-то окончательное знание, менять которое не собирался вовек. «Интересно, а у него обо мне какое первое впечатление? Похоже, не слишком благоприятное…» – подумал Савва, с внутренним неуютом чувствуя, как острые, графитового цвета буравчики глаз его приятеля без труда ввинчиваются ему куда-то гораздо глубже, чем хотелось бы.
– Как все, – осторожно ответил он. – Вот, пришел керенки на старые деньги обменять.
– Это ты правильно, – легонько усмехнулся Клим. – Керенки теперь совсем негодящие. Скоро ими вообще подтираться можно будет… Впрочем, и от новых толк невелик. Мой тебе совет: как обменяешь, – и те сбрасывай поскорей, пока хоть где-то берут, и не смотри на цены. Новое правительство скоро свои напечатает – и уж вряд ли менять будет. Только платить ими – тем, кто у них служить станет… А вот золотые, если остались, храни до последнего.
– Какое там… – грустно махнул рукой Савва. – Мы с Олей уже меной по деревням промышляем, что твои комиссионеры…
По лицу приятеля проскочила странная тень, на долю секунды явив в нем что-то настолько злое и хищное, что Савва сразу пожалел о том, что имя невесты легкомысленно соскочило у него с языка.
– Ты видишься с ней? – внезапно охрипшим голосом быстро спросил Клим. – Что она?
«Значит, он все-таки был по-настоящему увлечен ею», – понял Савва и решил немедленно расставить все по местам:
– Она моя невеста. Венчаемся на Красную горку. Потому мне и нужны теперь деньги, чтобы не только к Пасхе, но и к свадьбе хоть каких продуктов достать. Ты… – он решился, – ты ведь можешь помочь? Оля обрадуется. Она в первый же день, как мы встретились год назад, сказала, чтоб я тебе от нее кланялся, если увижу…
Клим медленно кивнул, пристально глядя на Савву и, очевидно, обкатывая какую-то новую мысль, потом спросил:
– А родители что ж? Твои, ее… Здоровы? Помочь не могут?
Савва махнул рукой, принужденно рассмеявшись.
– Не благословили. Ни мои, ни ее. Олина мать единственная одобрила наш союз – но она в конце зимы умерла, а отец с теткой – ярые противники. Найди, говорят мне, сначала хорошую службу с постоянным доходом, прислугу обеспечь… Будто не видят, что весь мир соскочил с оси! Ну, а мои в Крыму теперь. Осенью были благополучны, а сейчас и подумать боюсь, что с ними, – никаких известий. Газеты ведь писали, что там зимой творилось… – он горько вздохнул: – Только на Бога остается уповать… Я один пока живу дома, Оля с подругой на квартире. Обвенчаемся – ко мне переедет, конечно. А уж насчет службы с доходом… Сначала мне мою учебу закончить надо, а ей – курсы… Слухи идут, будто с осени устроят один университет для всех, мужчин и женщин, – да кто ж теперь точно скажет… – его голос дрогнул: – Правда, Клим, помоги – ты, я вижу, можешь: вон какой стал важный и деловой, мне не чета.
Товарищ его кивнул.
– Само собой, – сверкнул острой улыбкой. – Видишь, поменялись мы с тобой местами, а ты, дурачок, не верил, когда я говорил, что наше время придет и мы еще с вами поквитаемся… Но ты – это другое, тем более что вы с Олей венчаться собрались. Вовремя, ничего не скажешь! Ну, да дело молодое… Помогу, конечно. Не ты же нас с матерью со двора прогнал… Она и года после того не прожила – так подкосило ее. Спасибо, тетка с мужем меня к себе в лавку приказчиком поставили, не дали с голоду околеть.
Савва втянул голову в плечи и пробормотал:
– Я им доказывал… Объяснял… Ни в какую! Тебя искал… Не нашел… – при этом он со всей ясностью понял, что и доказывал неубедительно, и объяснял бестолково, и искал не настойчиво, и уж совсем тихо добавил: – А жемчуг за комодом у Кати оказался… Нитка порвалась… Нашли, когда имение продавали…
Клим пожал плечами.
– Что уж теперь. Может, так и лучше. Зато теперь я большого полета птица и сам себе хозяин. Ну, не выперли бы меня из реального, а дали б аттестат с одними пятерками… И что? Сейчас бы, как ты, студентом-недоучкой с голодными глазами по Питеру мыкался и по рынкам побирался… – Он глянул на бывшего друга свысока и коротко приказал: – Давай свои бумажки и стой здесь, жди. Я тут знаю, кто повыгодней обменяет.
И действительно, буквально через десять минут «новый купец» вернулся и, бегло оглянувшись по сторонам, сунул Савве за пазуху пачку несколько менее бесполезных, чем керенки, «красненьких» и кивнул в сторону выхода.
– Пойдем. Познакомлю тебя кое с кем. Недалеко тут, на Сенном.
В окрестностях Сенной площади шла такая же бойкая торговля, как и на Александровском рынке, только продавали тут съестное. Савва спрятал нос в поднятый воротник своей уже весьма потрепанной студенческой шинели: невыразимый, достойный ада смрад стоял вокруг от всех этих тощих, незнамо когда убиенных цыплят, покрытых явными синяками гниения, почти разлагающейся рыбы, у которой жабры тем не менее намазаны были чьей-то свежей кровью для имитации свежести, тухлых желтых гусаков, распростертых на перевернутых ящиках, сиреневого цвета солонины, немытых бычьих кишок и почерневших поскребков квашеной капусты… «Не может быть, чтобы кто-то покупал это даже теперь…» – в странном, почти эсхатологическом ужасе думал Савва, поспешая за уверенно шагающим куда-то внутрь рынка Климом. Наконец они остановились перед одноглазым, совершенно разбойничьего видя дядей в лохматой, явно снятой с кого-то папахе, державшим в вытянутой руке двух белых дохлых куропаток, от которых так же, как и от всего вокруг, тошнотворно несло разложением.
– Слушай сюда, – не здороваясь и не обращаясь по имени, внушительно заговорил с разбойником Клим. – Вот этот господин придет к тебе в конце пасхальной недели. Он мой друг с детства, поэтому чтобы все было как надо: свежее и без грабежа. Сейчас бросай свою тухлятину и пойди покажи ему, что у тебя есть и почем. Только смотри у меня: если узнаю…
– Да что вы, Клим Евсеич, разве ж мы не понимаем-с… – кланяясь и вихляя, залебезил тот неожиданным фальцетом. – В лучшем виде сделаем-с… Извольте-с, милсдарь, пожалуйте-с… Накормим-с… Что в вашем «Малом Ярославце» допрежь кормили… Только глазом мигните-с…
Клим протянул Савве руку:
– Идти мне надо. Дела. Зайду к тебе как-нибудь, повидаемся. И с Олей… потолкуем о прошлом… – в этот миг глаза его отчетливо сверкнули дурным зеленоватым пламенем, так что лепетавший запутанную благодарность Савва осекся, поперхнувшись. – На Красную горку, стало быть, венчаетесь… Ну-ну, – он повел плечом, нехорошо ухмыльнувшись, и сразу же круто повернулся, отправляясь восвояси.
Савва проводил его тревожным взглядом, ловя в себе испуганную мысль: «Лучше б не встречались… Нет больше моего прежнего доброго Клима… Да и был ли он?! А этот опасен, как дикий зверь… Да, опасен… И силен… И зачем только я на него наткнулся!» А бандит между тем провел его сквозь корпуса смердевших падалью «свиных лавок», где был выход за площадь к домам, открыл перед ним дверь на черную узкую лестницу (содрогнувшись, Савва вспомнил Раскольникова), шустро взлетел по высоким ступеням и распахнул дверь в квартиру. Молодой человек шагнул внутрь вслед за ним и замер: над цинковыми ящиками с дымящимся сухим льдом на вбитых в стену крюках висели отличные, свежие окорока, головокружительно ароматные ветчины и колбасы, на полках стояли чистые корзины с белоснежными яйцами, кадушки с отборной, зернышко к зернышку, красной икрой, ярко-желтые, в аппетитных ямках, кубы сливочного масла… Он уже ничему не удивлялся, и все это ворованное изобилие вдруг стало отчетливо противно.
– Вы на Светлой в какой денек прийти изволите-с? – угодливо извиваясь, спросил делец. – Это, значит-с, чтоб я к назначенному часу все лучшее приготовил-с для вашей милости, как Клим Евсеич наказывали-с…
– В субботу перед вечерней, – отрывисто бросил исполненный отвращения Савва. – Не провожай, любезный. Я дорогу найду.
