Книга: Клад Емельяна Пугачёва
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

1
В конце декабря 1772 года, когда Степан Кротков ещё не возмечтал о кладе и в своих самых сумасбродных мыслях не имел намерения гоняться по ночному лесу за цветком папоротника, по дороге из Сызрани на Синбирск ехали трое мужиков в застланных рядном розвальнях. Один мужик лежал в санях ничком, это был Емельян Пугачёв, схваченный неделю назад в Малыковке за крамольные речи в оренбургских станицах; двое других – караульщики, мещане Попов и Шмоткин, наряженные в свою очередь сопровождать злоумышленника до Синбирска. В руках они держали комлястые берёзовые дубинки. Наряд на этап отвлёк их от рождественских праздников, и караульщики были злы на арестанта.
– Слышь, купец! – сказал Попов. – Ты убежал бы от нас, что ли.
– Что, ребята, отпускаете? – Пугачёв повернулся на бок и заскрипел зубами – в малыковской канцелярии его нещадно били батогами, добиваясь от него правды: кто он такой, какого звания, откуда явился?
Мужики заржали.
– А что, беги! Ужо мы тебя попотчуем дубинками, бегуна!
Емельян, едва сдерживая стон, приподнялся. Второй караульщик, Шмоткин, был сердобольнее:
– Что, крепко досталось от управителя канцелярии?
– Да, щедро пожаловал. Век помнить буду.
Попов, подхватив дубинку, соскочил с розвальней и пошёл рядом.
– Я не глухой, слышу, что у тебя за пазухой побрякивает. Слушай, купец, дай нам по сто рублей, мы тебя отпустим.
Пугачёв подивился, что его считают купцом, но смекнул: караульщики неграмотные, и о том, что прописано о нём в подорожной, не ведают. Купец так купец! Темнота да неведенье всегда на руку ловкому человеку.
– Пожалуйте, отпустите! – жалобно произнёс Емельян. – Я вам готов каждому по сто рублёв дать, да все мои деньги у отца Филарета. Отпустите меня, и поезжайте к отцу Филарету, он вам отдаст.
– Ишь, что надумал! – вскричал Попов и ударил дубинкой по краю розвальней. – Так и отдаст. Нашёл дурней!
– Я письмо ему напишу, он мою руку знает. Я у него оставил четыреста рублёв, берите всё.
– Может, правду говорит, – задумчиво произнёс Шмоткин. – Что делать?
– А ничего. Довезём до Синбирска, там ему спину ещё раз прострочат!
– Если отпустите, как сами спасётесь? – спросил Пугачёв.
– Не твоя печаль! Ты деньги давай. А мы привезём тебя в Собакино, не знаешь тамошних? Мужики лихие, недаром говорят промеж собой купцы: «Проедешь Собакино, служи обедню!» Отобьют тебя у нас, об этом в Сызрани и заявим. Так что давай деньги!
В узелке за пазухой у Пугачёва был всего рубль, денежками и полушками. В Сызрани он завернул в бумажный обрывок двадцать копеек и сунул Попову:
– Вот червоные, только отпустите меня.
Попов оказался догадливым, развернул бумажку, швырнул полушки в бороду арестанта и огрел его дубинкой. Пугачёв подобрал деньги и отдал Шмоткину, чтобы тот купил вина.
– Пожалуйте, люди добрые, – гнул своё Емельян. – Отец Филарет отдаст деньги, за ним четыреста рублёв.
Огромная стая ворон с ором сорвалась с заснеженных деревьев и устремилась ввысь. Пугачёв поднял голову и увидел в небе большую сову. За ней и устремились вороны, охваченные злобой к одиноко летящей птице. Некоторые почти долетали до совы, чтобы клюнуть её, но она делала несколько взмахов и поднималась выше. Устав от погони, вороны, как копоть, осыпались на вершины берёз.

 

До того, как оказаться на Сызранском тракте в розвальнях под охраной, Пугачёв жил нескучно. Побывал в Прутском походе против турок, воевал, ничем не разжился, но был нещадно бит плетьми своими же станичниками по приказу полковника Денисова за потерю лошади. Отпущенный на побывку, в своей станице Зимовейской он не зажился, ушёл на Сунжу и стал подбивать тамошних казаков на уход к турецкому султану, уверяя, что тот осыплет их милостями, не хуже казаков Игнатия Некрасова, переметнувшихся к туркам после булавинского бунта. Оттуда он, не вспоминая о семье и будучи дезертиром (казаки находились на постоянной службе), ушёл к раскольникам в Польшу. Через несколько месяцев ему там наскучило, и Пугачёв отправился в Россию. На пограничном посту Емельян выдал себя за раскольника, направляющегося на Иргиз в староверческий монастырь. Его поместили в карантин, и когда через два месяца он предстал перед начальником пограничного поста, тот держал в руке лист орленой, то есть гербовой бумаги.
– Грамоту знаешь? – спросил секунд-майор.
– Не научен сызмала, а сейчас не до неё.
– Тогда слушай: «Оный Пугачёв имеет волосы на голове тёмно-русые, усы и борода чёрные с сединой, от золотухи на левом виску шрам, ниже на правой и левой щеке две ямки от золотухи, рост 2 аршина, 4 вершка, роду 40 лет».
Согласно подорожной, Пугачёв должен был следовать в Синбирск, но не доехал, остановился в старообрядческом монастыре Введения Богородицы на Иргизе, близ Мечетной слободы, где настоятелем был отец Филарет. Оттуда он с неким торговцем Филипповым отправился на Яик, где были сильны бунтарские настроения после недавнего выступления казаков. Хотя Пугачёв был мал ростом, но мысли имел большие – поднять бунт, какого ещё не бывало на Руси.
Прибыв на Яик, он остановился у казака Пьянова и в этом доме сделал решающую пробу будущего предприятия. «Как узнали, что царь? Очень просто: жил он на Яике у простых людей, не в палатах, а в предбаннике. Каждую ночь, бывало, свечку перед образом затеплит и молится. Однажды хозяева и подслушали: читает он канун заздравный своему сыну, царя-наследника Павла Петровича величает своим рождённым чадом. Хозяев как-то колотушкой по лбу огрел, и разнеслась об этом слава по округе».
Идея самозванства тогда витала в воздухе. Внезапная смерть царя Петра III, едва вступившего на престол, породила в народе толки, что он чудесным образом спасся. К этому добавлялся слух, что царь «объявил волю» всем крестьянам, хотя объявленная им в действительности воля касалась только дворян. И Пугачёв был не первым самозванцем, у него оказались неудачливые предшественники.
Объявив себя у казака Пьянова Императором Петром III, Емельян Пугачёв, возможно, счёл свой поступок несвоевременным и уехал обратно в Малыковку, где его спутник Филиппов донёс о самозванстве Пугачёва начальству.
Правитель малыковской канцелярии, когда ему предъявили Пугачёва, увидел мужика-маловеска, помятого лапищами караульных, когда они его хватали. Пугачёва крепко били батогами и отправили по этапу как заурядного преступника в Казань, не разглядев в нём злодея, который скоро сядет на белого коня, и вокруг него забурлят разбойные толпы, и народ станет почитать его государем Петром III, дарующим всем крепостным рабам украденную у них дворянами волю.

 

Емельяна Пугачёва привезли в Синбирск поздним вечером 28 декабря 1772 года. На городской заставе сани остановили, проверили подорожную и записали имена приезжих. Попов был в Синбирске неоднократно, и дорогу среди снежных бугров и домишек знал хорошо. Вечер был морозным. Откликаясь на скрип полозьев по снегу и всхрапывание уставших лошадей, почуявших близкий отдых, заполошно лаяли собаки. Из печных труб вставали ясно видимые на тёмном небе светлые дымы, в окошках домов предместья кое-где пробивались отблески света. Распахнулась дверь кабака, из него вывалился босой, в рубахе до колен, пьяный мужик. Засунув пальцы в рот, он засвистел, приплясывая и кривляясь.
– Загулял парень! – завистливо вздохнул Попов. – Слышь, Емельян, я поговорю с подьячим, так он постарается о тебе. Вестимо, ему деньги нужны.
– Отпустите меня и поезжайте к отцу Филарету, он вам деньги отдаст.
– Эк заладила сорока про Якова! А если денег нет, а тебя Митькой звали? Тут другая беда: поздно приехали, канцелярия закрылась, поедем на постоялый двор.
В большой избе с крохотными оконцами и закопченным потолком по случаю Рождества приезжих было много. Все они, завернувшись в полушубки и тулупы, лежали вповалку на грязном полу. Воздух в избе был спёртым и густым от сырых овчин и грязных мужицких тел. Пугачев, запахнувшись в тулуп, лег на пол, рядом с ним устроились караульные.
«Куда-то теперь кривая выведет, – думал Пугачёв, погружаясь в тяжелый сон. – Было бы лето, ушёл хоть сейчас, а куда зимой денешься? Да и нездоров я, жар во всем теле, спина после батогов как варом облита… На Яике можно было остаться, Пьянов ко мне с полным доверием. Нет, что-то толкнуло: уходи, не время ещё. Вот и попал, как баран…»
Постоялый двор просыпался рано. Да и какой отдых? Клопы одолевали, мужики всю ночь чесались, ворочались с боку на бок, редкий счастливец храпел так, что лампада на божнице того и гляди потухнет. Ещё темь на дворе, а все уже на ногах, кто пошёл к возам проверять, цела ли поклажа, кто примащивался к столу с пирогом. Проснулся Попов, ткнул Пугачёва в бок: вставай. Тот открыл глаза, закряхтел, поднимаясь с пола.
– Пора тебя, Емельян, в канцелярию сдавать.
– Выгоду свою упускаете. Поезжайте к отцу Филарету…
– Эвон чего захотел! Слово за тебя подьячему замолвлю. Да, ты шубу свою здесь оставь, я после тебе принесу, а то в канцелярии с тебя снимут.
– Как я по морозу голый пойду?
– Не беда, канцелярия рядом.
И правда, синбирское управление судом и расправой было через два дома. В сенях Попов оставил Емельяна с Шмоткиным, а сам, сняв шапку, нырнул в дверь. Пугачёв прислонился к тёплому углу печи и закрыл глаза. Встреча с синбирским правосудием его страшила. Вдруг опять батогами бить начнут?
Попов высунулся из двери.
– Заходи, друг ситцевый!
В комнате за конторкой, на которой лежали бумаги, с гусиным пером за ухом стоял канцелярист Евграф Баженов, худой и костистый, с измождённым питием хмельного лицом. Взор у него был острый и горячий, на Пугачёва он посмотрел так пронзительно, будто ужалил.
– Экий махор! Прочитал про тебя – подумал увидеть льва рыкающего. А тебя соплёй перешибить – плевое дело!
– Я пойду? – искательно спросил Попов.
– Иди! От нас голубь не улетит.
– А моя шуба? – Пугачёв взглянул на канцеляриста. – У меня шуба на постоялом дворе.
– Тотчас принесу! – Попов нахлобучил на голову шапку. – Жди, я сейчас! – И выскочил за дверь.
Баженов сделал несколько шажков по комнате, вернулся к конторке, достал из-за уха перо, почистил о свои волосы.
– Знаешь, что это? – спросил канцелярист и указал на тяжёлую скамью в углу и пук батогов.
– Знаю. Всю спину ободрали.
Баженов сделал задумчивый вид, пошелестел бумагами, затем огненно воззрился на Пугачёва:
– О тебе просят. Так есть ли у тебя деньги?
– Деньги у отца Филарета. Я напишу письмо, он мою руку знает…
– Интересно! Какой затейник! – Баженов вышел из-за конторки и приблизился к арестанту. – Ты грамоту знаешь? Вот тебе бумага, перо – пиши своё имя!
Пугачев опустил голову.
– Долгополов! – заорал канцелярист. – Поди сюда!
В комнату вошёл сутулый мужик с длинными руками, одетый в овчинную безрукавку. Встал напротив Пугачёва и посмотрел на него тяжёлым взглядом.
– Побудь с ним! Я схожу к правителю канцелярии.
Баженов схватил с конторки бумагу, сопровождающую арестанта, и скорым шагом вышел вон. У Пугачёва отпустило душу, он думал, что его сейчас бросят на скамью, но нет, обошлось.
Канцелярист скоро вернулся, встал за конторку, затем взмахом руки отослал Долгополова.
– Итак, денег у тебя нет, а если бы и были, то отпускать тебя не след! Ты на государя клепаешь! За это тебе базарная казнь кнутом и ноздри вырвут. Твоё дело ушло к воеводе Панову.
– Шубу мне надо, – сказал Пугачёв. – Попов шубу с меня снял, сказал, что здесь в канцелярии отнимут.
– Так и сказал?
– Его слова. Я поверил.
– Вот сволочь! – Баженов закипятился. – Вот говорят, что наш народ – баран. А этот Попов? У тебя шубу увёл, меня твоими деньгами заморочил. Ну, ладно! Армячишко я тебе найду, голым ходить не будешь. А Попову сотню батогов правитель тамошней канцелярии отвесит. Я ему напишу.
Долгополов подвёл Емельяна к каморке, где была навалена куча одежды, взял рваный армяк и бросил арестанту. Затем они вышли на оживлённую улицу, свернули за угол и оказались во дворе синбирской тюрьмы.
– Кто таков? – спросил, смрадно дыхнув на Пугачёва, тюремный смотритель.
– Держи за Баженовым, – велел Долгополов. – Без него никого к нему не допускай.
Пугачёва держали в тюрьме, не выпуская на улицу за подаянием. Но было Рождество, и в тюрьму от горожан поступали щедрые милостыни: рыба в разных видах, яйца, пироги с мясной и рыбной начинкой, с капустой, питьё – квасы ягодные и сбитень. Тюрьма на святках наедалась впрок, от пуза. У кого были деньги, те через караульных покупали вино. Смотритель на эти проделки не обращал внимания, ему от тюрьмы неплохо перепадало на вкусное житьё.
Бродяг и татей Пугачёв сторонился, выбрал себе место возле степенных мужиков, раскольников. Те, узнав, что Емельян с Иргиза от отца Филарета, расспросив и удостоверившись, что он знает многих из староверческого монастыря, приняли его в свой круг. Вечером, сблизившись головами, тихо разговаривали, а больше слушали бывальщины Антипа, обошедшего все раскольничьи обители в России.
