ПЕРЕКРАСКА ФАСАДА ВЛАСТИ
Апрельский кризис, казалось, разрешился. Было сформировано первое коалиционное правительство. Российские социалисты пошли на такой шаг скрепя сердце. Либералам также иного пути не оставалось. Вместе с тем стало ясно, что политическая песня деятелей типа П. Н. Милюкова спета: он попросту не вписывался в символические представления 1917 года. Вот каким он виделся К. Г. Паустовскому:
Его седые синеватые волосы представлялись стерильными и ледяными. И весь он был ледяной и стерильный, вплоть до каждого взвешенного и корректного слова. В то бурное время он казался выходцем с другой – добропорядочной и академической – планеты.
Сказано слишком мягко. Милюкова в 1917 году попросту сгоняли с трибун, когда он пытался (в отличие от некоторых других кадетов) обращаться к аудитории по-старомодному: «Милостивые государыни и милостивые государи!»
Вслед за П. Н. Милюковым последовал его друг В. Д. Набоков (отец известного русско-американского писателя В. В. Набокова), барственный англоман, про которого говорили, что он даже белье отправляет в стирку в Лондон, ибо не доверяет русским прачкам. Набокову-старшему суждено будет погибнуть в эмиграции от предназначавшейся Милюкову пули белогвардейца, возненавидевшего либералов за «развал России». А пока Набоков, не в пример Милюкову, к публике обращался на митингах по-революционному: «Товарищи!»
Ушел из правительства и А. И. Гучков. Карьеру этого человека обрушил не только пресловутый Приказ № 1. (Комиссия по реформированию армии, которую он возглавлял, большинством голосов высказалась за отмену отдания чести.) Поэт А. Белый (эстетическая эксцентричность толкнула его влево) уверял, что Гучкова, как и Милюкова, не любили в самой либеральной среде – особенно дамы. Припоминали и склонность Гучкова к саморекламе. Правая пресса подсчитала, что за два месяца своего пребывания на посту военного министра он заменил 146 генералов, причем 116 из них были уволены из армии, остальные понижены в звании. После своей неожиданной «добровольной» отставки, совершенной под давлением справа, а не слева, Гучков принялся возмущаться тем, что тех, кого старое правительство выставляло революционерами, теперь клеймят как контрреволюционеров. По иронии судьбы его кресло тут же занял «революционер» А. Ф. Керенский, что отнюдь не спасло армию от разложения.
В апреле 1917 года и либералы, и социалисты, отмечал Н. Н. Суханов, проявляли крайнюю нервозность. Сам он, будучи доктринером марксистского пошиба, упорно сводил ситуацию к конфликту между «буржуазией и пролетариатом». И это не было чем-то необычным для России. Теоретические абстракции, непостижимым образом взаимодействуя с человеческими страстями, издавна подменяли собой в умах интеллигенции живую действительность. В годы революции это приняло крайние формы. Тем самым нагнетался ее трагический исход.
При этом, к примеру, британские наблюдатели считали, что уход Милюкова и Гучкова может усилить правительство, поскольку именно их присутствие вызывало критику власти со стороны «экстремистов». Очевидно, что люди западной политической культуры ожидали от российских социалистов поведения, аналогичного поведению лейбористов. Глубинных психосоциальных причин разрастания российского хаоса они не видели. Между тем ранее «непримиримые» к буржуазии социалисты обнаружили неожиданную сговорчивость, а самый пылкий из них, И. Г. Церетели, став министром почт и телеграфов, превратился едва ли не в самого ярого сторонника коалиции с буржуазией. На этом, в сущности, держалась вся последующая идейная программа пресловутой революционной демократии. Н. Н. Суханов не без оснований утверждал, что как политик Церетели был «не только слеп, но и глух». Действительно, плод его марксистского доктринерства оказал, с одной стороны, развращающее влияние на социалистических политиков, с другой – привел к утрате их собственного политического лица в глазах масс.
