Книга: Методы практической психологии. Раскрой себя @bookinieros
Назад: Глава 7. Первое лицо, единственное число, или Как женщины-руководители идут за языком[34]
Дальше: Глава 9. Судьба рукодельницы (о гендерных различиях, психологах-практиках и культурных контекстах)[54]

Глава 8. Родная речь. Об истории и функционировании речевых ролей на материале тренинга и психотерапии

 

Но всё нас тянет в эту маету,

Всё верится: в диагнозе ошибка,

И нам сияет в аэропорту

Кириллицы щербатая улыбка.

 

Марина Бородицкая




Наш язык можно рассматривать как старинный город: лабиринт маленьких улочек и площадей, старых и новых домов, домов с пристройками разных эпох; и все это окружено множеством новых районов с прямыми улицами регулярной планировки и стандартными домами.

Людвиг Витгенштейн


Много лет мне под разными названиями случалось проводить тренинги, направленные на совершенствование, развитие или «реанимацию» умений и навыков публичной речи. Возможно, не последнюю роль в выборе этой тематики сыграло то, что первые годы самостоятельной работы прошли в так называемом «Речевом центре», на базе одного московского психоневрологического диспансера. Более того, самый первый тренинг «Искусство публичного выступления» был когда-то проведен (разумеется, на общественных началах) для молодых сотрудников НИИ психиатрии – кому экзамены сдавать, кому на защиту выходить – и носил характер лукавой «пиарной акции»: предложить тогдашним моим коллегам принять участие в «настоящей» терапевтической группе было бы безумием, а каким-то способом вызвать у них хоть каплю уважения к групповой работе очень хотелось.

Уже тогда подумалось, что индивидуальные речевые стили, роли, маски и даже прозаические подробности, связанные с дыханием или артикуляцией, – это роскошный, прямо идущий в руки материал для работы не только поверхностной, «косметической». Вот уж где внешнее и внутреннее не разделены, а прямо и явно связаны – «дерни за веревочку, дверь и откроется…». Дергать за эту веревочку тогда никто не просил, и на ней завязался узелок на память.

Шли годы. Жизнь, работа и язык менялись у всех – незаметно, каждый день или резко и с усилиями, сознательно приложенными, чтобы не выпасть из жизни, работы и языка. И все больше становилось тренерских и психотерапевтических кейсов, в которых речь, «говорение» и их индивидуальный почерк были очень важны. А поскольку моим основным методом является психодрама, а это «метод действия», то и речевое действие стало одним из способов исследования, поиска той самой «своей правды», которую всегда в психодраме ищет клиент (протагонист).

Одно из общепринятых определений гласит, что «психодрама – это исследование внутреннего мира человека и его социальных отношений средствами ролевой игры». «Человек» – это прежде всего сам протагонист («Я хотел бы поисследовать эту ситуацию» – проблему, привычку, воспоминание, сновидение, симптом – что угодно). Понятно, что и другие участники сессии время от времени оказываются в своеобразной исследовательской позиции по отношению к собственному опыту, общечеловеческой проблеме или социальной реальности.

При всей своей страстной субъективности психодрама предоставляет уникальную возможность не только про-чувствовать, но и про-думать и по-новому понять тот материал, на котором сфокусирована работа. Носители метода говорят об «интерпретации действием», «инсайте-в-действии», – и для них по умолчанию ясно, что именно действие позволяет добыть или актуализировать новые смыслы. Стоит последовать каноническому для психодрамы «не рассказывай, покажи», – как очень скоро окажется, что отмененный рассказ был бы во многом упрощенной, обходящей острые углы и темные места, изобилующей штампами версией, к которой после «исследования действием» и возвращаться смысла нет.

Представим себе теперь, как в течение многих лет разные и незнакомые между собой люди работают над какой-нибудь темой. «Навыки презентации» или «Искусство публичного выступления» ничем не хуже и не лучше прочих, поскольку любая сформулированная стандартным (то есть понятным и не вызывающим вопросов, а поэтому в меру бессмысленным) образом тема – только повод, та самая «дверь». Сюжеты, персонажи, повторяющиеся реплики или мизансцены постепенно складываются в смутный, но явно неслучайный рисунок, в котором проступают очертания чего-то большего, чем личный результат личного же психодраматического исследования. Выстраиваются связи, напрашиваются обобщения, – но лишь для себя, «для архива», без прямого выхода в практику…

Психодраматист, находясь всякий раз в тренерской или терапевтической позиции, следует в чьих-то «экспедициях за своей правдой» тем практическим целям, о которых договорился с клиентом или группой. Отчетливо понимая разницу между коротким, структурированным и обязанным иметь заранее известный практический результат тренингом и длительной, зачастую неожиданной по причудливому процессу, уводящей вглубь психотерапией, скажу тем не менее следующее.

Работа с «человеком говорящим» в разных жанрах позволяет увидеть некие общие точки в предыстории формирования проблем, связанных с речью, и – шире – предъявлением себя. А где проблема, там и ресурс: материал, подсказывающий возможные решения, просто бьет ключом, только успевай использовать то, что может быть использовано за короткие два-три дня. Дерни за веревочку…

Так невольно и становишься хранителем коллекции или, если угодно, архива – протоколы сессий и живая память о неповторимом и уникальном действии психодраматисту не вполне принадлежат, он лишь допущен присутствовать и помогать действию, поддерживать структуру сессии, однако «архив» кажется все более ценным. Персональные свидетельства вчерашних протагонистов, их личные открытия, возникавшие у них образы и воспоминания завораживают не только эмоционально; они искушают возможностью что-то понять, глубже проникнуть в природу каких-то явлений в системе «личность – культура». (Точно так же завораживают и искушают любые личные документы, будь то письма, дневники, фотографии.)

Случилось так, мне досталась роль такого психодраматического архивариуса. В этой работе я намеренно не касаюсь вопросов методики или эффективности тех или иных практик, – но попробую поделиться наблюдениями и обобщениями на материале собрания «психодраматических артефактов», образовавшегося благодаря психотерапевтической и тренерской практике, так или иначе затрагивающей разные аспекты публичного речевого предъявления взрослого, здорового, а часто и весьма успешного человека.

Исследования и богатый научный инструментарий в этой сфере в основном принадлежат языкознанию, разным его разделам. Люди в этих дисциплинах рассматриваются всего лишь как носители языка, хотя, как сказано в одном академическом тексте, «одной из характерных тенденций современного этапа развития языкознания является детальная разработка проблем человеческого фактора в речевой деятельности». Психологу, конечно, это утверждение кажется забавным: а кто, простите, будет разговаривать без «человеческого фактора»?

Для психологических наук этот самый «фактор» – основной объект изучения, и здесь начинаются «сопредельные территории» разных традиций и категориальных аппаратов. В самом деле, стоит только воспринять говорящего человека целостно как субъекта собственной речевой деятельности, и немедленно становится важно, не только что и как говорится, но также и кому (для кого), зачем (с какой целью) – и почему именно сейчас, вот так, а не иначе. Да и речевая роль определяется в языковедении как «нормативная, одобренная обществом манера речевого поведения, которое соответствует статусу языковой личности». Получается, что ограничения и требования – вот они, а «зоны ближайшего развития» для состоявшегося взрослого человека не видно.

И здесь возникает масса «наивных» вопросов. Обществом – каким: сегодняшней аудиторией говорящего или тем (теми), одобрение которых сформировало речевую роль? Однородна ли она или раскладывается «спектрально» на какие-то составляющие, суброли? Насколько произволен ее выбор? Вспомним несколько положений, касающихся понятия роли в психодраме, – как мы увидим: они могут быть полезны для понимания «одобренной обществом манеры речевого поведения».

И начнем с того, что роли осваиваются и становятся неотъемлемой частью личности в практике взаимодействия – такого, какое сложилось для тех или иных ролей в данной культуре. Говоря проще, роли не изобретаются, а присваиваются, а источники ролевого моделирования могут быть сколь угодно разнообразны, в том числе и противоречивы, и не исчерпываются непосредственным окружением. Второе, вытекающее из первого: адекватное функционирование любых ролей предполагает комплементарность, «зацепление», подтверждение ролевых ожиданий по отношению к другим участникам взаимодействия. И третье: роли в известном смысле «материальны», поскольку осваиваются в практике и должны быть узнаваемыми. У них есть неслучайная конфигурация вербальных и невербальных маркеров, телесный декорум, система связанных с ними ощущений, эмоций, есть память о прошлом и виды на будущее. Психодраматические техники, рассматривающие всякую роль как живую и сложную систему, которая может осознаваться и развиваться субъектом, как нельзя лучше подходят для анализа и интерпретации действием сложившихся речевых ролей.

Из всего, что было рассказано и сыграно участниками тренинговых и психотерапевтических групп на тему «гул затих, я вышел на подмостки…», и родилась эта работа – как попытка обобщить увиденное и услышанное «за дверью». Идея ее проста и привычна для отечественной психологической традиции: чтобы понять, как устроено «нечто», лучше всего это «нечто» рассмотреть в процессе формирования, развития – а возможно, и «расформирования», обратного развития. Обнажатся механизмы и связи, которых иначе не увидеть. Нас будет интересовать не речевое развитие как таковое, а формирование специфической и имеющей долгую историю в культуре роли человека, говорящего перед другими людьми, – роли «выступающего», или «презентатора».

Доступ к материалу этого рода – ранним прообразам роли в личной истории – в нашем случае своеобразен. Это субъективные воспоминания о публичных речевых ситуациях – воспоминания, в которые без всяких подсказок «попадают» участники групп. Можно предположить, что другие люди, важные для наших героев «там и тогда», вообще не помнят об этих ситуациях или помнят совсем иное. Доступ к информации о них в нашем случае ограничен памятью, чувствами и оценками одного человека, – если не считать группы, которая всегда добавляет свои версии и примеры, узнает ситуацию как понятную и важную, типичную, обобщающую.

Да и не будь группа в роли «хора» – свидетеля, толкователя, поддержки, – нам хватило бы и развернутой картины, увиденной одним человеком. Что бы ни происходило двадцать лет назад, оно преломилось через личное видение нашего героя. Выступать – ему (или ей). То, что всплывет в ходе работы, – это субъективная репрезентация чего-то, чего на бытийном уровне, возможно, и след простыл. Однако оказавшегося достаточно важным для того, чтобы храниться и легко разворачиваться «в случае чего». Зачастую этим «случаем» оказывается сам факт публичного выступления, актуализирующий не только сегодняшние речевые роли, но и предшествовавшие им.

Известно, что в ситуации затруднений, особенно связанных с неопределенностью, недавно приобретенное склонно уступать место более прочному, не раз опробованному и крепко въевшемуся, – вот когда не срабатывает, тогда порой возможен поиск новых решений, а пока «старая коняшка борозды не портит», ее «на переправе не меняют». Это более или менее верно в отношении множества социальных навыков, особенно сформировавшихся неосознанно, как само собой разумеющееся. Для большинства людей, не имевших в жизни возможности и повода осознанно работать с репертуаром своих речевых ролей, прочные и, как кажется, гарантирующие социальное одобрение роли всегда наготове, – особенно если они долго и надежно обеспечивали определенный «сектор» взаимодействия с миром.

Кажется, с науками все. Хочется уже услышать голоса живых людей, даже если их речевые роли им самым или еще кому-нибудь не нравятся.

От звонка до звонка

Итак, какова история «человека выступающего», каково прошлое этой роли? Не будем говорить о многочисленных и важных индивидуальных путях ее освоения, взглянем на историю этой роли в нашей культуре – ведь именно она хранит «привычные или правильные способы обращаться с чем-либо или кем-либо» (таково одно из определений слова «роль» в Оксфордском толковом словаре). Когда и как большинство из нас впервые ощутили особое удовольствие и особый же дискомфорт публичного выступления? Откуда нам, в сущности, известно, каковы наши права и обязанности, что хорошо и что плохо? И на совсем конкретном уровне – откуда нам известно, как стоять, смотреть, дышать, обращаться с паузами, управлять громкостью и конечно же – куда девать руки?

Многие из нас знают это с детства, возможно, с анекдотического (но и это любопытно) «расскажи стишок!». Имея в архиве несколько десятков личных историй первых публичных предъявлений, позволю себе утверждать: и с «расскажи стишок» дело обстоит не очень просто (разумеется, сейчас мы говорим о достаточно здоровых и в целом хорошо говорящих людях, чье «раннее речевое развитие» не было серьезно нарушено).

С одной стороны, декламация младшим дошкольником адекватного возрасту текста – стихотворения, сказки – вроде бы отмечена вполне позитивно, свидетельствует о том, что «ребенком занимаются». Но… множество «бывших детей» вспоминают, с каким осуждением упоминались при них в семейных разговорах те родители (преимущественно мамы и бабушки), которые «умиляются каждому стишку», а тем более принуждают окружающих «слушать все это».

Подразумевается, что «чужие» никоим образом не могут быть заинтересованы успехами обожаемых кем-то малолеток, с неловкостью и маетой играют роль аудитории: вроде бы и не возразишь (дети – это святое), но и томиться, слушая, тяжко: «Как они сами не понимают, до чего это нескромно и насколько они по-идиотски выглядят». (Имеются в виду не дети, а «организаторы» этой специфической коммуникации.) Дети – разумеется, не все – до поры как раз любят демонстрировать умения и знания: предъявлять выученное, загадывать всем подряд только что освоенную загадку, декламировать кстати и некстати.

Адекватность предъявления приходит позже и основана на довольно тонких признаках, цена ей – конфликт побуждений: бабушка велит стишок рассказывать, а тетя глаза закатывает, пока бабушка не видит – не буду, забыла. Или наоборот – чужой дядя спрашивает: «Ну что, орел, какие стишки знаешь?» Вот уже рот открыл, готов звонким искусственным голосом начать «с выражением», а мама тихонько (но сильно) дергает за руку: «Извините, мы спешим». Тетя не любит бабушку, дядя в подпитии – ну как разобраться, когда надо «стишок», а когда нет? Так что самый первый уровень заветного «умения» – знать и быть в состоянии складно, внятно, громко «отчитаться о проделанной взрослыми работе». Второй, на освоение которого уйдут годы, – умение «выступать» уместно, когда это предполагается жанром коммуникации и «правилами игры» социальной ситуации. Взрослой ситуации, что существенно. Какой, например?

Возможно, и одиозное «чтение стишков с табуретки» могло быть – и бывает, хотя все реже и реже – уместным: скажем, при встрече расширенной семьи, клана. Для такой аудитории социализация и подтверждение благополучия, «развитости» своих вполне имеет смысл и даже может носить характер объединяющего ритуала. В больших семьях, поддерживающих свою фамильную идентичность, до сих пор приняты домашние или дачные спектакли, концерты, и участие в них самых маленьких обязательно – как подтверждение общности, как символизация благополучия рода, что значит «не хочу?».

Ветви большого рода со своими отпрысками, разумеется, могут находиться не только в отношениях общности, но и отчасти друг другу противопоставляться или конкурировать. На ком женятся, за кого выходят замуж «наши» и каково потомство, – это немаловажно. Собственно, расширенная семья in vivo, да еще с друзьями или соседями, – это «общее собрание», а то и вече: «Слушали – постановили». И как будут относиться к «новенькому», зависит от многих подводных течений, но надо посмотреть, кто родился и подрастает. Ну-ка, покажись. Считать умеешь? А стишок можешь рассказать?

Возможно, самый близкий аналог этого действа – то, что происходило на Скале Совета у Киплинга: нуклеарные семьи волков, предъявляющие детенышей Стае. Стая решает судьбу, и это серьезно. И хотя на семейных сборищах в буквальном смысле детей не едят, но «не показаться» означает подвести близких, а зачастую и надолго обозначить будущую роль в семейном сообществе – «бука», «тихоня», «уж больно разбитная», «такой серьезный, прямо старичок, – он у вас здоров ли?..» Экзамен в скрытой форме, если приглядеться. А уж если случилось по малолетству начать «выступать» некстати, – несть числа знакам неодобрения. От каменного (от стыда) лица мамы и дергания за рукав до прямых интервенций: «Сейчас не время, я тебе потом объясню…», «Ты всем мешаешь, тише» и даже – перл моей коллекции: «Ты понимаешь, что никому не интересно, что ты там с няней выучила? Так пора уже понимать!»

И хотя большие семейные празднества с демонстрацией чад «на табуретке» уходят в прошлое, для всех детских выступлений – перед гостями, родней или родителями в детском саду – остается верным одно: это проверка, которую и инспирируют, и организуют взрослые по своим, взрослым, причинам. Содержание – собственно «стишки» – отбираются не просто так: многое из материалов «детских презентаций» призвано поддерживать традицию, «аккомпанировать» принятым в культуре формам празднования. Новый год, Восьмое марта, порой День Победы, прощание с детским садом («выпускной вечер» или «последний звонок»), а раньше еще и Седьмое ноября с обязательным «Когда был Ленин маленьким…» – все эти поводы для детских выступлений соответствуют нормам «большой» культуры, предполагают отбор текстов, соответствие каким-то представлениям о том, чем следует «отмечать» тот или иной праздник.

«Режиссура» представления (даже семейного) тоже возникает не сама собой, а в соответствии с какой-то ритуальной формой, пусть даже не вполне осознанной и не жестко закрепленной. Так, выступающему гарантированно по крайней мере внешнее, обозначенное тишиной и прерыванием других действий, внимание, его «особое положение» поддерживается канонической мизансценой, начало и окончание собственно «выступления» маркировано – возгласы с места, аплодисменты, объявление «номера», реплика активного члена семьи (как правило, не родителей). Спонтанная коммуникация должна на какое-то время прекратиться, происходит что-то другое, и это «другое» предполагает следование форме.

Равно не одобрен будет и робкий, и бойкий ребенок, не вписавшийся в сценарий показа. Это, конечно, еще не настоящий «ответ на оценку»: при всей двусмысленности большинство ситуаций «детской публичности» до школы оформлены как праздничные, и даже при накладках и огрехах сам факт выступления, само пребывание в этой непростой роли все же вознаграждаются – родней ли на семейном сборище, Дедом ли Морозом на елке или воспитательницей. (Во взрослой жизни от этого жанра праздничных детских выступлений останется, пожалуй, только тост. И его не всегда произносят по своей воле, и он обязан сочетать ритуальную форму и ситуативную привязку, адекватность моменту и характеру застолья… «Хорошо сказал!» – можно услышать в награду.)

Откуда берутся хорошие рассказчики

Прежде чем касаться такой важной темы, как устный ответ в средней школе, нельзя не вспомнить еще об одном роде детской публичной речи – гораздо более спонтанной и принадлежащей не столько системе отношений взрослых, сколько самому миру детства. «Страшилки» и «садюшки», рассказывание анекдотов, вольный пересказ не известных аудитории книг или фильмов, авторские повествования (часто многосерийные) – дождливый день на даче, большая перемена, чей-то день рождения, но уже после «официальной части»… Различия в жанрах велики, но есть и общее: несанкционированный характер, свобода слушателей поддерживать или не поддерживать говорящего, причудливое сплетение интереса к содержанию, сюжету – и безусловного приоритета исполнительского искусства.

Чтобы преуспеть в роли выступающего здесь, мало знать, нужно еще и уметь – и уметь совсем иначе, чем «на табуретке». Еще одна важнейшая общая черта всех упомянутых детских «рассказок» – то, как они переплетены и взаимообусловлены с динамикой детской группы, компании. Если рассказывают «страшилки» по очереди, а ты не знаешь ни одной… Если не понял анекдота… Если ты каждый вечер дождливым летом на даче плетешь запутанное приключенческое повествование «с продолжением» и без тебя все будут маяться от скуки и вообще «не придут»…

Участие в подобной коммуникации не так уж объемно по времени и не очень приветствуется взрослыми: анекдоты сплошь и рядом грубы и неприличны, от страшилок дети плохо спят и вообще – «чем это вы там занимаетесь?». Разумеется, спрашивающий прекрасно знает – или догадывается, – чем занимается под столом, натянув скатерть пониже (чтоб страшней) четверка пятилеток: «гроб на колесиках» или какая-нибудь «черная рука», как ни странно, легко переживают несколько поколений.

С точки зрения функции самих жанров есть немалые различия – «детские страшилки» и, допустим, анекдоты делают разную «работу». Но само по себе групповое исполнение, устный рассказ по очереди и доброй воле – это достаточно специфичная коммуникация со своей функциональной нагрузкой. Можно говорить о «социализации по горизонтали»: как и совместные подвижные игры, и прочие не вполне заданные взрослыми виды активности, детские «рассказки» присваивают содержание и правила, существовавшие в культуре и раньше, но «проигрывают» все это в совместном действии; и вот оно-то всякий раз ново, оно и является источником непосредственного опыта, притом довольно важного. (Не имея этого опыта в детстве, например, довольно трудно хорошо себя чувствовать и адекватно действовать в компании «тусующихся» подростков.)

О психологической же функции совместного переживания страха и удовольствия, стыда и веселья, жгучего интереса к тому, «чем кончится», можно было бы написать немало, но в данной работе нас больше интересуют особые роли говорящих и слушающих в ранних формах публичной речи. И здесь мы видим отчетливые признаки этих особых ролей: Сказителя, Завороженного Слушателя, Недовольного Слушателя (возможно, конкурирующего с рассказчиком, а возможно, и нет).

Так, роль Сказителя (непревзойденного рассказчика) дает особый статус в детской группе, опыт весьма своеобразного лидерства, отличного от лидерства в подвижных играх или проблемных для группы ситуациях.

Впрочем, только ли в детской? Есть свидетельства того, как в последующей жизни роль Сказителя порой оказывалась спасительной там, где условия провоцировали глубокую регрессию, а личная безопасность оказывалась прямо связана с тем, сколько тебя будут с интересом слушать. Примеры? Сколько угодно, и довольно разных. Шехерезада – или зек из образованных, «тискающий роман» для аудитории уголовников где-нибудь на Соловках. Внимание слушателей – залог выживания или хотя бы относительной безопасности, как для героини рассказа Людмилы Улицкой «Страшная дорожная история». Сказитель обязан чувствовать свою аудиторию, держать внимание, иметь в запасе красочные сцены и неожиданные повороты Сюжета, демонстрировать собственную увлеченность, бесстрашно импровизировать и все же сводить концы с концами – если угодно, наводить особого рода транс, вызывать у слушателей (а для начала у себя) особые состояния сознания, в которых незаметно пролетает время до рассвета, до отбоя, до звонка.

Важна также особая драматургическая сензитивность, внешне незаметная опора на каноны жанра: начало как запев или завязка, повторы как элемент формообразования, паузы и их эффекты, завершение на нужной ноте. Второе без первого работать не будет: всем известна поблекшая речевая роль Души Компании, рассказывающего формально правильно построенные, отделанные «байки» с узнаваемым призвуком привычного солирования. Но в этом случае ритуализированная роль умелого рассказчика обычно выпадает из процесса: кто-то вежливо слушает, кто-то ест, а кто-то тихонько ведет беседу с соседом, благо солист по большей части слышит только себя. Настоящий Сказитель обычно бывает не только «в ударе», но и в процессе, а уж вызвано ли это особое состояние опасностью, желанием понравиться или увлеченностью самим рассказом и искренним желанием это удовольствие с кем-то разделить, зависит не от него одного.

В моей коллекции историй о публичных выступлениях есть несколько ярких примеров, показывающих «во всей красе» не такую уж очевидную среди сознательно «поставленных» взрослыми роль Сказителя и ее специфику. Приведу лишь один.

