Книга: Осторожно: безумие! О карательной психиатрии и обычных людях
Назад: Глава 9. Проблема мастурбации между христианским дискурсом плоти и сексуальной психопатологией Лекция от 5 марта 1975 г
Дальше: Глава 11. Смешанная фигура: монстр, мастурбатор и не поддающийся нормативной системе воспитания Лекция от 19 марта 1975 г

Глава 10. Что делает приемлемой для буржуазной семьи  психоаналитическую теорию инцеста?
(Опасность исходит от желания ребенка)
Лекция от 12 марта 1975 г

— Нормализация городского пролетариата и оптимальное распределение в рабочей семье (опасность исходит от отца и братьев).
— Две теории инцеста.
— Предпосылки ненормальности: судебно-психиатрическая и семейно-психиатрическая смычки.
— Проблематика сексуальности и анализ ее отклонений.
— Двойная теория инстинкта и сексуальности как политико-эпистемологическая задача психиатрии.
— У истоков сексуальной психопатологии (Генрих Каан).
— Этиология безумия сообразно истории инстинкта и сексуального воображения.
— Дело солдата Бертрана.
Я хотел бы вернуться к ряду вещей, упомянуть о которых у меня не хватило времени на предыдущей лекции. Итак, мне кажется, что проблема сексуальности ребенка и подростка поднимается в XVIII веке. Первоначально эта сексуальность рассматривается в своей нереляционной форме, то есть в первую очередь поднимается проблема аутоэротизма и мастурбации; мастурбация преследуется и приобретает значение первостепенной опасности. Начиная с этого момента тела, жесты и позы, выражения и черты лица, постели, белье, пятна — все это становится предметом надзора. Родители привлекаются к выслеживанию запахов, следов, признаков. Мне кажется, что мы имеем дело с учреждением, сложением одной из новых форм отношений между родителями и детьми: завязывается своего рода постоянное состязание родителей и детей, кото-Рое видится мне характерным для ситуации пусть не всякой семьи, но, по меньшей мере, некоторой формы семьи в современную эпоху.
Нет сомнения в том, что происходит перенесение в стихию семьи христианской плоти. Перенесение в самом узком смысле этого термина, ибо имеет место локальная пространственная миграция исповедальни: проблема плоти переносится в постель. И перенесение это сопровождается трансформацией, а также, что особенно важно, редукцией, поскольку все эти сугубо христианские хитросплетения руководства совестью, которые я попытался вкратце обрисовать и которые оперировали целым рядом понятий — таких, как воспаление, трепетание, желание, потворство, упоение, сладострастие, — теперь оказываются приведены к единственной проблеме, к предельно простой проблеме жеста, руки, отношения руки и тела, словом, к простому вопросу: «Соприкасаются ли рука и тело?». Но наряду с редукцией христианской плоти к этой исключительно простой и, в некотором смысле, скелетной проблеме происходят три трансформации. Во-первых, переход к соматизации: проблема плоти постепенно превращается в проблему тела, в проблему физического, больного тела. Во-вторых, инфантилизация — в том смысле, что проблема плоти, которая, пусть и сосредоточиваясь довольно-таки явно вокруг подростков, была, по большому счету, проблемой всех христиан, теперь, по самой сути своей, организуется вокруг детской и подростковой сексуальности или аутоэротизма. И наконец, в-третьих, медикализация, так как отныне эта проблема соотносится с некоторой формой контроля и рациональности, за которыми обращаются к медицинскому знанию и власти. Весь двусмысленный и безграничный дискурс греха сводится к провозглашению и диагностике одной физической опасности и к системе материальных мер, с помощью которых эту опасность можно предотвратить.
В прошлой лекции я попытался объяснить вам, почему, на мой взгляд, преследование мастурбации не является следствием сложения этой узкой, клеточной, субстанциальной, супружеской семьи. Мне кажется, что преследование мастурбации не просто не было следствием сложения семьи нового типа, но, напротив, было его орудием. Под влиянием этого преследования, под влиянием этого крестового похода как раз и образовалась суженная и субстанциальная семья. Эта кампания со всеми практическими рекомендациями, которые давались в ее рамках, была средством сплочения семейных отношений и замыкания центрального прямоугольника «родители-дети» в качестве субстанциальной, компактной и аффективно насыщенной единицы. Одним из орудий концентрации супружеской семьи как раз и было возложение на родителей ответственности за тело своих детей, за жизнь и смерть своих детей, — возложение, осуществленное при посредничестве аутоэротизма, который был представлен невероятно опасным внутри медицинского дискурса и его усилиями.
Короче говоря, я бы отказался от линейной схемы: сначала сложение по ряду экономических причин супружеской семьи; затем запрет на сексуальность внутри этой супружеской семьи; вследствие этого запрета — патологический возврат этой сексуальности, невроз; и в результате всего этого — проблематизация сексуальности ребенка. Такова общепринятая схема. Мне же кажется, что правильнее было бы увидеть целый комплекс элементов, соединенных круговой связью, в числе которых валоризация тела ребенка, экономическая и аффективная валоризация его жизни, возникновение боязни вокруг этого тела и вокруг сексуальности, поскольку она несет в себе опасности, встречаемые ребенком и его телом; кульпабилизация и, одновременно с нею, облечение ответственностью родителей и детей вокруг этого тела как такового; введение обязательной, регламентированной близости родителей и детей; организация суженного и сплоченного семейного пространства; инфильтрация всего этого пространства сексуальностью и его обложение орудиями контроля или, во всяком случае, медицинской рациональностью. Словом, вокруг всех этих процессов, исходя из кругового сцепления всех этих различных элементов и оформляется, как мне кажется, супружеская, сжатая, четырехугольная семья родителей и детей, которая характеризует, по крайней мере отчасти, наше общество.
В связи с этим я хотел бы сделать две ремарки.
Первая из них такова. Если принять данную схему, если согласиться с тем, что проблематизация детской сексуальности заведомо связана с сближением тела родителей и тела детей, с приложением тела родителей к телу детей, то становится понятной та напряженность, которую приобрела в конце XIX века тема инцеста, то есть одновременно та трудность и та легкость, с которыми она была принята. Эту тему было трудно принять, поскольку с конца XVIII века говорилось, объяснялось, раз за разом провозглашалось, что сексуальность ребенка изначально является аутоэротической и, как следствие, нереляционной сексуальностью, несопоставимой с межиндивидуальным сексуальным отношением. Кроме того, эта нереляционная и всецело сосредоточенная на теле ребенка сексуальность считалась несопоставимой с сексуальностью взрослого типа. Поэтому пересмотр детской сексуальности с тем, чтобы поместить ее в инцестуозное отношение со взрослым, введение в контакт, постановка в общий ряд сексуальности ребенка и сексуальности взрослого при посредничестве инцеста или инцестуозного желания между детьми и родителями — все это представлялось очень затруднительным. Родителям трудно признать, что они могут быть поражены, затронуты инцестуозным влечением со стороны своих детей, в то время как их более ста лет уверяли в том, что сексуальность их детей надежно локализована, сосредоточена, заперта внутри их аутоэротизма. Но, с другой стороны, можно сказать, что кампания против мастурбации, внутри которой-то и возникает новый страх инцеста, до некоторой степени облегчила восприятие родителями этой темы — того, что их дети испытывают к ним инцестуозное влечение.