В конечном счете экономический блок в коалиционном кабинете по-прежнему оказался представлен либералами. Пост министра финансов занял 46-летний кадет А. И. Шингарев, известный своей критикой правительственной политики в Думе. Крайне правые деятели считали, что «он обладал приятным характером и одурачил общественное мнение». Действительно, личные качества в глазах российского общества постоянно перевешивали деловые способности. По-человечески Шингарева любили многие. «Шингарев был очень хорошим человеком, но насчет своих способностей к финансовому делу он заблуждался», – считал октябрист С. И. Шидловский. С трибуны он теперь обращался к аудитории не иначе как «товарищи».
В тогдашнем культурном пространстве некоторое время доминировала искренность, но хватало и ее имитации. Это передавалось и на правительственный уровень. Для того чтобы уравновесить соотношение «труда и капитала», появилось Министерство труда, которое возглавил меньшевик М. И. Скобелев. Это грозило превращением «делового» правительства в своего рода примирительную комиссию. Тогдашние социалистические политики, следуя старой традиции, намеревались добиться социальной стабильности с помощью бюрократических перемещений. Трудно сказать, верили ли они в эффективность таких манипуляций. Вопреки их надеждам сам состав новой власти воплощал в себе внутреннюю конфликтность правительственной политики по ее важнейшим направлениям.
Доктринерствующие, но при этом нервные социалисты не хотели замечать очевидного. При вступлении в коалиционный кабинет меньшевики и эсеры настояли на включении в правительственную декларацию принципа государственного контроля над хозяйственной деятельностью. Однако при редактировании текста декларации 6 мая буржуазные министры, по словам Милюкова, превратили весьма «эластичные советские формулы» в «еще более неопределенные». Тогдашние декларации постоянно «напускали туману», тогда как снизу был запрос на ясность и определенность.
Понятие «контроля над буржуазией» оставалось ключевым для социалистов – они искренне считали, что это большее, чем им уготовано «железными» законами истории. Трудно сказать, в какой мере они верили в возможность осуществления подобного «контроля», но психологически это была удобная позиция. Тем временем внутренний разлад между их «строго научными» доктринами и растущей нервозностью снизу разрастался. В декларации правительства говорилось о «всесторонней защите труда», о «переустройстве финансовой системы на демократических началах» и «усилении прямого обложения имущих классов». Это больше походило на пересказ социальных иллюзий, который не мог не вызвать неприятия с стороны предпринимателей.
Тем временем пресса славословила новых министров. Надеялись, что на посту министра А. А. Мануйлов сумеет «вывести русское просвещение из того хаоса, в который ввергла его старая власть, основывающая свое могущество на народной темноте и народном невежестве». Между тем к числу организационных и политических достоинств профессора Мануйлова можно было отнести разве то, что он был изгнан из университета прежним правительством.
Не вызывал нареканий даже 31-летний М. И. Терещенко. Пропаганда характеризовала его как представителя авторитетного на юге России купеческого рода, заместителя председателя Центрального военно-промышленного комитета, который «положил один из камней будущего величественного здания общественного представительства рабочего класса». Он был человеком не без способностей, учился на Западе и в России, подобно Милюкову владел рядом европейских языков. На своем посту он преспокойно продолжил политику Милюкова. Возможно, все дело в том, что его, в отличие от предшественника, не воспринимали всерьез. По свидетельству княгини О. В. Палей, его называли «Вилли Ферреро – вундеркинд». Дипломат Г. Н. Михайловский утверждал, что Терещенко нравилась «роль „надувателя“ Совдепа». Похоже, ситуация была сложнее: социалистам не оставалось ничего иного, как делать хорошую мину при плохой игре. Подобно империалистам, им пришлось бороться за мир, продолжая мировую войну.