Первоклассник, «хулиган и задира», присоединяется на переменах к кружку слушателей девочки-рассказчицы, «тискающей роман» из фантастической детской жизни, то ли собственного сочинения, то ли скомпилированный, но ужасно увлекательный (конечно, захватывающие приключения детей чуть постарше – и конечно, на необитаемом, то есть без родителей и учителей, острове). Первокласснику-хулигану мало, он требует персонального изложения очередных эпизодов не только на больших, но и на маленьких переменах, а для убедительности своих требований выкручивает рассказчице руку или «конский хвост», перетянутый резинкой. Она, однако, непреклонна и говорит нашему герою, что при продолжении подобного нажима ей придется закончить «сериал» вообще – что поделать, не придумывается ей с вывернутой рукой. Герой смирился – интерес к развитию сюжета на острове оказался сильнее привычки крутить косички и руки сверстниц. И множество приключений еще произошло на том тропическом острове, и кто только ни нападал на персонажей «детского сериала», и каких только чудес отваги и изобретательности они ни являли – весь первый класс.

После летних каникул как отрезало. Почему? Потому что дети-слушатели стали читать сами – история старая, в те времена первоклассники долго писали палочки и читали по складам, черно-белое телевидение тоже мало чем могло их порадовать, а детгизовскую «Библиотеку приключений» передавали из семьи в семью «на вырост», и уж тут как кому повезет. «Задира и хулиган» перешел в другую школу и со временем стал актером и певцом. Рассказчица, по его сведениям, – врачом-педиатром.

В этой истории любопытно многое, но прежде всего она утверждает устный рассказ как ценность, как некое привлекательное «имущество», которое – в нашем случае – оказывается, невозможно отнять, получить силой. Слабая тень Музы, не творящей по заказу, бродит где-то около. «Хулиган и задира» сначала становится фанатом сериала, потом пытается узурпировать процесс, но отступает, вынося из этого свой опыт социализации. Не другую ли форму и природу власти показали ему – да так, что идентификация именно с этой ее разновидностью повела его дальше? Рассказчица «под давлением» терпит, не жалуется учительнице, разбирается сама: заявляет, притом один на один, не ища защиты у более смирных почитателей своих историй, что «по-честному» так не придумывается, придется умолкнуть (и потерять свою роль «звезды большой перемены»).

Впрочем, мы не знаем, насколько рискованным было для нее противостояние, а насколько она ощущала себя примадонной, имеющей полное право пугать тем, что «голос пропадет»; экс-хулиган через тридцать лет говорит о ней с уважением. Он-то «понял, что так нельзя», и сделал выводы, а истинные мотивы семилетней Шехерезады остаются за кадром. Когда проблема решена, этот способ проведения свободного времени уже обречен и действительно изживает себя сам, выполнив для разных участников разные задачи. Мы же вспомним, что возраст героев – 7–8 лет – как раз предполагает особую значимость всякого рода умений, а речевая роль Сказителя оказывается в определенных ситуациях редкой и ценной. Но уж раз заговорили о школе, пора туда вернуться – и не на перемену, а на урок.

«К доске пойде-е-е-ет…»

Устный ответ у доски до боли знаком каждому и заслуживает подробного рассмотрения с точки зрения того, как организована коммуникативная ситуация и что собой представляет эта тренируемая 10 лет речевая роль. В личной истории может не быть ни публичного «расскажи стишок», ни страшилок под столом, ни утренников в детском саду, но путь к доске неминуем. Сразу замечу, что здесь реконструируется типичный опыт бывших мальчиков и девочек, посещавших обычную (даже если и престижную, «хорошую») среднюю школу без каких-либо педагогических новаций.

Начнем с элементарного: «хороший ответ» стандартизирован и по содержанию, и по форме. С содержанием все ясно: это обычно параграф учебника; форма следует за содержанием. Ответ должен быть громким, внятным и представлять собой не процесс, а некую готовую форму, слепок. Отсюда и представление о том, что эмоции («волнение») могут только навредить делу, и предписанная статичность позы, и отсутствие каких бы то ни было проявлений «своего». Все настолько просто и понятно, что никаких вопросов быть не может, «промежуточный контроль успеваемости» их не предполагает. Есть, впрочем, и в этой простой ситуации свои парадоксы и двусмысленности, о которых мы не задумываемся в силу прочности и автоматизированного характера роли, а между тем…

Ответ у доски адресован учителю, не так ли? Но при этом пространственно он обращен к классу, как все прекрасно помнят. Классу по большей части совершенно не важно, что говорится, и почти не важно, как (за исключением выхода к доске признанных «комиков», заменяющих выразительными гримасами и наигрышем трудную для них форму). Контакт с аудиторией может состоять в запросе на подсказку (глазами, мимикой) – и, пожалуй, этим и ограничивается: больше незачем. Получается, что контакт с аудиторией не является признаком хорошего ответа. Однако представить себе ученика, разворачивающегося к учителю и рассказывающего ему все, что требуется, то есть подкрепляющего реальную адресность коммуникации поведением, почти невозможно: «Ты не мне рассказывай, ты классу рассказывай». Как ни странно, даже в решении математических или химических задач у нашего выступающего больше свободы: у него, по крайней мере, есть свое операционное поле, а оформление жестом или поворотом корпуса от доски к учителю или к аудитории и обратно допускает пусть минимальный и тоже стандартный, но все же рисунок выразительного поведения. Устный же ответ без использования доски, по существу, статичен и ритуален полностью. Но отнюдь не безопасен и, как говорится, чреват последствиями.

Вызов к доске – безусловное испытание, прогнозы в отношении этой повинности связаны с положением дел в классном журнале; сама же повинность носит характер неотвратимый, и момент максимального suspense’a – это кого вызовут. Не меня – уф, пронесло! Жизнь продолжается: интересная книжка под партой, переписка разнообразного содержания, в конце концов, подготовка к другим урокам. Реальная коммуникация и жизнь в этой ситуации все время находятся не там, где предполагается. Минимальная симуляция внимания к говорящему, конечно, необходима. Внешние проявления «неуважения к своим товарищам» бывают пресечены различными способами: в младших классах тем, кто явно «ловит ворон», предлагается продолжить ответ. Избежать этой участи легко, если внешние признаки внимания удачно имитируются. Более изощренные способы поддержания почтительной тишины зависят от режиссерской одаренности преподавателя.

Вот один из «экспонатов» нашей коллекции. Место действия: седьмой класс, урок физики. Татьяна Александровна, как сообщает ее бывшая ученица, впадающая в ступор на любой своей презентации, любила открыть журнал и словно бы про себя напевать: «Пойде-ет к доске-е… к доске-е пойде-ет… кого-о-о бы мне вы-ыз-вать…» Острие ручки медленно скользит вниз по столбцу фамилий – по классу медленно течет волна вздохов облегчения. Но не тут-то было: ручка, дойдя до последней строки, опять начинает двигаться вверх. Татьяна Александровна (не поднимая глаз): «Ну знаешь ведь, знаешь, что я давно-о о тебе думаю…» (Ручка в неопределенной позиции, отнести реплику к себе может с полдюжины присутствующих.) «Да куда же ты спря-ятался, ишь, замер, пригнулся, как будто не найду!» (Девочки начинают дышать, мальчики перестают дышать вовсе.) Последнее движение ручки и направление взгляда «фигуры власти» всегда неожиданно, и наконец называется имя, после чего взгляд от жертвы уже не отводится.

Бывшая ученица Татьяны Александровны Валентина вполне успевала по физике, однако воспоминания об обреченном проходе на слабеющих ногах к черному (в те годы еще не зеленому) прямоугольнику классной доски и много лет спустя оказались гораздо сильнее навсегда забытых результатов самих ответов. Звенящая тишина замершего класса не оставила ни времени, ни сил на то, чтобы испытать еще какие-то чувства и, к примеру, порадоваться пятерке. Любопытно, что бояться «Татьяну» не считалось зазорным даже у самых отпетых «негативщиков», тут уж никто не хорохорился. При этом ее более внятные, откровенные угрозы зачастую носили несколько гротескный, даже абсурдный характер: «И не сметь мне здесь стоять на дрожащих ножках – погибать надо с достоинством!» или «Голову оторву и в глаза брошу!»

Не тема ли смерти витает в воздухе? Ведь и подготовка к опросу – чистой воды «приглашение на казнь», и странно-нелепые «ругачки» – о том же. (Однажды, бушуя по поводу плохих результатов какой-то очень важной контрольной, за которую из принципиальных соображений Т. А. выставила много плохих оценок, она сказала: «И даже если в РАЙОНО меня за это повесят, они вынуждены будут меня вынуть из петли, привести в чувство, да еще и извиниться!»)

Случай, разумеется, слишком ярок, чтобы быть рядовым, но и сама его экзотичность небезынтересна. Т. А. считалась прекрасным учителем, притом не только коллегами, но и учениками: «пережить Татьяну» надо было уметь, а физике она учила и впрямь неплохо. В данном случае соло было явно – ее, выступление – ее же, и запоминать, что там лепетали у доски товарищи, никто и не пытался. А вот грозную Т. А. помнили десятилетиями, видели во сне, пародировали, замирали в сладком ужасе кроликов перед удавом и гордились тем, что прошли это испытание. (И Валентина, с которой мы работали на тренинге над ее «презентационными навыками», вспомнила и показала группе «эксклюзивную» манеру своей учительницы как образец непревзойденного мастерства управления вниманием аудитории: травма – травмой, но… и мне бы вот так!)

Мальчики и девочки выбрались из чертогов Снежной Королевы окоченевшими, но живыми, – унося где-то внутри осколочки представления о том, каким способом добиваются внимания, какие речи западают в душу и как выглядит право солировать. Высокий статус и популярность Т. А. можно рассматривать по-разному, в том числе как преувеличенное, утрированное обобщение извечного школьного «этюда у доски»: испытание холодом, в котором важно не победить (разве ж его победишь!), а выстоять.

От ответа не уйти

На фоне бесконечной череды неизбежных ответов особняком стоит другой жанр школьного публичного выступления – доклад. Он выходит за рамки обязательного минимума, приносит дополнительные баллы, а за тему возможна даже некоторая конкуренция. Слушатели могут расслабиться, этого они знать не обязаны, а если доклад подробный, то им сегодня вообще ничего не грозит. Учительница может даже сама послушать с интересом: а вдруг что-нибудь занятное услышит? К докладу можно написать конспект и удобно разместить его перед собой, а время его хотя и ограничено, но жестких рамок – только главное и покороче – все-таки никто не накладывает. Докладчика даже благодарят! Он практически во взрослой роли, словно бы репетирует «академическое» выступление, и если эта роль будет совершенствоваться, то уже в студенчестве. Известно и еще одно: доклады «кому попало» не дают, это все-таки не только дополнительная работа, но и бонус, источник положительной оценки, знак доверия и зона относительной свободы.

Разумеется, в школьные годы бывали еще и «Огоньки», КВНы, конкурсы чтецов и прочая «самодеятельность», детское уподобление тому, что делали развлекающие и развлекающиеся взрослые. В гораздо меньшей степени, но все же представлены в памяти бывших «презентаторов школьного возраста» дискуссионные клубы, литературные кружки и прочие уменьшенные копии круглых столов и конференций. Были, разумеется, и политинформации, приветствия слетам отличников, отчетные доклады «по итогам» – многие сегодняшние участники групп еще застали эти жанры публичного выступления, в которых тоже было «все, как у больших». Но опыт ответов у доски перевешивает все – и значимостью, и просто массой.

Когда бывшие мальчики и девочки вспоминают «школьное», радостью и куражом окрашены как раз КВНы, школьный театр и агитбригады, основная же речевая роль часто вызывает смешанные чувства и легко воспроизводящиеся физические ощущения, поведение, манеру говорить. В этой роли действительно важно продержаться, «отстреляться», отработать. Здесь неуместны личные исполнительские достижения и, что крайне важно для понимания знакомой многим «школьной тоски», здесь не следует искать смысла и задавать вопросы: почему устно, почему лицом к классу, на каком основании следует «выделять главное», – все это не подлежит не только обсуждению, но даже осознаванию. Контроль и оценка успешности выступления локализованы прочно и навсегда, вопросы или вожделенное «достаточно, садись» можно услышать только из одной точки – сбоку, оттуда, где в некоторых «взрослых» мизансценах располагается президиум. «К доске вызывали? Спрашивали?» – вопрос, понятный всякому, кто учился в школе, а позиция «отвечающего» по определению реактивная и зачастую недобровольная.

Поразительно, как легко и часто эта речевая роль проникает в выступления взрослых, блестящих, обладающих шармом и статусом людей – достаточно им то ли ощутить бессмысленность своего пребывания «у доски», то ли увидеть глухой пассивный зал, то ли услышать учительскую интонацию председательствующего, то ли сильно озаботиться «четкостью и информативностью» собственной речи. Выразительный и яркий взрослый на глазах превращается в одеревенелого отличника, а то и троечника.

Напряженная спина, форсированный голос, равномерно расставленные ударения («отбарабанить»), «зависший» взгляд, ограниченные по набору и амплитуде жесты, отяжелевшие грамматические конструкции и невесть откуда взявшаяся чрезмерно официальная лексика плюс страстное ожидание «звонка» – так это выглядит на тренинге или в видеоматериалах про не вполне удачную пресс-конференцию, которые порой случается просматривать для определения задач индивидуальной работы.

Герой этого «очень страшного кино» при личной встрече обычно говорит, являя некоторую смесь пренебрежения и неловкости: «Сами понимаете, такое ответственное выступление», – и дорого бы дал за то, чтобы никаких этих ненавистных «презентационных навыков» от него больше никогда и никто не хотел. Он-то думал, что теперь время звонка и оценки за четверть определяет он сам, но стоило встать лицом к незнакомой и не зависящей от него напрямую аудитории, как все немедленно вернулось, и до звонка неизвестно сколько…

И вовсе не обязательно, чтобы в прошлом выступающего были какие-то особенные травмирующие ситуации, связанные с публичной речью, хотя и такое бывает. «Школьные кошмары», иногда случающиеся наяву, достаточно однотипны: стою перед классом и ничего не могу сказать. В реальности это бывает и от волнения, и «от невыученного урока». И ведь заканчиваются эти ситуации без особенных последствий, но вспоминаются тяжко и долго, и даже у тех, с кем они не случались, вызываются в воображении легко. Рискну предположить, что «онемевший» отвечающий у доски ужасно себя чувствует не потому, что кто-то подумает, что он «не выучил»: разве в средней школе этим удивишь?

Положение дурацкое и унизительное совсем по другим причинам: если бы он говорил, то есть воспроизводил стандартную, «по-заведенному» построенную коммуникативную ситуацию, то был бы при этом живым приложением к своему ответу, то есть как бы невидим. Нарушив «заведенное», тут же привлекаешь внимание к ничем не занятому, ни во что не вовлеченному и хотя бы уже потому нелепому телу: недаром испытавшие эту ситуацию на своей шкуре говорят: «как будто голый». И конечно, недаром существует практика наказания «стоянием лицом к классу» – молча, само собой, чтобы устыдить, чтобы неповадно было попасться в следующий раз (тут так и хочется вспомнить, что в некоторых славянских языках pozor означает «внимание»).

А что говорит учитель растерявшемуся до немоты? «Соберись, возьми себя в руки» – то есть напрягись еще больше. Может быть, именно давний ужас перед «незнанием что сказать» и всем сопряженным с этим позором так часто заставляет взрослых выступающих чрезмерно полагаться на так называемую информативность, запасая ее как на случай осады? Ведь каждый знает, что вердикт о том, «раскрыта» тема или нет, достаточно произволен – а ну как не прервут и окажешься в этой жуткой пустоте, когда тебе «раскрывать» уже нечего, а ответ все не кончается…

На одном тренинге молодой топ-менеджер, красавец и умница, получил от группы очень деликатное замечание относительно перегруженности его короткого выступления информацией – и запальчиво ответил: «Да понимаю я, что перебор! Понимаю, что никого не цепляет! Но они должны видеть, что я во всеоружии, что лучше меня не спрашивать – потому что я отвечу, им же хуже будет, дольше просидят!» («Они» – это руководители других подразделений, коллеги, «одноклассники», так сказать.) В самом деле, что может быть хуже урока, который все никак не закончится – годами, если не десятилетиями…

В том, что публичные выступления легко и незаметно для говорящего приобретают черты «ответа у доски», нет ничего удивительного. Речевым ролям «презентаторов новейших времен» в личном опыте современных социально успешных людей «без году неделя», их запас прочности невелик, и в лучах рампы они плавятся и сползают, как наскоро наложенный грим; опора же на более прочные «социально одобряемые формы речевого поведения» всегда с нами. Ресурс трансформации найти непросто, но возможно, хотя путь к свободному владению более привлекательными и эффективными речевыми ролями не так прост и прям, как может показаться при чтении многочисленных руководств.