На Страстной неделе Савва, Оля и Надя беспрерывно «хвостились», как и весь всколыхнувшийся перед великим праздником петроградский люд, – то за одним, то за другим – а потом приходили в девичью квартирку на Литейном и хвастались, счастливые, своими съестными трофеями: несколькими мелкими яичками, кульком сухофруктов, маленьким мешочком белой муки, полуфунтом копченой грудинки. Пришлось провести некоторое время и в еще одной, к счастью, совсем не длинной очереди: с некоторых пор большевики чуть ли не под угрозой расстрела запретили венчания без получения особой «разрешающей» бумаги в новом казенном отделе регистраций, где мрачная девица в кумачовой косынке без намека на улыбку записала Савву Муромского и Ольгу Бартеневу мужем и женой… Зато, отстояв Светлую заутреню в Вознесенской церкви на Измайловском – и там же немедленно договорившись о венчании в следующее воскресенье, они разговелись тихо и скромно втроем, у открытой дверцы кафельной печки в Олиной комнате, где переливались пунцовыми огнями догорающие угли, выпили по крошечной рюмке драгоценного, выменянного на десять фунтов картофеля густого рубинового кагора. Весело никому из них не было. Чистая пасхальная радость в том апокалиптическом году сходила только в редкие – совершенно святые души. А три грешных человека опустошенно сидели за своим убогим столом и смотрели на последние кровавые искры на сером пепле…
В Светлый четверг Оля вдруг осталась в квартире одна: за соседкой неожиданно приехала на добротной деревенской телеге старшая сестра, служившая сельской учительницей в Княжево и доставшая в своей школе ту же должность тяжело нуждающейся Наде. Остаться до свадьбы ей не было никакой возможности; Оля и Савва молча, предчувствуя вечную разлуку, ехали с притихшими сестрами в телеге до края города. Подруги простились в слезах у Нарвской заставы, где Великий Исход петроградцев из родного города, в который словно пришла чума, был особенно очевиден той пасмурной весной. Одна за другой тянулись в неизвестность груженые подводы оборванных счастливцев интеллигентных сословий, доставших разовые пропуска на выезд, – и так надрывало душу это безотрадное зрелище, что Оля обливалась слезами, продолжая упорно размахивать над головой белым шелковым шарфом еще долго после того, как телега с ее последней подругой затерялась вдали на пыльной дороге среди лошадиных крупов и человеческих голов.
– Ты теперь недолго будешь одна, – сказал Савва, целуя ей руку. – До Красной горки осталось всего два дня.
И Оля подняла заплаканные, но чудно просиявшие глаза.
* * *
Красавчик Васенька Барш пришел к Савве после полудня в воскресенье, как они и договаривались. По обычаю щеголеватый, но без обычной тихой лукавой улыбки, которая должна была делать его неотразимым для барышень, – и вероятно, делала, только вот барышни похвастаться особым Васиным вниманием никогда не могли. Сегодня он грустил не без причины: с утра в Светлую субботу слегла в горячке его любимая младшая сестренка, еще совсем маленькая девочка; едва нашли через знакомых жившего по соседству доктора – но тот лишь развел руками, велел натирать больную уксусом для снижения жара и давать красное вино с ложки в качестве укрепляющего.
– Никаких лекарств в Петрограде теперь не достанешь… – озабоченно повторял Вася, отряхивая с жениха платяной щеткой только ему видимые пылинки. – Отчего ты вдруг в студенческом венчаться собрался?
– Так ведь все приличное платье на продукты обменял! – оправдывался Савва. – И оба своих пальто, и отцовское одно, и мамино… Про сюртук и костюмы уж не говорю… Пару сорочек себе оставил.
– Что невеста подумает? – одними глазами улыбнулся друг. – Она достала подвенечное платье?
Жених махнул рукой:
– Какое! Решила просто относительно новое надеть, синей шерсти. Я настоял. Уж очень мила она в нем.
Как умели, друзья накрыли старинный стол, разложив на уцелевшие блюда вчера добытую у одноглазого обиралы с Сенной деликатесную снедь и кое-как прибрав родительскую столовую, – но прибор для себя Вася ставить отказался:
– Вам сегодня положен tête-à-tête, третьим лишним быть не хочу, хотя и голоден, как пес. Но и не в том дело: Ася себя чувствует лучше, только когда я держу ее за ручку, – так любит меня, ты знаешь. Я и обещал ей клятвенно, что на свадебный ужин оставаться не буду и вернусь, как только исполню свой шаферский долг…
– Ты непременно сейчас же возьмешь с собой угощение для Аси и мамы, – не предложил, а требовательно велел Савва, и Василий не стал отнекиваться.
– Спасибо тебе. Я не знаю, сколько сейчас все это может стоить, и чего ты лишился, чтобы достать такие продукты, но наша девочка… Да и мама очень сдала. Смотреть больно. Я только поэтому…
– Ни слова больше, а то я тебе вызов пошлю. И на революцию не посмотрю, – серьезно заявил Савва и принялся увязывать в большую матерчатую салфетку с бахромой щедро отрезанные куски сыра со слезой, ветчины с мраморными прожилками, масло в хрустящем пергаменте, алые вареные яйца…
– Я этого не забуду, – коротко сказал Вася Барш, на секунду низко наклонив голову.
– Ты еще каблуками щелкни, – усмехнулся Савва. – Ну что, как будто надо поторопиться?
Решено было за Олей до Литейного пробежаться пешком – но уж оттуда до Вознесенской церкви на углу Екатерининского канала домчать невесту с шиком на извозчике, что и удалось ловко выполнить. Извозчик-инвалид, пойманный Васей на Невском заблаговременно, смутил всех троих своей невытравливаемой военной, причем явно не субалтерновской выправкой – и решительным отказом брать положенную плату после того, как понял, что его просят отвезти молодых и шафера в церковь. Он не улыбнулся, не поздравил – просто, вытянув на козлах поудобней свою мертвую деревянную ногу, со строгой грустью смотрел, как садятся в коляску обтрепанные жених с невестой, на дрожащие первые анемоны в Олиных руках, словно облитых тугими перчатками серого шелка, на долговязого студента в старой штопаной шинели, на сдержанно-нарядного шафера… Они уселись – и бывший, наверное, полковник отвернулся резким угловатым движением, передернул широкими плечами, выше, чем нужно, взмахнул кнутом над тощим крупом бедной мосластой клячи… Савва уловил глубоко запрятанное, но неземное отчаянье в этой серии быстрых движений и, на секунду словно поймав волну, захлестнувшую в тот миг душу офицера, понял, что на месте жениха или невесты тот представил своего обожаемого ребенка – который уже никогда не поедет венчаться… Жених потряс головой, улыбнулся любимой и другу: сегодня нельзя было поддаваться унынию.
Вторым шафером слезно упросили стать пожилого господина, как раз закончившего молитву у какой-то иконы, и само венчание прошло, как в лихорадке: боялись сделать что-то не так, запнуться, произнося: «Имам, честный отче», споткнуться, когда поведут вокруг аналоя, уронить одно из на толкучке купленных колец, поперхнуться вином, оступиться на злополучном коврике – и никто, конечно, не заметил, чья нога первая его коснулась… Опомнились, когда уже звучали поздравления – не только от верного Васи Барша, но и каких-то совсем посторонних, простых измученных людей, оказавшихся рядом, – и вновь кланялись, благодарили, жали незнакомые руки…
И, наконец, вышли на Вознесенский проспект – сконфуженные, с натянутыми улыбками…
Находчивый Вася и тут, с всегда присущей ему прозорливой непринужденностью, сумел разрядить уже искрившуюся от напряжения обстановку.
– Знаете, раз уж нам удалось так ловко сэкономить на извозчике, то предлагаю потратить эти деньги с бо́льшим смыслом – и прямо сейчас проследовать на Морскую, дом пятнадцать, благо идти отсюда десять минут… Там, видите ли, уцелела моментальная фотография Жено́, мне недавно рассказали. Карточки выдают через десять минут – не ретушируют, правда, но как по мне, так это вообще лишнее… В наше прискорбное время, согласитесь, редко кому выпадает счастье получить свадебное фото.
Молодые бурно, даже, может быть, слишком, поддержали это начинание, и всей маленькой компанией, где тон по-прежнему усиленно задавал Василий, поспешили в сторону Исаакиевской площади. Фотография нашлась на предполагаемом месте – что само по себе уже было явным чудом и самым счастливым предзнаменованием, – и пусть не через десять, но через двадцать пять минут новоиспеченные супруги действительно получили на руки две еще сырые фотокарточки – неожиданно удачные, четкие, любовно отпечатанные с последней имевшейся у фотографа пластины на двух последних листах фотографической бумаги…
– Теперь со спокойной совестью могу закрываться, – печально сказал похожий на усатого плешивого кота мастер. – Больше уж ничего для моего ремесла не достанешь… Эх, Троцкий… – и последовала очень точная, но совершенно непечатная, несмотря на присутствие даже не поморщившейся новобрачной, оценка деятельности председателя Реввоенсовета.