– Зря болтают, что пря у анпиратора с Екатериной Алексеевной пошла из-за заморской прынцессы. Гулял он, но не с прынцессой, а с российской дворянкой, прозваньем, как бы не солгать, Воронцовой. Она была питерская, дочь какого-то енерала ли, графа ли, князя ли, – харошенько не умею сказать, но то верно, что она была наша, а не заморская прынцесса. Как донесли шапионы матушке-царице, что он прохлаждается на корабельной пристани с своей возлюбленной, с Воронцовой, она, царица-то, не стерпела и сама туда побежала. Пришла к нему и говорит: «Не будет ли гулять? Не пора ли домой?» А он ей говорит: «Давно ли яйца стали курицу учить? Пошла домой, покуда цела!» Она было ещё заикнулась что-то сказать, да он не дал: затопал ногами, зацыкал на неё, она и убежала домой. Пришедши домой, созвала к себе Орловых, Чернышёвых и других, кто её руку тянул, подняла из церкви образа, отслужила Господу молебен, присугласила полков пять гвардии, привела их к присяге, да и надела на себя царскую корону и сделалась анператрицей, повелительницей всей анперии, замест Петра Фёдоровича. А на корабельную пристань послала строжайший именной указ ко всем корабельщикам, чтобы они отнюдь его к себе не принимали. А он, вишь ли, хотел с Воронцовой-то бежать на корабле в иную землю, знамо, к приятелю своему, пруцкому королю, – ведь закадычные друзья были, – да не мог бежать: ни один корабельщик не взял на корабль, все застращены были. Царица-то в указе писала: «Кто-де осмелится это сделать, – велю-де того догнать и злой смерти предать!» Так он и остался на нашем берегу, словно сокол с подрезанными крыльями. А около дворца государыня караулы расставила, чтобы и близко не подпускали его, велела стволами бить. На другой день, под вечерок, он и взаправду пришёл было к ней, да караулы не дремали, не допустили его, едва-едва и сам-то ноги унес. Спервоначала бросился было опять на корабельную пристань, а и там получил то же, что и во дворце: знаешь, именным указом царица застращала корабельщиков. Куда деваться? Никуда больше, как итти переночевать в загородный дворец: там ещё этого дела не знали. И удалился он в загородный дворец. На другой день, помня присяжную должность, к нему приставали полк ли, два ли гвардии. С этими полками он и хотел супротивляться царице, однако сила её силу его преодолела. Она со всей гвардией и со всей антиллерией, а у него ни одной пушчонки не было, выступила супротив него, учинила с ним за городом стражение и победила – ловка была! А самого его в полон взяла, словно турка, и в том же самом загородном дворце под караул посадила. Какова? Нечего сказать, ловка. Посадимши его под караул, велела отпускать ему по царскому окладу жалованье, а воли ни на один пядень не давать, никуда за порог дворца не выпускать его и к нему никого не допускать, кроме троих прислужников да караульного офицера. И тут же, при всех енералах и сенаторах, при всем духовном чине, обязала его подпиской, взяла с него по форме запись в такой силе, чтобы ему в царство не вмешаться, а быть бы век-по-веки отставным царём, а царствовать ей одной. Волей-неволей он и покорился, и дал за своей рукой такую запись…
Антипа умолк и заворочался на полу.
– А далее-то что было? – нетерпеливо спросил Пугачёв.
– Далее? Погоди торопить, – сказал Антипа. – Вот только в шубу завернусь, а то по полу дует.
В ту пору, как он содержался в заключении, – продолжал Антипа, – близкие-то к государыне енералы и графы, эти Орловы и Чернышёвы и иные прочие ненавистники Петра Фёдоровича, разными обиняками советовали государыне извести его, чтобы, знаешь, не вышло чего после. Чтобы не было, знаешь, какой придирки от иных царей и королей, его сродников, особенно опасались пруцкого короля Фридрика, – ведь приятель был нашему-то, Петру Фёдоровичу-то. Однако государыня, отдать ей справедливость, не поддалась, не согласилась. Да и как, в самом деле, согласиться на такое беззаконие? Ведь какой-никакой, а всё-таки он муж, а всё-таки он царь, помазанник Божий, дело великое! Да и царевич, Павел Петрович, был уже на возрасте… По этому самому она и берегла его, крепко сторожила, чтобы не вышло какой пакости от Орловых. И просидел он в заточении ни мало ни много – ровно семь годочков. Хоша он содержался и не в настоящей тюрьме, в каких содержатся колодники, а в палатах, и ни в чём не имел недостатку, примерно, ни в питьях, ни в яствах, ни в другом в чём, всего было вдоволь, однако несладко же ему было сидеть. Первое – царства лишился; второе – свободы не имел. Не мимо, видно, говорится: крепка тюрьма, да чёрт ли в ней. На восьмом году уже вырвался из заточения и узрил свет Божий.
– Как же он вырвался? – спросил Пугачёв.
– Добрые люди помогли. Ведь и у него были кой-кто доброжелатели. Вот они-то и выручили его из заточения. Опоили ли чем сторожей, или подкупили казной, верного не умею сказать, а только одно знаю: добрые люди выручили его. Выбравшись на волю, он и бежал прямо к пруцкому королю, Фридрику, да ничего от него не получил. «Есть когда не дал бы ты запись, я б беспременно за тебя вступился, – говорит Фридрик Петру Фёдоровичу, – ведь всё-таки, говорит, ты мне приходишься сродни маленечко. А теперича – хошь гневайся, хошь нет, твоя воля, – ничего не могу в удовольствие твоё сделать, сам, чай, знаешь. Вот она, бумага-то печатованная, – говорит Фридрик, – ничего супротив неё не поделаешь. Она, батенька, не в пример умнее нас с тобой, даром что женщина: на кривой лошади не объедешь. Взямши от тебя такую запись, чтобы тебе не вступаться в царство, она, – говорит Фридрик, – тот же день велела напечатовать её, да и разослала по всем царям и королям, чтобы всяк ведал, а ко мне, говорит, прислала две, мало, видно, одной-то. Вот возьми, читай! Пожалуйста, не проси меня: ничего не могу сделать, сам знаешь наши уставы: коль скоро кто из владык земных откажется от царства и даст в том на себя запись, то век-повеки должен оставаться без царства, по той самой причине, что царское слово свято, вовеки веков нерушимо, не нами узаконено. Есть когда, к примеру, я за тебя вступлюсь, – говорит Фридрик, – то на меня вся Европия запияет, а одному супротив всех итти нельзя. Советую итти к турку, – говорит Фридрик, – он орда, нехристь, для него закон не писан; може, он не посмотрит на твою запись, да едва ли и есть она у него; а я, говорит, секретным манером, сколько смогу, буду вспомоществовать тебе и деньгами, и иным чем, в чём нужда будет, а армии, – говорит, – дать не могу». Вот такими-то словами и улещал Фридрик Петра Фёдоровича, – продолжал Антипа. – А на самом-то деле, толковать ли, его не запись страшила, а страшила сама матушка Катерина Алексеевна. Ведь она хоша и женского пола, а всех королей побивала: умна больно.
– А где он сейчас, Петр Фёдорович? – спросил Пугачёв, которого рассказ раскольника заинтересовал до сердечного колотья.
– Бог его ведает, – ответил Антипа, примащиваясь поудобнее. – Можа, промежду нас, грешных, ходит.
Тюрьма гомонила: в одном углу ругались, в другом молились, в третьем плакали. Пугачёв всего этого не замечал и был погружён в думу. Он не ведал своего будущего, но чувствовал, что его захватило какое-то ознобное течение и несёт неведомо куда. Мысль объявить себя спасшимся императором Петром Фёдоровичем его уже не пугала, Емельян с ней сжился. Конечно, размышлял он, лучше бы стать мужицким царём Емельяном Первым, но наш народ – баран, ему царя подавай из иноземцев, своего ему на дух не надо.
Утром 31 декабря 1772 года за Пугачёвым пришёл канцелярист Баженов и с ним два солдата из гарнизонного батальона. Емельяна вывели во двор и толкнули в сани. Один солдат сел на передок саней, другой рядом с Пугачёвым.
– Трогайте, с богом! – махнул рукой канцелярист и огненно взглянул на Пугачёва. – А тебя, сирота, Казань с кнутом да щипцами ждёт!
2
В дороге Кротков оставил свои петербургские шалости: не играл в карты, не куролесил с попутными собутыльниками, но удержал себя только до Валдая. Там он попал в сети известных на всю Россию бесстыжих ямских девок, а те, как проведали, что он при деньгах, так заперли его в свою гулевую избу и в исподних портках держали отпускного гвардейца в плену, пока наскучивший ждать своего барина верный Сысой не выломал дверь и отважно не спас своего господина, истощённого питием хмельного и любовными игрищами, от неминуемой смерти.
Кротков посчитал, во сколько ему обошелся Валдай, и ужаснулся – в карманах было пусто. Он долго смотрел на широкую спину Сысоя, который, посвистывая, правил лошадью, и отыскал выход.
– Сысой, а ведь не может быть, чтобы у тебя не было денег?
– Откуда, барин, у мужика деньги? – зябко поёжившись, ответил Сысой. – Что было, давно растряс.
– А ведь ты врёшь, подлец! – вскричал Кротков. – А ну, останови лошадь!
Он спрыгнул с телеги и подошёл к её передку.
– Как тебе не стыдно, Сысой! Ведь у тебя за пазухой деньги есть, а ты, я знаю, решил меня уморить голодом. В этом селе, что мы проехали, бабы навязывали варёные яйца, можно было и петуха купить, котёл у тебя есть, так ты только на баб кнутиком замахивался, мол, прочь с дороги. Ну, что ты на это скажешь?
Сысой долго молчал, кряхтел и ёжился, наконец, разомкнул ржавый замок бороды:
– Нет у меня денег, барин.
Эти слова ужаснули Кроткова, но ещё крепче обидели, он шмыгнул носом, отступил от телеги на шаг и зачем-то обхлопал штаны.
– Я знаю, что ты от меня хочешь, ты решил надо мной позабавиться, тогда я сейчас перед тобой преклонюсь!
Сысой оказался проворней, он успел так ловко упасть с телеги на землю, что барин встал коленями на мужичью спину.
– Я тебя не зашиб? – участливо спросил Кротков.
– Живой. А денег у меня девяносто копеек, для твоей барской милости это не деньги, но на хлеб до Москвы хватит, а как далее поедем, не знаю.
– Как не знаешь! – радостно вскричал Кротков. – Там живёт моя тётушка, покойной маменьки сестрица, Агафья Игнатьевна.
Москва встретила изрядно отощавших путников хлебосольно: бездетная тётушка от радости встречи с любимым племянником собрала такое богатое угощение, что у Кроткова глаза разбежались от обилия яств. Сысоя усадили на кухне, и он там был удовольствован кухаркой до отвала гречневой кашей с мясом и капустным пирогом. Лошади на конюшне насыпали овса, и она долго принюхивалась к невиданному для неё корму, пока решилась дотронуться до него губами.
Муж тётушки, майор артиллерии, воевал с турками, и Агафье Игнатьевне доставило большое удовольствие заботиться о племяннике. Она своим всеведущим оком сразу разглядела, что полковая служба не доставила ему зажитков и он явился в Москву гол как сокол. И скоро у Кроткова появились свежие рубашки, несколько штанов, сапожнику было велено стачать для гвардейца сапоги, кое-что племянник получил и с майорского плеча, тот растолстел, но его домашний халат был тётушкой сохранён и передан любимому родственнику. Кротков пробовал отнекиваться, но против столь настойчивой щедрости устоять было трудно.
Прошли две недели после приезда Кроткова, и как-то за утренним чаем тётушка ему объявила, что сегодня у неё будут в гостях сестра мужа с супругом, почтенным чиновником Сенатского суда.
– Он страх как любопытен, – предупредила Агафья Игнатьевна. – И всю Москву знает насквозь.
– Может быть, я побуду у себя или пойду, развеюсь? – попытался уклониться от встречи с гостями Кротков.
– Как можно! – запротестовала тётушка. – Я пообещала, что ты расскажешь о всех петербургских новостях.
– Но я их не знаю, – испугался Кротков. – Я даже в царицыных сенях был всего два раза, и то в карауле.
– Вот об этом и поведаешь, – обрадовалась Агафья Игнатьевна. – Нас, убогих, и до сеней не допустят, а ты, поди, и государыню видел?
– Как не видел, когда она мимо меня изволила прохаживать…
– Молчи до гостей! – прервала племянника тетушка. – Хочу услышать вместе со всеми.
«Что же такое ему соврать? – думал Кротков, лёжа в своей комнате. – Я государыню близко не видел, а этому старикашке, верно, хочется услышать про неё такое, отчего бы слюнки потекли… А что с ним станет, если я возьму да и скажу, как бежал из Петербурга в гробу? Усидит ли на стуле?»
К столу тётушка попросила надеть гвардейский мундир, и Кротков занялся его осмотром. Нашёлся распоротый шов, и он его зашил, то же сделал и с разболтавшимися пуговицами. Затем мундир был спрыснут водой, вычищен щёткой и разложен на спинке и сиденье стула. Он мог бы отдать эту работу слуге, но недавно взятый из деревни парень вряд бы с ней совладал. Ему Кротков доверил сапоги, с чисткой которых туповатый малый едва справился, и теперь они стояли рядом со стулом, тускло отсвечивая ухоженной кожей голенищ и головок.
«На тётушкиных харчах я изрядно раздобрел, – отметил Степан, глядя на себя в зеркало. – От них да от дневного спанья рожу разнесло, как от простуды». Он побрился прадедовской бритвой, сполоснулся под рукомойником и ущипнул горничную девку, что проходила мимо. Та тихонько взвизгнула и едва удержала в руках дорогие глиняные блюда, которые несла из чулана в гостевой зал, где тётушка хлопотала вокруг круглого обеденного стола.
– Поторопись, Стёпа, одеться, – сказала, увидев его через открытую дверь, Агафья Игнатьевна. – Викентий Павлович всегда точен и свою Палагею Фёдоровну к этому приучил. А куда это твой Сысой каждое утро со двора выезжает?
– Я ему велел проминать лошадь, на дармовом овсе она раздобрела, а мне ещё ехать в деревню, – сказал Кротков, хотя домой его не тянуло, он от него отвык, а сидеть возле больного отца ему совсем не хотелось.
В своей комнате Кротков оделся, оглядел себя в зеркало и остался вполне доволен. Даже своё лицо показалось ему вполне приемлемым для Москвы, где не было соперничества друг перед другом в снискании внимания от ветреных придворных особ с затейливыми причёсками, обнажёнными спинами и повсюду распространяющимся галльским картавым щебетанием. Москва жила проще, здесь нельзя было спрятать свою худость за вертлявыми манерами, вес человека в обществе определяло число имевшихся у него душ, перед богатством сникали и учёность, и заслуги перед отечеством.
