«Новая газета» в то время была галереей удивительных персонажей. Леша, фоторедактор-нацист, говорил, что я, конечно, еврей, но хотя бы болею за «Спартак», — а в день солнцестояния пропадал из-за поездок на языческие обряды; Сережа, выпускающий редактор сайта, одновременно с работой за копейки становился все более модным диджеем и играл по всему миру; Женя, громогласный новостник, который возвышался над всеми на две головы, иногда был невыносимым лентяем, а иногда самым работящим человеком на свете. В редакции можно было наткнуться на Муратова, раздающего деньги просто так, или на бухгалтеров, которые допрашивали из-за каждой траты, а мимо них по коридорам плыли чинные женщины из отдела культуры, носились взбудораженные редакторы текстов о политике и тащили кипы документов тихие расследователи.
Во время одной из поездок по простреливаемому шоссе я успокаивал себя, считая, сколько вокруг моих коллег: Зина в Артемовске, Михалыч где-то на передовой, Лена на границе с Россией, другая Лена тоже здесь, где-то снимает Аня, а откуда-то пишет Паша… Кажется, всего было семь человек. Муратов, раньше вечно искавший компромиссы, за время войны как будто сбросил цепи договоренностей, и газета заработала во всю мощь своей свободы.
Главную историю раскопала Лена Костюченко: она умудрилась попасть в больницу в Донецке — и поговорить с Доржи Батомункуевым, танкистом из Бурятии. Он спокойно и последовательно рассказал ей, как его, контрактника российской армии, без всяких спецэффектов вроде отпусков или увольнения отправили под Дебальцево. Просто ночью танковому батальону дали команду: сдать документы и телефоны, выдвинуться через границу. Это случилось в тот самый день, когда Алик поехал в Дебальцево за ранеными, — котел вокруг города тем вечером замкнули российские танки.
После отступления украинских войск из-под Дебальцево Минские соглашения действительно заработали, и на Донбассе установился почти мир — иногда кое-где стреляли, но чаще всего не из тяжелых гаубиц и не из систем залпового огня. Мы с Миллером в конце марта решили проехать регион насквозь: начать на севере, в Артемовске, потом поработать в занятых сепаратистами Донецке и Дебальцево, а дальше снова пересечь линию фронта и добраться до Мариуполя.
Бюрократия с началом перемирия вышла на новый уровень — украинцы, например, разделили линию соприкосновения на сектора и для каждого ввели отдельную аккредитацию и особые разрешения на пересечения блокпостов. А солдаты, оставшись без дела в прифронтовых городах, начали пить и хулиганить — в продуктовых магазинах висели объявления о том, что людям в камуфляже теперь не продают алкоголь.
В Артемовске мы сделали еще одну историю про общежитие для беженцев, снова навестив Светлану — женщину, уехавшую из Горловки с пятью своими детьми и соседским Ильей. Она привыкла к новой жизни, но жаловалась нам на цены, особенно на подорожавшие лекарства. Не сговариваясь, мы с Крисом стали расспрашивать ее о том, какие именно препараты нужны шестилетнему ребенку с церебральным параличом, — а выйдя из здания, скинулись и через полчаса вернулись с запасом таблеток на несколько месяцев. Нам долго пришлось уговаривать Светлану их взять. Илья, приложив к уху коробок спичек, играл в телефонный разговор. «Привет! Ну ты где?» — говорил он маме, уехавшей от него в Россию.
В армейском госпитале оставались десятки солдат, и нас пустили внутрь. Коридоры были уставлены койками: врачи не справлялись с потоком раненых. На стенах палат висели детские рисунки.
Молодой боец с позывным Шут рассказал, как потерял пальцы на руке: в окоп прилетела граната, и Шут прыгнул на нее, защищая товарищей, но она не сработала. Тогда он схватил гранату, чтобы кинуть обратно, — в этот момент и случился взрыв. Постоянные детские смешки на грустном лице Шута выглядели тенью прошлой жизни. Попав на фронт, он перестал думать о том, что будет после войны: командиры говорили, что никто не вернется. Рядом в той же палате сидел Сергей Волк, огромный казак с Днепра. Его избыточно яркие черты будто противоречили друг другу: огромные усы и мощные брови, вздернутый, почти девичий нос и полные щеки, морщины и ранки, заполненные засохшей кровью. На обеих его руках были окровавленные бинты: он тоже лишился пальцев.