Эту легкость, соседствующую или переплетающуюся с трудностью, можно объяснить или понять довольно просто. Ведь что говорили родителям с 1750–1760 гг., с середины XVIII века? Будьте как можно ближе к своим детям; смотрите за своими детьми; будьте рядом с ними; при необходимости спите с ними в одной постели; заглядывайте к ним под одеяло; замечайте, выслеживайте и застигайте врасплох все признаки желания в своих детях; ночью на цыпочках подбирайтесь к их постели, срывайте одеяла и смотрите, чем они там занимаются, или хотя бы залезьте туда рукой, чтобы помешать им. И вот теперь, после того как в течение ста лет им так говорили, выясняется: это опасное желание, которое вы открыли — в буквальном смысле этого слова, — это желание обращено к вам. Самое страшное в этом желании то, что оно касается именно вас.
А это имеет ряд следствий, среди которых три, на мой взгляд, особенно важны. Во-первых, как вы понимаете, сформировавшееся более века назад отношение инцестуозной пристрастности некоторым образом переворачивается. В течение ста лет от родителей требовали быть ближе к своим детям, родителям предписывали проявлять инцестуозную пристрастность. Теперь, по прошествии ста лет, с них снимают вину, которую они чувствовали, разоблачая желающее тело своих детей, и говорят им: не беспокойтесь, инцестуозны не вы. Инцест направлен не от вас к ним, не от вашей пристрастности, не от вашего любопытства к их обнаженному телу, а наоборот, от них к вам, ибо это они, дети, первыми начинают вас желать. Таким образом, в тот самый момент, когда инцестуозное отношение «родители-дети» достигает этиологического насыщения, с родителей снимается моральное обвинение в нескромности, в инцестуозном поведении, в инцестуозной близости, к которой их принуждали более века. Таково первое моральное преимущество, которое делает приемлемым психоаналитическую теорию инцеста.
Во-вторых, родителям — что, по-моему, очевидно — дается дополнительная гарантия, ибо им говорят не просто о том, что сексуальное тело ребенка по праву принадлежит им, что они должны наблюдать, выслеживать, контролировать и подлавливать его, но также о том, что это тело принадлежит им на более глубоком уровне, ибо желание детей обращено к ним, к родителям. Поэтому тело ребенка, хозяевами которого они являются, не только находится в их материальном распоряжении, но, более того, они являются хозяевами самого желания ребенка, так как именно к ним это желание обращено. Возможно, эта новая гарантия родителям соответствует новой волне отчуждения ребенка от семьи, ибо в конце XIX века расширение школьного образования и умножение средств дисциплинарной подготовки с новой силой вырывают детей из семейной среды, в которую они были включены. Все это следовало бы изучить поподробнее. Но, как бы то ни было, с утверждением о том, что желание ребенка обращено к родителям, произошла подлинная реапроприация сексуальности ребенка. Контроль над мастурбацией был ослаблен, но дети при этом не потеряли право распоряжаться сексуальностью детей, ибо на них оказалось направлено детское желание.
И наконец, третья причина, по которой эта теория инцеста, вопреки ряду затруднений, была в конечном итоге принята: дело в том, что, поместив столь страшное отклонение в самую сердцевину отношения «родители-дети», сделав инцест — абсолютное преступление — исходной точкой всех незначительных аномалий, удалось подкрепить необходимость внешнего вмешательства, своего рода промежуточного элемента, призванного анализировать, контролировать и исправлять. Иными словами, получила поддержку возможность приложения медицинской технологии к сплетению внутрисемейных отношений. В общем и целом в этой теории инцеста, появляющейся в конце XIX века, мы имеем дело с щедрым вознаграждением родителям, которые теперь чувствуют себя объектом безумного желания и в то же время открывают — благодаря той же самой теории, — что сами могут быть субъектами рационального знания о своих отношениях с детьми: чтобы выяснить, чего хочет ребенок, я уже не должен вести себя как подозрительный слуга, прокрадываясь ночью в спальню и срывая одеяло; я знаю, чего хочет ребенок благодаря научно подтвержденному знанию, ибо это медицинское знание. А следовательно, я — субъект знания и в то же время объект этого безумного желания. В такой ситуации понятно, почему родители, с появлением психоанализа в начале XX века, стали (вполне сознательно стали!) ревностными, неудержимыми и воодушевленными агентами новой волны медицинской нормализации семьи. Таким образом, я считаю, что вопрос о функционировании темы инцеста следует рассматривать в рамках вековой практики борьбы с мастурбацией. Эта тема — один из эпизодов этой борьбы или, во всяком случае, ее разворот.
Вторая ремарка, которую я хотел бы сделать, заключается вот в чем: то, о чем я только что говорил, разумеется, не относится к обществу в целом, ко всякому типу семьи. Крестовый поход против мастурбации (о чем я, кажется, говорил вам в начале прошлой лекции) имел своим предметом почти исключительно буржуазную семью. Однако в эпоху, когда эта кампания достигла своей кульминации, рядом с нею, но без прямой связи, набирала ход совсем другая кампания, обращенная к народной семье, а точнее, к семье складывавшегося городского пролетариата. Эта кампания, начавшаяся несколько позднее первой (первая началась около 1760 г., вторая же — на рубеже веков, в самом начале XIX века, и приобрела размах в 1820–1840-е гг.) и нацеленная на городскую пролетарскую семью, сконцентрирована вокруг иных тем. Вот первая из этих тем. На сей раз уже нет лозунга, выдвигавшегося перед буржуазной семьей: «Будьте как можно ближе к телу ваших детей». Разумеется, нет и такого лозунга: «Избавьтесь от всех второстепенных домашних и родственников, которые преграждают, нарушают, расстраивают ваши отношения с детьми». Кампания заключается просто-напросто вот в чем: «Женитесь, не наживайте внебрачных детей, чтобы затем их бросить». Эта кампания направлена против свободного сожительства, против внебрачных связей, против внесемейного, или парасемейного, перетекания.
Я не буду предпринимать анализ этого феномена, который, без сомнения, был бы трудным и длительным, но лишь укажу некоторые гипотезы, которые разделяются сегодня большинством историков. До XVIII века в деревнях и городских общинах, даже бедных, законный брак был, как правило, очень уважаемым. Число свободных сожительств и даже внебрачных детей было поразительно скромным. С чем это было связано? Несомненно, с церковным контролем, а также, возможно, с социальным и, в известной степени, судебным контролем. Определенно, и более глубоко, это было связано с тем обстоятельством, что брак был сопряжен с целой системой имущественного обмена, даже у относительно бедных людей. И, во всяком случае, брак подразумевал поддержание или изменение социального статуса. Кроме того, над браком довлели формы общинной жизни в деревнях, приходах и т. д. Словом, брак не просто служил религиозной или юридической санкцией сексуальных отношений. В него оказывался вовлечен весь социальный персонаж целиком, со всеми своими связями.
Между тем очевидно, что по мере возникновения и становления в начале XIX века городского пролетариата все эти основания брака, все эти связи, все эти нагрузки, которые придавали браку прочность и необходимость, — все эти опоры брака становятся бесполезными. Вследствие этого распространяется внебрачная сексуальность, связанная, возможно, не столько с откровенным бунтом против обязанности вступать в брак, сколько с простым выяснением того, что этот брак с его системой обязанностей и всевозможными институциональными и материальными опорами становится безосновательным в рамках блуждающей популяции, которая ждет или ищет работу и, во всяком случае, имеет зыбкую, временную работу в случайном месте. Естественно, что в рабочей среде укореняется свободное сожительство (чему имеется ряд свидетельств — по крайней мере, в 1820–1840-е гг. возмущение этим встречается сплошь и рядом).
В этом хрупком, эпизодическом, временном характере брачных отношений буржуазия, очевидно, находила (в некоторых условиях и в некоторые моменты) ряд преимуществ: первым среди таковых была мобильность рабочего населения, мобильность рабочей силы. Но, с другой стороны, очень скоро возникла необходимость в стабильности рабочего класса — как по экономическим причинам, так и по причинам, связанным с политическим ограждением и контролем, с нежелательностью миграций, волнений и т. д. В этот момент и началась, какими бы ни были ее действительные причины, кампания в поддержку брака, которая получила стремительное развитие в 1820–1840-е гг.; кампания, которая велась средствами обыкновенной пропаганды (выпуск книг и т. п.), с помощью экономических рычагов, путем создания обществ поддержки (которые помогали исключительно тем, кто состоял в законном браке), с помощью таких механизмов, как «Сберегательные кассы», с помощью жилищной политики и т. д. Но параллельно эта поддержка брака, эта кампания по укреплению брачных уз, сопровождалась и отчасти корректировалась другой кампанией: в этом устойчивом пространстве, которое вы должны сформировать с тем, чтобы стабильно жить внутри него, в этом социальном пространстве надо быть начеку. Не сливайтесь воедино, делите пространство, держите как можно большую дистанцию; пусть между вами будет поменьше контактов, пусть семейные отношения в этом четко определенном пространстве придерживаются своих границ, соблюдают индивидуальные, возрастные, половые различия. Таким образом, кампания выступает против общих спален, против общих постелей для родителей и детей, а также для детей «разного пола». В конечном счете идеальной является одиночная постель. Идеальным в проектируемых в это время городских кварталах становится пресловутый трехкомнатный дом: общая комната, комната для родителей и комната для детей; или — комната для родителей, комната для мальчиков и комната для девочек. Никакой близости, никаких контактов, никакой путаницы. Это совсем не то, что было в кампании против мастурбации: «Будьте ближе к вашим детям, вступайте с ними в контакт, вглядывайтесь в их тело как можно пристальнее»; это нечто противоположное: «Держите ваши тела на максимальной дистанции». Как вы понимаете, в рамках этой кампании возникает иного рода проблематизация инцеста. Это уже не та опасность инцеста, которая исходит от детей и угрозу которой формулирует психоанализ. Это опасность инцеста между братом и сестрой, между отцом и дочерью. Главное — избежать установления между взрослыми и детьми, между старшими и младшими близости, чреватой возможным инцестом.
Итак, две кампании, два механизма, два страха инцеста, формирующиеся в XIX веке, глубоко различны. Хотя несомненно, что в конечном итоге кампания за сложение сплоченной, аффективно интенсивной буржуазной семьи вокруг сексуальности ребенка и кампания за распределение и укрепление рабочей семьи приходят — не скажу: к точке схода, — но к некоторой взаимозаменяемой или общей для обоих случаев форме.
Возникает семейная модель, которую можно назвать межклассовой. Это маленькая клетка «родители — дети», элементы которой дифференцированы, но тесно сплочены, притом что их связывает и в то же время им угрожает опасность инцеста. Однако в этой общей форме, в этой общей оболочке, в этом, собственно говоря, абстрактном коконе происходят два совершенно разных процесса. С одной стороны, процесс, о котором я говорил вам на прошлой лекции, процесс сближения-сгущения, который позволяет выделить в рамках большой семьи, носительницы статусов и имущественных благ, маленькую сплоченную клетку, группирующуюся вокруг угрожающе сексуализованного тела ребенка. С другой стороны, идет другой процесс — уже не процесс сближения-сгущения, а процесс стабилизации-распределения сексуальных отношений: установление оптимальной дистанции в окружении взрослой сексуальности, от которой на сей раз исходит угроза. В одном случае опасна сексуальность ребенка, и именно она подталкивает к сплочению семьи; в другом случае опасна сексуальность взрослого, и именно она требует, наоборот, оптимального распределения семьи.
Таковы два процесса образования, два пути организации клеточной семьи вокруг сексуальной опасности, два способа добиться сексуализации, одновременно опасной и необходимой сексуализации семейного пространства, два способа обозначить точку приложения авторитетного вмешательства, хотя точнее будет сказать, что в двух случаях имеют место два разных авторитетных вмешательства. Ибо, с одной стороны, есть опасная, угрожающая сексуализация семьи, исходящая от сексуальности ребенка. Какого рода внешнее вмешательство, какого рода внешняя рациональность ей требуется? Ей требуется рациональность, которая проникнет в семью, будет разрешать вопросы, контролировать и корректировать ее внутренние отношения: это медицина. Опасностям детской сексуальности, с которыми сталкиваются родители, должно отвечать медицинское вмешательство, медицинская рациональность. Напротив, в другом случае налицо сексуальность или, точнее, сексуализация семьи исходя из инцестуозного и опасного влечения родителей или старших детей, — и эта сексуализация вокруг возможного инцеста, идущая сверху, от старших членов семьи, также требует внешнего участия, вмешательства извне, арбитража или, точнее, разрешения. Только на сей раз отнюдь не медицинского, но судебного типа. Судья жандарм или их всевозможные заместители, существующие сегодня, с начала XX века, все так называемые инстанции социального контроля, социальной помощи — весь этот персонал и должен вмешиваться в семью с целью предотвратить опасность инцеста, исходящую от родителей или старших. Таким образом, у нас есть множество формальных аналогий, но в действительности — два глубоко различных процесса: с одной стороны, необходимое обращение к медицине, с другой — необходимое обращение в суд, полицию и т. д.