– Хорошо, что я к вам на фото третьим не влез, уж не исправить было бы… – улыбнулся Вася, разглядывая серьезные, с бледными улыбками лица на сразу же подаренной ему карточке. – Ну, а засим позвольте откланяться. Побегу к моей Асеньке с гостинцами. И так уж насколько задержался, как бы ей без меня хуже не стало…
Он поцеловал руку Оле, отсалютовал тряпочным узелком Савве, и полетел – светлая крылатка действительно создавала иллюзию полета – через замусоренную площадь, к Вознесенскому, в сторону Измайловских Рот, к себе на 5-ю… Молодые супруги, длинно посмотрев вслед его стремительной ладной фигуре, быстро переглянулись – и опустили глаза.
Обратно они, не сговариваясь, шли очень медленно, будто даже осторожно, на каждом шагу как бы выискивая законный предлог задержаться. Вот попалась на Измайловском линялая ситцевая вывеска с огромными корявыми буквами когда-то красного цвета: «Куриный бульон в кубиках! Питательно, дешево и вкусно!» – и тотчас зашли в бывшую бакалейную лавку, где на все последние «хорошие» деньги купили пригоршню странных маленьких кусочков темно-коричневого жира, обернутых бурой занозистой бумагой и издававших кисло-химический запах. Оля хотела убрать их в ридикюль, но испугалась, что помнется единственная свадебная фотография, – тогда Савва рассеянно ссыпал кубики в карман распахнутой по случаю внезапного майского потепления шинели – и хлопнул себя по лбу.
– Все, провалились за подкладку… В левом у меня уже год, как дырка, и много всякого добра там скопилось! Теперь будет повод провести ревизию, – он на всякий случай умолчал о том, что в правом-то никакой дырки не было, а лежал периодически педантично проверяемый и тщательно смазанный маузер «красная девятка», который, к счастью, до сих пор не применялся по назначению, – хотя однажды удалось удачно расколоть массивной рукояткой случайно подвернувшийся грецкий орех.
– Что ж ты раньше не сказал! – укорила Оля. – Я теперь знаешь, какая мастерица иголки с ниткой стала!
Повернули на свою 6-ю, миновали заплеванный и ободранный скверик, еще замедлили шаг. Молодая взяла супруга под руку, на ходу тесно прижимаясь к нему всем телом и, почти остановившись, подняла свой знаменитый «олений» взгляд:
– Савва, я должна тебе в чем-то признаться… – (Революция революцией, свобода свободой, а сердце юного мужа в этот момент неприятно толкнулось и мелькнула противная собственническая мысль: «В таком надо, вообще-то, до венца признаваться… Хотя я-то ей ничего о своих похождениях тоже не говорил… Ну вот сейчас и расскажу, чтоб вышло так на так…») – У меня теперь на спине – черный ворон. Большой, с раскинутыми крыльями, почти что от плеча до плеча…
– Что?! – изумился совсем не того ожидавший Савва. – Ворон?!. Какой ворон…
– Ну, татуировка. Как у одной актрисы из Нью-Йорка… У Френсис Уайт… Я полтора года назад пошла и сделала… Больно было – жуть, мне даже морфий впрыснули… Теперь жалею ужасно, да ведь не смоешь! Никогда! Ты прости, что я тебе раньше не сказала… Боялась, что ты, когда узнаешь, не захочешь меня такую в жены брать…
Потрясенный Савва привлек девушку к себе – и вдруг ясно подумал, что ему было бы легче сейчас, если б она призналась в каком-нибудь своем грешном увлечении. Теперь же, когда наивное признание о во́роне высветило Олину абсолютную душевную нетронутость, – при всей ее нарочитой бойкости и самостоятельности – Савва на миг испугался той небывалой ответственности за эту рыженькую девочку, которую взял в жены и обязался беречь и защищать.
– Пойдем, – сказал он ей, как ребенку. – Нас там ждет полный стол всяких вкусных вещей…
И точно: увидев, что муж не сердится и как будто вообще не придает значения ее страшной провинности, Оля ободрилась и чуть ли не вприпрыжку поскакала вдоль узкой 6-й Роты. Дверь парадной стояла распахнутой настежь, легко и весело было, взявшись за руки, подниматься по пологим, залитым холодным майским солнцем ступеням на третий этаж…
Привычным движением Савва вставил ключ в замочную скважину и, еще полный солнечного – и Олиного – света, испугался не в ту же самую секунду, как обнаружил, что дверь открыта, а лишь в следующую, когда уже успел бездумно потянуть створку на себя… Замок был не взломан, а виртуозно вскрыт отмычкой – эта мысль мелькнула на задворках сознания, когда в прихожей, почти прямо напротив двери, он увидел развалившегося в кресле Клима. Почти такого же, каким он встретил его на Страстной после пятилетней разлуки: в тех же отличных хромовых сапогах («Господи, наверняка же с убитого офицера сняты!»), распахнутом коротком пальто и высоком картузе – только шея была дважды обернута толстым шерстяным шарфом, концы которого кокетливо свешивались на грудь. Но глаза его не выражали на этот раз никакой радости – одно торжествующее превосходство победителя – по губам блуждала наглая плотоядная усмешка. Дверь рядом с креслом вела прямо в столовую – и ясно виднелся разоренный стол, усеянный огрызками и объедками, с семейной тканой скатертью, залитой вином из опрокинутого графина… У стола сидел хорошо знакомый Савве разбойник, только вчера продавший ему по мародерским ценам всю эту редкую снедь: даже не сняв мохнатую сальную папаху, он что-то жрал из тарелки руками, низко наклонив голову, точь-в-точь как дворовый пес над жестяной миской. Третий бандит – в матросском бушлате и клешах, но при этом в кепке и с мохнатыми бакенбардами, с виду равнодушно боком сидел в углу прихожей на ручке другого кресла, засунув руки в карманы. При появлении хозяина он, однако, быстро зыркнул в сторону двери странным, словно что-то предвкушающим взглядом.
Савва инстинктивно шагнул вперед, заслоняя собой тихо ахнувшую Олю. Она, кажется, пролепетала: «Кл-лим…» – и мигом онемела, заметив, что от ее давнего летнего товарища осталось только странное мужицкое имя. Предводитель шайки не пошевелился, лишь скривил губы в откровенно похабной ухмылке:
– Что ж ты, Савва-друг, на собственной свадьбе гостям не рад?
А Савва тем временем, машинально опуская в карман ненужный дверной ключ, нащупал там нагревшийся в тепле и уюте маузер – тем привычным движением, которым всегда проверял его, когда случалось оказаться на улице после захода солнца. Нащупал – и тихонько отвел в сторону предохранитель… Молодой человек настороженно молчал, изо всех сил преодолевая душевный хаос, – крепче сжал рукоять, успешно преодолел и – поднял твердый взгляд на мерзкого пришельца. А Клим не усмотрел ничего подозрительного в его движении, решив, вероятно, что бывший товарищ, убрав свой ключ, просто забыл от растерянности вынуть из кармана руку. Да и вообще, заматеревший господин последних времен, скорей всего, не ожидал никакой настоящей опасности от давно знакомого, успевшего доказать полную практическую никчемность интеллигентика, умеющего лишь красиво говорить.
– Что тебе от меня нужно? – отрывисто спросил Савва.
– От тебя?! – деланно удивился Клим. – Да ровным счетом ничего. Просто спросить хочу: про саратовский указ слыхал? Губернского Совета Народных Комиссаров? Об отмене частного владения женщинами? Уже три месяца в силе. А с сегодняшнего дня, – он усмехнулся, – мы… вот с товарищами… вводим его в Петрограде. А по сему декрету… По сему декрету все женщины изымаются из частного постоянного владения и объявляются достоянием всего трудового народа. Ну а поскольку ты у нас к трудовому народу никакого отношения не имеешь, то – прости, брат… Придется поделиться. Помнишь, говорил я тебе: скоро все ваши барышни нашими станут? А ты, дурачок, не верил… Ну ничего, время пришло, теперь поверишь. Впрочем, тот же декрет гласит… – он вытащил из кармана мятый листок и торжественно зачитал: – Не принадлежащие к трудовому классу мужчины приобретают право воспользоваться отчужденными женщинами при условии ежемесячного взноса в 1000 рублей… Так что гони тыщу старыми, и можешь хоть прямо сейчас воспользоваться внеочередным правом мужа, как и гарантирует тебе наш прекрасный декрет… А мы подождем своей очереди и еще закусим пока… Что? Нету? Ну, тогда извини… – одним небрежным движением большого пальца он отковырнул пуговицу своего полупальто, демонстрируя уже расстегнутую кобуру, которую нежно погладил. – Честное слово, не хочется дырявить башку другу детства… Но, если сейчас заартачишься, – ни на минуту не задумаюсь. Ты меня знаешь.