Волк бузил — спокойствие сменялось яростью. Сперва он потребовал, чтобы мы принесли ему водки, потом начал клеиться к медсестре, но вдруг замолчал и принялся растерянно озираться. Матерясь через слово, он рассказал, что попал в плен при выходе из Дебальцево. Конвоиры приказали ему собирать тела украинских солдат, погибших на дороге при отступлении, — их грызли собаки. Потом у него закончились то ли пакеты, то ли отведенное конвоирами время. Волка попытались увести, и он, рассвирепев, выхватил у одного из сепаратистов гранату, чтобы засунуть тому за шиворот. Граната взорвалась в руках.
Водка спасала Волка от воспоминаний об этой дороге.
Через день мы с Миллером приехали в Дебальцево. Пару недель назад я прятался здесь за ларьком; теперь на главной площади было тихо.
Мы искали Ворона, командира саперов, которые разминировали город. Когда неприметные ворота открылись и нас завели в их штаб, оказалось, что разминированием занимаются русские казаки. Сбоку был гардероб: пустые крючки на стене, а на полу противотанковые мины, гранаты для подствольника, болванки от снарядов. На столе в главном зале взрывчатка лежала вперемешку со всякими мелочами вроде бритв, зарядок, брелоков. Сверху нависал огромный диско-шар. Казаки устроили штаб в ночном клубе!
Ворон рассказал, что до переезда на Донбасс жил в Пятигорске и сделался сторонником Путина лишь после аннексии Крыма. В эту войну он втянулся постепенно: сначала возил грузы в Славянск, захваченный Стрелковым, потом стал разведчиком под Луганском. Когда сепаратисты бились за Дебальцево, он работал минером, а теперь, наоборот, ездил по вызовам горожан, помогая снимать установленные мины и собирая неразорвавшиеся снаряды.
Вскоре казаки расслабились и начали хвастаться подвигами. Ворон достал телефон и стал показывать видео: вот саперы прикручивают к бутылке взрывчатку, выковырянную из активной защиты подбитого танка, поджигают запал, кидают в бассейн… Запись прервалась, когда хохочущего оператора и всех остальных накрыла огромная волна воды.
Мы провели с ними целый день. Когда в штаб передавали новый «заказ» от жителей, казаки грузились в «буханку» и по разбитым дорогам ехали на вызов. Отряд Ворона уже хорошо знали в городе: иногда, когда они останавливались спросить дорогу, к ним подходили и просили заехать куда-то неподалеку. На месте они разглядывали найденное — чаще всего это были неопасные хвостовики-болванки от кассетных боеприпасов. Иногда за обломками приходилось лезть на крышу полуразвороченного дома или в огромный кратер на месте огорода. Казаки старательно уходили от разговоров о том, какая из сторон запустила все это по городу, когда его удерживали украинские силы. В городе от боев пострадали восемьдесят пять процентов домов, и я часто видел за окном разнесенные квартиры многоэтажек.
Я старался сесть в «буханке» назад: в темной части машины мягкий свет из грязных окон красиво выделял бороду казака с позывным Газета, подчеркивая его хитрые глаза. Но Газета был молчаливым, а Ворон постоянно говорил. Он не пытался рисоваться и явно не был корыстен — и это поневоле к нему располагало. Иногда он начинал рассуждать о том, как Россия победит Америку в войне: «Я ничего не имею против их народа, но мы обязательно пойдем дальше». Он был человеком войны, предельно органичным в разрушенном Дебальцево.
Ворон постоянно сыпал афоризмами: «На каждого сапера найдется свой минер», «Не боятся дураки, да и они боятся», — и я чертыхался, когда видел, что Миллер их не понял и решил не записывать. Впрочем, ему вообще было непросто. Когда мы после обеда снова погрузились в «буханку», Газета закурил, держа в руках целехонькую мину. Крис побелел, пару раз перехватил мой взгляд и, расширив и скосив глаза, показал, что пора сваливать. Казаки ехали взрывать найденное за день, и находки дребезжали на полу под нами.
Я поймал волну безрассудной лихости, исходящую от казаков, и стрекотал камерой, пытаясь собрать все в одном кадре: дым сигареты, оперение мины, глаза Газеты, блеск стволов, обивку «буханки». Минут через пятнадцать кто-то сказал: «Приехали». Я вышел, чтобы снять машину снаружи, и оцепенел: во все стороны до горизонта простиралось поле, изрытое окопами. Везде была сожженная земля и сгоревшая бронетехника. Во время боев здесь стояла украинская армия.
«Буханка» казаков пробиралась вдоль места, где была вкопана гаубица; все вокруг усеивали гильзы. Рядом, в окопе, копошилась пара человек в ватниках — местные жители приходили сюда в поисках еды или вещей, которые помогли бы выжить в разрушенных домах.
Казаки присмотрели здесь блиндаж — укрытие, защищенное сверху бетонными плитами. Они аккуратно сложили внутри все находки, помогая друг другу светом фонариков на дешевых телефонах. Нам сказали отойти, и я пристроил запасную камеру на корягу поближе, а сам отбежал за дерево метрах в тридцати. Ворон вышел из блиндажа первым, Газета шел позади и, привычный, даже не шелохнулся, когда в десяти метрах за его спиной огромный столб огня подбросил бетонные плиты на пару метров. Земля вздрогнула, и все вокруг заполнилось едким дымом.
Остаток поездки прошел спокойно. В Донецке все еще слышались выстрелы, зато радикально изменился ТВ-гайд в гостинице: теперь там были целые каналы, посвященные отдельным батальонам сепаратистов. В супермаркете продавались сувенирные кружки — мультяшные мальчик и девочка, как на вкладыше жвачки, но он с автоматом, а она с воздушным шариком в цветах флага ДНР. Снимать на улицах было нечего: мало что напоминало о войне, но и обычная городская жизнь почти замерла.
Миллер заставил меня договариваться о съемке в мариупольской учебке ультраправого батальона «Азов», но мой московский акцент и еврейская фамилия никого там не насторожили. Мрачную репутацию выдавала лишь свастика, которую кто-то пальцем вывел на пыльном крыле бронемашины во дворе. На стене висел пропагандистский плакат с романтичными правилами: «В бою будь жестким, но благородным; проиграв, ищи причину в себе; выиграв, оставайся скромным».
Даже «Азовсталь», гигантский металлургический комбинат, ничем меня не впечатлил — годом ранее я снимал соседний завод для истории про рабочих, и, казалось, увижу такие еще не раз. Я был уверен, что замороженный конфликт на Донбассе надолго станет темой моих историй.
Через несколько недель выяснилось, что ДНР больше не аккредитует меня даже для съемок в тылу. Еще через месяц — что и украинцы решили не пускать «Новую» на фронт.
К концу весны в Киеве вышло переиздание «Врозь». Я исправил ошибки, добавил снятое в Дебальцево и прямую речь людей, встреченных за год. Всю прибыль от украинского издания я перечислил в ООН — тому агентству, которое занималось общежитием в Артемовске.
Кто-то из читателей Mashable после второго текста о Светлане связался с редакцией, попросил ее контакты и купил в Артемовске квартиру для всей ее семьи. Через год в Украине началась декоммунизация, и город переименовали в Бахмут. Днепропетровск стал Днепром.
В октябре 2016 года угрожавший мне расстрелом сепаратист Моторола погиб после взрыва в лифте. Через три месяца после него погиб Гиви. Эти убийства были то ли операциями украинского спецназа, то ли внутренней борьбой в ДНР — но мне было все равно. Я праздновал их смерти, прыгая до потолка, потом ругал себя за эту радость — и опять начинал улыбаться.
С годами я все реже вспоминал о пережитом, снова полюбил солянку и перестал вздрагивать, слыша фейерверки. Магазин у дома больше не приводил меня в ступор, я забросил «Контру», а на все расспросы стал отвечать заученными байками, не копошась в себе. Через несколько лет после последней поездки на Донбасс забарахлил мой любимый объектив: мастер вытряхнул из него металлическую крошку и спросил, не снимал ли я на заводах. Это была взвесь с «Азовстали».
Война за несколько лет стерлась из моей повседневности, но проросла внутри — ненавистью, равнодушием, травмами и болью. Иногда громкие события оставляют меня на удивление безразличным или, наоборот, пронзают насквозь. И я каждый раз пытаюсь угадать: это так реагирую я или война внутри меня?