Во всяком случае, мы не должны забывать о том, что в конце XIX века одновременно появляются два механизма, два институциональных тела. Во-первых, психоанализ, который рождается как техника лечения детского инцеста и всех его вредоносных последствий в семейном пространстве. А во-вторых, одновременно с психоанализом, — но, я полагаю, сообразно второму процессу, о котором я говорил, — появляются институты ограждения народных семей, основной функцией которых является отнюдь не лечение инцестуозных желаний детей, но, как принято говорить, «защита детей от внешней угрозы», то есть от инцестуозных влечений отца и матери, а также их эвакуация из семейной среды. В одном случае психоанализ возвращает желание в семью (вы знаете, кто описал этот феномен лучше меня, а в другом случае, не будем забывать, в симметричном и современном первому процессе совершается другая операция, не менее реальная: ребенка изымают из семьи в виду опасности инцеста со стороны взрослых.
Возможно, следует продолжить это описание двух форм инцеста и двух институциональных ансамблей, которые им отвечают. Возможно, следует сказать, что есть также две совершенно различные теории инцеста. Одна из них представляет инцест как непреодолимое желание, связанное с развитием ребенка, и под сурдинку нашептывает родителям: «Будьте уверены, что, когда ваши дети прикасаются к себе, они дума-Ют о вас». Другая, уже не психоаналитическая, а социологическая теория инцеста описывает запрещение инцеста как социальную необходимость, как условие обмена и благополучия, и тоже нашептывает родителям: «Не прикасайтесь к вашим детям. Вы ничего не достигнете этим и, более того, вы много потеряете», — уж не структуру ли обмена, которая определяет и структурирует совокупность социального поля? Было бы интересно проследить игру двух этих форм, институциализации инцеста вкупе с его профилактикой и его теоретизации. Но, как бы то ни было, я хочу подчеркнуть абстрактный и академический характер всякой общей теории инцеста, и в частности, разумеется, известной этнопсихоаналитической попытки связать запрет на взрослый инцест с инцестуозным желанием у детей. Я хочу показать, что абстрактна всякая теория, которая говорит: поскольку дети испытывают влечение к своим родителям, у нас есть все основания запретить родителям прикасаться к своим детям. Есть два типа сложения клеточной семьи, есть два типа определения инцеста, есть две характеристики страха инцеста и две институциональные сети вокруг этого страха; не скажу, что есть две сексуальности, буржуазная и пролетарская (или народная), но уверен, что есть две формы сексуализации семьи, или две формы «фамилиализации» сексуальности, два семейных пространства сексуальности и сексуального запрета. И эту двойственность не в силах эффективно преодолеть никакая теория.
Вот в каком направлении я хотел продолжить сказанное на предыдущей лекции. Теперь же вернемся назад и попытаемся связать эти замечания о сексуальности с тем, что я говорил вам об инстинкте и персонаже монстра, так как я думаю, что персонаж ненормального, весь статус, весь размах которого открывается в конце XIX века, имел за собою двух-трех предшественников. Вот его родословная: юридический монстр, о котором я говорил, маленький мастурбатор, которому я посвятил последние занятия, и третий предшественник, о котором я, к сожалению, рассказать не успел (но, как вы увидите, он не слишком важен) — это недисциплинированный. Теперь я попытаюсь показать, как сомкнулись между собою проблематика монстра и инстинкта и, с другой стороны, проблематика мастурбатора и детской сексуальности.
Я попытаюсь очертить процесс сложения судебно-психиатрического механизма, который возник в ответ монстру, или проблеме беспричинного преступника. Внутри этого механизма и с опорой на него возникли три, на мой взгляд, важные вещи. Во-первых, определение общего поля преступности и безумия. Расплывчатого, сложного, переменчивого поля, ибо выяснилось, что за всяким преступлением вполне может быть обнаружено некое безумное поведение, и, наоборот, во всяком безумии вполне может быть заключена опасность преступления. Возникло поле общих объектов безумия и преступления. Во-вторых, вследствие этого возникла необходимость если пока еще не института, то, во всяком случае, инстанции судебно-медицинского характера, представляемой персонажем психиатра, который уже постепенно становится криминалистом; необходим психиатр, который в принципе один обладает возможностью провести границу между преступлением и безумием и вместе с тем вынести суждение о том, какова опасность, скрывающаяся во всяком безумии. Наконец, в-третьих, в качестве привилегированного понятия в этом поле объектов, обозреваемом психиатрической властью, возникло понятие инстинкта как непреодолимого влечения, как поведения, нормально расположенного или ненормально смещенного на оси произвольного и непроизвольного: таков принцип Байарже.
Далее, что мы видим, глядя на другую нить, на еще одно генеалогическое древо, которое я попытался наметить? На фундаменте плотского греха в XVIII веке возникает смычка — не судебно-психиатрическая, но семейно-психиатрическая смычка, отвечающая уже не страшному монстру, а вполне обычному персонажу, каковым является подросток-мастурбатор, представленный в виде ужасного или, во всяком случае, опасного монстра в силу насущной необходимости. Что же возникает в этой организации, вследствие этого механизма? С одной стороны, как я говорил в прошлый раз, сущностная принадлежность сексуальности к области болезней, а точнее, принадлежность мастурбации к общей этиологии болезни. Сексуальность, по крайней мере в своей мастурбационной форме, входит как постоянный и часто встречающийся элемент в поле этиологии, в круг причин болезни: это постоянный элемент, так как он обнаруживается везде, но, вообще-то говоря, случайный, так как мастурбация может повлечь за собой какую угодно болезнь. Во-вторых, этот механизм порождает необходимость в медицинской инстанции внутренней поддержки, вмешательства и рационализации семейного пространства. И наконец, по этой общей территории болезни и мастурбации, соотносящейся с медицинским знанием-властью, распространяется элемент, понятие которого в эту эпоху находится в стадии разработки: это понятие сексуальной «наклонности» или сексуального «инстинкта» — такого инстинкта, который, в силу самого своего непостоянства, обречен уклоняться от гетеросексуальной и экзогамной нормы. Итак, происходит смычка психиатрии с судебной властью. Этой смычке психиатрия обязана проблематикой непреодолимого влечения и появлением области инстинктивных механизмов как привилегированной области своих объектов. Тогда как симметричной смычке с семейной властью (которой увенчалось совсем другое генеалогическое древо) психиатрия обязана другой своей проблематикой — проблематикой сексуальности и анализа сексуальных отклонений.