Близко к обеду, стоя возле окна, Кротков с интересом разглядывал, как прачка, подоткнув выше некуда подол, моет возле бочки с водой свои долгие и ослепительно белые ноги. К ней подошёл, сияя улыбкой, молодой кучер и что-то ей сказал. Баба рассмеялась и начала плескать в него водой. И вдруг прачка присела за бочку, а кучер спрятался за воротами конюшни. Кротков недоумевал, что нарушило столь приятную глазу сценку, но тут же нашлась причина: в тётушкин двор въехала коляска, запряжённая парой лошадей, что говорило о том, что приехавшие особы занимали в табели о рангах место не выше девятого классного чина или титульного советника.
К коляске поспешил переодетый по случаю приезда гостей в ливрею приказчик и, кланяясь, стал простирать руку в сторону крыльца, где в робе и накинутой на плечи шали стояла Агафья Игнатьевна. Кротков понял, что пора и ему показаться гостям, покинул комнату и сошёлся с ними в гостевом зале.
Викентий Павлович, хотя и имел невысокий чин, наружностью был похож на генерала статской службы, имея вальяжные манеры и те особые тембры в голосе, что заставляют трепетать лиц подчинённых и потому безответных. Его вполне безмятежное существование отравляло лишь одно обстоятельство: судейский чиновник в Петербурге, занимавший равно такую же должность, как он в Москве, имел классный чин на ступеньку выше, и жалованье у него было больше. В этом Викентий Павлович усматривал несправедливость, учинённую непосредственно против него, и, найдя слушателя, тиранил его до бесконечности обличением неправд, и в представленном ему гвардейском солдате Викентий Павлович сразу же усмотрел свою жертву.
– Какой статный молодец! – величественно вымолвил титулярный советник, когда Агафья Игнатьевна представила гостям племянника. – Я слышал, что ты в отпуске?
– Так точно, – щёлкнув каблуками, доложил Кротков. – Уволен на год для поправки здоровья.
– Здоровье – вот что вперёд всего нужно беречь человеку, – значительно произнёс гость. – Надеюсь, ты благодарен начальству?
– От всей души! – выдохнул Кротков, с некоторой оторопью глядя на титулярного сановника. – Его высокоблагородие капитан Корсаков при моём отъезде из Петербурга изволил мне дать самую отменную аттестацию.
Агафья Игнатьевна с гордостью посмотрела на племенника и сделала приглашающий жест рукой:
– Прошу к столу!
Пока гости усаживались, Кротков успел рассмотреть Пелагею Фёдоровну, которая при величественном супруге смотрелась незаметно, как курочка-несушка возле изукрашенного блистающим многоцветием перьев петуха. Круглое лицо гостьи было добродушно и улыбчиво, говорила она осторожно и с расстановкой, но в глазах иногда вспыхивало смешливое лукавство, которое она тотчас гасила помаргиванием пушистых ресниц.
Всё это тотчас увидел и оценил поднаторевший наблюдать за людьми в карточных баталиях гвардеец и напрягся, глядя на гостя, как банкомёт, готовый сунуть понтеру меченую карту.
Но Викентий Павлович, двигая челюстями и ушами, расправлялся со свекольной на холодном квасе ботвиньей и ничего вокруг себя не примечал. Опростав блюдо, он достал большой цветной платок и утёр губы и подбородок.
– Нет, ни у кого не сыскать такой знатной ботвиньи, как у Агафьи Игнатьевны, – произнёс Викентий Павлович. – Разом притушила во мне жар, что вспыхнул от чарки доброй очищенной.
Агафья Игнатьевна зарделась от похвалы, а лакей наполнил чарку гостя одобренной водкой.
– Мы здесь, на Москве, живём как в каменном погребе, – произнёс Викентий Павлович, оценивающе приглядываясь к гвардейцу. – Ничего-то мы не видим, ничего-то мы не слышим. Про войну с турками знаем лишь по тем известиям, что раз в полгода доставляет нам Пётр Николаевич. Может, есть от него, Агафья Игнатьевна, свежие новости?
– После тех, что получила на Пасху, не бывало, – сказала, заметно опечалившись, хозяйка.
– Ну-с, так что в Петербурге слышно? – обратился Викентий Павлович к Кроткову. – Скоро ль Первопрестольная озарится победными фейерверками? Или победу отпразднуют в Петербурге, а про нас забудут?
«Вот и начал меня допрашивать, – подумал Степан. – Что ж, сдам ему шестёрку».
– Мне известно о турецких баталиях меньше вашего, дядюшка, – почтительно промолвил он. – Солдатская служба не даёт помечтать о чём другом, кроме как о ней самой.
– Уж больно ты застенчив, Степанушка, – не удержалась от похвалы Агафья Игнатьевна. – Он хоть и солдат, да не каждого солдата ставят сторожить царские сени.
Викентий Павлович был ведомый судейский выжига, и простодушная радость хозяйки его весьма позабавила.
– Вот как получается, – промолвил он с серьёзным видом. – Ты, Степан Егориевич, близ великой государыни бываешь. Случайно, не замяли там тебя ночные посетители? Чай, их немало там толпится?
Хладнокровие игрока покинуло Кроткова. Викентий Павлович сдал ему такую карту, которую ему бить было нечем: разговоры про амурные шашни государыни были под великим запретом, виновные в них сразу попадали в Тайную канцелярию, в лапы мрачного кнутобойца Шишковского, а затем их следы обнаруживались в Пелыме или на Камчатке.
Выручил своего барина из щекотливого положения верный Сысой: он, оттолкнув слугу, вбежал в гостевой зал и грохнулся на колени.
– Горе, свет ты наш барин, Степан Егориевич! – прорыдал мужик, обливаясь слезами. – Тако горе!..
Гости были ошарашены этим приступом, даже бывалый Викентий Павлович замешкался, и тут явил свой дворянский нрав Кротков. Он схватил Сысоя за грудки и так встряхнул, что поднятый над полом мужик взболтнул лаптями.
– Говори, где стал пьян?
– Трезв я, батюшка, – слезно вымолвил Сысой. – А не в себе я оттого, что старый барин Егор Ильич отдал Богу душу.
Все были известием поражены, хотя оно не было неожиданным: после кондрашки редко кто долго жил.
– Успокой Господи душу раба твоего Егория Ильича, – оборотясь к образу Спасителя и осенив себя крестным знамением, прошептала Агафья Игнатьевна, а громче добавила: – Прибрал господь изверга! Как он измывался над моей сестрицей, своей супругой, только ему самому было известно.
Степан этим заявлением тётушки не смутился, он сызмала участвовал в семейных баталиях на стороне матери, и ему крепко перепадало от родителя – то пинок, то зуботычина.
Он об отце не сожалел и озаботился другим – откуда Сысою стало известно о смерти старого барина.
– Я выехал промять лошадь, – ответил, по-прежнему стоя на коленях, Сысой. – Подъехал к торгу и пошёл присмотреть кожаный ремешок для починки упряжи. В сбруйном ряду встретил Макара Улыбышева, он и поведал мне, что случилось несчастье.
– А кто этот Макар? Откуда он знает, что батюшка скончался?
– Он же твой крестьянин, Степан Егориевич, – удивлённо ответил Сысой. – Разве ты про него не знаешь?
– На что мне знать всякую обмурзанную харю! – вскипел Кротков. – Ты говоришь, что сей Макар у меня в крепости, так что он на Москве поделывает?
– Оброк для тебя, господин, копит, – сказал Сысой. – Макар Сидорович – знаменитый сбруйный умелец, шьёт такую упряжь, что перед ним самые именитые бары в очередь стоят.
– Хватит на коленях по полу елозить! – радостно вскричал Кротков. – Беги за этим Макаром и скажи, что я его требую.
Сысой поднялся с колен и указал на дверь:
– Он на крыльце, ждёт твоего слова, барин.
Кротков, услышав новость, так возрадовался, будто сорвал банк в тысячу рублей. Так оно и было: обретение оброчного мужика сулило скорое наполнение пустого кошелька барина полновесным золотом. Шорник, известный всей Москве, заведомо имел немалые зажитки, и растрясти их Кротков восхотел сейчас же, пока Макар был рядом.
Викентий Павлович прислушивался к разговору между мужиком и барином с сугубым вниманием: он думал, что не ошибся, определив гвардейца шалопаем, но увидев, как тот на его глазах возрос до владельца трёхсот крепостных душ и что у него есть раб ценой не меньше, чем в тысячу рублей, стал к нему благосклонен.
– Ежели, Степан Егориевич, – значительно откашлявшись, сказал титулярный советник, – до тебя коснутся тяжбы по наследству, то готов услужить родственному человеку по мере моих возможностей.
Но Кроткову было не до его услужливости, он толкнул двери и через мгновение был на крыльце.
– Ты и есть мужик Макарка Улыбышев? – спросил он склоненную перед ним в рабьем поклоне спину.
– Так и есть, кормилец, – ответил, вставая на ноги, шорник. – Покойный барин Егорий Ильич был всегда мной доволен.
– Как знаешь, что он умер?
– Мой старший парень Кондратка вечор прибыл из Кротковки и сказал, что старого барина схоронили.
Кротков сошёл с крыльца и, приблизившись к Макару, строго на него взглянул.
– Какой на тебе оброк?
– Триста рублей, барин.
– Вот мне они нужны, сейчас же. И будем считать, что за этот год ты расчёлся. – Кротков нетерпеливо топнул ногой.
Улыбышев недовольно крякнул, достал из-под полы кошель, вынул оттуда бумагу и протянул барину.
– Что ты мне суешь?
– Поручная расписка бурмистра Корнея, что триста рублей серебром им получены в счёт оброчного платежа за этот год. Так что долга на мне нет.
Кротков прошёлся возле крыльца, раздумывая, что ему предпринять, а Макар загадочно поглядывал на огорошенного барина. «Молод ещё, чтоб на мои деньги рот разевать, – думал мужик. – Мне они даром, как ему, не даются».
На крыльцо вышел Викентий Павлович и стал по нему неторопливо прохаживаться. Обед не удался, и он был этим недоволен.
– Врёшь, Макар, что у тебя нет денег! – сказал Кротков. – Я вот тебе сейчас продам то, что ты непременно купишь и заплатишь ту цену, что я объявлю.
– Что за товар у тебя, барин? – нехотя спросил шорник.
– Твоя, раб, воля.
Макар опешил, выпучил глаза и глухо вымолвил:
– Какова твоя цена, барин?
– Сейчас тысяча рублей, завтра – две тысячи.
Улыбышев упал на колени и, схватив руку барина, принялся её целовать.
– Что ты меня лижешь, – нетерпеливо сказал Кротков. – Беги за деньгами, пока я не передумал.
– У меня и половины таких денег нет, – вскричал Макар. – Но до вечера я найду всю тысячу! Меня добрые люди знают и поверят в долг!
Шорник, не оглядываясь, подбежал к своей телеге, вспрыгнул на неё и, стоя во весь рост, погнал лошадь вскачь по Москве.
– Поторопился ты, Степан Егориевич, – промолвил титулярный советник, подойдя к Кроткову. – С него очень можно было и две тысячи взять.
И тут гвардеец опять удивил многомудрого судейского чиновника: он глянул на него шалыми глазами и расхохотался.
– Одна или две тысячи – разве это деньги? Миллион золотом – вот это уже богатство!..
3
Разгульная столичная жизнь не насквозь выхолодила чувства Степана Кроткова, и, когда телега въехала на бугор, с которого стала видна деревня и рядом с ней, на берегу небольшого озера, господская усадьба, он почувствовал в душе лёгкий трепет, будто её обдуло тёплым вешним ветерком. Сверху деревня казалась прелестной акварелью, нарисованной кистью талантливого художника, но когда телега спустилась с бугра, это видение исчезло, под колёсами захлюпала вонючая грязь, на приезжих набросились полчища зелёных мух, и все собаки деревни почли за обязанность на них оскалиться и облаять.
– Куда люди подевались? – недоуменно вопросил Кротков своего возничего.
– Где им быть, как не в поле, – ответил Сысой. – Твой хлеб, барин, жнут.
Они проехали мимо старого и ветхого храма и повернули к усадьбе. Здесь дорога была суха, вдоль неё росли берёзы и осины, которые пошумливали, будто привечали качанием веток приезд своего хозяина.
«Не всё так худо, – подумал Степан. – Главное – я доехал, не потерялся в дороге, а то ведь в том же Валдае чуть не запропал навсегда».
– Ты вечером ко мне явись, Сысой, – сказал он. – Пожалую тебя рублём и приданым твоей дочери.
– Благодарствую, господин, – обрадовался мужик. – То-то мои бабы возрадуются твоей щедрости!
Господский дом стоял чуть в стороне от хозяйственных построек, это была длинная хоромина, без фундамента, построенная из толстых брёвен, не обшитых досками. Крыша местами была покрыта мшистой зеленью, крыльцо не радовало взгляд своим старым полинялым деревом, окна дома были малы и многие закрыты ставнями.
Появление нового хозяина усадьбы не прошло незамеченным для её обитателей. Из дверей дома выглянула старуха, затем появился старик в сапогах и круглой шляпе. Это был бурмистр Корней, правая рука покойного барина. Он бодро сбежал по ступеням и, всхлипывая, упал на колени перед Кротковым.
– Слава те, Господи, дождались! Беда у нас превеликая – твой батюшка Егорий Ильич скончался!
Кротков не мог переносить вида плачущих, особенно мужиков, и грозным словом осушил слёзы Корнея:
– Будет врать, старик, что ты убиваешься по моему родителю! Ты ревёшь белугой от того, что страшишься потерять своё место, и в этом ты прав. Я ещё не решил, где тебе быть: подле меня или пасти гусей на задворках.
Обойдя Корнея, Кротков стал подниматься на крыльцо, оно было построено по-старинному: боковые стороны наглухо забраны досками, в правой его части находилось ретирадное место. Кротков зашел туда и справил малую нужду.
В доме за время его отсутствия ничего не изменилось; через просторные сени он вышел на господскую половину, которая открывалась залом, где принимали гостей по праздникам и устраивали застолья в дни семейных торжеств. Главное место здесь занимал большой стол, обставленный стульями. Всё это было сделано из дуба, хоть и неказисто, но прочно. Потолок зала был выкрашен охрой, стены обиты обоями, панели покрыты мелом на клею. Щеголеватыми иностранцами смотрелись два ломберных столика из красного дерева. В углу находилась изразцовая печь красивой формы, с уступами в несколько этажей и колоннами. Напротив неё, в другом углу, стоял шкаф с лучшей посудой, которой редко пользовались, и фарфоровыми китайцами. Степан посмотрел на них с умилением, в детстве его мечтой было поиграть ими, но это случалось редко и то по случаю хорошего настроения родителя. Один из китайцев, самый большой, сидел в бочке, выглядывая оттуда преобширным пупастым брюхом. Степан легонько тронул его пальцем за голову – фигурка, покачиваясь, стала позванивать. Словно откликаясь на этот звон, заиграли куранты стенных часов, впадинка в циферблате ожила, в ней возникли три голых мальчика и стали вокруг себя поворачиваться, отражаясь в большом зеркале на противоположной стене.