– А ты меня – нет, – помертвевшими губами произнес вдруг Савва, быстро вытянул вперед руку с маузером и, не потратив и миг на размышление, спустил курок.
По квартире прокатился грохот. Клим даже не охнул – мгновенно обмяк в кресле. На пробитом конце светлого шарфа словно разом расцвел пунцовый пион. Подельники убитого остолбенели каждый на своем месте. Прошла, наверное, только ничтожная доля секунды – а в голове у Саввы уже успели мелькнуть живые картинки былой летней дружбы втроем: особые значительные взгляды, кидаемые Климом на ничего не подозревающую Олю, двусмысленные словечки за ее спиной, рискованные шуточки на гране последних приличий – все то, о чем мальчишкой было недосуг задумываться, что отметалось с досадой как не подходящее к созданному детским воображением рыцарскому образу верного друга, – внезапно проявилось, словно в конусе света от волшебного фонаря… Он мысленно застонал от осознания своей слепоты – и… крепче стиснув оружие, приказал:
– Никому не двигаться. Кто шевельнется – стреляю, – и перевел дыхание: – Оля… Возьми у меня в правом кармане ключ, вставь в дверь снаружи, но не закрывай ее, а просто попробуй запереть замок и отпереть обратно.
Ее дрожащие пальчики закопошились у него в пальто, потом позади раздался сначала легкий скрежет, и, наконец, из-за спины прошелестело:
– Получилось…
– Ключ не вынимай и беги вниз, я за тобой, – велел Савва, порадовавшись в душе, что отмычка не испортила замок, и у них будет несколько секунд спасительной форы.
– Хорошо… – выдохнула Оля, и сразу ее каблучки дробно застучали вниз.
Савва повел недрогнувшей рукой с маузером из стороны в сторону, от одной криво застывшей рожи до другой и обратно.
– Пристрелю, как собак, – вполне убедительно пригрозил он, делая шаг назад и мысленно моля Бога, чтобы ключ не подвел.
Резко захлопнув дверь, он мгновенно запер ее на два оборота и бросился вниз, прыгая через три ступени, сразу услышав за спиной, как на деревянные створки посыпался град тяжелых ударов. Олю он нагнал у выхода из парадной, одновременно услышав, как грохнула о стену выбитая дверь, и, схватив жену за руку, бросился в сторону Измайловского проспекта, надеясь, что удастся незамеченными нырнуть в какую-нибудь арку и уйти проходными – с детства известными дворами.
И если б Савва бежал один, то, конечно, быстро оторвался бы от бестолковой, хотя и разъяренной погони: он был силен, долгоног и трезв, а бандиты бежали хотя и целеустремленно, но трудно – да и окрестностей они, скорей всего, не знали. Но Савва тащил за руку маленькую хрупкую Олю, чей шаг равнялся, наверное, половине его собственного, да и быстро бегать она не умела от рождения. Еще мальчишкой Савва заметил, что подруга его смела и дерзка по натуре, но слаба и неловка физически, – такое сочетание у мужчины почти гарантирует ему раннюю глупую смерть, а на женщину может и совсем никак не повлиять, если не окажется она вдруг в чрезвычайных обстоятельствах. Не придется ей, скажем, убегать от вооруженных бандитов, главаря которых только что запросто пристрелил ее муж…
Оля мчалась изо всех сил, быстро-быстро перебирая худенькими ножками, намертво вцепившись в руку Саввы, немилосердно оттягивая ее… Вот они свернули в темную подворотню – но сделать это незаметно не удалось: топот погони приближался, и, на ходу сумев обернуться, Савва увидел, как одноглазый выхватывает пистолет. Он обреченно понял, что мерзавцы могут запросто затеять стрельбу и в толпе, на улице, средь бела дня, – а уж если ворвутся за беглецами во двор, то палить начнут немедленно и, скорей всего, попадут… Молодой человек дернул девушку вбок, где был узкий проход меж домами, но их маневр не остался незамеченным – именно в тот момент бандит в бушлате заскочил во двор и хрипло рявкнул приотставшему товарищу: «Вон они! Ничего, не уйдут голубчики!» – сразу же над головой оглушительно щелкнул выстрел – и где-то посыпалось стекло. «В долговязого цель! А бабу не вали!» – отозвался головорез в папахе, чей настоящий голос оказался вовсе не гадко писклявым, как помнил Савва, а глухо лающим, словно у простуженного кобеля. Снова грохнуло, и кусок штукатурки отлетел от стены у головы студента; Оля жутко вскрикнула и пошатнулась – вероятно, страх готов был парализовать ее на месте. Но тут Савву озарило.
– Еще чуть-чуть! – вдохновенно призвал он на бегу. – И мы будем спасены! Нужно только перебежать Измайловский!
Теперь он знал, куда держать путь – на 12-ю Роту, что чудесным образом располагалась напротив 7-й, куда они как раз выбежали через очередной проходной двор: ведь не зря же в левом его кармане год назад образовалась эта благословенная дырка! И ключ от квартиры Лены Шупп с тех пор болтается за подкладкой! Эта мысль придала сил.
– Нам прямо в тот дом, видишь? Сразу влево под арку! Пожалуйста! Еще немного!
Но у Оли перехватило дыхание от бега, она задыхалась, складываясь пополам, и шептала:
– Не могу… Не могу… Все…
Измайловский возник прямо перед ними – перегороженный очередным митингом – а на тротуаре шла бойкая торговля всем, что продавалось; волоча жену за собой, как упрямую козу на веревке, Савва бросился в гомонящую толпу, словно в море. Мелькали чьи-то перекошенные лица, разинутые рты, гнилые зубы, распахнутые шинели, шелуха от семечек на бородах… Привычная густая тошнотворная брань висела в воздухе, как бациллы очередной смертоносной болезни. Но все это уже не имело значения, когда спина напряженно ожидала пули… Поворачивая в заветную арку на 12-й, Савва увидел краем глаза тоже вынырнувших из толпы двух упорных преследователей – и они, конечно, заметили, куда скрылась добыча. Только Савва страстно надеялся, что в раже своем они протопают дальше, в следующий узкий двор, не додумавшись, что жертвы нырнули на черную лестницу. Он толкнул на одной петле болтавшуюся дверь, буквально втащил Олю за собой и дал ей несколько секунд перевести дыхание, пока судорожно вылавливал ключ из-за подкладки, – вырвал его с мясом и, стиснув Олино хрупкое запястье, поволок обессиленную, неожиданно тяжелую, почти неподъемную девушку вглубь.
– Мы еще не в безопасности… Нам на пятый… – прошептал он и сразу, споткнувшись во тьме обо что-то твердое и острое, упал на четвереньки.
Лихорадочно выхватил спички, чиркнул: во внутренней кирпичной стене под лестницей красовался огромный свежий пролом, как пробоина во чреве судна, были приготовлены несколько небольших штабелей кирпичей и жестяные ведра с сухой смесью для будущей заделки, валялись какие-то ржавые инструменты.
– Осторожней тут… Только не упади… Видишь, что творится…
– Не могу… Оставь… Оставь… – хрипела Оля.
Кое-как миновали несколько совершенно глухих пролетов, наткнулись на узкое лестничное окно – Савва решился осторожно глянуть во двор – и вовремя: он как раз успел заметить, как негодяи грозно подскочили к мирной бабуле с тазом стираного белья, а она испуганно махнула рукой в сторону подъезда… «Это конец», – отчетливо понял Савва, но человеку свойственно отодвигать неизбежное до самого последнего предела – и он, схватив жену буквально в охапку, повлек ее, надрываясь и теряя остатки сил, все выше и выше, будто за пределами этой узкой, беспросветной и нескончаемой лестницы их ждал ковер-самолет, чтоб умчать на небо. Грузный, тоже весьма замедлившийся топот, ругань и пыхтенье неуклонно поднимались вслед за ними – но вот она, наконец, эта обшарпанная одностворчатая дверь, за которой, может быть, живая Лена Шупп, которой они принесут страшную гибель, или вообще незнакомые люди, не подозревающие, что скоро примут смерть ни за что… Савва дважды повернул в замке ключ – покладистый, словно каждый день в этой скважине вертелся, – втолкнул внутрь обмякшую Олю, запер дверь и накинул толстый чугунный крюк. Полностью обессилевшая девушка сползла в прихожей прямо на пол, хватая ртом воздух, а он догадался сделать большой шаг в сторону от двери, чтоб не получить пулю сквозь нее, и тоже предпринял попытку восстановить дыхание… Уже через минуту в дверь зверски заколошматили, раздались запыхавшиеся, но законно торжествующие голоса:
– Открывай лучше сам! Все равно высадим! Врешь, тепереча не уйдете!