Из чего, полагаю, следуют два вывода. Первый — это, разумеется, огромная прибыль в сфере возможного вмешательства психиатрии. В прошлом году я попытался показать вам, как на территории, которая традиционно была кругом компетенции психиатрии, в области умопомешательства, слабоумия и бреда, безумие [rectius: психиатрия], не покидая лечебницы, превратилось в своего рода управление безумцами, внедрив особую технологию власти. И вот теперь психиатрия оказалась сопряжена с совсем другой областью — вовсе не с управлением безумцами, но с контролем семьи и сферой необходимого вмешательства в уголовную практику. Впечатляющее расширение: с одной стороны, психиатрии предстоит ведать всей областью отклонений и нарушений закона, а с другой, — основываясь на своей технологии управления безумцами, она призвана взять под контроль расстройства внутрисемейных отношений. На огромной территории, простирающейся от малого господства в семье до общей, непререкаемой формы закона, психиатрия выступает, призвана выступать и функционировать как технология индивида, которой суждено стать обязательной для работы ключевых механизмов власти. Психиатрия становится одним из внутренних операторов, которого мы встречаем попеременно или одновременно в столь разных устройствах власти, как семья и судебная система, как в отношении «родители-дети», так и в отношении «государство-индивид», как при разрешении внутрисемейных конфликтов, так и при контроле и анализе нарушений закона. Психиатрия — это общая технология индивидов, которую мы встречаем всюду, где есть власть: в семье, в школе, в мастерской, в суде, в тюрьме и т. д.
Таким образом, происходит впечатляющее расширение области деятельности психиатрии. Но в то же время психиатрия оказывается перед совершенно новой для нее задачей. Дело в том, что условием осуществления, эффективного осуществления этой общей функции, этого все присутствия или междисциплинарности, является способность психиатрии организовать единое поле инстинкта и сексуальности. Если психиатрия хочет эффективно контролировать всю эту область, широту которой я попытался показать, если она хочет эффективно функционировать как в семейно-психиатрической, так и в судебно-психиатрической смычке, то ей нужно выявить перекрестную игру инстинкта и сексуальности, то есть в пределе, игру сексуального инстинкта как конститутивного элемента всех умственных болезней и, более того, всех поведенческих нарушений: от тяжких преступлений, идущих вразрез с наиболее важными законами, до мельчайших отклонений, будоражащих маленькую семейную [клетку]. Иными словами, она должна выработать не только дискурс, но и аналитические методы, концепты, теории, с помощью которых можно было бы переходить, оставаясь внутри психиатрии и не покидая ее границ, от детского аутоэротизма к убийству, от незначительного инцеста-прикосновения к ненасытному людоедству монстров-антропофагов. Вот какова теперь, начиная с 1840–1850-х гг., задача психиатрии (таким образом, я возвращаюсь к теме, оставленной после разговора о Байарже). Всю вторую половину XIX века будет разрабатываться проблема смычки инстинкта и сексуальности, желания и безумия, Удовольствия и преступления — смычки, с помощью которой страшных монстров, возникших на границе судебного аппарата, удастся сократить, расщепить, проанализировать и сделать обыкновенными, найдя их в смягченной форме внутри семейных отношений, а мелких мастурбаторов, которые прозябали в тиши семейного очага, — раз за разом обнаруживая, раздувая и демонстрируя их, — удастся превратить в ужасных преступников-безумцев, которые насилуют, расчленяют и пожирают людей. Как происходит это воссоединение? Как разрабатывается двойная теория инстинкта и сексуальности, как решается эта политико-эпистемологическая задача психиатрии, начиная с 1840–1850-х гг.? Об этом-то я и хотел бы сейчас поговорить.
В первую очередь это воссоединение происходит путем открытия границ между мастурбацией и прочими сексуальными отклонениями. В самом деле, вы наверняка помните, как в прошлый раз я настаивал на том, что мастурбация смогла сделаться первостепенной заботой семейной клетки вследствие того, что она оказалась обособлена от всех остальных непризнанных или осуждаемых сексуальных проявлений. Я пытался показать вам, что мастурбация всегда определялась как нечто совершенно отдельное, совершенно необычное. Столь необычное, что, с одной стороны, она определялась как следствие инстинкта или механизма, безоговорочно чуждого нормальной, реляционной и двуполой сексуальности (теоретики XVIII века были убеждены, что детской мастурбацией и взрослой сексуальностью руководят совершенно разные механизмы). Но, с другой стороны, последствия этой [детской] сексуальности соотносили ее не с аморальностью как таковой и даже не с аморальностью или ненормальностью сексуального свойства: последствия мастурбации обнаруживались в области соматической патологии. Это была телесная, физиологическая и даже, в предельном случае, патологоанатомическая расплата: именно ее в конечном счете влекла за собой мастурбация как принцип болезни. Я бы сказал, что в мастурбации, какою она понималась, анализировалась и преследовалась в XVIII веке, был минимум возможной сексуальности. В этом-то несомненно и заключался гвоздь кампании против нее. Родителям говорили: «Занимайтесь проблемой мастурбации ваших детей и будьте уверены, что тем самым вы не затронете их сексуальность».
Теперь же, с того момента, когда психиатрия XIX века оказалась перед необходимостью объять обширную область, простирающуюся от семейных отклонений до противозаконных деяний, ее задачей, наоборот, становится вовсе не изолировать мастурбацию, но наладить сообщение между всеми внутрисемейными и внесемейными отклонениями. Психиатрия должна выстроить, вычертить генеалогическое древо всех сексуальных расстройств. И тут, в качестве первого решения этой задачи, мы встречаем знаменитые трактаты XIX века по сексуальной психопатологии, первым в ряду которых была, как вы знаете, «Psychopatia sexualis» Генриха Каана, вышедшая в Лейпциге в 1844 г. (насколько мне известно, это первый трактат по психиатрии, всецело посвященный сексуальной психопатологии, однако последний, в котором о сексуальности говорится по-латыни; к сожалению, он так и не был переведен, хотя меня, насколько моя латынь сумела с ним справиться, его текст очень заинтересовал). Что же мы находим в этом труде? В «Psychopatia sexualis» Генриха Каана мы, прежде всего, находим тему, которая бесспорно роднит эту книгу со всей теорией сексуальности ее эпохи. Согласно Каану, человеческая сексуальность вписывается своими механизмами и общими формами в естественную историю сексуальности, которую можно возвести к растениям. Утверждение сексуального инстинкта — nisus sexualis, как говорится в тексте, — вот что является не то чтобы психической, а, скажем просто: динамической манифестацией работы половых органов. Как существует некое чувство, впечатление, некая динамика голода, соответствующая аппаратам питания, так существует и сексуальный инстинкт, соответствующий работе половых органов. Такова недвусмысленная натурализация человеческой сексуальности, и вместе с тем таков принцип ее генерализации.
