ЛЕВЫЙ МАРШ ИЛИ ПОГРОМНАЯ СТИХИЯ?
Некогда Ленин связывал ритм революции с «мерной поступью железных батальонов пролетариата». Происходило нечто иное. Сентябрь и октябрь сделались наиболее нервными, беспокойными и хаотичными месяцами революции.
Больным местом народного хозяйства оставалась инфраструктура, прежде всего железные дороги – именно с их проблемами связаны тяготы военных лет. Нельзя сказать, что в верхах этого не понимали. Еще в апреле новый министр путей сообщения Н. В. Некрасов пригласил Г. В. Плеханова возглавить комиссию по улучшению положения железнодорожников, а 27 мая издал документ, предусматривавший участие профсоюзов в управлении дорогами. Это была невиданная даже по тем временам мера. Справа этот циркуляр сравнивали с Приказом № 1. Впрочем, пронырливого Некрасова не любили даже однопартийцы-кадеты; похоже, у него не оставалось выбора. На посту министра он вел себя амбициозно и независимо: однажды его возмутило обращение предпринимателей, недовольных расследованием взятки «на какой-то южной железной дороге».
Конечно, для общественного недовольства было множество объективных причин, однако таковые в России воспринимаются «субъективно». Еще в мае 1917 года министр финансов А. И. Шингарев сетовал, что «некоторые у нас забыли, что надо платить налоги». Он отмечал, что теперь, когда жалованье солдатам увеличено с 5 руб. до 7 руб. 50 коп., требуется 500 млн руб. дополнительных расходов. Повышение жалованья почтово-телеграфным служащим обойдется в 150 млн руб., железнодорожным служащим – в 350 млн, народным учителям – в 40 млн. Прибавка на дороговизну чиновникам составит 150 млн, повышение пенсий – еще 70–80 млн. А повышение окладов рабочим на частных предприятиях обошлось в 1,2 млрд руб. Однако люди, оказавшиеся на грани физического выживания, подобные доводы воспринимали по-своему: если речь идет о миллионах, значит, денег у правительства еще много.
Тем временем как среди рабочих, так и среди промышленников росло убеждение: их обирает противоположная сторона. Общественность, со своей стороны, упрекала в классовом эгоизме не только буржуазию, но и рабочих. Это было верно лишь отчасти: предприниматели вынуждены были закрывать убыточные предприятия, а отдельные категории рабочих добивались взвинчивания заработной платы. Но в целом тогдашние пролетарии не могли быть удовлетворены своим положением. Согласно данным самих промышленников, неквалифицированные рабочие-мужчины в феврале – марте 1917 года зарабатывали 2,25–3,5 руб. в день, причем их положение постоянно ухудшалось. Даже «буржуи» соглашались, что жить на три рубля в день «является уже делом чрезвычайной изобретательности». А представители пролетариев заявляли, что «инфляция страшная, и семейный человек не может жить на 3,35 руб.».
В особом положении оказались железнодорожники: фиксированная зарплата всех государственных служащих не успевала за ростом цен. К этому добавлялась психическая нагрузка – дороги работали в экстремальном режиме. Между тем на учредительном съезде железнодорожного союза произошел конфуз: когда 16 июля Г. С. Тахтамышев, новый управляющий министерством, заявил, что отныне железнодорожные комитеты будут обладать лишь правом совещательного голоса в административных комиссиях, съезд «глаза вытаращил от изумления». Впрочем, железнодорожники были дисциплинированными, а их руководство – осмотрительным.
В избранном съездом исполнительном комитете (сокращенно именуемым Викжелем) было 14 эсеров, 11 беспартийных, один кадет и два или три большевика. Но умеренный состав этого органа отнюдь не гарантировал его доверия правительству. Все тогдашние выборные органы находились под усиливающимся давлением низов. К концу 1917 года положение на железных дорогах оценивалось как катастрофическое. Управление ими затруднялось постоянными нарушениями правил эксплуатации. В результате самые технически оснащенные дороги работали на треть своих возможностей. Положение представлялось безвыходным.
Еще 22 июня Г. В. Плеханов объявил о прекращении работы возглавляемой им комиссии, признав, что «истощение финансовых средств государства лишило ее возможности оказать железнодорожным служащим всю ту помощь, в которой они нуждались и нуждаются». Дело шло к забастовке, а между тем А. И. Шингарев видел в таких действиях психопатологию анархо-синдикализма. На деле отчаявшиеся рабочие и служащие срывались на архаичные формы социального протеста. Идея «справедливости», незримо витавшая над социальными безобразиями 1917 года, казалось, парализовала всякий здравый смысл.