За спиной хозяина робко кашлянул, давая знать о себе, Корней.
– Я, барин, готов отчитаться за твоё добро и явить книги.
– Что мне на них глядеть? – недовольно сказал Кротков. – У тебя, знамо дело, там всё сходится, нолик к нолику, палочка к палочке. Ты яви мне наличные деньги. Или их нет?
– Как им не быть? Всё под замком и восковой печатью. Как их Егорий Ильич положил туда, так они там и лежат, тебя дожидаются, а сколько их там, не знаю. Изволь, батюшка, принять ключ от своей казны.
В комнату родителя Степан вошёл один и сразу поперхнулся от застоявшейся вони. Помещение никто не проветривал и не мыл с тех пор, как отсюда вынесли покойника. Сундук стоял рядом с кроватью. На первый взгляд – дубовая колода, часто спеленатая железными полосами. Кротков опустился перед ним на колени, открыл замок, поднял крышку и взял лежавший наверху бумажный свиток.
Это было завещание, несколько листов пронумерованной плотной бумаги, исписанных неуверенной рукой неровными буквами. Верхнюю часть завещания с дотошным перечислением размеров земли, межевых знаков, строений и прочей недвижимости Степан пропустил и обратился к тому, что его больше всего интересовало, к наличности.
«…оставляю тебе, сын Степан, в золоте и серебре полторы тысячи рублёв, всё, что у меня есть, а также шесть блюд больших, шесть малых, шесть чашек позолоченных по серебру, четыре золотых кольца, голых, и три перстенька, золотых с алмазами, а также пять образов святителей в золотых окладах с каменьями, каждый из них потянет рублёв на двести или поболее того, и медный позолоченный крест, которым владел твой пращур, что сел на этой земле во времена недолгого царствования Василия Шуйского.
Сберегай нажитое мной строгим доглядом за подлыми людишками и не слушай, что говорят умники, кои вывезли из чужих краев ересь, дескать, помещики тиранят своих рабов. Какие же дворяне тираны? Это в старину тираны бывали некрещёные и мучали святых: посмотри сам в “Четьи-минеи”, но наши мужики ведь не святые; как же нам быть тиранами? Мужики нищи, голы – экая беда! Надо ли, чтоб мужики богатели, а дворяне скудели? Да это и сам господь не приказал: кому-нибудь одному богатому надо быть, либо помещику, либо крестьянину: не всем же старцом в игумнах быть. А крестьянишкам только дай слабину, они такое затеют, что и Разин покажется святым угодником.
Наши пращуры были богаты, да твой дедушка стал с попами водиться, а тем только того и надо, запугали его грехами, а дом у него был полная чаша, да попы ее процедили. Ты с попами знайся, да берегись: их молитва до бога доходна, а для тебя убыточна. Больше чарки вина и трех копеек попу за молебен не давай, не потворствуй корыстолюбию.
Остерегись особливо, сын, твоего дяди Парамона Ильича, он слезлив и медоточив, но ухватки у него волчьи, враз оттяпает от твоего добра кус, и поминай как звали. Он мне тут все уши законопатил воеводской племянницей, нашел тоже диво-дивное! Ей под тридцать лет, на что тебе яловица? Ни денег за ней, ни земли, так что остерегайся Парамона Ильича, и дольше жить будешь…»
Дальше Кротков читать не стал, пробежал окончание завещания мельком, ничего существенного не увидел, одни покаянные и жалостливые слова, которые молодому и здоровому гвардейцу знать не хотелось. Из сундука он ничего не взял, закрыл крышку, отряхнул от пыли штаны и прошёл в комнату матери через дверь, которая была возле большой печи и грела оба помещения. Здесь в глаза бросались множество образов и древний киот с неугасимой лампадой, занимавший весь передний угол. Сплошные ряды образов прерывались пустым местом.
– Где отсюда икона? – спросил Кротков, зная, что бурмистр его слышит.
– Парамон Ильич собственной рукой снял образ, – тихо доложил Корней.
– Когда это было?
– В тот же день, как госпожа отошла… – Корней помедлил. – Стол накрыт, Степан Егориевич. Не изволишь ли откушать с дороги, да не обессудь, всё сделано на скорую руку.
– Погоди, старик. А что, дядюшка здесь часто бывает?
– Да каждый день, – вздохнул бурмистр. – Вот завечереет и, как пить дать, явится.
– Что же ему тут делать? – удивился Кротков.
– Меня учит.
– Ну, и чему тебя вчера учил Парамон Ильич? – усмехнулся барин.
– Всю эту неделю наставлял, как рожь жать да обмолачивать. Нешто я, батюшка, не ведаю, как это делается без его науки?
На столе была деревенская снедь: варёные яйца, сметана, молоко и хлеб. Корней подождал, пока барин усядется, и подал серебряное блюдо, на котором стояли графинчик с водкой и малая чарка. Кротков покосился на хмельное и отодвинул его в сторону: в дороге он дал себе клятву не пить вино, пока не обретёт настоящее богатство, чтобы во хмелю мимо него не пройти. Если верить проклятой карге Саввишне, то он уже сидит близ него. Эта мысль заставила его посмотреть на бурмистра со всей серьёзностью.
– А что, Корней, – сказал он, запив яичную и ржаную сухомятку холодным молоком. – Не слышал ли ты от людей о каком-нибудь кладе, зарытом в здешних местах?
– Не слышал, батюшка, – почтительно ответил старик, недоумевая, с чего это барину вздумалось расспрашивать о кладе. – У меня нет времени для досужей болтовни, с каждого утра столько забот наваливается, что иной день и лоб перекрестить забываю.
– Тогда сыщи мне знающего человека, – сказал, вставая от стола, Кротков. – И представь мне его, да не забудь про это.
– Не изволишь ли отдохнуть, батюшка? Твоя комната прибрана и проветрена.
Кротков зашёл в свою спальню, сел на кровать, и Корней ловко снял с него сапоги, кинулся расстёгивать кафтан, но Степан отстранил его рукой.
– Будет, старый! Не по годам ты взялся за это дело. Объяви Сысою, что я жалую его своим гайдуком, выдай ему одежду по чину, сапоги, и пусть он явится на господскую половину.
Оставшись один, Степан лег на кровать, обвёл взглядом комнату, и ни одно воспоминание о днях юности не всколыхнулось в его заскорузшей от солдатской службы душе. Да и что было вспоминать? Трепетание перед грозным родителем, который каждую субботу жаловал его несколькими ударами плетки, иногда за дело, а чаще на всякий случай, чтобы не забывал родительскую власть?
В комнате ничего за годы его отсутствия не изменилось: те же обои, столик, за которым он, бывало, с красными от отцовской руки ушами, глотая слёзы, переписывал на сотый раз прописи, те же пепельно-серые панели, на которых сохранились следы его грязных пальцев, даже паутина в верхнем углу осталась та же. Он с любопытством к ней пригляделся. Может, вынырнет из своей захоронки паучок-долгожитель, за чьей работой в былые дни барчук от безделья наблюдал по утрам, когда солнце освещало этот угол комнаты.
Паук, видимо, подрёмывал в своей нитяной качалке, а из щели вылез таракан и, шевеля усиками, побежал по потолку. Степан присмотрелся: надо же, в солдатской избе бытовали жёлтые поджарые пруссаки-рысаки, и здесь, в двух тысячах вёрст от столицы. «Скоренько же они добежали сюда из своей Пруссии, – усмехнулся Степан. – Теперь от них нигде спасу не будет».
Зачастую мысли Кроткова приобретали прихотливые зигзаги. И сейчас ему, невесть отчего, подумалось, что в деревне он долго не заживётся, а подастся куда глаза глядят. Может быть, продаст имение, вдруг за него тысяч десять дадут, с этими деньгами можно в Париж нагрянуть, там, сказывают, всегда большая игра, почему бы и не сорвать банк в миллион золотом, половину прогулять, а на пятьсот тысяч накупить себе деревень с пятью тысячами мужиков. Убаюканный этими сладкими мечтами, Степан задремал.
Проснулся он от громкого шума в гостевом зале. Дядюшка Парамон Ильич наставлял Корнея на путь, который он почитал истинным. Бурмистр даже не пытался вякнуть в ответ, чтобы ещё крепче не распалить гостя. Кротков проморгался, протёр ладонями щеки, ощутив их небритость, и вышел из комнаты.
– Степанушка, разлюбезный ты мой племянничек! – воскликнул Парамон Ильич. – Утешил ты, братец, старика, приехал, а мы братца Егория Ильича схоронили, вот такие у нас слёзные новости. Что же ты не успел? Или прохвост Сысойка где-нибудь загулял? Тогда пошли его на конюшню, и пусть его выдерут, как сидорову козу!
Корней, воспользовавшись тем, что его оставили в покое, улизнул из зала, но скоро явился с серебряным блюдом, на котором стояли графин с вином и две чарки. Дядюшка это сразу узрел и оживился, поскольку страх как любил угоститься чужим.
– Что ж, со встречей, Степанушка! – и он цепко ухватил графин за горлышко. – А мы, горемычные, это лето только тем и занимались, что упокоивали своих кровных родственников.
– Я благодарен, дядюшка, благодарен тебе самым сердечным манером за твою помощь, – сказал Кротков, поднимая чарку с некоторым на себя неудовольствием: дал зарок и собрался выпить. Но что делать, утешил он себя, на Руси все зароки невыполнимы, потому что всегда найдётся причина окунуть губы в чарку.
– Если ты, племянник, имеешь на уме те сто рублёв, что я тебе послал с Сысойкой, – сказал, опрокинув в рот содержимое чарки, Парамон Ильич, – то сто тридцать рублёв я с тебя возьму, и не обессудь, таковы мои правила.
Простодушие деревенского процентщика позабавило Кроткова, он долги не отдавал и считал расчёт по займу дурной привычкой простофиль и растяп, но притворно опечалился:
– Стало быть, сто тридцать рублёв? Я-то было решил, что получил с мужиком от тебя, дядюшка, подарок.
– Ты что, Степан, в своем полку читать разучился? – встревожился Парамон Ильич. – В письме я прописал все условия возврата денег.
Бурмистр с интересом прислушивался к барской беседе и, поймав брошенный на него хозяином лукавый взгляд, одобрительно крякнул.
– Нечего уши растопыривать, старый сыч! – намахнулся на него Парамон Ильич. – Ступай отсель!
– Иди, Корней, но будь за дверью! – велел хозяин и, дождавшись, когда бурмистр выйдет, с любопытством взглянул на родственника. – Я за собой долга не признаю.
– Это ж почему так? – даже привстал от неожиданности Парамон Ильич. – Сысойка – свидетель этого дела.
– Ты, дядюшка, возмечтал, что раб покажет на своего хозяина? – удивился Кротков. – Но кончим это дело полюбовно: ты, как это помягче молвить, взял из матушкиной комнаты образ Николы Угодника в золочёном окладе с каменьями, а он рублёв триста стоит.
– Не брал! – вскинулся Парамон Ильич. – Меня им твоя матушка благословила.
– Может, позвать Корнея? – спросил Кротков.
– Зачем мешать в это дело мужика! – запротестовал Парамон Ильич. – Я не вспомню толком, как всё было. А сейчас некогда, ко мне должен товарищ воеводы заехать.
Дядюшка, не прощаясь, устремился к крыльцу. Кротков вышел за ним следом.
– Сдается мне, что я навсегда утратил дорогого гостя, – сказал он. – Дядюшка не на шутку осерчал.
– Как бы не так! – с горечью произнёс Корней. – Подуется, посопит, а через неделю явится как ни в чём не бывало.
– И вновь тебя начнет учить, как хозяйствовать? А ты, Корней, от него прячься и не попадайся ему на глаза.
– Легко сказать – прячься, – проворчал бурмистр. – А ты, батюшка, поостерегись Парамона Ильича, он не мытьём, так катаньем всегда своего добьётся.
Вечером, когда Степан уже примеривался к своей кровати, чтобы завалиться на неё почивать, к барину явился Сысой. Бурмистр не пожалел хозяйского добра и одел холопа в чёрный суконный кафтан, жёлтые штаны, в которых барин признал свои, оставленные им дома перед уходом в полк, и обильно смазанные дёгтем яловые сапоги. На голове у новоявленного гайдука была красная суконная шапка с далеко выступающим заостренным козырьком.
– Что ж, Сысой, – сказал Кротков, – одежда на тебе справная, будешь жить подле меня. Ты доволен?
– Как, барин, велишь, так и будет.
– Молодец! – похвалил Кротков. – В армии не служил, а отвечаешь, как солдат. К утру под меня и себя подготовь добрых коней, поедем прогуляемся по округе. И вот возьми обещанный рубль.
– Благодарствую, барин. – Сысой взял рубль, но продолжал выжидающе глядеть на господина.
– Помню о дочкином приданом и не забуду. Как она заневестится, то всё у нее будет. Сколько ей лет?
– Пятнадцать на Покров день.
– В самый раз замуж идти, – сказал Кротков. – А ты в каких годах?
– Тридцать один стукнуло, – поклонился Сысой.
– Я думал, тебе уже за сорок. Бородищу вон какую носишь, а гайдуку это негоже.
– Что ж, мне теперь голым ходить? – испугался Сысой. – Помилуй, барин, с бритьём я не справлюсь, да и люди засмеют.
Кротков покопался в своём походном сундуке и вынул оттуда ножницы. Увидев их, Сысой в ужасе отпрянул к стене.
– Пощади, барин, верой-правдой буду служить, только не режь бороду!
– Я у тебя всю её не возьму, – приступая к гайдуку, сказал Кротков. – А тебе для твоего мужицкого счастья хватит и вершка волосьев.
Он ухватил Сысоя за бороду, вывел его на свет от свечи и обкорнал столько волос, сколько попало под ножницы.
4
Кротков ещё не утратил солдатской привычки просыпаться до света, и, хотя вместо побудки полкового трубача раздалось хриплое и протяжное мычание коровы, к которой тотчас пристали и другие бурёнки, он поднялся с кровати, посмотрел в запотевшее окно и, обув на босу ногу сапоги, отправился в ретирадное место.