Для этого инстинкта, для этого nisus sexualis, который описывает Каан, соитие (то есть гетеросексуальный реляционный половой акт) является одновременно естественным и нормальным. Однако, — говорит Каан, — соития недостаточно для полного определения или, вернее, полного осуществления силы и динамики этого инстинкта. Сексуальный инстинкт превосходит, причем естественным образом превосходит, свое естественное назначение. Другими словами, по отношению к соитию он нормально избыточен и частично маргинален. Это силовое превосходство сексуального инстинкта над копуля-ционным предназначением, — говорит Каан, — проявляется и эмпирически подтверждается рядом явлений, в частности сексуальностью детей, и прежде всего сексуальностью, которая ясно просматривается в детских играх. Когда дети играют, в самом деле можно заметить, хотя их половые органы определились еще лишь предварительно и сексуальный штше приобрел свою силу, что их игры, напротив, очень отчетливо сексуально поляризованы. Игры девочек всегда отличаются от игр мальчиков, и это доказывает, что за всем поведением детей, даже за их играми, присутствует подоплека, поддержка сексуального nisus, сексуального инстинкта, который уже имеет свою специфику, даже когда органический аппарат, которым он должен управлять и который он должен пронизывать, дабы приводить его к соитию, еще далек от работоспособности. Существование этого nisus sexualis заметно и в совершенно другой области — уже не в игре, но в любознательности. Так, дети семи-восьми лет, согласно Каану, уже испытывают величайшее любопытство не только к своим половым органам, но и к половым органам своих товарищей, причем как своего, так и противоположного пола.
Во всем этом — в самой работе разума, в этой любознательности, воодушевляющей детей и к тому же способствующей их обучению, — налицо присутствие, работа сексуального инстинкта. Таким образом, сексуальный инстинкт в своей жизненной энергии, в своем динамизме выходит далеко за пределы обыкновенного соития: он берет начало прежде соития и превосходит его.
Разумеется, этот сексуальный инстинкт оказывается от природы направлен на соитие, сфокусирован на нем. Но поскольку это соитие, в некотором смысле, является хронологически последней целью сексуального инстинкта, его неустойчивость вполне объяснима: ведь это слишком энергичный, слишком ранний, слишком емкий инстинкт, он слишком вездесущ в организме и поведении индивидов, чтобы получать эффективное выражение, то есть чтобы осуществляться исключительно в виде взрослого двуполого соития. По этой причине, — объясняет Каан, — он подвержен целому ряду аномалий, всегда рискует отклониться от нормы. Совокупность этих отклонений, естественных и в то же время ненормальных, и образует область psychopatia sexualis, в рамках которой Генрих Каан выстраивает династию различных сексуальных нарушений, составляющих в его глазах особую и единую область. Он перечисляет эти нарушения: существует onania (онанизм); существует педерастия — как любовь к неполовозрелым; существует то, что он называет лесбийской любовью, — любовь индивидов, как мужчин, так и женщин, к лицам своего пола; существует соитие с мертвецами, скотоложство и, наконец, шестое отклонение. Вообще, во всех трактатах по сексуальной психопатологии неизменно присутствует маленькая деталь… — кажется, это Крафт-Эбинг считал одним из наихудших сексуальных отклонений болезнь, при которой люди ходят по улице с ножницами и отрезают девочкам косы. Да уж, это просто мания! Но за несколько лет до Крафт-Эбинга Генрих Каан утверждает, что существует одно сексуальное отклонение, весьма значительное сексуальное отклонение, которое его очень беспокоит: половое сношение со статуями. Впрочем, так или иначе, это первая большая, всеобъемлющая династия сексуальных отклонений. И надо сказать, что в общей области psychopatia sexualis онанизм, который, как видите, фигурирует в числе отклонений и поэтому является не более чем одним из элементов этого класса, выполняет совершенно особую роль, занимает весьма привилегированное место. В самом деле, откуда идут другие извращения, не связанные с онанизмом? Как возникают подобные нарушения законов естественного сношения? Да вот же в чем дело: фактором отклонения выступает воображение, то, что называется phantasia, болезненное воображение. Именно оно способствует преждевременному желанию или, точнее, возбуждаемое преждевременными желаниями, находит дополнительные, побочные, заместительные средства для их удовлетворения. Как говорит Каан, phantasia, воображение, прокладывает путь всем сексуальным отклонениям. Следовательно, люди с ненормальной сексуальностью берутся из числа детей или же тех, кто в детстве осуществлял сексуально поляризованное воображение путем онанизма и мастурбации.
Мне кажется, что в этом анализе Генриха Каана, который может показаться довольно-таки безыскусным, тем не менее присутствует ряд очень важных моментов для истории психиатрической проблематизации сексуальности. Во-первых, то, что ненормальность естественна для инстинкта. Во-вторых, то, что зазор между естественностью и нормальностью инстинкта, или, другими словами, глубинная и неотчетливая связь между естественностью инстинкта и его аномалией, чаще и определеннее всего проявляется в детстве. Третья важная тема: существует явственная связь между сексуальным инстинктом и phantasia, или воображением. Если инстинкт как таковой привлекается в эту эпоху главным образом как подоплека привычных, непреодолимых, автоматических действий, не сопровождающихся мыслями или представлениями, то сексуальный инстинкт, описываемый Кааном, связан, помимо прочего, с воображением. Именно воображение открывает перед ним пространство, где он может раскрыть свою ненормальную природу. Именно в воображении сказываются эффекты расхождения природы и нормальности, и именно оно, воображение, будет отныне служить посредником, передатчиком для всех каузальных и патологических проявлений сексуального инстинкта.
Коротко можно сказать следующее. Психиатрия уже осваивала в это время инстинкт, но этот инстинкт (вспомните, о чем мы говорили три или четыре занятия назад) был, по сути своей, альтернативой бреда. Там, где не удавалось обнаружить бред, следовало привлекать безмолвные и автоматические инстинктивные механизмы. И вот Генрих Каан открывает в сексуальном инстинкте такой инстинкт, который, разумеется, не принадлежит к разряду бреда, однако несет в себе некоторую связь, интенсивную, явственную и постоянную связь с воображением. Взаимная работа инстинкта над воображением и воображения над инстинктом, их смычка и система их взаимодействия — вот что позволяет провести общий ряд, соединяющий механику инстинкта и отчетливые проявления бреда. Иначе говоря, решающее значение для плодотворности анализа психиатрических понятий принадлежит введению воображения в инстинктуальную экономику при посредничестве сексуального инстинкта.
И наконец, в связи с этой книгой Каана надо подчеркнуть то, что в ней обнаруживается следующий фундаментальный тезис. Дело в том, что с учетом этого механизма инстинкта и воображения сексуальный инстинкт оказывается в истоке не только соматических расстройств. Генрих Каан удерживает в своем трактате старые этиологии, о которых я говорил вам в прошлый раз и согласно которым гемиплегия, общий паралич, опухоль мозга могут явиться следствием чрезмерной мастурбации. Все это есть в его книге, однако есть в ней и то, чего мы не найдем в антимастурбационной кампании: согласно Каану, мастурбация может сама по себе повлечь целый ряд одновременно сексуальных и психиатрических расстройств. Организуется особое, отдельное поле сексуальной аномалии внутри поля психиатрии. Книга Каана вышла в 1844 г. Это произошло в эпоху, когда Причард выпустил свою знаменитую книгу о душевных болезнях, которая пусть не ставит точку, но все же свидетельствует о перебое в развитии теории умопомешательства, сосредоточенной на бреде; с нею в поле психиатрии входит целый ряд расстройств поведения, не связанных с бредом. Почти одновременно Гризингер закладывает основы нейропсихиатрии, основываясь на общем правиле, согласно которому объяснительные и аналитические принципы для ментальных заболеваний должны быть теми же, что и для неврологических болезней. И наконец, с разницей в один или два года Байарже, о котором я вам говорил, устанавливает примат оси произвольного и непроизвольного над привилегией, некогда отданной бреду. Словом, 1844–1845 гг. ознаменовались концом алиенистики и зарождением психиатрии, или нейропсихиатрии, организованной вокруг влечений, инстинктов и автоматизмов. Этой же датой завершается история сказаний о мастурбации — или, во всяком случае, возникает психиатрия, анализ сексуальности, характеризующийся поиском сексуального инстинкта, который пронизывает все поведение, от мастурбации до нормальной деятельности. Это эпоха, когда при участии Генриха Каана складывается психиатрическая генеалогия сексуальных отклонений. Это момент, когда — опять-таки благодаря книге Каана — устанавливается первостепенная и этиологическая роль воображения или, точнее говоря, воображения в связке с инстинктом. И наконец, это момент, когда детские стадии развития инстинктов и воображения приобретают определяющую роль в этиологии болезней и прежде всего умственных болезней. Таким образом, книга Генриха Каана обозначает дату рождения или как минимум дату вступления сексуальности и сексуальных отклонений на территорию психиатрии.
Но мне кажется, что это была лишь первая стадия процесса: открытие границ мастурбации, которая так настойчиво акцентировалась и в то же время обособлялась в рамках той кампании, о которой я рассказывал вам в прошлый раз. Открытие границ: с одной стороны, мастурбация сопрягается с сексуальным инстинктом вообще, с воображением и, тем самым, со всем полем отклонений и, в конечном счете, болезней. Но необходимо (и это вторая задача или, если угодно, вторая операция, осуществленная психиатрией в середине XIX века) очертить то пространство добавочной власти, которое назначает сексуальному инстинкту совершенно особую роль в генезисе несексуальных расстройств: необходимо выстроить этиологию видов безумия или ментальных болезней, основанную на истории сексуального инстинкта и связанного с ним воображения. А значит, необходимо освободиться от старой этиологии, о которой я говорил вам в прошлый раз (от этиологии, которая шла через истощение тела, ослабление нервной системы и т. д.), и найти собственную механику сексуального инстинкта и его аномалий. Об этой этиологической валоризации, об этой добавочной причинности, которая все более настойчиво приписывается сексуальному инстинкту, имеется ряд теоретических свидетельств, утверждений наподобие слов того же Генриха Каана: «Сексуальный инстинкт руководит всей психической и физической жизнью». Однако я хотел бы остановиться на одном конкретном случае, который ясно показывает, как механика сексуального инстинкта постепенно приобретала первенство над механикой всех прочих инстинктов, чтобы в итоге сыграть свою фундаментальную этиологическую роль.
Это история, происшедшая между 1847 и 1849 годами, известная как история солдата Бертрана. До самого последнего времени я числил ее в категории дел о мономании, характерными примерами которых являются дела Генриетты Корнье, Леже, Папавуана и т. п. По-моему, я даже относил это дело к 1830 г. (если так, то прошу прощения). Простите, если я ошибся, но история солдата Бертрана относится к 1847–1849 гг. Как бы то ни было, я допустил если не хронологическую, то уж точно историческую или эпистемологическую ошибку. Ибо эта история, во всяком случае по многим своим обстоятельствам, имеет совершенно иную конфигурацию, нежели дело Корнье, о котором я говорил пять или шесть недель назад. Солдат Бертран — это человек, которого однажды поймали на кладбище Монпарнас за осквернением могил. Действительно, с 1847 г. (а схвачен он был в 1849 г.) он совершил серию осквернений на провинциальных кладбищах, а также на кладбищах вблизи Парижа. Когда преступления участились и приобрели демонстративный характер, Бертрана начали выслеживать, и однажды ночью, кажется в мае 1849 г., он был ранен сидевшими в засаде жандармами, скрылся в госпитале Валь-деграс (поскольку был солдатом) и там по собственной воле во всем признался врачам. Он рассказал, что с 1847 г. время от времени, с регулярными или нерегулярными перерывами, но не постоянно, был обуреваем желанием раскапывать могилы, открывать гробы, вынимать оттуда тела, разрезать их своим штыком, извлекать кишки и прочие органы, а затем развешивать тела на крестах и ветвях деревьев, составляя из них гирлянду. Но, говоря об этом, Бертран не упомянул, что среди оскверненных им таким образом трупов женские тела по численности значительно превосходили мужские (мужчин было, по-моему, не больше двух, тогда как остальные полтора десятка тел принадлежали женщинам и, в основном, молодым девушкам). Привлеченные, встревоженные этим обстоятельством доктора или следователи решили изучить выпотрошенные тела. И обнаружили на останках этих тел, впрочем уже сильно разложившихся, следы сексуальных посягательств. Что происходит дальше? Сам Бертран и его первый врач (военный врач по имени Маршаль, представивший экспертизу для военного трибунала, который судил Бертрана) преподносят вещи следующим образом. Они говорят (Бертран от первого лица, а Маршаль — в своем отчете психиатра): «Исходным было желание осквернять могилы; желание уничтожать мертвые тела, и так уже уничтоженные». Как говорит в своем отчете Маршаль, Бертран поражен «деструктивной мономанией». Эта деструктивная мономания была типичным случаем мономании, ибо речь шла об уничтожении чего-то, уже подвергшегося далеко зашедшему разрушению. Это был, в некотором роде, пароксизм уничтожения: расчленение тел, уже наполовину разложившихся. Как только эта деструктивная мономания приобрела силу, — объясняет Маршаль, — солдата Бертрана поразила вторая мономания, в известном смысле сопряженная с первой, которая, в свою очередь, подтверждает ее патологический характер. Эта вторая мономания — «эротическая мономания», заключающаяся в том, что упомянутые тела, или останки тел, используются для получения сексуального удовольствия. Тут Маршаль делает интересное сравнение с другим случаем, о котором выяснилось за несколько месяцев или лет до этого. Это была история слабоумного, помещенного в больницу Труа, который прислуживал там и имел доступ в морг. Там, в морге, он удовлетворял свои сексуальные потребности с подвернувшимися трупами женщин. В обоих этих случаях, — говорит Маршаль, — нет эротической мономании, ибо мы имеем дело с человеком, у которого есть сексуальные потребности. Он не может удовлетворить эти сексуальные потребности с живыми служащими госпиталя, так как никто не желает оказывать ему в этом помощь и поддержку. Для него остаются только трупы, а потому естественная и в каком-то смысле рациональная механика интересов прямиком приводит его к осквернению этих трупов. Поэтому упомянутый слабоумный не может считаться пораженным эротической мономанией. Напротив, солдат Бертран, чье патологическое состояние первоначально проявилось в виде мании уничтожения, обнаруживает за деструктивной манией другой симптом, а именно — эротическую мономанию. Он молод, имеет нормальную внешность, у него есть деньги. Так почему же он не найдет девушку, чтобы удовлетворить свои потребности? И Маршаль, в терминах, полностью совпадающих с терминами анализа Эскироля, делает вывод о том, что сексуальное поведение Бертрана продиктовано мономанией, или проявлением фундаментальной деструктивной мономании в виде эротической мономании.