В сентябре 1917 года обыватели с ужасом ожидали железнодорожной забастовки. Заседания плехановской комиссии дали ничтожный эффект: предлагаемое ею увеличение ставок не успевало ни за инфляцией, ни за дороговизной. Это возмутило анархистов. Отмечая, что прожиточный минимум для Москвы – 265 руб., для Петрограда – 355 руб., а для Сибири и Дальнего Востока – 135 руб., газета «Анархия» возмущалась тем, что некоторые железнодорожники получали только 95 руб. У М. М. Богословского вызывало недоумение другое: машинисты получали 250 руб., а чернорабочие в мастерских – 500 руб. Ответственность за эту несправедливость, считал он, «падает всецело на правительство». Мнения анархистов и людей лояльных стали совпадать.
Забастовка железнодорожников все же состоялась. Представитель Викжеля объяснял, что в случае отказа от забастовки этот руководящий орган «мог утратить руководство массой и всякий авторитет». «Началась железнодорожная забастовка, по-видимому, небезосновательная, но ужасная по последствиям», – записал в дневнике 24 сентября либеральный князь В. М. Голицын. Правда, железнодорожники учитывали ее негативные последствия для фронта: на фронтовые дороги забастовка не распространялась.
Примечательно, что противостоять забастовщикам пробовал только министр почт и телеграфов меньшевик А. М. Никитин, приказавший связистам не передавать телеграммы Викжеля. Однако почтово-телеграфный союз отказался выполнять приказ и выразил недоверие министру. При этом лишь нескольких голосов не хватило тогда для того, чтобы выразить недоверие всему правительству. Давить на власть стали не столько пролетарии, сколько средние слои.
25 сентября новым министром путей сообщения стал А. В. Ливеровский. Кое-какие требования железнодорожников были удовлетворены, однако анархисты расценили это так: правительство «бросило кость». Их обвинения были справедливы. «Обесценивающиеся бумажные деньги все настойчивее толкают нас на путь коммунизма», – утверждал анархист К. Ковалевич. Разумеется, он выдавал желаемое за действительное. Однако кое-где забастовки продолжились: рабочие не соглашались с новыми расценками их труда. Железнодорожники продолжали держать в страхе и власть, и обывателей.
Впрочем, независимо от цивилизованных форм социальной борьбы Россию накрыла волна погромов – продовольственных и мануфактурных, пьяных и аграрных, – дефицит способен незаметно для власти сыграть огромную революционизирующую роль.
Левые агитаторы воздействовали через солдаток не только на их мужей-фронтовиков, но и на все отчаявшиеся слои населения в тылу. Теперь к пролетариям готовы были отнести себя все, воображающие себя униженными и оскорбленными. Анархисты не случайно заявляли, что существует только «два класса (две партии): угнетатели и угнетенные». В сущности, по такой же схеме вели свою агитацию большевики.
В начале октября «мучные беспорядки» вспыхнули в Ново-Николаевске, Томске, Барнауле: на базарах у «спекулянтов» требовали основательного снижения цен. Дело дошло до того, что солдатки избили мешками представителя Совета солдатских депутатов и добились своего. При этом обозначился ксенофобский и юдофобский настрой толпы. Отчасти его провоцировало поведение некоторых представителей еврейского населения. Так, еврейский еженедельник сообщал, что на отдыхе в Ессентуках некоторые богатые евреи откровенно швырялись деньгами, вздувая тем самым цены, что вызывало раздражение обывателей. Разумеется, встречались и евреи-идеалисты. Один из первых евреев-офицеров Г. Фридман, сын директора московского банка, в частных беседах заявлял: «Теперь все близоруко и пошло говорят о национальности и забывают Россию; мне хочется, чтобы забытые Россией евреи оказались исключением».
После корниловского выступления в Кронштадте обнаружился необычный феномен: женщины настаивали на том, чтобы им разрешили вступать в Красную гвардию. После бурной полемики «мужской» Совет им отказал. Причина феминистской боевитости была связана с тем, что женщины опасались остаться без работы в результате ожидаемых увольнений и планируемой «разгрузки» города. Так или иначе, борьба за социальное выживание приобретала революционные формы.
Вспышки погромов и самосудов повсеместно инспирировались женщинами. Нервным срывам были подвержены не только представительницы низов, но и интеллигентные дамы. Так, некая анонимная особа обрушила на Н. С. Чхеидзе поток характерных угроз:
Я… готова взорвать Вас, пойти с кадетами, с Корниловым, с самим чертом, только бы, наконец, можно было сказать, что… сегодня не будет резни и убийств, не будет серый хам издеваться над чувствами и человеческим достоинством интеллигента, в том числе и офицеров, среди которых так много пострадавших при Николае студентов и просто интеллигентов…
Эскалация социального конфликта шла из глубин человеческой психики.