Бурмистр Корней был уже на ногах. В круглой шляпе и кафтане он стоял возле крыльца и покрикивал на баб, которые опаздывали на дойку.
– Пора коров на пастьбу выгонять, а вы от мужиков отлипнуть не можете!
– А когда нам время подышать с мужиком вровень, как не на коровьем реву! – раздался молодой и задорный голос. – Ты, Корней Силыч, разве не таким был, пока имел силу на баловство?
Вокруг было туманно, обильная роса вымочила траву, деревья, строения усадьбы, воздух был тоже сырым и скрадывающим голоса и звуки. Мимо крыльца из огороженного загона вершный мужик прогнал господских коней на водопой к озеру. От поварни потянуло горьковатым дымком и душком перекипяченных вчерашних щей.
– Как почивалось, батюшка Степан Егориевич? – почтительно приветствовал Корней появившегося на крыльце господина.
– А ты что, не спал? – сказал, зябко поёживаясь, Кротков.
– Как не спал, батюшка! Да какой сон в мои годы: то там заноет, то там засвербит, а как встану на ноги, так всё пропадаёт.
– Ты не запамятовал, Корней, что я тебе вчера велел узнать? Сыскал ли знающего человека?
Бурмистр с ответом помедлил; его смущала настойчивость, с какой, едва приехав в усадьбу, молодой барин заговорил о кладах, о которых в Кротковке и слыхом не слыхивали. «Все ли с ним ладно? – с тревогой подумал старик. – Петербург не одну дворянскую голову закружил до умопомрачения. Молодой барин Олсуфьев как побывал там, так стал по-немецки заговариваться. Ужели и с нашим господином такая же беда приключилась?»
– Что ж ты молчишь, как камень? – начал сердиться Кротков. – Если не сведал, так то и скажи!
– Коли уж так неволишь, то скажу: живёт в Чёрном лесу старик по прозванию Савка-бог, если он не укажет заповедные клады, то другому некому.
– Что за чудное у него прозвище? – заинтересовался Кротков. – Разве можно человека называть богом?
– Не ведаю, барин, его и спроси. А Сысой тебя к нему проводит, наши бабы, да и мужики, к этому Савке уже тропу натоптали.
К крыльцу, держа в поводу оседланного коня, подъехал Сысой. Бурмистр как увидел его подстриженную бороду, так и удивился:
– Да ты теперь наравне с молодым парнем глядишься, Сысойка!
– Он уже не мужик, а мой гайдук, – объявил Кротков. – Вели, Корней, чтобы и кормили его не как всех дворовых людей и во всякий скоромный день давали добрый кусок мяса.
– А что, господин, в постный день велишь подавать Сысойке? – бурмистр, скрывая усмешку, склонил голову в поклоне.
– Не заносись, старик! – нахмурился Кротков. – И с этого часа без моего ведома Сысоя не касайся. А теперь ступай по своим делам.
Он вернулся в дом, оделся, съел приготовленные на столе варёные яйца, выпил большую кружку молока со свежевыпеченным хлебом и вышел из дому. Конь от него чуть шарахнулся в сторону, но Кротков не позволил ему забаловать: вскочил в седло, дал почувствовать удила и направил в сторону ворот. Сысой двинулся следом, он был весьма горд своим возвышением до гайдука и снисходительно поглядывал на дворовых мужиков, которые поснимали шапки с голов и согнулись в рабьем поклоне перед хозяином, а значит, и перед ним, Сысойкой, поскольку он ехал, отставая от барина всего на половину своего коня.
Туман над озером ещё не развеялся, но в нём уже имелись большие прогалины, и было видно, как там поныривают и помахивают крыльями, готовясь встать на крыло, почувствовавшие силу для осеннего перелёта утки. Кротков не был охотником, вся его страстная натура была отдана картёжным баталиям, но и у него зазудило на душе взять в руки ружьё и проверить дробью пернатую броню уже готовой для промысла дичи.
– Ты знаешь, где живёт Савка-бог? – спросил он своего спутника.
– Это здесь каждому ведомо, – ответил Сысой. – За той горой начинается Чёрный лес, там его изба.
– Веди меня к нему, – велел Кротков. – А ты сам к нему ходил?
– Не доводилось, а мой брат хаживал. Однова у него кобыла запропала, искали, да не нашли. Грешить начали на татар, что они свели кобылу на махан. А Савка-бог глянул в ковш с ключевой водой и сразу её увидел.
– И нашлась лошадёнка? – заинтересовался Кротков.
– Забрела в овраг и не смогла выйти. Там и отыскалась.
На горе Сысой остановил своего коня и указал на необъятно простирающийся внизу лес.
– Видишь, барин, справа дымок вьётся? Это и есть жилище Савки-бога.
Они спустились вниз, перешли вброд через широкий ручей и сразу попали на тропу, бежавшую между высоченных и прямых, как золочёные струны, сосен.
– Что за дивный лес! – не сдержал своего восхищения Кротков. – Я столько лет жил с ним рядом и ни разу здесь не бывал.
– Это, барин, корабельная роща, за ней государевы лошманы день и ночь присматривают, – сказал Сысой. – Тут сосны на выбор рубят, какая на что годится в корабельном деле.
Кротков попристальнее огляделся вокруг и заметил, что в роще было чисто, как в убранной горнице: ни разбросанных веток и сучьев, ни поваленных ветром или старостью деревьев. Все сосны были помечены цифровым счётом, сделанным на затесях дёгтем, через определённое число саженей рощу делили сквозные просеки.
Миновав ухоженный лес, тропинка углубилась в чернолесье, где берёзы, осины, кустарники стояли тесно друг к другу, и всадникам приходилось порой пригибаться, чтобы проехать под нависшей над тропой веткой. Сысой ехал впереди, и затронутые им ветки обильно осыпали холодной росой следовавшего за ним господина. Тому это не понравилось, и он хотел окликнуть своего проводника и поменяться с ним местами, но вдруг Сысой сам остановил коня, Кротков привстал на стременах и увидел, что путь им преградила молодая баба, которая вела за собой на верёвке пёструю корову.
– Ты где это, Фроська, бродила? – спросил Сысой. – Часом, не у Савки-бога побывала?
– Молоко у коровы пропало, – ответила баба, отводя свою бурёнку в сторону от тропы.
– Ну, и как, помогло? – заинтересовался Кротков и, не убоявшись мокрого куста, подъехал поближе. – И как он это делает?
– Набрал в липовый ковш ключевой воды, пошептал и сполоснул корове вымя. Я не первая сюда пошла, другие по несколько раз у Савки-бога бывали, и всегда помогало.
Когда они объехали бабу с коровой и углубились саженей на десять в чащу, она им вслед крикнула:
– Эй, барин! А ведь он знает, что ты к нему едешь!
– Не может того быть! – воскликнул, осаживая коня, Кротков. – Я утром и сам не знал, что к нему поеду.
– Он начал меня выпроваживать, а сам бормотал: «Иди, баба, ко мне кротковский барин едет».
Это известие смутило Кроткова. Отправляясь к кудеснику, он мало верил в его силу, а тот выкинул такое, чего сама баба придумать никак не могла. Он задумался, но вдруг его конь встал.
– Я дальше, барин, не поеду, – сказал Сысой. – До его избы недалеко, ты сам на неё наткнешься.
– Какой же ты гайдук, Сысой, раз боишься! – осерчал Кротков. – Чем тебя смутил лесной дедко?
– За коней боюсь, – сказал Сысой, слезая с седла. – Изурочит ненароком, а кони добрые, особенно твой, на него Парамон Ильич глаз положил. Хорош, говорит, конь, я бы за него своего племенного быка не пожалел.
– К чёрту дядюшку! – воскликнул Кротков. – Отведи коня и уступи мне тропу, я пойду передом.
Скоро тропа выбежала из лесной чащи и упёрлась в высокий забор, за которым стояла крытая дранью приземистая изба. Впритык к ней был сделан навес, под которым дымился очаг, а рядом с ним на осиновом пне сидел розовощекий и седой дедок, одетый в овчинную безрукавку и длинную, пониже колен, рубаху, и в насунутых на босу ногу лыковых опорках.
Завидев Кроткова, когда тот, оставив Сысоя с конями, через дыру в заборе проник в его обиталище, дедок поднялся с пня и сделал шаг навстречу гостю.
– Будь здрав, бог Савка! – сказал Степан, смущаясь тем, что он вымолвил.
– И тебе здравия полную чашу! – ответил дедок. – Только я не бог, а Савка.
– Почему же тебя богом вся округа величает?
– Это от некрещёной морды ко мне прилипло. У здешней мокши богов много: одним больше или меньше, для них нет разницы.
– Но ты, я гляжу, совсем не против такого прозвища? – спросил Кротков и острым взглядом бывалого картёжника окинул дедка.
– Они же как малые дети, пусть тешатся. Но в их глупости есть весомая правда: человек волен поступать, как он похочет, даже крепостной раб, и сие означает, что каждый из нас для себя бог.
– Для меня, Савка, это потёмки, – сказал Кротков, смутившись от зауми лесного кудесника. – Встречная баба только что мне сказала, что ты меня ждёшь. Как ты проведал?
– Об этом мне сорока донесла, – простодушно улыбнулся Савка, указывая на свою вестницу, которая, покачиваясь, сидела на заборе.
– Стало быть, ты знаешь и то, зачем я к тебе явился? – спросил Кротков, поглядывая на котёл, в котором забурлила вскипевшая на очаге вода.
– И это невеликая хитрость, – произнес Савка, отодвигая котёл от пылавших под ним углей. – Ты молод и здоров, стало быть, этого ты у меня не ищешь.
– Ты прав, – сказал Кротков. – За этим я явлюсь в другой раз.
– Вот ты сам, барин, и ответил, что тебе от меня надо, – усмехнулся Савка.
– Я не открывал, что у тебя ищу, – возразил Кротков. – А ты, дедко, не тяни с ответом, ведь я не мужик, которому легко задурить голову.
– Изволь, барин. – Савка пристально взглянул на гостя, и тому под пронзительным взором кудесника стало неуютно и зябко. – Счастье всякого человека в здоровье и богатстве. Ты пока здоров, значит, ищешь богатство.
– Ты угадал! – горячо воскликнул Кротков. – Открой мне, Савка, какой-нибудь клад, ты ведь знаешь, где они спрятаны и как их отчитывать!
Степан так рьяно приступил к Савке, что тот от него попятился и чуть не опрокинул котёл с кипятком, а сорока взлетела с кола и, заполошно хлопая крыльями, улетела за избу.
– Экий ты, барин, огонёк! – недовольно сказал Савка. – Вспыхнул, как порох, да зазря: не знаю я ни кладов, ни заговоров. Иди к попам, они кладами ведают, но будь готов к тому, что более половины клада они заберут под себя.
– Ну уж нет! – заявил Степан. – Мне мой отец завещал с попами не якшаться. А ты, Савка, ведь врёшь, что не можешь мне подсобить! Хоть ты и не поп, но могу тебе за верное слово золотым пожаловать.
Он достал из кармана новехонький золотой пятирублёвик и подкинул его на ладони. Золотой блеск пал на очи кудесника, и они зажглись искрами.
– Добро, барин, – сказал Савка. – Золотой у тебя как раз тот, по которому можно узнать, дастся тебе клад или нет. Но хватит ли у тебя силы духа совершить то, что я велю?
– Хватит! – обрадовался Степан. – Делай своё ведово по всей своей силе.
Савка поставил котёл с ещё горячей водой над углями, раздул их и начал в каменной ступе растирать сухие листья и корешки. Вода в котле скоро забила ключом. Тогда кудесник, бормоча что-то себе под нос, опростал в неё из ступы порох из листьев и кореньев.
– Давай золотой! – сказал кудесник и, взяв, бросил пятирублёвик в кипяток. Затем сдвинул котёл от огня в сторону, а угли залил из туеса чем-то похожим на жидкий дёготь. На Кроткова от очага плеснуло дымом, от которого он закашлялся и прослезился, но разума не утратил.
«Эге, знаю я эти хитрости, – подумал он, чувствуя, что у него начало двоиться в глазах. – Окатил меня вонью, чтобы я про золотой не вспомнил».
Он потряс, как конь, головой и увидел перед собой котёл, который держал в голых руках кудесник. Вода в нём взбулькивала, и от неё несло жаром, а на дне котла шевелился и подпрыгивал золотой.
– Испей, барин, – откуда-то издалека донёсся до Кроткова глухой Савкин голос. – Испей, и тогда будешь знать, примешь ты заповедное золото или им подавишься.
Степан взял котёл в руки и не обжёгся, припал к кипятку губами и не обварился, и стал жадно пить, то одним, то другим глазом поглядывая: цел ли пятирублёвик.
– Пей до дна! – велел кудесник. – Пей до дна!
Кротков выпил ведёрный котёл колдовского варева, пошарил в нём глазами: золотой исчез. Он нехорошо посмотрел на кудесника и отбросил котёл в сторону.
– Где пятирублёвик?
– Эх, барин, – усмехнулся Савка. – О том ли ты подумал? Стоит ли жалеть полено, если хочешь согреться? Ты ведь явился за богатством, а думаешь о другом.
– Тогда говори, что видел! – потребовал Кротков.
– Станешь ты, барин, в скором времени неслыханно богат, но не от клада, а от великого человека, который побывает в твоей усадьбе и оставит тебе сундук с золотом и серебром.
Кротков недоверчиво взглянул на Савку, но тот был молитвенно серьёзен.
– И что это за великий человек? – дрогнувшим голосом произнес он.
– Сам государь-анпиратор! – торжественно провозгласил Савка.
– Какой ещё государь-император! – воскликнул Кротков. – Я знаю одну государыню Екатерину Алексеевну и никого другого!
Савка приблизился к нему, обхватил за плечи и жарко выдохнул в ухо:
– Твой клад в царе Петре Фёдоровиче!
– Так он же мёртв! – вымолвил Кротков. – Как же он ко мне явится?
– А вот явится, и спроси его, жив он или мёртв. – Савка махнул рукой. – А теперь ступай, да не потеряй свой золотой: он у тебя в правом сапоге.
Опомнился Кротков за плетнём. Он стоял, обхватив руками осину, а вокруг него суетился Сысой:
– Этот Савка-бог – чистый изверг! Что он над тобой сотворил, барин, на тебе лица нет?
Кротков отлепился от осины, шагнул к своему коню и почувствовал, как что-то мешает ему ровно ступать на ногу.
– А ну, сними с меня сапог, – сказал барин.