Переждав короткий шквал матерщины и за это время слегка отдышавшись, Савва прерывисто крикнул, повернувшись к наружной двери, но не высовывая голову в междверное пространство:
– Пожалуйста!.. Высаживайте!.. Первый ворвавшийся тотчас получит пулю!.. Это гарантирую!.. А со вторым еще посмотрим, кто кого!..
За дверью воцарилась озадаченная тишина. Громилы добежать-то добежали – в азарте погони, но помирать, непонятно ради чего, никому из них явно не хотелось.
– Ну, кто вперед на тот свет?! – с вызовом спросил Савва.
Ответом был одиночный выстрел, как и предполагалось, в дверь: пробив ее, пуля вошла в стену напротив. И снова стало почти тихо, только отдаленно слышалось гулкое нервное «бу-бу-бу» – видно, бандиты наскоро держали совет.
– Ничего! Жрать захотите – сами выползете! Или в окно прыгнете! – вскоре был вынесен вердикт. – А мы подождем, не гордые.
Переговоры зашли в тупик, и это сразу стало ясно обеим противоборствующим сторонам.
Только тогда Савва решился осторожно отлипнуть от стены и тихонько наклониться над почти лежавшей на полу Олей: она полусидела с закрытыми глазами, помертвевшая, и все никак не могла сделать настоящий глубокий вдох, только сипло тянула в себя воздух, который словно встречал на своем пути какую-то преграду… Руки ее, вдруг ставшие разительно похожими на птичьи лапки, уже сами расстегнули пальто, рванули с шеи шелковый шарф и теперь судорожно силились разорвать ворот шерстяного платья.
– Оля, Олечка… – прошептал смертельно перепуганный Савва.
Девушка не реагировала, глаза не открывала.
Ему показалось, что она сейчас умрет прямо здесь, на полу в чужом доме, а он ничем не сможет помочь. Савва вскочил, заметался, боясь ее смерти больше, чем пули, – но все-таки инстинктивно закрыл на ходу и толстую внутреннюю дверь, на которой оказался добротный засов. Кроме того, он заметил, что по краям от двери имелись две железные петли, основательно вмонтированные в стену, и скромно стояла у стеночки широкая дубовая доска. Он мельком подумал, что это дополнительное защитное устройство, верно, заказала в уже далекие дни революции сама предусмотрительная Лена, – и, мысленно послав ей горячую благодарность, быстро заложил доску поперек двери. Во всяком случае, что бы ни предприняли теперь два подонка, жаждущие мести, это не получилось бы у них легко и бескровно: надумай они все же идти на штурм – Савва успел бы занять с уже доказавшим свою верность маузером удобную позицию для стрельбы с близкого расстояния. Оставалось девять патронов; он не убоялся выстрелить в бывшего друга – не промахнется и впредь… Молодой человек, устремившийся было на кухню, на секунду замер: «Господи, Боже… В кого… Во что я превратился… Как хладнокровно прикидываю убийство людей… Еще какой-нибудь месяц назад мне бы и в голову…» – но тут Оля длинно захрипела – он кинулся к медному крану и отвернул до упора. Кран задрожал, взревел, как разъяренный слон в зоосаде, туго выплюнул густую черную массу – раз, другой – и хлынула сначала темно-коричневая, но постепенно светлеющая ледяная вода. Думать было некогда – Савва набрал ее в первую попавшуюся чашку, кинулся в прихожую и выплеснул Оле в вырез синего платья. Она вздрогнула, глухо охнула – но вдруг внутри у нее словно выбило какую-то пробку, и воздух устремился в легкие широкой оживляющей струей, щеки стали обретать здоровый цвет, веки затрепетали…
– Слава Богу, Слава Богу… – Савва подхватил жену на руки, понес в темную комнату и опустил на голую металлическую сетку кровати.
Оля бурно дышала – но уже без хрипа и свиста: смерть, подкравшаяся было совсем близко, на цыпочках отступала – до следующего удобного момента… Без особой надежды молодой человек повернул выключатель – но мягкий розоватый свет вдруг как ни в чем не бывало заструился из-под изящного колпака настенной лампы – и все вокруг вмиг приобрело живые и теплые краски. Девушка открыла глаза и осмысленно улыбнулась любимому. Он бросился к ней, приподнял своей ладонью ее голову, осторожно стянул шляпку, запустил пальцы в короткие волнистые волосы и прошептал как можно уверенней:
– Все позади. Ни о чем не беспокойся. Мы в безопасности. За дверьми совсем тихо.
– Они… ушли?.. – выдохнула Оля.
Савва усиленно закивал:
– Скорей всего. А если еще не ушли, то скоро уйдут. Понимают, что нас им не достать: я вооружен, буду стрелять и не промахнусь. Они же видели, что один раз я уже… не промахнулся. И вряд ли захотят рисковать. Мы посидим здесь до завтра на всякий случай и пойдем пока к Васе: у него чудесная гостеприимная семья, переждем у них немного, потом решим, что делать. А ты… Давай я помогу тебе снять пальто и ботинки, сейчас достану матрас, подушки – вон они, на антресоли – в шкафу поищу, чем застелить… Ложись отдыхай, а о плохом забудь и думать… Я обо всем позабочусь…
На самом деле он далеко не был так спокоен, как хотел казаться: у бандитов имелись, по крайней мере, две возможности добраться до ускользнувшей дичи, например…
– Они могут привести на подмогу таких же негодяев, как сами. Или просто пойти в Чрезвычайку и сказать, что контрреволюционер застрелил представителя угнетенного класса у них на глазах и заперся в квартире, – садясь на кровати, слово в слово озвучила его недодуманную мысль Оля. – Тогда нам несдобровать.
Савва внимательно глянул в глаза жене: в них не было того истерического женского страха, которого он подсознательно так боялся, инстинктивно считая, что в критические моменты любую девицу обязательно охватит неконтролируемый ужас, она поддастся панике, начнет рыдать и кричать или сомлеет – а мужчине, и без того обремененному нелегкими мыслями о вариантах спасения, придется еще и приводить ее в чувство, расшнуровывая корсет…
– Я могу попросить тебя… об очень серьезной вещи? – тихо, безо всякого пафоса спросила Оля. – Такой, которой можно ожидать только от самого близкого человека?
Он вдруг вспомнил, как год назад с похожей просьбой обратилась к нему другая красивая и смелая девушка, хозяйка вот этой самой спасительной квартиры, вспомнил и свой напыщенный ей ответ… Лицо вспыхнуло от стыда. Сейчас он просто медленно кивнул, глядя в глаза жены и холодея сердцем.
– Если эти… люди… придут сюда… толпой… и будут ломать двери… и станет ясно… что всех не убьешь… Ты… Ты… Ты сможешь?.. – Оля не решалась договорить, губы задрожали, глаза наполнились слезами.
– В этом случае ты не попадешь к ним в руки… живая. Обещаю, – просто сказал Савва. – Ты об этом хотела попросить?
Она прикрыла глаза, из-под век одна за другой побежали быстрые слезинки. Он сел рядом, привлек ее к себе.
– Это, скорей всего, не потребуется. Насчет Чрезвычайки – так они ее сами боятся, как огня. Подобные субъекты обычно обходят любые органы власти стороной. У них инстинкт такой, как у зверей. Ну вытащат нас отсюда чекисты и расстреляют – так им же все равно не отдадут, наоборот, могут и их под горячую руку пристукнуть… Нет, не пойдут они туда… А к своим дружкам за подмогой… Но ведь они же просто бандиты и прохиндеи – без морали, без совести. Нет у них никакого чувства чести или братства, чтобы один за другого благородно заступался, да еще и жизнью рисковал… Это тебе не офицеры, не студенты. Мстить любой ценой за… за Клима? Да мне хуже потерять его, чем им! Я друга детства жизни лишил – и теперь до собственной смерти себя не прощу, а они… Да они его просто боялись и ненавидели, как более сильного и жестокого. Небось, еще и рады, что отделались!
– Они хотели заполучить… – она содрогнулась, – меня… Ты же сам слышал: ба… бабу не вали…
Савва заставил себя улыбнуться.
– Боюсь тебя разочаровать: ты, определенно, не в их вкусе. Эти господа предпочитают… дам… упитанных и румяных. Таких, чтоб не обхватить, а щеки – огонь! Если б ты легко досталась – другое дело, тут они бы не растерялись, но особенно стараться ради какого-то принципа… Тем более в наше время, когда женщин… определенного типа… вокруг хоть отбавляй, да и вообще жизнь пошла веселая… Это Клим на тебя засматривался – тогда еще, зеленым юнцом. Переживал, оказывается, что не по Сеньке шапка, и теперь решил поквитаться за свою былую неполноценность. А самое главное для него было – унизить нас, почувствовать себя хозяином, покуражиться вдоволь, прежде чем прикончить. Надеялся, что мы перед бывшим холопом на коленях ползать станем… Но один побоялся не справиться с нами двумя, дружков прихватил. Они и пошли за компанию, да и квартиру мою пограбили в свое удовольствие – подозреваю, что в этом и состоял их главный интерес. А вовсе не в тебе, мой самонадеянный Олененок! – горячо убеждал он ее и себя.