В стачечное движение все активнее включались периферийные отряды рабочего класса. С августа по вторую половину октября проходила забастовка московских кожевников, охватившая до 110 тысяч человек, в сентябре и октябре бастовали фармацевты, служащие аптек, рабочие профсоюза коробочников и картонажников, деревообделочники, шоферы, слесари и мотористы. Каждый готов был ощутить себя особо обездоленным. Одновременно нарастала поляризация сознания верхов и низов. При этом ощущение «мы» и «они» неуклонно перерастало в вопрос «кто кого?».
Рабочие остро реагировали на любые неурядицы – от бытовых (перебои со снабжением) до политических (кризисы власти). Вероятно, в связи с этим во второй половине сентября в Ярославле произошли «очень сильные волнения рабочих на продовольственной почве», грозившие перерасти в погром. Постоянно возникали затруднения с выплатой заработной платы. Из Перми сообщали о нехватке денег для выплат рабочим оборонных заводов: ситуация была чревата «повсеместными забастовками, остановкой всех предприятий… и приостановкой железнодорожного сообщения». Совет съездов бакинских нефтепромышленников сообщал 16 августа, что для выдачи аванса рабочим-нефтяникам требуется около 15 млн мелкими купюрами, которых в местном отделении Госбанка нет.
В конце сентября в заседании Особого совещания по обороне отмечалось, что «особенно усилилась разруха на заводах Екатеринославской, Харьковской, Киевской и других южных губерний»: рабочие, угрожая расправой и арестами, заставляют администрацию подписывать выгодные им договоры. Сложилась тупиковая ситуация: «Рабочие не признают ныне легальных способов борьбы, а лишь насилие и террор… Никакой власти на заводах не существует, и поэтому единственным оружием борьбы с рабочими у заводчиков является закрытие предприятий…» Между тем закрытие заводов было возможно теперь лишь с санкции правительства, что хорошо было известно рабочим. Особое совещание требовало от Временного правительства «твердости», многозначительно напоминая: прежняя власть также не прислушивалась к его рекомендациям.
На стачечном движении сказывалась и эвакуация предприятий и рабочих из прифронтовой полосы (Польша, Прибалтика, Петроград) вглубь России. По некоторым свидетельствам, появление в Екатеринославле 300 питерских рабочих привело к резкой радикализации местных пролетариев. Сказывалась и агитация анархистов. Появлялись крайние требования, вплоть до 4-часового рабочего дня (на отдельных производствах), «справедливого» распределения «сверхприбылей» предпринимателей через государство. Характерно, что при этом рабочие соглашались делиться своими социальными достижениями (за счет государства). Так, они охотно поддерживали требования 6-часового рабочего дня со стороны служащих.
Все чаще случались пьяные погромы, но теперь погоня за «зеленым змием» приобрела социально патологический характер. Показательна ситуация в Ржеве, уездном городе Тверской губернии. Здесь, как и во многих провинциальных городах, ситуацию определял 40-тысячный гарнизон. В конце сентября – начале октября солдатами был разграблен винный завод, перепилась едва ли не все солдатская масса, семь человек умерли, еще несколько погибли в пьяных драках. Местным большевикам предотвратить погром не удалось, их едва не линчевали. 3 октября «пьяные обыватели и солдаты били стекла, выламывали двери магазинов и окна». 4 октября толпа разрослась до 25–30 тысяч. Беспорядки такого рода обычно заканчивались так же внезапно. Разумеется, большевики обернули их в свою пользу, вытеснив «беспомощных» эсеров из местных органов власти.
Процесс раскачивания психики городских обывателей под предлогом действия «темных сил» не прекращался. Это выливалось в многочисленные «базарные» бунты. Описывали механизм их возникновения: «Начинается обыкновенно на каком-нибудь рынке, где унюхают тухлую рыбу, и пойдут без разбора уничтожать и воровать все, что подвернется под руку». В «антибуржуйском» сознании городских низов утверждались такие «социально вредные» фигуры, как торговец, лавочник, спекулянт.
По некоторым подсчетам, среди участников городских бунтов промышленные рабочие составляли всего 13%. Между тем обыватель был в полном смысле слова запуган призраком тотальной стачки. 20 октября М. М. Богословский записывал в дневнике: «В ночь на завтра должна начаться забастовка городских рабочих. Им сделаны все уступки, но они, явно совершенно из политических побуждений, хотят все же бастовать». Он считал, что повсеместно действует «одна и та же рука». Впрочем, на следующий день уточнял: «Забастовка городских „товарищей“ не состоялась, очевидно, потому что не состоялось и выступление в Петербурге». Имелось в виду вооруженное выступление большевиков, о котором трубили на каждом углу. Люди взвинчивали себя призраком вездесущего врага и ожидали развязки.
Для спасения ситуации на производстве предприниматели готовы были опереться даже на рабочую милицию. Так, 14 октября Совещание по обороне допускало «участие казны в отпуске средств на содержание особой заводской милиции на Шлиссельбургском пороховом заводе для охраны взрывчатых веществ и запасов спирта».