Сысой помог ему разуть ногу, и Кротков, запустив руку в голенище, вынул пятирублёвик. Тот сиял, будто в бане вымылся. Степан поднёс его к лицу, от золотого явно пованивало запахом ретирадного места.
– Не диво, что Савку прозвали богом, – сказал он и, завернув золотой в травяной лист, положил в карман кафтана. – Такое совершить обычному человеку не под силу.
5
Хотя Савка-бог и закружил голову Кроткова предсказанием ему неслыханного обогащения, его смущало то, что богатство к нему прибудет от государя-императора. А такого и близко не предвиделось: на российском престоле державно восседала императрица Екатерина Алексеевна, её сердечный друг Григорий Орлов хотя и возносился в мечтах воздеть на свою голову шапку Мономаха, но имел столько врагов, что ему вполне могла грозить судьба императора Петра Фёдоровича, скоропостижно скончавшегося от геморроидальных колик на Ропшинской мызе, где он коротал за картами дни в весёлой компании офицеров гвардии. Откуда мог взяться император в Кротковке, когда его и в Петербурге не было? Этот вопрос долго смущал Кроткова, и, не найдя ответа, он заподозрил, что Савка-бог над ним подшутил, и крепко осерчал на кудесника. Кротков решил, выждав время, тоже над ним подшутить, но не кудесами, а отцовским арапником, с которым покойный Егорий Ильич езживал загонять волков по молодому снегу.
Парамон Ильич, видимо, крепко обиделся на племянника и к нему не ехал. Кротков был этим весьма доволен и, предоставленный самому себе, в сопровождении Сысоя вдоль и поперёк изъездил свои невеликие владения. Близился праздник Покрова, и полевые работы были завершены, на господском гумне к хлебу прежних годов прибавился новый, его начали молотить, и по утрам Кроткова будили удары цепов и голоса работающих крестьян. Бурмистр Корней опасался, что молодой барин начнёт хозяйствовать сам, но тот был занят своими думами и ни во что не вмешивался, предоставив всему идти своим чередом.
Прогуливаясь по своим землям, Кротков примечал, что день ото дня поля и рощи становятся всё пустынней и безвидней, а солнце подолгу, иногда на целую неделю, было закрыто низкими серыми тучами, из них моросил дождь, но уже чаще начинала сыпать снежная крупа. Близилась зима, и Кротков с растущей тревогой подумывал, что завалит снегом округу, скует намертво землю морозом, и тогда ни о каком кладе невозможно будет и помечтать, останется только схорониться в усадьбе и ждать весны, – но принесёт ли она ему счастье, было неведомо.
После обеда Кротков заимел любезную своей лени барскую привычку поваляться на кровати, но в этот день ему этого не позволили сделать незваные гости: явился Парамон Ильич, да не один, а с земским исправником Лысковым, главной полицейской властью уезда.
Дядюшка сделал вид, что у него со Степаном не было никакой размолвки, нежно обнял племянника, прижался к его щеке холодным носом и отступил в сторону.
– Это наша дворянская защита, – сказал он, представляя исправника, – Платон Фомич. Наша власть и сила, за ним мы, помещики, как за каменной стеной.
Кротков остро взглянул на Лыскова и ничего в нём выдающегося не заметил, кроме большого носа, на котором присутствовали все цвета радуги: от светло-красного близ переносицы до сизого на крыльях и кончике этого усеянного точками и дырками сооружения.
«Нелегок исправничий хлеб, – с сочувствием подумал Кротков. – Сколько ему приходится по делам службы каждый день опрастывать чарок, и не очищенной, а всяких настоек и наливок, на кои здешние помещики большие придумщики».
Он пригласил гостей в зал к столу, где сметливый Корней распорядился уже выстроить ряд графинов с хмельным домашней выделки и блюда с холодной курятиной, солёными грибами, капустой и хлебом.
– Прошу закусить, – сказал хозяин. – На меня не глядите, я только что отобедал.
– Не беспокойся, Степан, – ответил Парамон Ильич. – Мы только что из-за стола. Платон Фомич имеет к тебе дело, но мы знаем друг друга, и он изволил поначалу заехать ко мне.
Кротков обеспокоился, ему вдруг ударила в голову догадка, что исправник явился взять его под арест за петербургские долги, и он подрагивающей рукой взял графин, а сам стал примеряться, в какую сторону бежать.
«Какой я дурень! – укорил себя Степан. – У меня в кармане пусто, все деньги в железном сундуке, а куда я без них денусь?»
– Извините, господа! – стараясь себя не выдать волнением, произнес он. – По такому случаю, я вспомнил, из родительских запасов остался штоф очищенной. Не угодно ли чуть обождать, я сейчас.
В комнате отца Кротков бросился к сундуку, с трудом открыл замок, распахнул крышку и стал набивать карманы своего кафтана золотыми монетами. Серебро некуда было складывать, и его пришлось оставить. Взяв штоф очищенной водки, он вышел к гостям.
– Видать, мой покойный братец далеко запрятал штоф, – шутливо произнёс Парамон Ильич. – Узнаю его натуру. А ты что, Степан, бледен?
Кротков промолчал и, встав поближе к двери, открыл штоф и наполнил чарки. Исправник и дядюшка дружно за них взялись и, не дожидаясь хозяина, опустошили.
– Да этой водке лет десять, и никак не меньше! – с восхищением произнёс Платон Фомич. – Сейчас такой не сыщешь, она своего завода, для себя сделана, а не с кружала, где её с водой мешают почём зря.
У Кроткова отлегло от сердца, исправник сразу взялся не за него, а за водку, значит, дело, с которым он явился сюда, было другого толка, чем сыск беглого должника. Золото в карманах тянуло Степану плечи книзу, и он сел на стул, опасливо поглядывая то на исправника, то на дядюшку. Радоваться было рано. Гости не торопились объявлять хозяину причину своего приезда, и это его беспокоило.
«А что, если этот уездный злодей, похохатывая, сначала выжрет очищенную, а потом объявит о моём аресте? – встревожился Кротков. – Очень может статься, что дядюшка подговорил его так и сделать. А потом кинется к сундуку и начнёт сдирать оклады с икон».
Гости, однако, казалось, не таили злых умыслов. Платон Фомич после второй чарки вспотел, вынул из кармана огромный жёлтый платок и принялся осушать им свою преобширную лысину. А на Парамона Ильича накатил приступ похвальбы, но похвалялся он не собой, а своей дружбой с исправником.
– Наш Платон Фомич, окромя воеводы, первейший человек в уезде. Ему здесь ведомо все. Ты с ним, Степанушка, завяжи дружбу таким узлом, чтобы вовек не расцепился. Скажу по совести, если бы не Платон Фомич, многие бы наши помещики по миру пошли, вот он каков, наш Платон Фомич! И ничего ему не надо от просителей, кроме уважения. Ты уважишь Платона Фомича, и он тебя уважит вдвое. А если нос кто начнет задирать, бахвалиться петербургскими покровителями, то ему будет сделан такой укорот, как Олсуфьеву. Не уважил он Платона Фомича, возомнил о себе невесть что, а сняли с него собачьи кудри, что он на голове таскает, и нет его, и спесь куда подевалась, когда к нему разбойники пожаловали, казну вынули, дом подожгли, а тот самый парик в огонь бросили. Прибежал он к Платону Фомичу с босой головой, стал кланяться, чтобы тот изловил злодея, а кроме него с ними никто не совладает, разве не так?..
Лысков слушал Парамона Ильича с простодушной улыбкой и был премного доволен, что его хвалят.
– Молодой Олсуфьев сам виноват, – сказал он, промокнув лысину платком. – Я его предупреждал не играться с крестьянишками своим вольнодумством. Он поставил себя с ними на одну ногу, а наш холоп – самая наглая тварь из всех живых! Так и вышло: дворовые заперли барина в доме и высвистали из леса разбойников. Те явились и позабавились над вольнодумцем, добро хоть не до смерти.
– Вот и рассуди, Степанушка, – сказал Парамон Ильич. – Разве Платон Фомич не самый нужный для всех человек?
«Так вот они зачем явились, – с облегчением понял Кротков. – Дядюшка в своей манере решил поучить меня уму-разуму».
– Я со всей душой почитаю старших, – сказал он, привстав со стула. – Особливо начальство, как был выучен батюшкой и в гвардии.
– Тогда внемли тому, что скажет Платон Фомич, – понизив голос, произнес дядя. – А пока отшугни от двери слуг и плотно её прикрой.
Кротков вышел из зала и велел Корнею собрать всех слуг в сенях и быть там, пока он их не отпустит. Затем зашел в зал, закрыл дверь на крюк и сдвинул над ней портьеры. Посмотрев на гостей, он подивился произошедшим в них переменам: дядюшка сидел, уставившись глазами в стол, а исправник успел застегнуть все пуговицы кафтана и стоял, вытянувшись в струнку. Сердце Степана похолодело от недоброго предчувствия.
– Я обязан по велению воеводы донести до каждого помещика в уезде строго секретное известие, полученное из синбирской канцелярии, – внушительно произнёс Платон Фомич. – Наша Казанская и Оренбургская губернии объявлены на особом положении. Причиной тому стал бунт, учинённый яицкими казаками, во главе которых встал беглый донской казак Емелька Пугачёв, объявивший себя императором Петром Фёдоровичем…
Последние слова ошарашили Кроткова покрепче дубины.
– Как! – воскликнул он. – Казак объявил себя императором? И ему поверили?
– Эка невидаль, – пренебрежительно сказал Парамон Ильич. – В здешнем лесу обитает Савка-бог, и крестьянишки в это верят.
– Мужики верят, что император Пётр Фёдорович чудесным образом спасся, – подтвердил исправник. – В последние два года уже несколько лжецарей были пойманы, биты кнутом и отправлены в ссылку. Но этот, сдаётся мне, взбаламутит крестьян покруче Стеньки Разина. Он ещё близ Оренбурга, а народишка уже ждёт от него знака, чтобы кинуться на своих господ.
– Мы к тебе, племянник, не с пустыми руками явились, – сказал Парамон Ильич. – Во дворе под доглядом двух сторожей ждёт твоего барского суда беглый раб Фирска Тюгаев. Прикажи его привести, пусть он поведает, куда бежал и зачем.
Сметливость картёжного умельца сразу подсказала Кроткову, что с беглым мужиком торопиться не стоит, чтобы не спугнуть удачу на скорое богатство, которое, как оказалось, совсем не зря насулил ему Савка-бог. Сам Фирска стал интересен барину не тем, что его нужно немедленно забить батогами до полусмерти, чтобы другим было неповадно заглядываться на волю, а вестями о «мужицком анператоре», который оказался не сказкой кудесника, а замутившей уже две громадные губернии грозной явью.
– В армейском артикуле, господа, – строго сказал Кротков, – записано, что командир не должен наказывать подчинённого в день совершения им проступка, а назначить кару, когда охолонет и по здравом размышлении. Посему с Фирской я не потороплюсь и разберусь с ним попозже.
Лысков и Парамон Ильич обменялись недоуменными взглядами, а Кротков вышел в сени, разослал слуг по их местам, Корнею велел взять беглого мужика у сторожей и запереть его в самый крепкий амбар, к которому приставить надёжных караульщиков. Он вернулся к гостям и застал их собирающимися в дорогу. Кротков бросился к штофу, потряс его и обнаружил, что тот не пуст.
– Платон Фомич! Дядюшка! – радостно воскликнул Кротков. – Без доброго посошка на дорогу я вас не отпущу!
Уговаривать ему не пришлось, гости знали и чтили русский обычай и, опорожнив чарки досуха, взяли свои шапки в руки и стали прощаться.
– Ты, Степан Егориевич, поглядывай по сторонам, – сказал исправник. – Живи с великим бережением, мужики лютеют на глазах, а лучше поезжай на зиму в Синбирск. Тебе надо жениться, а здесь даже с самой высокой сосны в корабельной роще невесту не высмотреть.
Дядюшке слова Лыскова пришлись не по вкусу, он ещё не оставил своей затеи – женить племянника на родственнице уездного воеводы, но после стычки со Степаном из-за иконы он решил повременить и радушно предложил:
– Поезжай, Степан, в Синбирск, остановишься у моей дочери, она сейчас Головина, живёт на Панской улице, в своём доме.
Проводив гостей до крыльца, Кротков не стал глядеть им вслед, а сразу же поспешил в отцовскую комнату, где выгрузил золото из карманов кафтана и наконец-то перевёл дух. Сначала его напугал своим приездом исправник, затем голову Степана затмило известие о мужицком царе, что напялил на себя личину покойного императора Петра Фёдоровича, тут было над чем поразмыслить, но сначала он решил допросить беглого мужика Фирску Тюгаева.
– Корней! Сысой! – вскричал Кротков, выйдя на крыльцо. – Ведите меня к Фирске, надо глянуть, что за такой страшный злодей выгулялся на моих землях.
Бурмистр обогнал барина и к его приходу успел разомкнуть на двери амбара тяжёлый замок.
– Там темно, – сказал он. – Может, его на свет выволочь?
– Ты с ним осторожней, Корней, как бы он тебя, старого, не зашиб. Возьми с собой Сысоя.
– Экий-то махор? – удивился Корней. – Да я его щелчком перешибу!
Бурмистр нырнул в темноту амбара и вскоре вытолкал на порог тщедушного мужичонку в драном армяке и лыковых отопках на кривых и тонких ногах.
– Это и есть злодей Фирска, – объявил Корней и обхлопал ладони.
– Кто тебя поманил убежать и какой сластью? – строго спросил Кротков. – Куда ты бежал?
Фирска зыркнул на барина воспалёнными глазами, уставился в землю и засопел.
– Встряхни его, Сысой! – велел Кротков. – Только гляди, чтобы у него головёнка не слетела с шеи.
Гайдук ухватил Фирску за ворот армяка и, приподняв над землёй, легонько потряс его, как мешок. Мужик икнул и замахал, ища опору, руками и ногами.
– И куда ты побежал от семьи, от детей, от своего барина? – спросил Кротков. – Я ведь тебя вправе забить батогами до смерти.
– Все бегут, и я побежал, – пробормотал Фирска. – Куда народ, туда и я.
– Все побегут топиться или вешаться, так и ты с ними?.. Полно врать, говори, куда имел мысль уйти? Скажешь правду – помилую.
– Сейчас все бегут в одно место, – после некоторого молчания сказал Фирска.
– Что ты замолчал, как пень! – начал сердиться Кротков. – Не то сейчас ляжешь под палки.
– Сейчас все бегут к царю, и я вместе со всеми…
– Какому ещё царю? – заволновался Кротков. – У нас государыня императрица Екатерина Алексеевна!