Ухватить (осознать) и снять роль «пионера Васи» – это далеко не все, это как раз довольно несложно – ведь любому тренеру приходится так или иначе развеивать призраки классной комнаты, создавать особое пространство, где можно экспериментировать, играть. Но как только включается спонтанность, как только начинается поиск новых красок и ресурсов, обнаруживаются интереснейшие «запасники» латентных речевых ролей, которым, возможно, и не место в реальном выступлении, но которые просто так со счетов не сбросить.

Валентина хотела не просто перестать бояться, она хотела начать пугать других – в известном смысле стать Татьяной Александровной. А Татьяна Александровна с ее «гипнозом власти», вызывающая восхищение и ужас, напоминающая о бессилии не только перед ней самой и ее наукой, – она ведь тоже появилась не сама по себе. Не только сама по себе как минимум: как мы помним, роли не изобретаются, а присваиваются. Конечно, «личностные особенности» – если угодно, талант – этой исполнительницы незаурядны, но в другое время или в другом месте нашли бы себе иное применение. Впрочем, говорят, что история не знает сослагательного наклонения. Кроме личной истории речевых ролей – собственных и встреченных на этом пути – есть еще и культурно-историческое прошлое самого публичного выступления как особого речевого жанра. «Филогенез», если угодно. И если Демосфен с Цицероном, упоминающиеся в руководствах к месту и не месту, все-таки для сегодняшнего презентатора персонажи условные, почти фантастические, то ведь есть и гораздо более доступная, в рамках родного языка сложившаяся и только кажущаяся отошедшей в прошлое «одобренная обществом манера речевого поведения».

«Развыступался тут, артист!» И немного о праве голоса

Цель и задачи любого публичного выступления связаны с социальными функциями участников этой специфической коммуникативной ситуации – впрочем, не только непосредственных участников, но и тех, кто эту ситуацию организовал, а участие в ней в разных ролях сделал для присутствующих возможным, желательным или неизбежным. Кем могут быть друг для друга говорящий и его аудитория, зависит не только от них, а желательные или нежелательные (для бизнеса, судьбы проекта или оценки дипломной работы) последствия этой встречи не определяются лишь красноречием говорящего.

Мотивы участников тренинга, конечно, связаны с тем местом, которое занимает публичное выступление в их реальной деятельности, – но еще в большей степени с отношением к этому «месту». Оно порой довольно неоднозначно и окрашено не заявленным прямо, но сквозящим во многих реакциях и косвенных признаках сопротивлением: пустое это дело, а волнений и переживаний стоит; ну что же делать, раз руководство требует, давайте будем учиться…

Даже «первые лица», по собственной воле занявшиеся совершенствованием пресловутых «умений и навыков» в рамках персонального тренинга или коучинга, чуть расслабившись и перестав изображать высокий уровень мотивации, почти в одинаковых выражениях признаются: не люблю, чувствую себя марионеткой, голос становится каким-то неестественным, мне бы обратно в свой кабинет, решать вопросы… там понятно, кто я и зачем, – а перед аудиторией стоишь как неизвестно кто, и мало ли что они услышат и увидят. Интереснейшее и довольно часто высказываемое утверждение о тревожащей неопределенности роли выступающего публично («неизвестно кто») рассмотрим чуть позже, а до того обратим внимание на тему владения голосом, которое часто представляется недостаточным, сопряженным с риском утраты социального лица.

И в этом настороженном отношении к паравербальным характеристикам устной речи есть «своя правда»: влияние их на производимое впечатление огромно, а от прямого сознательного контроля они умеют уходить, как партизаны от регулярной армии противника. Собственно, «голосом» участники тренинга называют все, что не является словом как таковым, что не вмещается в стенограмму. И интуитивно знают, каким могуществом обладает этот «голос»: как легко, например, интонация полностью перечеркивает, выворачивает наизнанку смысл сказанного, как озадачивает пауза, как одно и то же слово может звучать весомо или легковесно в зависимости от высоты тона…

Но этому никогда не учили, и здесь одновременно область неуверенности, отсутствия четких предписаний – и «тайной свободы», личной интерпретации произносимого; по определению область эта куда «ближе к телу», чем все, что может быть адекватно передано письменно. Появившийся в последнее время в полуофициальной лексике глагол «озвучить» намекает на то, что никаких «партизан» и вовсе нет – а вот обычный живой человек на тренинге хорошо знает, что и практический эффект, и самочувствие, и то, как ему думается в процессе, во многом зависят от того, какие отношения удалось установить с этими силами. И разумеется, он понимает, что оттенки его отношения к аудитории, к содержанию речи и к себе передают именно неуловимые, не поддающиеся прямому нормированию выражение лица, взгляд, интонация, напряжение в голосе.

Позволю себе небольшое «лирическое отступление», едва ли не первый «экспонат» в моей коллекции. Дело было как раз на том самом – и вправду самом первом – тренинге «по линии Совета молодых ученых». Шесть вечера, конец рабочего дня, «молодые ученые» понемногу подтягиваются из отделений на первое занятие группы. Я, конечно, подготовила всякие варианты начала, но не учла одного – помещения. Мне выделили лучшее, что можно было себе представить на административном этаже НИИ, а именно: помещение парткома. О, ужас: группа уже на подходе, сейчас они в своих белых халатах воссядут за зеленое сукно – и все, ни к каким новым ощущениям и новым голосам мы уже не пробьемся, мизансцена и «дух места» нам этого просто не позволят.

В отчаянии я делаю то, что в развивающейся более или менее по плану ситуации сделать бы не догадалась или не отважилась. А именно, гашу верхний свет и предлагаю группе – прямо с порога, так что сукна и Ильича они и не увидели – подойти к окну. Зима, за окном территория больницы – «града скорбных духом». Светятся окошки дальних корпусов, кружатся снежинки под фонарем, отбрасывают причудливые тени старые деревья. Замечали ли вы, что территории старинных больниц, даже и не психиатрических, хранят какую-то особенную атмосферу – как будто помнят и все принятое здесь страдание, и слабую надежду на благополучный исход, и неловкие посещения родных, и щебетание бодрящихся студентов? Вот мы и смотрели на вечернюю картину этого особенного места, которое для участников группы было кроме всего прочего местом их тяжелой, «вредной» и все-таки любимой работы с ее дежурствами, пятиминутками, обходами.

И чтобы отделить то, чем мы собирались заняться, от еще не угасшей памяти о рабочем дне, я предложила, глядя на вечерние огоньки больницы, «прокрутить» в памяти этот ушедший рабочий день, тем самым с ним и расставшись. И когда закончится это «кино», глубоко вдохнуть – и выдохнуть, отпуская этот день и все мысли о нем… и еще раз выдохнуть, возможно, присоединив к выдоху совсем немного звука… и еще раз, сделав звук чуть слышнее…

Я ничего не придумывала специально, а просто услышала на первом же дружном выдохе какой-то призвук – то ли стона, то ли усталого «охо-хо» – и всего лишь назвала словами. Звук, который родился в ответ, а потом еще и усилился, более всего походил на вой или тоскливое мычание сквозь зубы. И мы услышали его – не лишенный, кстати, своей красоты и музыкальности. А я тихонечко сказала, что глаза лучше прикрыть, потому что сейчас зажжется свет, – чтоб не резануло сразу. Мы сели в круг, ошалело моргая после темноты, и никакое зеленое сукно уже ничему не могло помешать, потому что мы с группой – так уж получилось – создали какую-то реальность, которая уже была полностью нашей, а сукно сразу стало просто деталью обстановки, которую легко и не замечать и которая ничего диктовать не может. «Право голоса» живых, разных и, естественно, усталых к вечеру людей к ним вернулось – как право на естественное состояние, на вечер, потраченный все-таки на себя, на отсутствие парадности и даже профессиональной сдержанности.