Интересно, как правоэкстремистская «Гроза» 7 мая интерпретировала солдатские настроения: «Сами министры под обстрелом не находятся и потому им посылать людей на бойню легко; ответа же за напрасно погибший народ перед Богом, как имел его Царь, они не несут; и потому им решительно все равно, сколько бы русского народа ни было бы перебито…» В общем, газета упорно противопоставляла устремления масс политике Временного правительства. В этом она действовала синхронно с ленинской «Правдой», опубликовавшей проект устава Красной гвардии, который предусматривал временное вооружение рабочих для борьбы с погромами, контрреволюцией и т. п.
В первой половине мая в Могилеве, где размещалась Ставка, проходил учредительный съезд Союза офицеров армии и флота. Присутствовали около 300 делегатов, на три четверти представители фронта. На открытии съезда М. В. Алексеев заявил: «Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед, и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть». В очередной раз было сказано, что офицеры должны слиться с солдатами в «одну дружную семью». Поднятию дисциплины должен был способствовать лозунг «Россия в опасности!». О нуждах солдат говорилось немного. Было заявлено, что России необходим военный контроль над проливами. Прозвучало недовольство Петроградским Советом. В конце работы съезда пришло известие о снятии М. В. Алексеева с поста Верховного главнокомандующего. Сообщение было выслушано при гробовой тишине; съезд избрал генерала почетным членом Союза, назвав его уход «тяжкой потерей для России». Съезд был республиканским по духу. Тем не менее низы продолжали подозрительно относиться даже к «левым» офицерским организациям.
11 мая А. Ф. Керенский подписал «Приказ о введении положений об основных правах военнослужащих», более известный как «Декларация прав солдата». В этом документе провозглашалось предоставление солдатам всех гражданских прав. Вместе с тем ограничивалось право солдат на выбор командного состава, с одной стороны, восстанавливалось право применения оружия офицером против солдат на фронте – с другой. Это открывало широкий простор для антиправительственной демагогии. Большевики сразу же назвали документ «декларацией бесправия». Не случайно позднее «Гроза» поставила большевикам в заслугу то, что они «объединили вокруг себя все полки, отказавшиеся подчиниться правительству из жидов-банкиров, генералов-изменников, помещиков-предателей и купцов-грабителей». Разумеется, большевистское «интернационалистское» руководство было далеко от использования подобной терминологии. Однако «стихийные большевики» получили возможность активно использовать лексику черносотенцев. Язык культурных верхов все больше расходился с языком полуграмотных масс.
16 мая в Петрограде состоялась манифестация бежавших из плена инвалидов и родственников военнопленных. Состоялся митинг у Таврического дворца. Ораторы выступали с гневными упреками правительству и особенно Совету – они до сих пор не позаботились об облегчении участи военнопленных. И такие упреки множились со всех сторон.
Возмущение солдат подчас оборачивалось жуткими кровавыми акциями. 25 мая в действующей армии был застрелен генерал-майор П. А. Носков, командир 184-й пехотной дивизии, георгиевский кавалер, потерявший руку на Русско-японской войне. Это убийство отдавало жуткой символикой: генерала вызвали солдаты «для объяснений», едва он успел открыть рот, чтобы поздороваться, как туда влетела винтовочная пуля. Погибшего проклинали и после смерти, солдаты кричали: «Собаке собачья смерть!», утверждали, что он «своими бесполезными наступлениями и глупыми распоряжениями» погубил массу людей. Убийца, унтер-офицер Волохов, стрелял прицельно из строя, с колена, «пропустивши винтовку через первую шеренгу». О том, что он готовился к этому, «вся рота знала», но доносить солдаты не стали якобы «под угрозой быть убитыми». Волохов тут же скрылся, командир роты этому не препятствовал. Позднее убийцу арестовали, но наказания он так и не понес. Возможно, убийство Носкова было связано с тем, что накануне тот вместе с французским полковником убеждал членов полковых комитетов готовить солдат к предстоящему наступлению. Примечательно, что на правительственном уровне пришлось опровергать слух об убийстве солдатами генерала И. Г. Эрдели, будущего героя Белого движения. Подобные разъяснения не снимали психического напряжения. Так, в той же 154-й дивизии покончил самоубийством корпусной врач, опасавшийся мести солдат (из-за его близости к великому князю Константину Константиновичу). Он, как видно, страдал нередкой формой «революционной паранойи».
Наиболее известное столкновение между центром и периферией случилось, однако, не на «национальной» периферии, а поблизости от столицы – в Кронштадте. В мае там была принята предложенная эсерами резолюция о том, что единственной властью в городе является Совет рабочих и солдатских депутатов, который входит в непосредственные сношения с Петроградским Советом. Конфликт имел неполитические истоки: кронштадтцы не пожелали выдать центру арестованных офицеров, полагая, что право решать их судьбу принадлежит только им. Вслед за тем последовала отставка правительственного комиссара – «за ненужностью». Временное правительство восприняло эти действия как намерение образовать «Кронштадтскую республику». Газета плехановского «Единства» опубликовала образец «кронштадтских бонов». Последовало опровержение. Для снятия конфликта в Кронштадт выезжали лидеры столичного Совета. Вроде бы было достигнуто соглашение, однако Кронштадтский Совет и в дальнейшем продолжал вести себя довольно независимо от центра. Аргументация была проста и доходчива: революция никаким рецептам и указаниям извне не поддается. Это было опережением общей тенденции. Конфликт с кронштадтцами представлялся центру особо опасным из-за военной угрозы столице (на деле мнимой). Разумеется, сказывалась и остаточная имперская психология.
Появление в мае 1917 года «советских республик» (не только Кронштадтской, но и Херсонской, Ревельской и Красноярской) подсказывает, что вытеснение «буржуазной» власти могло развернуться и без большевиков. В любом случае, баланс сил на местах зависел от состояния вопросов о земле и мире.
Российские культурные элиты по-прежнему оставались во власти утопических самообольщений. Известный литературовед Р. В. Иванов-Разумник, захваченный волной революционного романтизма, писал А. Белому (также увлеченному левизной):
Как не видите Вы, что идет мировая революция, что в России лишь первая ее искра, что через год или через век, но от искры этой вспыхнет мировой пожар, вне огня которого – нет очищения для мира? – Призывая не верить тем, кто кричит «об охлократии, об анархии, о погибели», он утверждал: – …Если толпа в безумии своем разрушит и сожжет Эрмитаж, взорвет театры и галереи, разорвет книги всех библиотек – и если я не погибну, противодействуя безумию толпы, то все же ни на минуту не скажу я: «довольно! стой!» – духу революции.
По его словам, в таком же восторге от происходящего пребывали крестьянские поэты Н. Клюев и С. Есенин. Горьковская «Новая жизнь» процитировала письмо крестьянина из Пермской губернии:
…Разве не страшно становится, когда видишь, как великое, святое знамя социализма захватывают грязные руки, карманные интересы? …Крестьянство, жадное до собственности, получит землю и отвернется, изорвав на онучи знамя Желябова, Брешковской… Солдаты охотно становятся под знамя «мир всего мира», но они тянутся к миру не во имя идеи интернациональной демократии, а во имя своих шкурных интересов: сохранения жизни, ожидаемого личного благополучия… Раньше я признавал за труд только труд физический, и все мои стремления были направлены к освобождению от него. Это же самое теперь я вижу у многих, охотно примыкающих к социалистическим партиям…
Газета комментировала его так: «Вот голос несомненного романтика…»
В собственной газете эксцентричный В. М. Пуришкевич опубликовал стихотворение «Русскому народу», пародирующее революционную песню:
Вставай, подымайся, рабочий народ,
За дело гражданской свободы…
Гони же злодеев, Россия, и знай,
Что право гражданской свободы
Тому лишь готовит действительно рай,
Кто сможет сберечь ее всходы…
Далее, в «Открытом письме опричникам русской свободы – Ленину и большевикам», он заявлял:
Я обвиняю вас в том, что вы держите в напряжении народную толпу, что вы обращаете ее в чернь своими призывами. Своими процессиями, на красных знаменах которых вы изображаете лозунги, обращенные не к разуму народа, а дразнящие низменные инстинкты толпы и сулящие ей неосуществимые блага, к достижению которых может быть только один путь – и это путь анархии и дикого произвола. Я обвиняю вас в том, что, играя на нервах толпы, вы заставляете ее искать только хлеба и зрелищ…
В унисон с Пуришкевичем заговорили столичные банкиры, собравшиеся в конце мая на свое первое публичное заседание с участием дипломатов и генералов союзных держав. Собрание открыл А. И. Путилов, выразивший надежду, что страна, в свое время прогнавшая «тушинского вора», прогонит и «ленинских воров». Однако не следует преувеличивать степень радикализма петроградских предпринимателей, издавна привыкших действовать под покровительством власти. Более активно вела себя московская «купечески-старообрядческая» буржуазия, которая откровенно противостояла «столичным закулисным дельцам».
Тем временем «Известия» опубликовали резолюцию общего собрания завода Лангезиппен от 29 мая 1917 года. В ней предлагалось организовать производство, распределение и транспорт; отменить косвенные налоги; отменить таможенные сборы, предоставить свободу торговли; установить максимальный уровень доходов для капиталистов. Было заявлено, что спасение России – в учреждении контрольных комитетов, общероссийская федерация которых осуществит регулирование производства и распределение. Авторы были убеждены, что сразу после окончания войны должен последовать социальный переворот; солдаты по заключении мира должны добиться немедленного роспуска армии. Это были не столько большевистские, сколько анархо-синдикалистские предложения. Им сопутствовал агрессивный пафос: «Довольно! Мы сами хотим быть себе господами… Да здравствует светлое царство труда и счастья! Да здравствует социальная революция! Вперед, без страха и сомненья». Заявления такого рода ставили социалистов в трудное положение. Для масс, напротив, тотальное отрицание делало картину мира «ясной», то есть подлежащей переписыванию с чистого листа.
Неожиданно для столичных властей обострился так называемый национальный вопрос. 4 мая на заседании финляндского сейма социал-демократы решительно потребовали ограничения власти Временного правительства, заявляя при этом, что российский пролетариат хорошо поймет их желание «защитить Финляндию от Гучковых и Милюковых». Со своей стороны, один из правых депутатов сейма заявил: «Будущее России представляется темным… Те цели, которые мерещатся русскому народу, – не наши цели». Между тем Керенский, посетив Финляндию, публично заявил, что здесь по отношению к революционной России ведется «некрасивая игра». Подобные заявления раздражали не только финнов.
К тому времени по всей стране прошли многочисленные съезды духовенства и мирян. Однако они ничуть не способствовали воссозданию внутрицерковного единства и не смогли поднять авторитет церкви. Священники сетовали, что их «сравнительно мало касались разработки вопроса о возрождении прихода и проведения его в жизнь; принимали только готовые и разработанные проекты, а как их применить на месте, об этом почти не рассуждали». Со своей стороны, рядовые священники, подобно крестьянам, прежде всего стремились избавиться от негодных епархиальных начальников. Впрочем, «попов» революция невзлюбила. В мае сатирический журнал «Будильник» поместил карикатуру «Великий постриг», на которой солдаты стригли длинноволосых попов. Крестьяне стали чаще изгонять негодных попов из сельских приходов. Их пытались увещевать: «Воздвигая гонение против попов, мы… можем вместе с плохими смести и хороших». Звучало неубедительно.