– Как какому? – вдруг осмелел Фирска. – К царю Петру Фёдоровичу, который объявил всему крестьянству волю на вечные времена. За это его бары решили извести, но он божьей помощью спасся и теперь с большим войском идёт на Москву.
– Всё доложил, тетеря? – Кротков с недоумением оглядел Фирску, затем Сысоя и Корнея. – Запомните, если хотите и дальше жевать хлеб, что император Пётр Фёдорович почил в бозе, и я своими глазами видел его гроб. А люди врут, и больше всех Емелька Пугачёв, который выдает себя за царя, а сам он битый плетьми донской казачишка.
– Но люди говорят, – пробормотал Фирска. – А народ зря не скажет.
– Заладила сорока про Якова! – осерчал Кротков. – А ты, Сысой, что скажешь?
– Слишком много людей толкуют о царе, а это, барин, не шутка. Все соврать не могут, я ещё на Москве слышал толки, что государь жив, и во Владимире, когда мы с тобой его проезжали.
– Почему о сем не донёс?
– А ты, барин, не спрашивал, да и не для твоих ушей эти толки, – сказал Сысой. – Я к ним и не тянулся, что попадало в уши, то и слышал.
Кротков вплотную приблизился к Фирске, замахнулся на него, мужик попятился, запнулся пятками о порог и, упав навзничь, тонкоголосо завыл. Степан не мог терпеть плача и, пнув беглого раба, грозно вскрикнул:
– Молчи, не то запорю!
Фирска перестал поскуливать и затих, а Степан поворотился к бурмистру:
– Гони его на все четыре стороны! Мне такого мужика и даром не надо, от него порча и между добрых мужиков пойдёт, сам убежит и других за собой сманит. Бросьте его на телегу и вместе с Сысоем отвезите отсель вёрст за десять, и там вытолкните. А ты, Фирска, забудь сюда дорогу. Если явишься, то вздерну на воротах!
6
Допрос Фирски Тюгаева открыл для Кроткова, почти не знавшего помещичьей жизни, что мужик подобен волку: сколько его ни корми, ни ублажай, он всё равно норовит сделать своему благодетелю дурно, а то и взбесится бунтом против дворянского рода, к которому мужик во все времена пылал незатухающей ненавистью.
Открытие сей горькой истины, однако, не озлило Кроткова, а крепко разобидело: «Не знает наш мужик своего счастья жить за барином. Разве помещик за ним не приглядывает, как за малым дитем, не ограждает от голода и кабацкой напасти? У меня хлеба стоят на гумне улицами, разве я его весь съем? Неделю тому сгорела изба у Спирьки Хомутова – на, Спирька, брёвна из моего леса, на – корову из моего стада, на – три рубля как погорельцу. Хвалят Европу, а в той же Франции редкий мужик свою корову имеет, а если она у него есть, то он считается за богатея. Наш мужик утро начинает с кружки молока и краюхи хлеба, разве ему от этого худо? Наш мужик каждую неделю моется в бане, а француз лишь иногда поплещется в лохани своей грязью, а его почему-то считают чище нашего. Да и сам мужик всегда готов окрыситься на барина за его попечение над ним. Все проклинают рекрутчину, но и дворянин с рождения на государевой службе. Правда, его сейчас не бьют палками, как мужика, но совсем недавно и это было. Я уже четыре года тяну солдатскую лямку, живу с мужиками в одной избе, хожу в караулы, забиваю сваи под невскую набережную, а ведь я дворянин доброго рода, мой пращур с Иваном Грозным на Казань хаживал… У меня триста мужицких душ, но какая от этого радость? Счастье было бы, если батюшка оставил мне вместо трёх сотен посконных рыл триста золотых кирпичей, они есть-пить не просят, а мне на крыльцо нельзя выйти, кто-нибудь да ткнётся лбом в ноги: дай, барин, то, пожалуй, кормилиц, это…»
Чуть не до слёз разворошил свою душу Кротков, горюя над помещичьей долей, но в зал вошла комнатная девка с огнём и запалила в шандалах оплывшие свечи. За окном было почти темно, ветрено, узкая розовая полоска на закатной стороне неба засветилась прощальным светом угасающего дня и скрылась в хмарных и тяжёлых тучах. Кротков коснулся горячим лбом холодного оконного стекла и с унынием посмотрел в опустошённый осенним листопадом сад, где все говорило о том, что осень миновала и грядёт уже близкая пора, когда усадьбу возьмут в осаду снега и морозы.
Комнатная девка опять зашла в зал, помялась и пропищала:
– Велишь, барин, на стол подавать?
Кротков не ответил, он думал о своём: надо было решать – ехать в Синбирск или остаться на зиму здесь. Ему это было сделать легко. Степан взял с полки замусоленные карты, перетасовал их, и выпала загаданная масть, король пик. Он тупо на него уставился и поразился: король явно смахивал на Фирску Тюгаева, как будто был с него срисован. «У нас в России пруд пруди таких королей, – усмехнулся Кротков. – Но ведь кто-то из них сейчас стал мужицким царём. Надо ехать в Синбирск. Раз мне нагадано от него счастье, то не следует упускать его из виду. Что-то же и я должен делать, чтобы мужицкий царь мимо меня не прошёл».
– Фроська! – велел Степан. – Собери мне в дорогу лучшее, что у меня есть из одежды, и повесь в сенях проветриваться батюшкину енотовую шубу.
– Велишь, барин, на стол подавать? – опять пропищала девка.
– Ты что, не слышала, что я тебе сказал?
– Как не слышала? Да повар торопит, говорит, что курица готова.
– Подавай, но про шубу не забудь.
В зал вошёл истопник, молодой парень с охапкой берёзовых поленьев в руках, и вопрошающе взглянул на барина.
– Топи, да не шибко, – сказал Кротков. – Мне жара непривычна.
С неохотой поедая курицу с гречневой кашей, он поглядывал, как в печи плещется пламя, пошумливая и подвывая в остывших дымоходах и трубе. Отблески огня, просачиваясь через щель неплотно запертой дверцы, метались по потолку и стенам зала, и от этого он перестал выглядеть, как казённая камора, а стал по-домашнему обжитым, располагающим к покойному раздумью.
От горячей курятины и выпитых с гостями нескольких чарок очищенной Степан разомлел и начал поклёвывать носом, но понежиться ему не дал Корней. Он просунулся в дверь и хрипло кашлянул. За ним выглядывал Сысой.
– Что, отвезли Фирску, куда я велел? – стряхнув с себя сон, спросил Кротков.
– Всё исполнили, барин. Довезли до Волчьего лога и выкинули из телеги. И крепко наказали обходить Кротковку стороной.
– Как там, на дворе, не разведрилось? – Кротков поднялся со стула и подошёл к бурмистру.
– Дождя нет, но холодает, снегом попахивает.
– Объявляю тебе, Корней, что завтра я уезжаю в Синбирск, Сысой поедет со мной. Готовьте самых добрых лошадей и коляску.
– Не худо бы подождать, пока снег ляжет, – сказал Корней. – Тогда бы по санному пути в тёплой кибитке и отправился.
– В городе мне кибитка не нужна. А там недолго поставить коляску на полозья. А ты что нахмурился, Сысой?
– Не привык он ещё к своей гайдуцкой доле, – пояснил Корней. – Теперь ты везде с барином, а о семье забудь.
– Озяб на ветру, – буркнул Сысой, внезапно огорчённый долгой разлукой с родными.
– Налей ему, Корней, большую кружку крепкой наливки, – расщедрился барин. – Но ты, Сысой, не заспи завтрашнее утро, поедем чуть свет.
Озадачив своих «придворных аристократов» завтрашним отъездом, Степан отпустил их, затем подошёл к печи и, открыв дверцу, положил туда несколько берёзовых поленцев. Пламя скоро охватило их, заплясало и зашумело, потрескивая и стреляя искрами. Кротков неплотно прикрыл дверцу и сел на стул, ощущая кожей лица, как выпыхивает из печи жар. «Покойно у огня греться, – думал он. – Но не дай бог оказаться в самом полыме. Фирска Тюгаев – всего лишь первая, но далеко не последняя искра, которая долетела до наших краев из кострища, что возжёг близ Оренбурга мужицкий царь Емелька. Если от таких искр полыхнет все Поволжье, то мне впору будет не о скоропостижном богатстве мечтать, а как остаться живу. В усадьбе оставаться нельзя: пустит тот же Фирска ночью красного петуха, из постели не успею выскочить».
Мимо него, переваливаясь с ноги на ногу, в комнату прошла Фроська, стукнула крышка сундука, послышалось шуршание перекладываемой с места на место одежды. Вдруг девка удивленно вскрикнула.
– Что пищишь? – сказал Степан. – Мышь свалилась за пазуху?
– Я, барин, рубль нашла!
– Держи крепче, я сейчас. – Кротков подхватился со стула и устремился в свою комнату. – Показывай!
Фроська разжала кулак, на ладони лежал державинский рубль. Степан кинулся рукой к потайному карману кафтана, тот был пуст.
– Ты где его нашла?
– Чуток сундук подвинула, а он там, – сказала Фроська, отдавая барину рубль. – Я такие деньги только издали видела.
«Как же я его смог выронить? – удивился Степан, обрадовавшись находке. – С него, можно сказать, началась моя новая жизнь».
Он подошел к столу, взял кошелек и вынул оттуда гривенник.
– Держи, Фроська! Это тебе за находку, а ты востроглазая, как сова: на полу потёмки, а ты мигом узрела рубль.
Горничная зарделась от барской похвалы и стала стелить ему постель. Кротков искоса поглядывал на неё сзади, подавляя в себе желание, более приличное петуху, чем барину. Девка будто нарочно медлила, не спеша взбивала подушки, и Степан на неё притопнул:
– Торопись, копуша!
Фроська выбежала из комнаты, и Степан, раздевшись до исподнего, встал на молитву. Он, хотя и был в одиннадцатом колене дворянином, веровал в бога по-мужицки: или что-нибудь у него просил, или на что-то жаловался. Преклонив колени, он жарко забормотал: «Господи Вседержитель, яви свою Божескую милость: дай мне то, что я желаю, и не помешай исполнению моего чаяния, а я, Господи, воздвигну Тебе, на месте ветхого деревянного, каменный храм о трёх главах, изукрашу дом Твой дивным златописанием и драгоценными дарами. Аминь!»
Повторив моление семь раз, Кротков лёг в постель и закрыл глаза. Бессонницей он не страдал, и чаще всего ему снились сны из прежней петербургской жизни, но не гвардейская солдатчина, а разгульные трактиры, где Степан видел себя за игорным столом неизбежным победителем картёжных баталий, на пару с бесшабашным пиитом Калистратом Борзовым.
На сей раз ему приснилась солдатская изба, в которую он, крадучись, вошёл и направился не к своей кровати, а отодвинул занавесь в углу, где жил каптенармус Михеев, хранитель ротной казны. Тот был в карауле, неподалёку возле печи похрапывал молодой солдатик из новоприбывших дворян. Степан склонился к михеевскому сундуку, отомкнул заранее подобранным ключом замок, взял деньги и на цыпочках, стараясь не скрипнуть сапогами, вышел из комнаты. Его грудь распирало от удачи, ноги сами вынесли его на крыльцо, и Кротков что есть силы побежал по осиянному белой северной ночью Петербургу к дому, где в этот час самые отпетые игроки столицы пытали своё счастье за картежным столом.
Прибежав к дому, Степан неожиданно легко запрыгнул на подоконник второго этажа и прилип к оконному стеклу. В высоком, освещённом многими свечами зале метали банк, вокруг стола сидели гвардейцы и несколько человек штатских, был среди них и Борзов. Калистрат увидел приятеля и приглашающе махнул ему рукой, и Степан просочился через стекло, сразу оказавшись рядом со столом, на котором стояли водка и закуски. Он налил себе полную чарку очищенной, опрокинул её в рот, враз ощутив, как по всему телу стало разливаться возбуждающее тепло, и с досадой подумал, что опять сорвался, не вынес зарок, сегодня уже пил с исправником и дядюшкой, и опять не устоял. Эта мысль вызвала в мозгу Кроткова замешательство, он никак не мог понять, как из своей усадьбы попал в Петербург, но рядом появился Борзов и озабоченно спросил:
– Ты при деньгах?
Степан схватился рукой за карман, деньги были на месте.
– Не повезло в карты? Стало быть, Амур тебе благоволит.
– К чёрту всех пассий! – мрачно заявил пиит. – Пожалуй нищему поэту червонец на решительную талию.
– Изволь! – весело сказал Степан. – Я тоже возьму карту.
Они двинулись к столу, но вдруг ноги Кроткова приросли к полу: он увидел прапорщика Державина, который в расстёгнутом халате сидел на месте банкомета и с треском разрывал обложку новой колоды.
– А, это ты, Кротков? – весело произнёс Державин. – Тогда ставь мой рубль и бери карту.
– Я при деньгах, Гаврила Романович, и твой рубль, что ты мне дал на счастье, ставить не буду. У меня есть и другие деньги.
– На краденые деньги я не играю, – рассердился Державин. – Хочешь играть – ставь мой рубль!
– Зачем же мне терять своё счастье, – сказал Степан. – Оно с этого рубля пошло, а сейчас уже совсем близко. Я не хочу его лишаться из-за картёжной неудачи.
– Ступай прочь! – грозно вскричал Державин. – А ты, Саввишна, что медлишь? Хватай его и тащи в долговую тюрьму!
В этот же миг чья-то цепкая рука ухватила Степана за ворот. Он дёрнулся и краем глаза смог заметить, что его держит и шипит змеёй проклятая процентщица. Кротков извернулся и цапнул зубами старуху за руку. Та взвизгнула и ослабила хватку, чем и воспользовался Степан, немедля ударившись в бегство. Он скатился по лестнице, выскочил на улицу и помчался, не выбирая пути, по освещённым призрачным светом переулкам, пока, наконец, не упёрся руками в каменную стену. Степан метнулся в одну сторону, в другую, и понял, что забежал в тупик, но назад пути не было: размахивая клюкой, к нему приближалась грозная Саввишна. Тогда он отступил от стены, разбежался и прыгнул, как воспарил, и его понесло над крышами храмовых строений в отверстые двери собора и швырнуло рядом с мраморным гробом, стоявшим на гранитной плите.
При приземлении Степан не разбился, только растряс из карманов ротное золото и кинулся его собирать, и вдруг обезножил от ужаса: ему послышались звуки, исходившие из гроба, что-то вроде лёгкого стона и плача. Он забыл про золото и начал осенять себя спасительным крестным знамением, это помогло, звуки смолкли, и тогда Степан стал медленно подниматься, чтобы узреть того, кто обитал в гробу.