Игры с отголосками

Неспроста в языке так много устойчивых выражений, придающих слову «голос» несколько более широкое значение, чем только лишь озвученные гласные в речи. «Петь с чужого голоса» или «не иметь своего» – это явное обозначение зависимой позиции, отсутствия личного взгляда или мнения. Напротив, «свой голос» нередко употребляется как синоним индивидуальности, отличия от окружающих – в литературных обозрениях когда-то именно с помощью этого выражения молодому прозаику (поэту) давали понять, что заметили, отличили. «Разногласия», «огласка», «во весь голос» и т. д. – прямое указание на связь между голосом и умением или правом проявлять себя. О «гласности», «голосовании» и «неразглашении» умолчим – и без них понятно, что в психологической реальности идея «своего голоса» как-то связана с личными правами, свободой суждений и индивидуальным самовыражением. Со всеми вытекающими отсюда последствиями – ведь то, что наш выступающий становится объектом оценки не только по содержанию речи, но и оценки личной, как раз и является поводом для беспокойства.

Возможно, столь распространенное (и очевидно, непроизвольное) «соскальзывание» в роль отвечающего у доски – это путь вовсе не в ловчую яму, а в убежище? Мол, знать ничего не знаю ни о каких средствах личной выразительности, урок выучил на пять с плюсом, вместо себя прислал муляж в натуральную величину, а что вид дурацкий – так он на этом месте у всех дурацкий. Возможно, и не без этого – на территории, где рукой подать до неосознанных реакций, где чуть-чуть ослабишь контроль – и зазвучат надежно упрятанные «неблагонадежные» голоса соответствующих ролей, трудно судить о явлениях однозначно.

О том, как глубоки корни возможных проблем, материализованных в трудностях управления голосом, известно довольно много, – но известно преимущественно психотерапевтам и психологам. История индивидуальной речевой манеры, в том числе и обращения с паравербальными и невербальными характеристиками, – это во многом история социализации человека, и порой она довольно драматична. Начиная с первого крика младенца, голосовые проявления все время являются предметом внимания, интерпретации, избирательного реагирования и оценки окружения. Даже хорошо известные молодым родителям многочисленные дискуссии по поводу того, подходить ли к ребенку на каждый крик или «дать ему поорать», – это отражение разных, притом не только родительских точек зрения на принятые в культуре правила построения взаимодействия ребенка с миром.

И рядом с поразительным миром лингвистики детства, а на самом деле внутри него живут плач, смех, восторженный визг, попытки петь, интонационные «игры» («Ну пожа-а-алуйста!»), пробы пределов громкости и еле слышного голоса – те голосовые проявления, которые спонтанно выражают эмоциональную составляющую или в процессе игрового моделирования словно ищут свое место в коммуникации, примеряются и пробуются. Дальше будет сложнее: появление рамок и норм в том, когда можно шуметь, а когда нет, требование громкости в одних случаях и шепота или молчания в других, плановые походы к логопеду, чтение наизусть «с выражением» и менее нормативные, но неизбежные интонационные заимствования…

Всего этого будет очень много и разного в зависимости от взрослого и детского окружения, речевой и музыкальной среды, – но речь неизменно будет подвергаться оценке, и отнюдь не только педагогами. Право «открыть рот» дается и может отбираться – «и чтоб ни звука!». Эмоциональная экспрессия также оценивается, притом не только плач или смех, но и то, что в быту называют «тоном» – и как правило, в контексте негативной оценки: «Каким тоном ты со мной разговариваешь?!» Что-то открыто приветствуется, что-то запрещается, а что-то вызывает непонятную реакцию, – вот почему, к примеру, громкая и правильная декламация заданного в школе отрывка вызывает у мамы такое выражение лица, как будто у нее зубы болят. И почему нельзя петь «противным голосом» – а дедушка смеялся и говорил, что «Пугачева вырастет».

И так же, как с определенного возраста бывают запрещены прилюдные эксперименты с мимикой – и это называется «кривляться», – экспериментам и игре с голосом и речью тоже приходит конец: «коверканье слов» и всякие попытки «что-то из себя изображать» уже никого не умиляют. Так надо, и речевые роли школьников уже во многом отредактированы окружением, а всякие «противные голоса» без поправки на то, кто и с какой целью говорит и слушает, отправлены в изгнание. Позже возможности ролевого моделирования значительно расширятся, будут освоены те речевые роли и оформляющие их характеристики звучания, которые могут быть восприняты и поддержаны социальной средой, которым она «ответит взаимностью».

Неиспользованный ресурс голосовых проявлений тихо ждет своего часа, и хорошо устроенный в жизни серьезный молодой взрослый довольствуется караоке, воплями болельщиков на стадионе, а также некоторыми ситуациями профессиональной или частной жизни, когда самоконтроль необязателен или не срабатывает. И когда в практике группового или индивидуального тренинга возникает потребность «научиться управлять голосом», чаще всего имеется в виду еще большая произвольность, «гладкость» и нормативность звучания, но путь к ней порой не может миновать «отправленных в изгнание» ресурсов голосовой спонтанности.

Конечно, можно идти и путем технических тренировок, «постановки дыхания и голоса» – и специалисты – «речевики» это замечательно делают в театральных училищах. У нас же, как правило, нет реальной необходимости в столь длительной и многотрудной работе: в нашем случае вопрос стоит всего лишь о функционально адекватной и устраивающей самого человека мере спонтанности и произвольности в использовании своих голосовых ресурсов. Ведь в самой идее исключительно сознательного (полностью подчиненного сознательным же представлениям о цели) управления звучанием присутствует некая тень отчуждения от личной истории, личной вовлеченности, – и невольной расплатой за это становится «уплощение» речевых ролей и потери в выразительности.

«Голос человеческий полон страстей», – предупреждали еще теоретики духовной музыки, имея в виду, что доверять ему то, что должно быть безупречно и от страстей очищено, не следует. Какие выведенные из обращения «страсти» скрываются за ощущением неуправляемого, не выполняющего приказов голоса, иногда бывает важно понять, – хотя бы для того, чтобы поискать вместе с клиентом какое-то решение, соответствующее формату и целям совместной работы. Говорю об этом соответствии неспроста: далеко не всегда «влезать» в загадки своевольного голоса бывает уместно и даже этично, тем более в групповой работе.

«Интерпретация действием» до известной степени раскрывает историю социализации субъекта, как она запечатлелась во внутреннем, скрытом от прямого наблюдения, плане. Этот «внутренний план» – дело сугубо личное, хотя внешние признаки проблем, воздействий, конфликтов, а то и травм просвечивают даже через отполированную поверхность гладкой речевой роли благополучного, амбициозного, знающего, что к чему и за сколько, современного «презентатора в стиле хай-тек». Но работать в этом направлении без соответствующего контракта, да еще публично – не дело. Это в психотерапевтической группе или в углубленной индивидуальной работе такая тема разворачивается в настоящее психодраматическое исследование, обращенное к реальному опыту и истории запретов и требований, повлиявших на спонтанность звучания. А в тренинговой практике, особенно в корпоративном формате, даже совершенно невинные наблюдения по поводу очевидных следов предыдущей профессии или базового образования могут вызвать довольно яркие реакции – от смущенного: «Неужели заметно?» до произнесенного с нескрываемой гордостью: «Доктор – это навсегда».

Между тем в голосе и шире – в спектре речевых ролей, если их понимать как «материализованные» в речевом и физическом действии, представлена – хотя бы в виде трудноуловимых оттенков, теней – вся история человека, притом не только ее относительно поздние фрагменты, но и смутно читаемые следы раннего опыта. Еще раз замечу, что далеко не всегда бывает нужно разворачивать этот «свиток», но порой работа с конкретным клиентом запрашивает и даже требует внимания к достаточно «древним» истокам сегодняшней проблемы. Конечно, этот материал обычно прорабатывается не на тренинге, а в психотерапевтической группе, но до какой-то степени отвечает и на вопросы, встающие перед тренером или коучем, когда их работа наталкивается на невидимую преграду: «Не могу, что-то мешает». Что? Ну вот, например, если смотреть из настоящего в прошлое… Приведу несколько случаев из «коллекции».