– И что, думаешь, они вот так просто постоят под дверью и уйдут? Признают поражение? Даже из гордости не попытаются с нами поквитаться? – недоверчиво пробормотала Оля.
– Милая, какая у этих людей может быть гордость?! – изумился Савва. – Один кураж – и тот уже значительно сдулся. Ну, может, до вечера посидят под дверью, поругаются… Может, гадость на ней напишут, может, измажут чем-нибудь… извини… ну, ты понимаешь… Правда, могут попытаться поджечь. Это хуже для нас, но и для них рискованно: повалит дым, выбегут жильцы, народ здесь грубый, церемониться не станет… Но раз до сих пор не подожгли, то вряд ли потом решатся. Головы-то охладились у них уже, хмель выветрился. Так что полежи спокойно, отдохни, а я осмотрюсь тут пока.
– Нет, – решительно поднялась Оля. – Не лежится мне. Давай вместе посмотрим, что здесь… Кстати, а чья это квартира? Здесь ведь женщина, кажется, жила? Как это у тебя оказался ее ключ? – тонкие брови девушки строго сдвинулись, и Савва коротко засмеялся, узнавая прежнего своенравного Олененка.
Он усадил ее обратно и потрепал по плечу:
– Не надейся. Никакой романтики. Наоборот, очень трагическая история. Ну, слушай. Торопиться-то все равно пока некуда…
* * *
Оля застыла на кровати в печали. Сказала: «Бедный твой Володя… Не знал, за что погибает. Знал бы – не стал. Ну а Лена, надеюсь, уже совсем выздоровела. И правильно сделала, что не вернулась. Дай ей Бог! И нам тоже…» – и надолго замолчала, подтянув ноги и обняв угловатые даже сквозь платье колени. Савва покосился на жену с некоторым удивлением: она уже не впервые простыми словами выражала то, что сам он не смел даже мысленно сформулировать до конца. Они еще посидели в тишине, привалившись друг к другу, но мысли Саввы далеко отлетели и от несчастного Володи, и от пропавшей из виду Лены… Подумать только: еще полгода назад он почти постоянно вспоминал ту немыслимую ночь кровавых бантов и костров, смеха и голода, подвига и смерти, она нестерпимо болела в его сердце, и боль никак не желала уходить… А теперь от нее и следа не осталось – ни рубца, ни даже малой царапины. Пару часов назад он застрелил близкого друга юных лет и, хотя сказал сгоряча своей Оленьке, что никогда себя не простит, – но вдруг понял, что уже простил и оправдал. Та секунда, когда у него еще оставался выбор, спускать курок или нет, оказалась из тех, после которых совесть в любом случае не осталась бы чистой: убив чудовище, в которое превратился бывший когда-то почти побратимом Клим, он обагрил руки кровью и причастился Каина, но, оставив его в живых, предал бы женщину, вверившую ему свою жизнь, – предал бы так, как мало кто на этой земле предавал другого, – то есть приложился Иуде… Что думает об этом всеблагой Господь, заповедавший любить врагов своих? Как спросить Его? Как – и за что – вымаливать прощение?
– Оля, посмотри, нет ли где Евангелия… – не поднимая головы, попросил вдруг он.
– Так вон же оно, на том столике в углу, где иконка и веточка вербы… – она легко поднялась и подала ему небольшую бордовую книжечку в потертом бархатном переплете.
– Открой наугад и прочти стих, на который упадет взгляд, – сказал Савва.
– Зачем? Это нехорошо – гадать по священным книгам… – слабо запротестовала девушка, но он настойчиво потребовал:
– Открой! Один раз можно! В такой момент, как у нас сейчас, Бог простит… Достоевский тоже так сделал, когда тяжело болел, и прочел: «…не удерживай…»
Оля быстро раскрыла книгу, крепко зажмурившись, ткнула в нее пальцем, посмотрела и прочла:
– «…и сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает»… Матфей, девятнадцатая глава, стих пятый… – Оля подняла на мужа потрясенный взгляд: – Нарочно так не откроешь…
Савва повалился навзничь поперек кровати, закрыл лицо руками.
– Бог простил меня, – сказал он глухо и замер, не отнимая рук.
Помедлив, Оля пристроилась рядом, свернувшись калачиком и прижав голову к плечу мужа.
– Савва… – прошептала она. – Мы сейчас даже не знаем, доживем ли до вечера… Но мне не страшно… Совсем не страшно… Потому что я-то уже к тебе прилепилась… – приподнявшись, она осторожно, одну за другой оторвала его руки от лица; он увидел близко два темных оленьих глаза, в которых отражался розовый свет. – Теперь и ты ко мне прилепись… Пожалуйста…
Взмахнув рукой, она резко дернула шнур настенной лампы, и в крошечной комнатке стало совсем темно.
Весь вечер, с легкостью молодости махнув рукой на свое опасное, неопределенное положение, – а какой порядочный человек не подвергался смертельной угрозе в те невообразимые дни? – новобрачные робко резвились – как наказанные, но все равно расшалившиеся дети. Распахнув платяной шкаф, Оля пальцами измерила ширину хозяйкиных платьев в талии, а потом свою собственную – и досадливо фыркнула: «Зато она дылда», – убедившись, что Леночкина талия несколько тоньше. Поинтересовалась книгами («Сухарь. Ни одного романа»), внимательно рассмотрела фотокарточки на стенах («Если это ее родственники, то она тоже не красавица»)… Савва не видел смысла разубеждать свою ревнивую супругу, доказывая что Лена Шупп – очаровательная, серьезная и очень умная девушка, уж точно не чуждая романтике, чему он сам был почти интимным свидетелем… Со стороны надежно запертых дверей не доносилось ни звука, что давало повод надеяться, что преследователи, разочаровавшись и окончательно протрезвев, просто плюнули и ушли. Но проверять это, окунаясь снова в смрадную яму бытия в условиях, созданных торжествующим хамом, совсем не хотелось – а хотелось жить и любить. Они стянули сверху матрас и подушки, нашли в ящиках шкафа благоухавшие сандалом накрахмаленные и выглаженные простыни «от прачки» – и сделали себе хорошую настоящую постель, чтоб повалиться в нее и лежать, обнявшись, слушая тишину… Проголодавшись и осмелев настолько, что бегали по крашеному полу босиком, включили лампу с синими колокольцами, затопили плиту и подогрели чайник, развели свои ставшие вдруг аппетитными бульонные кубики в маленькой кастрюльке, и, пока Оля разливала бульон по глубоким чашкам, обнаруженным в буфете, Савва предпринял отчаянные поиски чего-нибудь съестного, уцелевшего после Лениной жадной кузины. Скоро он издал победный клич успешного добытчика: на верхней полке, почти под потолком, спрятанные за кофейной мельницей и большой чугунной мясорубкой, нашлись две небольшие тусклые жестянки – одна с уже смолотым кофе, а другая с мелкими обломками сахара: то, вероятно, был Ленин неприкосновенный запас. Оля бросилась к супругу на шею, а после сразу же схватила со стола изящный медный кофейник и принялась за дело – но Савва неутомимо продолжал поиски: соль нашлась просто в миниатюрной хрустальной солонке прямо среди пустых фаянсовых банок, а маленький тугой холщовый мешочек с пшеном оказался подвешенным на проволоке – от вездесущих мышей – в кухонной кладовке за высокими коричневыми склянками.
Олечка что-то внешне беззаботно напевала, снимая кофейник с огня, и Савва подумал было, что многого должна стоить эта мнимая жизнерадостность, – и вдруг поймал себя на мысли, что она, скорей всего, не стоит ничего. Его молодая жена была просто и искренне счастлива.
Он бросил снятый с крючка мешочек с пшеном перед ней на стол, как в доисторические времена одетый в лохматую шкуру – или юбочку из пальмовых листьев – суровый бородатый мужчина, должно быть, бросал перед своей восхищенной женщиной копьем пронзенную тушу дикого горного – или лесного – зверя.
– Теперь мы переживем любую осаду… – сказал молодой муж, обнимая жену сзади за плечи и целуя в висок, а на полуобнаженную грудь ее в этот момент сквозь узкое, как долька апельсина, окошко упал последний луч готового провалиться за соседнюю крышу холодного майского солнца. Оля поймала его взглядом.