Кроткову не приходилось видеть вживую императора Петра Фёдоровича, но несомненно это был он, о чём говорили императорские вензеля и надпись на крышке гроба. Степан начал осторожно приближаться к изголовью, и на третьем шаге оледенел: державный мертвец стал подниматься из своего мраморного ложа, а за ним слышались чей-то сап и кряхтение. Ноги Кроткова подкосились, он рухнул на гранитную плиту и взмолился о своём спасении. Вдруг что-то стукнуло возле его головы, он разлепил глаза и увидел ботфорты, украшенные серебром и золотом.
«Он встал из гроба!» – с ужасом подумал Кротков и притиснулся лицом к граниту. Сквозь пелену страха до него доносились неясные звуки, потом он ощутил болезненный тычок под рёбра, и послышался голос:
– Слышь, барин! А ну, подсоби умостить его обратно, тяжелёнек оказался покойник, еле из-под него выпростался.
В гробу стоял стриженный в скобку мужик, в красной рубахе, и скалил ослепительно белые зубы. Руками он поддерживал мертвеца, чтобы тот не свалился на пол.
– А ну, бери его за ноги! Да не бойся, не пнёт. Ну, как, взяли?..
Степан, зажмурившись, схватился за императорские ботфорты, и на него так резко дохнуло редькой и квасом, что он закашлялся…
– Будись, барин! Уже белый день, коляска у крыльца.
Кротков открыл глаза, перед ним стоял уже собранный в дорогу Сысой. «Вот дурак! – подумал Степан. – Не дал спросить у мужика, где и когда мне ждать от него счастья».
– Поди прочь! И захвати мой походный сундук.
Сысой отпрянул от барина, потоптался и, подхватив походный сундук, вышел из комнаты. Кротков встал с кровати, взял штаны и замер, осененный внезапной догадкой: «А ведь недаром мне мерещится и нагадывается, что я своё счастье получу от царя, больше не от кого его заиметь: только государь в силах меня обогатить так, как я желаю. Недаром меня и в Синбирск поманило, ведь не дале как шесть лет тому назад государыня Екатерина Алексеевна, будучи там проездом, пожаловала неслыханным по богатству кладом четырёх гвардейцев, которые в одночасье стали богатейшими людьми России».
7
Укрепившись на шатком троне Российской империи после того, как гвардейцы с него стащили и скорехонько замяли до смерти императора Петра Фёдоровича, государыня Екатерина Алексеевна вздумала обозреть хотя бы малую часть своих необъятных владений, с чем и направилась летом 1767 года в путешествие по Волге на галере «Тверь». Ехала не одна, а со своим сердечным другом графом Григорием Орловым, который и дал знать по всем понизовым городам, чтобы там изготовились к восходу над ними венценосного солнца Российской империи.
В Синбирске, как прослышали о скором приезде императрицы, все переполошились, такая замятня началась, что пыль столбом. И то правда – выгнали из солдатских изб служивых, дали им в руки лопаты и метлы: кочки соскребать, мусор и шевяки навозные сметать. Всю Соборную площадь чисто вылизали, кардегардию и дом провинциальной канцелярии побелили, а наличники на окнах жёлто выкрасили. Чиновников, которые в присутствия кто в чем хаживал, заставили достать мундиры, проветрить от нафталина, крючки да пуговицы попришивать. Безмундирным велели по домам сидеть и носа не высовывать. Купцам тоже заботу сотворили – собрать, какие сыщутся, штуки красного сукна, чтобы в двести саженей ковровую дорожку выложить под ноги государыне от Волги до вершины Синбирской горы. Соборные диаконы глотки прочищали гулким кашлем и кагором смачивали. Дишкантам и тенорам по сотне яиц отпустили безденежно, пусть пьют от пуза, для голосистости.
Государыня ведать не ведала об учинённом ею своим приездом переполохе в Синбирске, почивала себе на перине из лебяжьего пуха под шёлковым одеялом. В бока галеры, сделанной из корабельных сосен, плескались волны, розовый парус похлопывал, гребцы, сто саженных солдат-гренадер, вёсла в руках баюкали, да и сами дремали. Тут и солнышко взошло, осветило императорский штандарт на мачте, обласкало тёплыми лучами палубу, вызолотило на носу галеры бородатого и голого мужика с вилами – морского бога Нептуна. Государыня шевельнула ручкой по лебяжьему ложу, место рядом ещё не выстыло, ушёл Гриша, как обычно, до её просыпа. Вздохнула, очи распахнула, в колокольчик брякнула. Появились камеристки-прислужницы, у одной в руках серебряная лохань с тёплой водой для умывания, у другой – гребни из зуба морского зверя для расчёсывания волос, у третьей – шкатулка из чёрного эбенового дерева с притираниями, мазями, помадами, белилами-румянами, всё французской выделки. Граф Григорий Орлов зашёл, ручку чмокнул, справился, как государыня почивала, а о том, где был в ночном, – молчок! «Как погода, ваше сиятельство?» – спросила царица. «Знойно, матушка! Скоро в Синбирске будем». «Ах, – молвила государыня. – Надеюсь, хозяева приготовленные мне покои охладили да мух повыгоняли. Уж очень они меня в Казани замаяли!»
Галера «Тверь» причалила к пристани под радостные клики горожан. Когда императрица ступила на берег, колокола соборов и церквей заблаговестили, над полуразрушенными стенами старой крепости закурился белый дым – то внятно чихнули четыре единорога времён царя Алексея. По красной дорожке, приветствуемая со всех сторон горожанами и дворянами, государыня поднялась в гору к каменному дому купца-миллионщика Мясникова, в коем были устроены покои. После двух часов отдыха она изволила выйти в залу, где, потея в суконных мундирах, при шпагах и треуголках ожидали аудиенции воевода – коллежский советник Панов и военный комендант полковник Чернышёв с главными чиновниками провинции. Комендант в этом году был назначен в Синбирск, в полковники он скакнул, по милости Екатерины, из камер-лакеев, и она с любопытством на него посмотрела: каково ему на комендантском месте, по Сеньке ли шапка оказалась? Ещё не перетёртый в синбирских жерновах Чернышёв выглядел вполне по-петербургски, камер-лакейская выучка позволяла ему держаться с выверенной почтительностью к царствующей особе. А остальные чиновники были крепко ушиблены сиянием, исходившим от российской самодержицы, глаза у них заслезились, руки затряслись, души затрепыхались от прилива крови и административного ликования. Не чаяли они, что будут находиться в двух шагах от порфироносной владычицы всея России. А та милостиво улыбнулась, допустила их к своей августейшей руке и сжалилась над их потной краснотой, отпустила. «Какие медведи!» – промолвила она, адресуясь к Орлову. «Медведи? – задумчиво произнёс граф. – Это волки, матушка!» – «Но других у меня нет! Душно, однако, и скучно. Что там на завтра?» – «Торжественная служба в соборе, представление народу». – «Ладно, займусь бумагами. Этот Чернышев, камер-полковник, принёс мне экстракт о состоянии крепости, её, кажется, стоит продать обывателям на дрова».
Государыня не гнушалась входить во все административные дела. Поднявшись в свои покои, она поторопила своих дам снять с неё тяжёлую, прошитую золотыми нитями и унизанную алмазами робу, выпила холодной воды с брусникой и села за столик к бумагам. Вечером того дня она записала в своём дневнике: «Здесь такой жар, что не знаешь, куда деваться, город же самый скаредный, и все дома, кроме того, где я стою, в конфискации, и так мой город у меня же. Я не очень знаю, схоже ли это с здравым рассуждением и не полезнее ли повернуть людям их домы, нежели сии лучшие и иметь в странной собственности, из которой ни коронные деньги, ни люди не сохранены в целости? Я теперь здесь упражняюсь сыскать способы, чтобы деньги были возвращены, дома по-пустому не сгнили, люди не переведены были вовсе в истребление, а недоимки по вину, по соли только сто семь тысяч рублей, к чему послужили как кражи, так и разные несчастливые приключения». Присыпала написанное песком, сдула, перечитала и взгрустнула. Государыне представилось, что она сидит сейчас в доме на Синбирской горе, кручинится над тем, как извести воровство и взятки, а в это время на всём протяжении огромной России воруют, тащат, вымогают мзду, и нет сил прекратить это беззаконие. Ей стало вдруг зябко, она глянула в окно, в котором догорал закат, и сладко зевнула.
У графа Орлова тем часом из головы не выходила мысль, как развеселить свою царственную подругу. На такие придумки он был не очень горазд, не шут Балакирев, а гвардейский офицер, вот шпагой бы кого проткнуть или в морду кулачищем заехать, на это граф был способен без раздумий. Нрав он имел пылкий, а ум недалёкий, тем и проиграл в будущем Потёмкину, но пока у него с Екатериной Алексеевной отношения были страстными, умел Григорий её так обнять, таким жаром-пылом обжечь, что отказу ему ни в чём не было. Орлов стоял возле окна в коридоре и поглядывал, как одна за другой покидали покои государыни её камеристки. Когда вышла последняя, он двинулся к заветным дверям, но возле лестницы его остановило какое-то шуршание. Он откинул портьеру и увидел прижавшуюся к стене хорошенькую девицу, которая зарделась, как маков цвет. «Ты кто такая?» – спросил Орлов. «Я хозяйская дочь, ваша милость, Екатерина». Граф улыбнулся. Чудно ему показалось – опять Екатерина. «И сколько ещё таких розанов здесь произрастают?» – «У батюшки моего нас четверо». – «И все так же прекрасны?» По-гвардейски привычно схватил девицу в охапку и поцеловал в губы: «Ах, сладка ягодка!» Девица убежала вниз по лестнице, а граф задумался, почесал затылок и радостно улыбнулся – его осенила догадка, чем занять государыню. Вошёл в покои, увидел свою Катеньку, убранную ко сну, в прозрачной батистовой рубашке, подхватил на руки, закружил. «Нашёл я тебе заботу, матушка! Всю твою грусть, скуку окаянную как рукой снимет! Нужно заковать четырёх девиц в крепкие оковы!» – «Это как же они провинились?» – «Ох, и провинились! Представь: молоды, с лица далеко не дурны, за каждой два завода, двадцать тысяч душ, миллионы рублей серебром да золотом. Немедленно возложи на них узы Гименея!» Государыня рассмеялась: «Ты предлагаешь мне быть свахой?»
Так снизошло на семейство Ивана Семёновича Мясникова царское благоволение. Крепко он маялся, как и жена его, Татьяна Борисовна, одной думой: дочери на выданье, а женихов, соразмерных по своим достоинствам с приданым, не находилось. Дворянство бывшего купца, полученное им за классный чин, выглядело в глазах родовитого барства скороспелым и даже плюгавым. Конечно, были женихи из дворян, но по большей части с червоточиной: беднота, из имения только ботфорты на ногах, да шпажонка на боку, да аттестат на чин поручика за пазухой. Такие бы тысячами со всей России набежали, только свистни! Но не о таком счастье мечталось дочерям и самому Мясникову. И он, и Татьяна Борисовна были склонны выдать дочерей за своего брата, купца, за ним надёжнее, и капиталы будут целы, и от балов-машкерадов головы не закружатся, веру отцов крепко блюсти будут. Тревожные думы одолевали Мясниковых, тревожные.
«Завтра ведь у нас куртаг, – сказала государыня. – Озаботься, Гришенька, чтобы наши хозяева были». – «Непременно!» – обрадовался Орлов. Ему намеченное на завтра мероприятие было любо по одной весьма важной причине: государыня, несмотря на его недовольство, постоянно держала вокруг себя свиту молодых блестящих офицеров гвардии, жадно взирающих на неё и готовых при малейшем знаке прыгнуть в царскую постель. Граф прекрасно понимал, что его могущество держится на приязни к нему государыни, и не хотел этого лишаться. Завтрашний куртаг его радовал тем, что он может одним махом избавиться сразу от четырёх вполне возможных соперников.
Дом Мясникова строил московский архитектор, он был в два очень высоких этажа, имел, кроме жилых комнат и спален, просторный зал на втором этаже с наборным из дуба полом, лепным потолком и роскошной люстрой. Окна выходили на берег реки, из них открывался приятственный вид на Заволжье, речные острова и растекшуюся между ними Волгу. К приезду государыни весь дом чистили, мыли и скребли, и зал, ярко освещённый множеством свечей люстры и светильников на стенах, сиял, как сказочный дворец. В дом Мясникова съехались самые родовитые синбирские дворяне, и государыня, встречая гостей, милостливо улыбалась. Ни обеда, ни возлияний на куртаге не предполагалось, это было время общения избранной знати со своей повелительницей, и приглашение на него означало причастность к самому высшему кругу лиц и крайнюю близость к трону. Но сегодня был вечер, где главное внимание уделялось не потомкам Рюрика и Гедимина, а Мясниковым. В карты ни Иван Семёнович, ни Татьяна Борисовна не играли, и на сегодня ломбер был оставлен. Музыканты играли длинный польский или полонез, кавалеры и дамы дефилировали с ритмическими приседаниями по залу, а всё общество, глядя на танцующих, приосанивалось, видя себя таким прекрасным, таким знатным, таким пышным, таким учтивым.
Екатерина была великая мастерица вести всякого рода переговоры. «Я слышала, – сказала она Мясникову, которого не отпускала от себя ни на шаг, – у тебя много красного товара имеется, а у меня – добрые молодцы?» Ивана Семёновича окатило жаром, он сразу понял, о чём идёт речь, и не стушевался. «Товар имеется красный, да только по плечу ли он молодцам будет? Мы люди простые, наукам не обученные». – «Полно тебе, Иван Семёнович, – улыбнулась государыня. – Не след тебе прибедняться. Всё от твоего слова зависит». – «С превеликой благодарностью вручаю судьбу дочерей вам, ваше величество», – сказал Мясников и прижался губами к милостливо протянутой руке императрицы.
И начались свадьбы: и в Синбирске, и в Москве, и в Санкт-Петербурге. Ирина вышла замуж за Павла Бекетова, родовитого дворянина и капитана гвардии, Дарья – за Александра Пашкова (в его память россиянам остался знаменитый «Пашков дом» в Москве), Аграфена – за Алексея Дурасова, построившего на деньги жены великолепную усадьбу, завзятого театрала, Екатерина – за Григория Козицкого, чей дворец в Москве был впоследствии перестроен в Елисеевский магазин. Мужья получили жён, каждую с таким сказочным приданым, которое иначе как кладом, зарытом на Синбирской горе, не назвать.
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья