Между Дебальцево и Москвой прошло всего часов двадцать. Только что я снимал беженцев на простреливаемом шоссе — и вот уже стоял, замерев, в грохочущем метро, а вокруг сновали по своим делам горожане. Что-то в этой мирной картине вызывало диссонанс. Лишь оказавшись дома, я сообразил, что по пути встретил с десяток человек в камуфляже.
Я уже старался мыслить не короткими новостными репортажами, а глубокими историями, и мирный город, добровольно напяливший камуфляж, был мощной зацепкой. Для начала работы идею надо было сфокусировать, сжать, заострить, и я стал впитывать все, что происходило вокруг.
Например, кипящий чванливым хамством огромный московский марш, которым власти отметили годовщину расстрела Майдана. На носилках тащили оранжевую куклу, символизирующую украинскую революцию: из распоротой груди торчали доллары. Женщина с гнилыми зубами отбивала чечетку, держа плакат «Путинизм навсегда». Над головами маячили портреты: «Организатор Майдана» — и фотография Бориса Немцова, «Вор должен сидеть в тюрьме» — и лицо Алексея Навального. Белокурая активистка с флагом ДНР на плечах командовала группой с огромным баннером «За зачистку пятой колонны».
Жесткость риторики потрясала — но еще удивительней была случайная сцена в самом начале акции. Когда марш только стартовал, со столов возле рамок попадали на асфальт монетки, которые люди вынимали из карманов перед досмотром. Колонны с портретами Путина и карикатурами на Обаму шли мимо, а нищая бабушка пыталась выковырять из слякоти мелочь. Ее прогоняла полиция, но женщина возвращалась с виноватой улыбкой.

Главную историю в тот день нашла Наташа. За несколько дней до митинга она наткнулась в интернете на объявления о поиске платной массовки, написала об этом текст, и организаторы марша стали угрожать ей судом. Наташа невероятно разъярилась и решила рискнуть, проникнув на место сбора, указанное в объявлении. Все прошло гладко: перед маршем она получила специальный талон, а после, тайком снимая видео, сдала его в обмен на триста рублей. Эта история стала первым железным доказательством оплаты участия в пропутинских уличных акциях.
Война в Украине и огромные рейтинги власти изменили конфигурацию сил в российской оппозиции.
Ненадолго заметным стало «Яблоко», выступившее против войны, — там даже появился альтернативный Явлинскому хедлайнер, лидер псковского отделения Лев Шлосберг, расследовавший гибель российских десантников в Украине. Левые, нацболы и националисты раскололись на тех, кто поддержал Майдан, и тех, кто выступил за аннексию Крыма. Многие уехали воевать на Донбасс — активисты, вместе выходившие на московские протесты, теперь стали добровольцами на разных сторонах фронта. Сергей Удальцов сидел по обвинению в организации «беспорядков» на Болотной. Борис Немцов стал депутатом областной думы в Ярославле и писал резкие антивоенные посты. После года под домашним арестом на свободу наконец вышел Алексей Навальный.
Рестартом должен был стать «антикризисный» марш «Весна», подготовкой к которому оппозиция занималась около полутора месяцев. Лидеры решили заготовить сотни российских триколоров, чтобы показать, что и антивоенная повестка может быть патриотичной. Акцию вообще попытались тщательно продумать: дату, 1 марта, объявили еще в конце января, а лидеры раздавали в метро агитационные газеты. Мэрия потребовала перенести марш на окраину Москвы — и организаторы неожиданно быстро на это согласились, лишь бы продолжать агитацию. Большой протестный марш впервые должен был пройти в спальном районе.
За два дня до марша, 27 февраля, я лег спать пораньше, а около полуночи меня разбудил звонок редактора. Спросонья я вообще не понял его слова, но увидел на экране телефона три слова пуш-уведомления «Медузы».
Убит Борис Немцов
Когда я приехал на Большой Москворецкий мост, тело уже накрыли мешком. Шел дождь, капли быстро залили объектив, и в кадрах расплывались кляксы.

Сюрреалистичные разводы, ярко подсвеченная башня Кремля в сотне метров, недоумевающие мужчины в черных куртках, склоняющиеся над телом, — все это не могло иметь никакого отношения к Немцову. Что за нелепость?
Вокруг собирались знакомые журналисты и активисты — те, кто был рядом, когда Немцова задерживали, судили, когда он угадывал приговор по «Кировлесу» или фантазировал о своей будущей карьере. Мы тихо обнимались и сразу отскакивали друг от друга: слов все равно не было, да и в тишине иллюзия, что все это выдумка или ошибка, жила чуть дольше. Когда тело уже увезли, я наткнулся на сжавшегося и посеревшего Илью Яшина, самого близкого друга и ученика Немцова.
Мне нужно было укрыться от дождя, чтобы отправить фотографии в редакцию. Ноги будто сами понесли меня к кинотеатру «Ударник» — к тому месту, где тремя годами раньше Немцов выступал со сцены митинга на Болотной, может быть, в момент одного из своих главных триумфов. Полчаса я сидел с ноутбуком на полу у кассы равнодушного супермаркета, а потом вернулся на мост: следователи уехали, и люди перешагивали через безвольно повисшие ленточки ограждения, чтобы возложить цветы на окровавленный асфальт.
Наутро к этому месту тянулись уже тысячи людей. Гора букетов была с меня ростом, кто-то держал плакат: «Путин убил Немцова», кто-то от руки написал: «Жаль, что вы погибли из-за нас, мы этого недостойны», и на фоне темно-красной стены Кремля белели цветы в руках пришедших.
Марш «Весна» превратился в марш памяти Немцова. Мэрия не стала сопротивляться и согласилась перенести его в самый центр, к мосту, где произошло убийство, и дальше на Болотную — ровно по тому же пути Немцов вел людей в декабре 2011 года.
Марш заполнил весь широченный мост, спускаясь с него на узкие улицы московского центра, и я посадил Наташу на плечи, чтобы она сняла панораму. В темной толпе она поймала женщину с плакатом «Нет слов».
Людей было столько, что широкие улицы оказались плотно забиты. Я медленно шел в обратную сторону, снимая лица пришедших. Светловолосая заплаканная женщина сжимала мятый листочек бумаги с выведенным от руки «Я Немцов». Колонна молодых людей махала плакатами «БОРИСь», которые сделали дизайнеры ФБК — они вписали в придуманный для марша стиль новые, грустные слоганы. Рядом шли знакомые активисты-демократы, все последние годы ходившие вместе с Немцовым на пикеты, суды и раздачи его экспертных докладов. Мужчина в вязаной шапочке нес нарисованный акварелью триколор, на котором виднелись четыре пулевых отверстия — как на спине Немцова. Здесь же была и Юлия Навальная, одинокая, со строгим лицом и белыми цветами: Алексея арестовали на пятнадцать суток за агитацию к маршу за несколько дней до убийства. Заготовленные заранее триколоры реяли над мрачной толпой.

На самом деле слов было много: и воспоминаний, и проклятий. Немцов, которого при жизни тихонько высмеивали за расслабленность, прошлые ошибки и несгибаемую амбициозность, теперь в рассказах тех же людей превратился в идеал либерала. Его работа в Ярославле и резкие выступления против войны теперь описывались как начало неизбежного возвращения в большую политику.
Мне было сложнее и проще одновременно: я никогда в нем не сомневался, уверенно называл его своим любимым политиком и мечтал когда-нибудь за него проголосовать — пусть и не верил в эту возможность из-за скепсиса окружающих. Все эти дни у меня стоял ком в горле, и уже после митинга, дома, я наткнулся на видео, снятое в 2013 году: Немцов с мачистской улыбкой уговаривает Яшина окунуться в ледяную прорубь. Он был там такой живой, что я наконец разревелся.
Немцова хоронили через день, и я пошел на прощание с цветами и крошечной камерой, надеясь не снимать, а дать себе выдохнуть. Но через сквер змейкой вилась такая гигантская очередь, что я побежал в единственное высокое здание рядом, чтобы снять панораму. Оказалось, что это какой-то городской департамент — я проскочил мимо охранника на входе, а потом долго блуждал по этажам. Едва я успел снять несколько кадров из окна открытого кабинета, как прибежавший сторож силой оттащил меня к лифту.
Катафалк отъехал от здания с гробом через полчаса, и людей от него отделяла цепь омоновцев, столько раз мешавших немцовским митингам. Их командир отвернулся от подчиненных к усыпанной цветами машине, будто сам прощался с одним из своих постоянных «клиентов».
Еще через несколько дней следователи арестовали пятерых обвиняемых в убийстве и объявили, что еще один погиб при задержании. Двое из них, в том числе стрелявший, оказались кадыровцами — полицейскими, которые подчинялись главе Чечни. Я снимал, как их арестовывали, и перемежал портреты фотографиями стихийного мемориала, рифмуя позы склонившихся в скорби людей на мосту и арестантов, пригнутых к земле конвоирами.
Вскоре стало ясно, что настоящего расследования, конечно, не будет. Один из обвиненных был явно не причастен к убийству, но все равно признан виновным. Другие подсудимые жаловались на пытки: конвоиры поджигали им бороды, а следователи избивали их и сутками держали с мешками на голове. Зато те же следователи не стали допрашивать приближенных Кадырова, подозреваемых в организации убийства, — те не ответили на стук в дверь.
Через несколько недель после траурного марша у Кремля праздновали первую годовщину присоединения Крыма. Гору цветов на месте убийства обнесли забором, а в сотне метров поставили огромную сцену. На митинг снова собрали бюджетников, и они стояли в разных концах площади с одинаковыми рукописными плакатами вроде «Горжусь страной». Власть попыталась показать единство всей политической системы: последним выступал Путин, а фоном для него стали лидеры «оппозиционных» думских партий.
Вплотную к сцене пустили особо проверенных людей, и я потратил все время на поиск бреши в оцеплении, выставленном вокруг них. Несколько часов я терся рядом с полицейскими, то уговаривая меня пустить, то поджидая момента, когда кто-то прозевает мой рывок. Прорваться удалось, когда вышел Жириновский: я изобразил на лице невероятное воодушевление и бросился доказывать ближайшему силовику, что такой важный момент никак нельзя снимать издалека. Он махнул рукой, и я снова сумел победить президентский протокол безопасности.
Лучший кадр за вечер я снял там, у сцены, отвернувшись от Путина: во время его речи стоявший за мной парень-бюджетник выглядел таким несчастным, что казался квинтэссенцией провластных митингов.
Держа в уме большую историю, я воспользовался годовщиной, чтобы поизучать идеологические конструкции, выстраиваемые властями. Какие-то осколки нашистов провели ночной автопробег на Воробьевых горах — на машинах красовались наклейки: «Обама чмо». На Пушкинской установили длиннющие стенды с плакатами, славящими президента, — на их фоне делали селфи случайные прохожие, выуживая из карманов айфоны с портретами Путина на чехлах.
Самой удивительной оказалась торжественная экспозиция в Музее современной истории России. Я бродил там, рассматривая витрины, в которых вроде бы было все: национальные костюмы крымских татар, русских и украинцев, белогвардейские медали и наган времен Гражданской войны, сваленные в кучу флаги самообороны Майдана, сожженная форма беркутовцев и разбитый шлем, даже ручка, которой Путин подписал закон об аннексии Крыма. Вдруг я понял, что в экспозиции чего-то не хватает, прошел ее второй раз и наконец догадался: в музее вообще ничто не напоминало о «вежливых людях», российских солдатах без опознавательных знаков, силой занявших полуостров!
Я так и снимал текучку неделя за неделей, пока меня не выручил Муратов. Он несколько встреч подряд слушал мое нытье о необходимости найти фокус для истории и наконец предложил стержень для моих разрозненных переживаний о милитаризации в России. Во-первых, он придумал точное словосочетание «милитари-гламур» — мол, в Москве военная эстетика преломляется, обессмысливается и умножается повсеместным шиком. А во-вторых, рассказал про стихотворение Бродского Bosnia Tune, каждая часть которого сталкивала мирную жизнь с происходящим в это время на войне.
As you pour yourself a scotch,
crush a roach, or check your watch,
as your hand adjusts your tie,
people die.
Нащупав идею, я стал прочесывать съемки за последние полгода: выставку картин про «двенадцать подвигов Путина», граффити с ракетными установками, плакаты на московском «антимайдане» и наклейки про Обаму. Близилось 9 мая, и я снимал Москву, опутанную георгиевскими лентами — они были и в атриуме торгового центра, и на манекенах в дорогом магазине, и на упитанных депутатах во время первомайского парада. Ленты, которые я только что видел на солдатах новой войны, использовались, чтобы поддерживать нарастающий культ старой.
Милитаризация пронизывала все. На лавочке переплетались ноги девушки в розовых кроссовках и парня в камуфляже, а недалеко от редакции открыли бар, где в окне торчал кальян в виде золотого калашникова. Внутри было еще ярче: люстры обклеили долларами, а стены — отвратительными карикатурами на западных политиков. Я ходил туда раз в неделю, снимая тайком, пока меня не начали выгонять.
Чаще съемки были веселым погружением в сюрреализм, но иногда всерьез бередили — например, когда на ВДНХ открылась выставка про бои на Донбассе. Я пошел туда, рассчитывая снова увидеть переписывание истории, и был впечатлен основательностью экспозиции: на стене висела фотография расстрелянного микроавтобуса на разбитой дороге — а рядом стоял этот самый автобус. Из колонок звучали выстрелы, прожекторы подсвечивали зал то ярко-красным, то желто-зеленым.
Я повернулся — и остолбенел, увидев в углу огромную, разбитую осколками вывеску «Дебальцево»: двумя месяцами ранее я снимал рядом с ней украинских солдат, передающих коробки с письмами. Я успел подумать, что это наверняка муляж, но вскоре нагулил фотографию оттуда, на которой было видно спиленное под корень основание вывески.
Это был дикий, нечеловеческий контраст: вокруг с телефонами в руках бродили девушки в коротких юбках, старательно снимавшие каждый зал — разбитый «школьный класс», сгоревшую «гостиную». Будто выполняя программу, они склонялись над пугающими меня экспонатами вроде обломков ракет или обугленных кирпичей и фоткали, фоткали, фоткали.
В центре экспозиции был зал, закрытый для детей. Внутри воссоздали фронтовой медицинский кабинет.

Праздные девушки все так же стояли с телефонами в руках, а в операционной на пластикового раненого с развороченным животом смотрела пластиковая медсестра. В темном углу вспышка смартфона подсветила оторванную пластиковую руку на залитой кровью кушетке. «Как настоящая!» — восторженно шепнул кто-то.
В июне Крис Миллер из Mashable наконец-то получил российскую визу и приехал в Москву в командировку. Наши отношения немного испортились: на любое несогласие он отвечал, что легко может найти себе другого фотографа, и одновременно все сильнее замыкал меня на себя, указывая писать с любыми идеями ему, а не нью-йоркским редакторам. Я был вынужден соглашаться, ведь Mashable платили невероятные гонорары, и за год я полностью обновил фототехнику.
Приезд Криса помог мне попасть к недоступным раньше людям — например, мы договорились об интервью с Арамом Габреляновым, главой и основателем пропагандистского медиахолдинга LifeNews. У него было необычное место в системе: государство не контролировало «Лайф» напрямую, но при этом он чутко следовал официальной линии и часто выступал более ярко и оголтело, чем обычный телевизор. Габрелянов открытым текстом признавал подкуп полицейских, сливающих холдингу новости о происшествиях.
Офис «Лайфа» располагался в промзоне на севере Москвы, на улице Правды — там в советские времена сидела одноименная газета, а теперь находились редакции многих государственных медиа. Над рабочим столом Габрелянова висела фотография Путина, играющего в хоккей, а сбоку стояли иконы. При виде нас Арам разулыбался. Он явно чувствовал себя хозяином положения, зная, что его будут пытаться уличить во лжи и что он легко сможет увернуться.
Крис облапошился в одном из первых же вопросов. Он потребовал у Габрелянова ответа за фейк с распятым мальчиком, и медиамагнату оставалось лишь сказать, что это был материал «Первого канала». Миллер явно не до конца понимал ответы на русском и механически продолжал идти по заранее составленному списку, хотя Габрелянов всем видом показывал, что готов к дискуссии.
Передо мной впервые был один из столпов пропаганды, и я нарушил неписаное правило — фотограф должен молчать во время интервью — и бросился в атаку. Сначала я намеренно попытался задеть Габрелянова, напомнив ему про московского таксиста-армянина, убитого националистами из-за фейка, вкинутого «Лайфом», — тот отбился. Речь зашла о ценностях, и Арам начал говорить о правиле трех источников, на которые опирается холдинг при написании новостей, а потом о запрете на критику Путина как «национального лидера».
Габрелянову явно понравилось, что интервью переходит в спор, он даже шикнул на секретаршу, зашедшую напомнить ему про следующую встречу. Я пытался зацепить его, разматывая аргументы дальше первого ответа:
— У оппозиции есть электоральные шансы?
— Конечно нет.
— А почему их на выборы не пускают?
Я сам не понимал, чего хочу от него добиться — не раскаяния же. Смущения? Поражения в споре? Пропагандист уходил от всех моих комбинаций, но зато по-настоящему раскрылся. Например, он рассказал, как сильно на него повлияла библиотека журфака МГУ, где ему удалось получить доступ к западным изданиям после долгих уговоров декана и КГБшника. Из увиденного там он сделал вывод: западные медиа транслируют такую же пропаганду, но делают это тоньше, чем издания вроде «Правды». Габрелянов с гордостью рассказывал, что «Лайф» действует иначе, не так топорно.
Я впервые столкнулся с умным человеком, работающим на Кремль и спокойно объясняющим свои взгляды. Мне казалось, что я вот-вот нащупаю в споре что-то важное, какой-то безусловный аргумент, но время закончилось, и Габрелянов ушел, напоследок сравнив меня со своим сыном Артемом, «либералом», который вечно с ним не согласен.
Я продолжал снимать историю про милитаризацию — и многие найденные мной сюжеты были интересны и Миллеру. Он ходил со мной в свежеоткрытый магазин мерча «Армии России» или в новенький «армейский диснейленд» под Москвой и каждый раз доводил меня до белого каления. Американец везде первым делом шел покупать фигурки «вежливых людей» или магнитики с Путиным, низводя мучащую меня тему до сувениров, которые казались ему смешными.
Четырехдневный армейский форум в только построенном подмосковном парке «Патриот» тогда проводили в первый раз. Это была эдакая черная дыра, которая засасывала что угодно из окружающей среды и выплевывала обратно, покрыв камуфляжем. Там, например, показывали танковый балет: четыре машины под музыку съезжались и кружились в хороводе, пока сбоку танцевали с саблями несколько артистов, а под финальные аккорды в центр въезжала гаубица и задранным почти до вертикали стволом указывала на проходящие в небе вертолеты.
На полигоне, поднимая невероятную пыль, ездили колонны танков, гаубиц и систем залпового огня, пока диктор восторженно объявлял характеристики новых машин. И везде выстраивались очереди тех, кто хотел сфотографировать детей на таком фоне: младенцев поднимали на руки, а одетых в камуфляж мальчиков постарше родительские руки заталкивали на броню.
В огромном выставочном зале неподалеку всем желающим давали подержать автоматы и поглядеть в снайперский прицел. Рядом продавались шлемофоны танкистов, и выставочный образец висел на манекене с лицом Путина.
История была почти готова. Каждые несколько дней я возвращался к золотому кальяну-калашникову в витрине, пытаясь сделать кадр получше. Друзья следили за новостями и советовали потенциально интересные сюжеты — так я оказался на показе мод с моделями в противогазах, в магазине электроники, где кассиров после аннексии Крыма одели в камуфляж, и на круглом столе с участием Игоря Стрелкова.
Чем ближе я был к концу работы, тем более очевидной мне казалась тема. Я страшно переживал, что раньше меня такую же серию выпустит какой-то другой фотограф. Но мне нужен был гвоздь истории, не мимолетное проявление любви к оружию.
Как-то я увидел историю про человека, который на своем черном «порше» написал желтой краской из баллончика: «Обама чмо». Я даже нашел его в соцсетях, и он согласился на съемку, но потом перестал отвечать.
Мне оставалось часами листать сайты автомастерских и тату-салонов в поиске подходящих работ. Наконец мне повезло — в очередной галерее я наткнулся на Аленушку в кокошнике и с калашниковым, сурово глядящую с плеча какого-то парня. Я уговорил мастера дать мне его контакты — татуировщик сорок минут допрашивал меня в своем салоне! — а потом уговорил и владельца рисунка.
Уже через несколько дней я стоял в тесной грязноватой качалке в какой-то промзоне на окраине Петербурга и пытался снять Аленушку так, чтобы влез и автомат, и кокошник, и антураж.
Парень оказался вовсе не патриотом путинской России — просто, рассказывал он мне, картинка понравилась и решил набить. На другом его плече красовались покемоны, а на спине дьявол и Иисус занимались армрестлингом. Я решил, что это как раз идеально доказывает точность найденной мной темы: милитаризация становилась нормой.
Первыми готовую историю о милитаризации в России увидели киевляне: я полетел презентовывать украинскую версию альбома «Врозь» и понял, что не могу не показать новую работу. К тому же я хотел последить за реакцией живой аудитории — я все еще пытался определить верный порядок фотографий.
Все получилось как надо. Зрители все сильнее хихикали, глядя на абсурдные стороны милитаризации вроде Путина-манекена, нелепых граффити и золотого кальяна-калашникова, а потом резко затихли, увидев последний кадр — операционную с выставки. Собирая серию, я решил, что этот кадр не только приводит в нужную мне точку настроение зрителя, но еще и подытоживает проект, показывая, как легкомысленное отношение к войне оборачивается десакрализацией смерти.
Когда серия вышла в «Новой газете», она сразу стала хитом: восемь полос в бумаге, сто с лишним тысяч просмотров на сайте, восторги коллег. Кто-то спорил, что никакой особой волны «милитари-гламура» в Москве не видит, и я стал снимать каждого замеченного прохожего в камуфляже — вышло семь за пару часов. А еще днем позже я наткнулся на карнавальный парад колясок в московском парке, и там были целые семьи в военной форме с колясками, превращенными в танки и истребители.
Работа над такими сериями, думал я, похожа на доказывание научной гипотезы: надо найти необходимое количество примеров и заодно отсечь все лишнее. Каждое проявление милитаризации (культ Путина, оружия, прошлых войн) и каждое новое место (бары, кабинет Габрелянова, плечо с татуировкой) работают как свидетельства того, что явление и вправду существует.
Я был взбудоражен этим форматом и влюбился в такое сотрудничество с Муратовым — он не только помог докрутить идею, но и написал хлесткий сопроводительный текст: «Это фотоисследование про счастье быть большинством». Когда выяснилось, что Mashable готовы позвать меня в штат, я решил, что хочу остаться в «Новой газете» и снимать в России вдолгую. Я надеялся так и жонглировать съемками для двух изданий — но всего через год с лишним перестал работать с обоими.