Ситуацию нагнетала пресса, особенно сатирическая. Насилие принимало публичный характер. 3–5 ноября 1917 года в «пролетарской» Перми солдаты местного гарнизона инициировали погром лавки городского общества потребителей, затем переключились на склад спиртного, после чего толпа ринулась громить все подряд. Пьяных солдат поддержали солдатки и подростки. Местная газета так живописала вид «пьяного солдата и бабы» после погрома ювелирного магазина: «у солдата руки в крови, зато на всех пальцах много золотых колец», у его спутницы «на руках и кольца, и браслеты». Другой солдат, добыв парочку икон, «пять будильников-часов», еще один зажав под мышкой, железной палкой бил стекла всех попадавшихся по пути домов. Отмечали, что к погрому присоединились даже «наиболее дисциплинированные» солдаты мусульманского батальона. Положение спасли красногвардейцы, давшие залп по громилам. На следующий день толпу привлек «алкогольный фонтан» из лопнувшей трубы, по которой власти пытались слить запас спирта. После этого солдаты взяли штурмом пивоваренный завод, затем дело дошло до частных квартир. Жертвами погрома оказались около ста человек – офицеры, студенты и, конечно, сами солдаты-погромщики.
Некоторые большевики пытались противостоять стихии, заявляя, что «не боятся идти вразрез со своими избирателями», выставляющими «абсурдные требования». В октябре в Харькове их поддержала часть солдат, пытавшаяся обуздать погромщиков, однако со стороны «малосознательных элементов» последовали упреки: «Вы пошли буржуев защищать!» Некоторые левые радикалы не желали потворствовать «низменным инстинктам». «Нам противны самосуды и погромы, но всем нам дорога свобода, – заявлял анархист К. Ковалевич 21 октября 1917 года. – Очередные задачи нами еще не разрешены». Однако самосуды и погромы становились естественными спутниками близящегося политического переворота.
Большевистскому выступлению в столице предшествовали спонтанно возникавшие забастовки и бунты в провинции: в Житомире, Харькове, Тамбове, Орле, Екатеринбурге, Кишиневе, Одессе, Бендерах, Николаеве, Киеве, Полтаве, Ростове, Симферополе, Астрахани, Царицыне, Саратове, Самаре. В последней декаде октября в связи со стачкой текстильщиков, выдвигавших ультимативные требования, власти даже собирались ввести в Шуе и Иваново-Вознесенске военное положение. В стачечное движение втягивались госслужащие и работники городских коммунальных хозяйств. Дело дошло до забастовок могильщиков московских кладбищ. При этом рабочие смотрели на эсеровское городское самоуправление как на «хозяина-предпринимателя, с которым надо вести ожесточенную борьбу, не стесняясь средствами и не считаясь с состоянием городской кассы». Происходила тотальная прививка духа социальной агрессии. В этом, очевидно, и состояло значение стачечного движения, отнюдь не прекратившегося с победой большевиков.
На этом фоне в столице шло активное формирование отрядов Красной гвардии. 7 октября на конференции красногвардейцев в Выборгском районе откровенно говорилось о том, что в ближайшие дни предстоит вооруженная борьба за передачу власти Советам. Трудно поверить, что в правительстве об этом не знали.
В верхах было свое представление о происходящем. 18 октября 1917 года на Особом совещании по обороне отмечали, что «анархия, отсутствие дисциплины, нежелание работать, вмешательство в организацию работ, насилия над лицами надзора и руководителями работ создают такую обстановку, при которой правильная организация производства невозможна». Что касается Советов и фабрично-заводских комитетов, «то они пользуются влиянием на рабочих лишь постольку, поскольку их деятельность не стесняет рабочих в их домогательствах». Иные рабочие якобы достигли такого повышения заработной платы, что у них отпадает нужда регулярно выходить на работу. Такие заявления звучали издевательски на фоне постановления Особого присутствия по продовольствию о «временном» (в связи с исчерпанием наличных запасов) с 21 октября уменьшении хлебного пайка в Петрограде до полуфунта по основной карточке и до одного фунта по основной и дополнительной карточке для рабочих.
В ряде мест центральных губерний продовольственное положение становилось угрожающим. На станции Киржач (Владимирская губерния) положение «обострилось до того, что женщины, чтобы накормить детей, со слезами приходили к фабрикантам и просили хлеба». В Твери некоторые рабочие говорили: «Приду к крестьянину, упаду на колени перед ним, скажу: „Брат мой – я голоден“. Он мне хлеба даст». Тверские крестьяне заочно отвечали: «Ну и пускай голодают, зачем уехали из деревни?» У нижегородских крестьян было свое представление о пролетариях: «Рабочие зарабатывают большие деньги, бастуют, а крестьяне должны отдавать хлеб по твердым ценам». Групповой эгоизм прогрессировал.