В революции грань между властью над толпой и властью толпы подчас оказывалась очень тонкой. Командующий Черноморским флотом адмирал А. В. Колчак в связи с этим писал:
Мне пришлось заниматься политикой и руководить истеричной толпой, чтобы привести ее в нормальное состояние и подавить инстинкты и стремление к первобытной анархии… Были часы и дни, когда я чувствовал себя на готовом открыться вулкане или на заложенном к взрыву погребе.
В мае 1917 года Колчак поддержал инициативу перезахоронения жертв царизма – лейтенанта П. П. Шмидта и еще троих расстрелянных в 1906 году матросов – активных участников Севастопольского восстания 1905 года. Вряд ли эти четверо вызывали у него симпатии. Тем не менее была разработана специальная процедура похорон. Гроб на руках несли офицеры и матросы, что символизировало их единение. Отслужили похоронную литургию. За гробами шел сам адмирал. Участвовало в процессии и духовенство. Клубу офицеров флота присвоили имя лейтенанта Шмидта (которого в душе, скорее всего, презирали как человека, женившегося в соответствии с «благородной» интеллигентской модой на проститутке ради ее «спасения»). Впрочем, существовала скрытая причина этого «революционного» действа. Дело в том, что матросы намеревались извлечь из Владимирского собора останки адмиралов, погибших в Крымскую войну, заменив их телами «борцов с царизмом». Похоже, Колчак пошел на хитрость. Однако перед толпой следовало выглядеть предельно искренним.
Считается, что на Черноморском флоте обошлось без расправ над офицерами. Вероятно, это далеко не так. Во всяком случае, в письме юнкера-меньшевика, относящемуся к весне-лету 1917 года, содержится глухое упоминание о «честном товарище, заживо сожженном в топке котла» командой корабля, а также о расправе над другим офицером, сброшенном «с борта в море с колосниками на ногах». Возможно, подобные единичные расправы просто не замечались.
С личностью Колчака связан еще один знаковый эпизод того времени. В начале июня кампания по разоружению офицеров докатилась наконец до матросов относительно спокойного Черноморского флота. Во избежание кровопролития Колчак призвал офицеров без сопротивления сдать оружие. Разоружение прошло довольно спокойно, правда, один офицер в знак протеста застрелился. Должен был сдать личное оружие и Колчак. Но прежде он собрал на палубе команду «Георгия Победоносца», заявив, что «разоружение является тяжким и незаслуженным для них оскорблением». Сказав, что с этого момента отказывается от командования, адмирал спустился в свою каюту, через некоторое время поднялся наверх с наградным золотым оружием, пожалованным за оборону Порт-Артура, и крикнул слонявшимся по палубе матросам: «Японцы, наши враги – и те оставили мне оружие (Колчак провел некоторое время в плену у японцев. – В. Б.). Не достанется оно и вам!» С этими словами он швырнул саблю в море.
Происшествие обросло яркими, подчас невероятными деталями, вкривь и вкось истолкованными мемуаристами, а затем и историками. Верно лишь одно: сила красивого жеста была такова, что 13 июня «Маленькая газета» потребовала:
Пусть князь Львов уступит место председателя адмиралу Колчаку. Это будет министерство победы. Колчак сумеет грозно поднять оружие над головой немца, и кончится война! Наступит долгожданный мир!
Революция требовала своего диктатора. Его не находилось. 7 июня Колчак заявил о своей отставке, что было дисциплинарным проступком – без приказа Временного правительство он не мог покинуть свой пост. А. Ф. Керенский обвинил его в попустительстве бунту, но это лишь добавило адмиралу популярности в правых кругах. 1 июля в Петрограде делегация Главного комитета Союза офицеров армии и флота вручила Колчаку саблю с надписью: «Рыцарю чести от Союза офицеров армии и флота взамен выброшенной в море». Несколько позднее поползли слухи о том, что «в Петрограде уже объявлен диктатор – адмирал Колчак».
Власти нужны были исполнители – люди требовали героя. Не только психология, но и эстетика верхов и низов все больше расходились.