– Май – коню сена дай, а сам на печку полезай, – медленно поднимая улыбающееся лицо, пропела она. – Я и без осады готова задержаться здесь на много дней… – Но именно в эту секунду со стороны прихожей раздался странный скребущий звук – и другой раз, и третий.
Супруги мгновенно оказались по обеим сторонам внутренней двери, причем в правой руке у Саввы откуда-то сам собой взялся его великолепный маузер. Они напряженно, до ломоты в ушах, прислушивались – но определить природу звуков не могли. В наружную дверь не колотили, ее не пытались выбить или взломать: по ней – или за ней – просто словно возили чем-то твердым и легонько стукали, негромко при этом насвистывая и бормоча.
– Какого черта они там делают? – забывшись, пробормотал озадаченный Савва.
В прихожей не было света, но даже в голубоватом полумраке, лившемся с колокольчиковой кухни, он увидел, что краска схлынула с Олиного лица.
– П… пока не откроем внутреннюю дверь… не разберем… – пролепетала она.
И дверь была открыта – со всеми предосторожностями снята поперечная доска и бесшумно отодвинут засов, но причина таинственных шорохов и скрежета никак не прояснилась: звуки остались по-прежнему неясными – скребущими, шершавыми и шлепающими, только слышно их было лучше, и так же доносились отдельные неразборчивые слова. Шли минуты, но ничего не менялось, звуки будто неторопливо поднимались вдоль двери, а слова звучали все более приглушенно. Переглянувшись, супруги одновременно пожали плечами, читая на лицах друг друга одинаковое недоумение. Наконец, Савва на цыпочках отступил в коридор, кивнув Оле, чтобы она сделала то же самое, и, аккуратно прикрыв дверь, вновь установил оба запора.
– Я, кажется, понимаю, – хмуро сказал он. – Эти хамы не нашли ничего лучшего, как вырезать или выдолбить на нашей двери похабные рисунки и надписи. На прощание, так сказать, проявили фантазию. У них обоих, наверняка, хорошие ножи с собой – вот и стараются. Даже трудно представить, что они изобразят и напишут… Ты уж, пожалуйста, не оборачивайся на дверь, когда будем уходить завтра. Я запру, а потом достану краски и специально приду, чтоб замазать. Если Лена вернется, то ей тоже незачем на это любоваться…
– Дураки, – дала исчерпывающий комментарий Оля.
Но все-таки в неясной тревоге они провели у двери не меньше часа, пока, наконец, не стихла глухая возня и не воцарилась окончательная благостная тишина. Приближалась короткая ночь цвета серого жемчуга. Ни звука не доносилось из кирпичного колодца двора – только раз откуда-то сверху донесся долгий терзающий уши рев одинокого старого кота, совершающего привычную прогулку по родной петроградской крыше… Решено было в целях безопасности все-таки спать по очереди, и, честно простояв на страже покоя любимой женщины всю первую половину ночи (Оля утверждала, что она «ранняя пташка» и с удовольствием подежурит с утра), Савва нежно разбудил ее и сразу провалился в кромешный, ничем не разбавленный сон.
Проснувшись в полутьме с полностью утраченным чувством времени, пошарив по кровати слепой ладонью и не нащупав Олю рядом с собой, Савва выбрался из постели и побрел на кухню, отчего-то уверенный, что найдет там жену спящей на кушетке под полками. Но ничего подобного: на этой узкой кожаной лавке она сидела с толстой книгой на коленях и сразу улыбнулась вошедшему мужу:
– Выспался? А я вот нашла здесь Молоховца, зачиталась… – И, подобно сдающему пост часовому, кратко отрапортовала: – За дверью тишина. Ни голосов, ни стуков. Похоже, наши злодеи тоже устали и пошли спать.
– Который час? – сипло спросил Савва.
Она вытянула из кармана маленькие серебряные часики на цепочке, быстро и чуть насмешливо глянула.
– Почти без четверти два по полудни. Кстати, я сварила тебе пшенную кашу. С сахаром. Она стоит на плите и может оказаться еще теплой. Как и кофе в кофейнике… А еще я обнаружила вон в том шкафчике коробку зубного порошка и новую зубную щетку в аптечной обертке. Жаль, что только одну. Но мы теперь едина плоть, так что ты тоже вполне можешь почистить зубы.
– Благодарю… – Савва залился краской от мгновенного осознания того позорного факта, что сам он безмятежно продрых почти десять часов и проснулся просто потому, что выспался, а молодую жену бесцеремонно поднял «на дежурство», дав ей поспать лишь часа четыре. – Оля, ты должна была разбудить меня! На что это похоже, когда мужчина спит, сколько спится, а женщина караулит бандитов! Я себя совсем уважать перестану…
Оля серьезно кивнула:
– Потому и не разбудила, что ты мужчина, и тебе, возможно, придется сегодня защищать меня. А для этого нужна ясная голова, твердая рука и вообще – сила во всем теле. Но теперь – да… Я прилягу ненадолго, пока ты закончишь свой туалет и позавтракаешь.
Она действительно только «прилегла» – поверх бархатного пледа с дымчатыми розами – в венчальном платье и чулках, лишь скинув ботики, но, когда Савва, умывшись, заглянул в комнату, желая спросить о какой-то мелочи, Оля уже глубоко спала, дыша спокойно и размеренно. Он доел оставленную ею жидкую желтую кашу, допил сладкий кофе, сполоснул тарелку и чашку, еще раз придирчиво осмотрел кухню и узкую кладовочку, но больше ничего, пригодного в пищу, так и не разыскал. Тогда он на цыпочках прокрался в комнату и осторожно устроился на кровати рядом с бесшумно спящей женщиной, тихонько обняв ее со спины, со стороны спрятанного теперь под синей тканью ворона, пристально вчера им изученного и оказавшегося весьма симпатичным. Счастливый муж лежал и думал о том, как несказанно повезло ему в этой жизни, что десять лет назад, рыженькую, в цветочно-голубом платьице, незнакомую девочку взрослые зачем-то решили привести к нему на день рожденья, – и был парадоксально и неуместно счастлив, вопреки всему тому ненормальному и нечеловеческому, что происходило где-то там, далеко внизу, – в обезумевшем, как с котурнов соскочившем городе. А их маленькая квартирка словно парила в сквозистом эфире над ржавыми крышами, кирпичными трубами, глухими шахтами дворов – надо всем растерзанным, оскорбленным, заплеванным Петроградом… Незаметно Савва стал погружаться в легкую светлую дрему, где вновь стояло в зените лето, и лениво журчала на излучине теплая река, и три подростка – два предприимчивых мальчика и серьезная девочка, удили с широкой лодки в зеленой воде неведомую, серебром сверкавшую рыбу.
Оба проснулись окончательно ближе к вечеру, когда стало ясно, что сегодня уйти из этого гостеприимного поднебесного гнездышка им уже не придется. Выбрались на кухню, затопили плиту ради неурочного кофе…
– А я и рада, – откровенно сказала Оля. – Идти-то нам все равно сейчас больше некуда, кроме как к моему брату. В конце концов, там осталась моя комната с собственными вещами – многие из них прекрасно можно обменять на что-нибудь в той же деревне… Какое-то время мы точно сможем там жить. А брат… Он, в сущности, неплохой человек, и против нашей женитьбы выступал только потому, что чувствовал себя обязанным поддержать отца и тетю. А теперь, когда мы обвенчаны и назад ничего не вернуть… Он точно не выгонит нас на улицу, когда мы расскажем, что случилось. Вот и пересидим там, пока не прояснится дело с твоей квартирой.
– Уж и не знаю… – поежился Савва. – Выломанная дверь, за которой… застреленный человек… Не представляю, как это можно прояснить. Но самому идти в Чрезвычайку, в любом случае, смертельно опасно. Все равно, что голову ко льву в пасть положить.
– Я тебя и не пущу! – испугалась молодая. – Оттуда никто еще не возвращался! Мы у брата спросим совета. Он у нас такой… Ну, не знаю – ловкий, кажется. Всегда обрастает какими-то нужными связями. И при большевиках тоже оброс, наверное.
– Главное, чтобы не шерстью. Но это, в любом случае, завтра, – усмехнулся Савва и прислушался, воздев палец: – Ни звука… – а потом честно признался: – Но проверять как-то не очень хочется.
– Да и не надо, – махнула рукой жена. – Завтра проверим, хотя их там, конечно, давно уже нет. Вот хочешь, я сейчас сама открою дверь – и… – она сделала движение в сторону двери, но была крепко схвачена мужем за плечи.
– С ума сошла! – почти крикнул он. – Кто знает, что там! Или кто… Маловероятно, но все же… Завтра точно никого не будет – но все равно первым выйду я. Сегодня не стоит, право. Не сочти меня за труса, но так вернее. Да и ночь скоро…
Оба посмотрели в сторону окна: пунцовый горб вечернего солнца медленно оседал за чуть тронутые багрянцем городские крыши, как в морскую пучину.
