Поворот
— Я не совершал тех преступлений, за которые осуждён. И не совершал других убийств, в которых признался. Вот так.
В глазах Стуре блестели слёзы, а голос его дрожал. Он взглянул на меня так, будто пытался понять, верю ли я ему или нет.
Я знал лишь одно: ему уже приходилось врать. Но когда он всё-таки лгал — сейчас или когда признавался? Или же говорил неправду и тогда, и теперь? Этого я знать не мог, но шансы выяснить правду значительно увеличились.
Я попросил Стуре рассказать обо всём с самого начала, подробно, так, чтобы я понял.
— Когда меня в 1991 году поместили в Сэтерскую лечебницу, я надеялся, что пребывание здесь поможет мне лучше понять себя, и я смогу двигаться вперёд, — осторожно начал он.
В его жизни всё шло наперекосяк, самооценка была на нуле. Он пытался обрести новый смысл жизни, хотел чего-то достичь, стать частью общества.
— Я давно интересовался психотерапией, особенно психоанализом, и именно здесь я надеялся прийти к более глубокому пониманию себя, — объяснил он.
Один из врачей (хоть и не психотерапевт), Чель Перссон, сжалился над ним, но вскоре Стуре понял, что как пациент он никому особо не интересен. Когда Перссон попросил Стуре рассказать о детстве, тот ответил, что ярких воспоминаний у него, в общем-то, не было: ничего особенного, о чём стоило бы упоминать, с ним не происходило.
— Очень быстро до меня дошло: из памяти необходимо выуживать травмирующие воспоминания о драматичных событиях детства. Это было невероятно! Какую удивительную реакцию вызвали мои рассказы! Удиви-и-ительную реакцию! Потом стало важно говорить о сексуальных домогательствах и насилии и о том, как я превратился в преступника. История складывалась на сеансах терапии, а бензодиазепины только помогали мне создавать рассказы.
Уже в апреле 1991 года, когда Стуре впервые попал в Сэтерскую клинику, он был зависим от бензодиазепинов. В лечебнице препаратов стало больше, а дозы то и дело увеличивались — и всё это, как считал Стуре, лишь благодаря тому, что приходило ему в голову на терапевтических сеансах.
— Чем больше я рассказывал, тем больше получал таблеток. А чем больше было лекарств, тем больше я мог поведать. В итоге мне фактически обеспечили свободный доступ к препаратам — или, правильнее сказать, наркотикам.
Стуре утверждал: на протяжении тех лет, что шли расследования, он постоянно находился в состоянии наркотического опьянения.
— Я не был трезв ни минуты. Ни единой минуты!
Бензодиазепины невероятно сильны и быстро вызывают зависимость, и вскоре Стуре уже не мог жить без лекарств. Он «возрождал вытесненные воспоминания», признавался в убийствах и принимал участие в экспериментах. За это его ценили и терапевты, и врачи, и журналисты, и полицейские, и прокурор. В качестве награды он получил неограниченный доступ к наркотикам.
Я задумался о тех, кто окружал Квика в годы расследований: адвокат, прокурор, полицейские. Знали ли они о его состоянии?
— Уверен, что да! Они ведь видели, что мне давали «Ксанор» и другие таблетки. Но прежде всего о том, что я не в себе, ярко свидетельствовало моё поведение. Как можно было закрывать глаза? Это просто невозможно!
Его последнее утверждение было правдой: я и сам отчётливо наблюдал это, просматривая видео в Норвегии. Ошибки быть не могло: его так накачали наркотиками, что он едва мог говорить и ходить. А то, что он принимает лекарства, ни для кого не было тайной.
— А вы когда-нибудь обсуждали лечение с адвокатом?
— Нет! Никогда!
— И никто об этом не спрашивал?
— Ни разу! При мне этот вопрос не поднимался.
По словам Стуре, врачи, терапевты и санитары следили за тем, чтобы наркотические препараты всегда находились у него в свободном доступе.
— Да, сегодня подобное кажется невообразимым, но в те времена я был благодарен, что вопрос о таблетках не поднимался. Для меня это означало лишь одно: я мог спокойно продолжать употреблять наркотики.
В состоянии наркотического опьянения Стуре находился на протяжении почти десяти лет. Тогда-то он и начал делать всё, для того чтобы его признали виновным в убийствах, которых он не совершал.
А потом всё вдруг закончилось.
— Однажды — должно быть, это случилось в середине 2001-го — поступило распоряжение от нового главврача Сэтерской клиники, Йорана Чельберга. Терапию надлежало немедленно прекратить.
Не давать мне больше бензодиазепинов. Я ужасно боялся абсистенции и побочных эффектов.
Я вспомнил слова Йорана Чельберга, который на данный момент уже покинул пост главврача: он говорил, что не хотел «замалчивать факты и способствовать сокрытию процессуального скандала». Я начал догадываться, на что он намекал: на признания Квика, убийства и связь всего этого с терапией.
Стуре казалось, что его признания и доступ к лекарствам были своего рода негласным соглашением между ним и Сэтерской клиникой, как вдруг договор оказался расторгнут. Реакция Брегваля не заставила себя ждать: гнев, горечь и страх.
— Как я мог жить без лекарств — чисто физически? — к тому моменту Стуре получал такое количество бензодиазепинов, что дозу просто необходимо было снижать постепенно, в течение восьми месяцев. — Это было ужасное время. Я просто сидел в комнате, и единственное, на что я был способен, — это слушать радио «Р1».
Стуре сложил руки крест-накрест, обхватив себя за плечи.
— Вот в таком положении я лежал в кровати, — сказал он и затрясся.
— И в один прекрасный день вы проснулись трезвым и относительно здоровым. Но приговорённым к пожизненному заключению за восемь убийств?
— Да.
— Но вы ведь сами этому способствовали!
— Да. И я не видел выхода. У меня не было тех, к кому я мог обратиться за помощью.
— Почему?
Он замолчал, удивлённо взглянул на меня, засмеялся и сказал:
— А куда мне идти? К адвокатам нельзя, они ведь тоже делали всё возможное, чтобы меня осудили. Так что я остался один на один со своими проблемами…
— И не было никого, с кем можно было поговорить?
— Нет, мне никого не удалось найти. Конечно, могли быть люди…
— Те, кто работает здесь, в отделении, они считают вас виновным?
— В целом, думаю, да. Хотя, вероятно, среди персонала и найдётся пара-тройка человек, которые так не думают. Но этот вопрос никогда не поднимается.
После того как в ноябрьской статье 2001 года, вышедшей в «Дагенс Нюхетер», Квик заявил, что «берёт тайм-аут», допросы прекратились. Вскоре по распоряжению ван дер Кваста были приостановлены и все следствия. Квик больше не принимал журналистов и погрузился в семилетнее молчание.
При этом никто даже не догадывался, что Стуре больше не посещает терапевтические сеансы. Без таблеток ему было не о чем рассказать. Он не хотел говорить о домогательствах в детские годы и убийствах во взрослом возрасте — да и не мог ничего поведать без бензодиазепинов. Язык ему развязывали лекарства.
— Несколько лет я вообще не виделся с Биргиттой Столе. Потом мы начали встречаться раз в месяц для «социализации». Но чёрт возьми, во время разговора она всегда вставляла что-то вроде: «Ради семей жертв ты должен продолжать говорить». Для меня это было смерти подобно!
Другим кошмаром оказалось практически полное отсутствие у Стуре Бергваля воспоминаний о том времени, которое он провёл в образе Томаса Квика. Крупные дозы бензодиазепинов блокируют когнитивные процессы, и способность к запоминанию и обучению фактически исчезает.
Сначала я предполагал, что Стуре просто-напросто симулирует провалы в памяти, но вскоре обнаружил, что он и впрямь не имеет ни малейшего представления о важных деталях, раскрыть которые было в его же интересах. На деле именно это обстоятельство и не позволяло ему заявить о том, что прежние показания — ложь.
— Я очень надеюсь, что процессы терапии и лечения тщательно задокументированы, — сказал он. — Сам я понятия не имею, как делались записи.
Рассказ Стуре означал лишь одно: речь идёт о крупном скандале не только в судебной системе, но и в области оказания психиатрической помощи, ведь пациенту назначили несерьёзную терапию и безумные лекарства. Приговоры были лишь одним из следствий неправильного лечения. Разумеется, если Стуре говорил правду. А как это узнать?
— Для меня большую ценность представляли бы ваши медицинские карты, — сказал я.
Стуре смутился.
— Не уверен, что мне бы этого хотелось, — сказал он.
— Почему нет?
Он ответил не сразу.
— Мне ужасно неловко от мысли, что кто-то посторонний прочитает всё то, что я наговорил и сделал в те годы.
— Боже! Ведь все читали, как вы нападали на детей, убивали их, расчленяли, ели их останки! Чего ещё стесняться? Пожалуй, сложно себе представить что-то ещё хуже!
— Не знаю, — повторил Стуре. — Мне надо подумать.
Его ответ заставил меня сомневаться. Возможно, Стуре хотел скрыть от меня и других журналистов правду, которая ещё не была никому известна?
— Подумайте, — сказал я, — Но если вы хотите добиться справедливости, необходимо говорить открыто. Правду и ничего кроме правды.
— Да, разумеется, — ответил Стуре. — Просто мне ужасно стыдно…
Завершив долгий и исчерпывающий разговор, мы распрощались. Я уже собрался уходить, Стуре был готов нажать на кнопку и вызвать персонал, как вдруг я вспомнил нечто важное.
— Стуре, можно задать последний вопрос? Я думаю об этом уже полгода.
— Да?
— А что вы делали в Стокгольме, когда вас ненадолго отпускали из больницы?
Он улыбнулся и ответил не раздумывая. Его ответ заставил улыбнуться и меня.