В самом деле, на уровне клинической картины совершенно ясно, что деструктивная симптоматика количественно преобладает над эротической. Но в 1849 г. в газете под названием «Медицинский союз» психиатр по имени Мишеа предлагает анализ, имеющий противоположные выводы, в котором он берется показать, что в сердцевине патологического состояния Бертрана находится «эротическая мономания», тогда как «деструктивная мономания» является не более чем следствием мономании или, во всяком случае, болезни, связанной именно с «инстинктом воспроизводства», как тогда говорилось. Анализ Мишеа весьма интересен. Сначала он показывает, что речь никоим образом не идет о бреде, и проводит различие между случаем солдата Бертрана и вампиризмом. Что такое вампиризм? Вампиризм, — говорит Мишеа, — это особого рода бред, при котором живой человек, словно бы находясь в кошмаре (в тексте говорится: «такова дневная разновидность кошмара»), думает, будто мертвые, или некая категория мертвых, выходят из могил и нападают на живых. У Бертрана же все наоборот. Во-первых, он не бредит и к тому же отнюдь не является вампирическим персонажем. Он не вовлек сам себя в бредовую тему вампиров, ибо, скорее уж, является вампиром наоборот. Ведь Бертран — живой человек, преследующий мертвых, а в некотором смысле и пьющий их кровь; таким образом, в нем нет никаких следов бредовой убежденности. Речь идет о безумии без бреда. Это ясно всем. Но в этом безумии без бреда есть две совокупности симптомов: с одной стороны, деструктивные, а с другой, эротические. И вопреки симптоматологической незначительности эротизма, именно он, с точки зрения Мишеа, играет здесь главную роль. Разумеется, Мишеа не выстраивает от эротизма генеалогию симптомов, тем более что у него не было концептуального или аналитического каркаса, позволяющего это сделать. Но он выдвигает общий принцип, задает обрамление возможной идеологии. Он говорит, что сексуальный инстинкт, вне зависимости от частностей, наиболее важен и «наиболее властен среди побуждающих человека и животное потребностей». Поэтому — в чисто количественных терминах, в терминах динамики или экономики инстинктов, — имея дело с расстройством инстинктов, нужно всегда искать как возможную причину сексуальный инстинкт, так как он — самый бурный, самый властный, самый емкий из всех инстинктов. Причем, — говорит Мишеа, — этот сексуальный инстинкт может удовлетворяться, всегда оставаясь источником удовольствий, совершенно иначе, нежели в актах, ведущих к размножению вида. Иными словами, Мишеа признает абсолютно сущностным, абсолютно естественным для инстинкта неравенство удовольствия и акта размножения. И доказательство этого неравенства он видит в препубертатной мастурбации у детей, а также в удовольствии, которое женщины испытывают, будучи беременными или после менопаузы, то есть тогда, когда они не могут быть оплодотворены.
Таким образом, инстинкт обособляется от акта оплодотворения в силу того обстоятельства, что он, по сути своей, является источником удовольствия, и это удовольствие может быть локализовано, или актуализировано, в неисчислимом множестве актов. Акт размножения или воспроизводства является всего лишь одной из форм, в которых может состояться или возникнуть удовольствие, внутренне присущий сексуальному инстинкту экономический принцип. Поэтому, как источник удовольствия, не связанного от природы с размножением, сексуальный инстинкт может быть подоплекой целого ряда поведенческих проявлений к размножению не причастных. И Мишеа перечисляет их: это «греческая любовь», «скотоложство», «влечение к объекту нечувствительной природы», «влечение к [человеческому] трупу» (к уничтожению кого-либо, к смерти кого-либо и т. д.) как источники «удовольствий». Вследствие самой своей силы сексуальный инстинкт является наиболее важным и, следовательно, господствующим в общей экономике инстинктов. Но как принцип, вызывающий удовольствие (причем вызывающий удовольствие где угодно, когда угодно и в любых условиях), он смыкается со всеми прочими инстинктами, и удовольствие, испытываемое при удовлетворении инстинкта, должно быть соотнесено, с одной стороны, с самим этим инстинктом, а с другой стороны — с сексуальным инстинктом, который, в некотором смысле, является универсальным источником универсального удовольствия. Мне кажется, что с анализом Мишеа в психиатрию входит новый объект, или новый концепт, которому ранее в ней не было места; он разве что проглядывал, вырисовывался в нескольких анализах Лере (я говорил с вами об этом в прошлом году). Это роль удовольствия. У Мишеа удовольствие становится психиатрическим, или психиатризируемым, объектом. Обособление сексуального инстинкта от репродукции обеспечивается механизмами удовольствия, и это обособление позволяет определить единое поле отклонений. Не скованное нормальной сексуальностью удовольствие служит опорой целого ряда ненормальных, отклоняющихся, подлежащих психиатризации видов инстинктивного поведения. Так намечается, — чтобы сменить и уже сменяя старую теорию умопомешательства, сосредоточенную на представлении, интересе и заблуждении, — теория инстинкта и его отклонений, связанная с воображением и удовольствием.
В следующий раз я хотел бы рассказать вам о том, как психиатрия, — открывая перед собой это новое поле инстинкта, связанного с воображением и удовольствием, эту новую серию «инстинкт-воображение-удовольствие», свою единственную возможность охватить всю область, отведенную ей политически или, если хотите, назначенную ей организацией механизмов власти, — как психиатрия, найдя орудие охвата всей этой области, оказывается перед необходимостью разработать ее в своей собственной теории, на своем собственном концептуальном каркасе. Именно в этом, на мой взгляд, заключен смысл теории вырождения. С вырождением, с персонажем выродка, возникает общая формула охвата психиатрией той области вмешательства, которую доверила ей механика власти.
Назад: Глава 9. Проблема мастурбации между христианским дискурсом плоти и сексуальной психопатологией Лекция от 5 марта 1975 г
Дальше: Глава 11. Смешанная фигура: монстр, мастурбатор и не поддающийся нормативной системе воспитания Лекция от 19 марта 1975 г