– Да, ночь… – с шаловливой улыбкой Оля обернулась к мужу, смущенно пряча глаза, и шепнула: – Может, последняя – да наша.
– Не говори так, – сказал он, целуя ее. – У нас целая вечность впереди…
* * *
Выходить решили в начале пятого часа утра, чтобы, если, паче чаяния, под дверями окажется какая-нибудь упорная стража, застать ее расслабленно зевающей, а то и вовсе спящей. Когда оба были полностью одеты и стояли у внутренней двери, Савва подумал и сказал:
– Вот что. Я почти уверен, что мы уже в безопасности, но все же… Иди и спрячься в ватере, накинь крючок. Я быстро отопру и распахну наружную дверь – это как раз будет удобно сделать левой рукой, маузер у меня в правой, и если они там, то я сразу буду стрелять… Ты в любом случае иди к выходу только после того, как я позову.
Оля серьезно кивнула и бросилась к мужу на грудь. С минуту они постояли, обнявшись, потом Савва тихонько отстранил ее:
– Ну-ну-ну… Что ты, дурашка? Я же так, на всякий случай…
Она опять закивала, скомкав губы и медленно отступая в кухню. Савва бесшумно отпер внутреннюю дверь, постоял перед простреленной наружной, напоследок напряженно вслушиваясь в звенящую тишину, очень медленно поднял крюк, стараясь не брякнуть железом, снял маузер с предохранителя, помедлил секунду, собираясь с духом, набрал в легкие воздуха, плавно провернул влево ключ – и резким движением рванул дверь на себя.
И оторопел. Никакой лестничной клетки перед ним не было. А была неровная кирпичная кладка.
На его изумленный крик прибежала Оля – и тоже застыла перед дверным проемом, обеими руками зажимая так и не издавший ни звука рот.
Но первая минута потрясения прошла – Савва первый взял себя в руки и даже сумел выдавить вымученную улыбку:
– Ты ведь уже раз назвала их дураками… Теперь они это блистательно доказали. Хотя я тоже хорош: когда слышал ту возню прошлой ночью, мог бы и догадаться… Мы же видели, когда заскочили на лестницу, эти самые кирпичи и ведра с цементом! Хозяин дома, верно, хотел заделать тот пролом, да не успел. Вот они и воспользовались, оставалось лишь воды налить да развести… Кто-то из них вполне мог знать, как это делается. Вот уж действительно – дураки!
Оля перевела дыхание и отчаянно посмотрела на мужа:
– Но, кажется, это мы в дураках… – И вдруг закачалась, схватилась за голову и начала выкрикивать с непередаваемым исступлением: – Они нас замуровали! Мы в ловушке, Савва! Нам никогда отсюда не выбраться! – она кинулась к кирпичной стене и неистово замолотила по ней кулаками, отталкивая тянувшего ее назад мужа и все повторяя: – Никогда, никогда, никогда! – вероятно, оборвалась какая-то последняя душевная нить, удерживавшая ее последние дни от нервного срыва.
Савва поступил единственно правильным способом, уже раз сработавшим в этом доме: принес с кухни чашку воды и плеснул ей сбоку в лицо. Оля разом замолкла и обернулась с безумными глазами и открытым ртом. Он осторожно обнял ее за плечи, повел на кухню и усадил у стола. Сам опустился перед табуретом на колени и взял руки жены в свои:
– Ну, с чего ты взяла, что отсюда нет выхода? Ты в окно смотрела или нет?
Оля кивнула, глотая слезы; она словно онемела – и тогда Савва осторожно поднял ее и повлек к окну, распахнул.
– Что ты видишь?
Она затрясла головой и попятилась:
– Там колодец без дна… – И повторила раздельно: – Безд-на…
– А это? – он показал рукой, и лишь тогда Оля увидела. – Только сейчас понял, о чем не успела сказать мне Лена, когда мы прощались в госпитале. Ну, что в этой квартире есть один секрет, из-за которого она очень удобна для революционера, если за ним придет охранка…
По соседней, под прямым углом стоявшей стене отвесно бежала железная лестница на крышу, установленная, вероятно, в те годы, когда двор был еще открытым и какие-то из домов пока не построили. Оля отвернулась:
– Что мне от нее проку? Она далеко. Я не дотянусь. И пробовать нечего!
Савва прижал ее к себе и тихо засмеялся:
– Ты – нет. Но у меня-то это прекрасно получится. Через три минуты я буду на улице, а еще через пять – у Васи Барша на 5-й. Они там, верно, и не вставали еще… Ну, сколько-то времени займет поиск работников с инструментом… Час, два… Не больше! Кладку, наверно, положили в два ряда – кирпичей-то много было – так что придется, конечно, повозиться. Кстати, если б мы вчера вечером открыли дверь, как ты хотела, то и сами бы могли повалить эту стену, – раствор тогда точно не застыл еще. Сейчас он, конечно, хорошо схватился, но все равно свежий, так что, думаю, за час управимся. Через три часа ты будешь на свободе – обещаю. – И добавил для важности, как когда-то Лене Шупп: – Слово чести.
Оля схватила его за руку:
– Я в тебе не сомневаюсь… Просто страшно за тебя немножечко… Ты точно… не сорвешься?
Он махнул рукой:
– Пустое. Я и сам высокий, и руки-ноги у меня длинные… – Он помедлил и решился: – Оля. Я должен идти прямо сейчас, да и вообще: долгие проводы – лишние слезы. Давай, поцелуй меня на дорожку, но прощаться не будем.
Оля обхватила ладонями его лицо и стала покрывать поцелуями, заливаясь слезами.
– Ну что ты, что ты… – аккуратно вырывался он. – Как на войну провожаешь… Я скоро вернусь, и вообще…
– Да, да, я помню, ты говорил: у нас впереди вечность, – она проглотила последние слезы и отступила на шаг. – Иди.
Ободряюще улыбаясь ей, Савва одним прыжком взмыл на подоконник, осторожно ухватился правой рукой за раму; нагнулся над бездной и, не глядя вниз, чтоб не испугаться, стал тянуть ногу к ближайшей ступени, постепенно перенося вес тела, – благополучно достиг опоры, утвердился, оторвал ладонь от рамы и, сам себе скомандовав: «Ап!» – как дрессированному тигру у горящего обруча, рванулся влево, вытянув руку, и ловко перелетел на лестницу. Встал на ступень обеими ногами, взялся за поручни, сделал несколько глубоких вдохов и последний раз обернулся на покинутое окно. Оля стояла там – бледная, с дрожащим в жалкой улыбке ртом. Пальто было расстегнуто, он заметил синюю полосу ее платья, и в млечном свете питерского утра оно вдруг приобрело такой же оттенок, как был у того, девичьего, что было надето на ней в их самый первый день… Савва поцеловал кончики своих пальцев, с улыбкой сдул поцелуй в сторону ее побелевших от ужаса приоткрытых губ и шустро полез по ступенькам вверх. Быстро достигнув недалекой крыши, он крикнул вниз: «Я скоро!» – подтянулся – и загрохотал ботинками по железным листам.
* * *
Только теперь Оля услышала округлое, как французская речь, воркованье невидимых голубей – почему-то это стало неприятно – вспомнилась съеденная недавно ворона – и она плотно закрыла окно. Вышла в прихожую, аккуратно повесила старое пальто и шляпку, сбросила ботинки, взяла потертый ридикюль и в одних чулках прошла в залитую неестественным солнечным светом комнату. Сев у стола, она достала из сумочки свою главную драгоценность – свадебную фотокарточку, где высокий жених в студенческой тужурке сидел в кресле, а низенькая невеста стояла рядом, лишь немного возвышаясь над его головой и чуточку к ней склонившись. Новобрачные улыбались очень сдержанно, краешками губ, и общий облик их был исполнен невыразимой печали… «Словно догадывались о том, что нас ждет уже через час», – подумала Оля, оглядывая стол в поисках давно замеченной пустой серебряной рамки. Она ее увидела, приложила к фотографии и довольно кивнула сама себе, убедившись, что размер подошел идеально.
– Я на время беру, не навсегда, – вслух произнесла маленькая женщина, мысленно обращаясь к отсутствующей хозяйке. – Когда буду уходить, положу обратно.
После этого она тихонько легла на кровать навзничь, прикрыв ноги пледом и утвердив рамку с карточкой на едва вздымающейся груди.
– Вот так хорошо, – горячо зашептала она, не отрывая глаз от изображения любимого мужа. – Я буду смотреть на тебя и говорить с тобой, пока за дверью снова не послышится шум. Только это будет уже хороший шум, означающий мое освобождение… И больше мы никогда с тобой не разлучимся, и впереди у нас целая вечность.