Голос помнит все

…Элегантная, жестковатая и ни в чем не дающая спуску и слабины дама почему-то отчаянно робеет перед интервью в некоей компании. Возможной позиции полностью соответствует, отборочные интервью с блеском прошла, но почти лишается дара речи при одной мысли о собеседовании с высшим руководством: «Они там такие безупречные, просто стерильные, я не знаю, как с такими разговаривать». «Они», конечно, вызывают сложные чувства: и восхищение, и зависть, и тщательно маскируемую черную злобу.

Так и этак разыгрывая ее явление «пред светлы очи», в какой-то момент мы слышим ее совсем другой голос – низкий, мощный, почти грубый, да еще с отчетливым владимирским говором, которого от нее много лет никто в Москве не слышал: «Да, блин, я такая. А не устраивает – и пошли вы!» Тяжелое глубокое дыхание – и почему-то выражение удовлетворенного облегчения: в безопасной символической (игровой) реальности разрядился «неразорвавшийся снаряд» из прошлого, которое настолько печально и нелюбимо, что даже тень идентификации с родительской семьей вызывает ужас и отторжение – я не такая! И всегда есть что скрывать – особенно перед теми, кто кажется «безупречным», – но и перед собой. Страх разоблачения и искушение показаться «такой, как есть», и вызов, и ненависть к этим «чистеньким», которым нечего скрывать, и отказ от корней, и тайная вина за отказ – весь этот клубок тяжелых чувств и проблем материализуется в двух голосах, словно бы не имеющих между собой ничего общего, «не состоящих в родстве».

…Властный, энергичный господин, всегда говорящий чуть громче и напористей, чем требует ситуация: «Как говорилось в совковые времена, есть мнение, что я своей речью давлю несколько больше, чем следует; не исключаю, что момент истины в этом мнении присутствует, поэтому ставлю задачу: убрать или хотя бы минимизировать в голосе избыточный, то есть неадекватный контексту оттенок наезда». Да, вот так и выразился, заодно продемонстрировав знакомство с лексикой разных миров, словарей и времен.

Две-три сценки, чтобы развернуть и прочувствовать, что же для него самого ощущается как этот самый «оттенок наезда», – и всплывает воспоминание о давнем, хроническом и так никогда и не разрешенном конфликте, в котором «только так их и можно было задавить, иначе не выжить». «Их» давно нет рядом, выжить удалось, преуспеть тоже, но любое противостояние вызывает к жизни специфический тип звучания и речи, в котором многословие, «цветистость», быстрый темп и невероятный голосовой напор ощущаются субъективно как спасительные, единственно возможные – ведь «переговорить» надо не кого-то одного, а, по словам нашего героя, «целую свору». Сегодняшние обстоятельства требуют большей гибкости, разнообразия и дифференцированного воздействия, даже если это нажим. Рационально такая необходимость признается, но голос продолжает свой «бой с тенью» единственным казавшимся когда-то беспроигрышным способом – ураганным огнем…

Напомню, что в этих (и многих других) случаях психотерапевтическую работу «про семью» и другие виды залезания в душу, равно как и в приватные биографические подробности, никто не заказывал. Работа делалась ради конкретного результата, а уж что там проявилось и всплыло по ходу дела и как с этими наблюдениями поступить дальше, – это умные и образованные клиенты решали сами. (Что решили эти двое, к теме настоящей работы отношения не имеет.)

Позволю себе привести еще пару примеров на тему «раннего опыта», оставившего явные следы на уровне управления звучанием, – на этот раз, поскольку примеры получены в ходе достаточно длительных психотерапевтических сессий, – начну сразу с того, что обнаружилось в процессе работы, а закончу тем, что послужило для клиента поводом к ней.

…Четырехлетняя девочка на прогулке с рассеянным и не вполне трезвым папой: «Велел посидеть на пенечке и сказал, что скоро вернется». Строго сказал: мол, сиди тихо, и чтоб никуда! Вернулся, по своему разумению, действительно скоро: часа через полтора. Очень хотелось кричать: сначала просто звать, а потом уж вопить от ужаса и отчаяния – и что с того, что день солнечный? Но ведь сказано было: «Сиди тихо»! Она и по сей день, тридцать лет спустя, «сидит тихо», как только в ситуации появляется даже легкая тень неопределенности; и разного рода «пенечков» в ее жизни было немало…

…Много болевший в детстве мальчик растет под бесконечные семейные рассказы о том, как ужасно он кричал, орал, надрывался, всех измучил, спать никому не давал, – и как прекрасен тихий ребенок, что-то там бормочущий в уголке по ходу своих тихих игр, для которых ему никто не нужен. «Реплика в сторону» из роли кого-то из старших: как хорош ребенок, не создающий у родителей ни тревоги, ни чувства вины или несостоятельности, умеющий сам себя занять, решающий все свои проблемы так, что о них и знать никому не надо! «Бывший мальчик» отлично решает все свои проблемы, его единственная трудность – убедительно потребовать или попросить, то есть создать проблемы кому-то…

В непонятных на первый взгляд трудностях управления голосом обнаруживаются следы разного опыта и разных воздействий: здесь и запреты на плач и крик, когда больно, и «педагогический» отказ во внимании, если ребенок чего-то громко и невоспитанно хочет, и требование звонкой, радостной экзальтации как подтверждения полного благополучия, и ужас воспоминаний о кричащих друг на друга и ссорящихся родителях – в общем, полный набор «психотерапевтической классики». И классическая психодрама во всех этих случаях оказывается отличным рабочим инструментом, если контекст, формат и цели группы позволяют ее «экологичное» применение.

Разумеется, было бы наивным утверждать, что взрослые трудности со «свободой звучания» однозначно обусловлены той или иной травмирующей ситуацией детства. Но то же самое можно сказать и о происхождении любой другой проблемы. Мы имеем дело не со «следственным экспериментом» или реконструкцией ситуации, а с развертыванием во внешнем действии «расклада» внутренних репрезентаций значимых для человека фигур, связанных с ними ролей – и голосов. В каком-то смысле и четырехлетняя девочка, и загулявший папа, и даже мама, от которой эту историю надо скрыть, чтобы она не ругала папу, – внутренние персонажи, взаимодействующие в пределах своей «пьесы»; и когда она извлекается на свет, ее не следует понимать буквально.

Та или иная сцена вспоминается избирательно – возможно, потому, что лучше других выражает именно это внутреннее взаимодействие – «Протагонист ищет свою правду», и в случае терапевтической психодрамы, сфокусированной на теме свободного звучания, зачастую ищет ее с опорой на физические ощущения, телесное сопровождение и оформление звука. Об освобожденном голосе говорят, что он сначала «вырывается наружу» и лишь потом «свободно льется», «разворачивается» и даже «летит».

Явление голоса на свет, рождение звука связано с особенностями обращения человека со своим телом, с мышечными зажимами, с дыханием – неспроста экс-протагонисты часто описывают свой опыт символического разыгрывания освобождения звука по аналогии с родами. Описанная в литературе техника «психодраматического родовспоможения» действительно бывает в этих случаях весьма действенной, но понимать ее можно по-разному. На мой взгляд, мы здесь имеем дело не столько с буквальным «переигрыванием» самого раннего земного опыта протагониста, сколько с развернутой психодраматической метафорой. Путь от немоты и темноты на свет и к первому крику можно рассматривать и как психодраматическое рождение голоса, тем более что в роли «голоса» (младенца) просто-таки положено от души завопить, заявив тем самым о своей жизнеспособности.

В этой связи вспоминается одна учебная сессия, не имевшая прямого отношения к темам речи и голоса, но, на мой взгляд, глубоко затрагивавшая проблему свободы проявления, – и я легко могу себе представить похожий рисунок работы в связи с так называемой речевой тематикой. Сессию проводила Элла Мэй Шеарон, немолодая и знаменитая психодраматистка из Кельна, а запрос протагониста касался конкуренции со старшим братом и ощущения, что «ничего нельзя». Опускаю детали довольно длинной работы и перехожу к великолепной и неожиданной – поскольку совершенно не буквальной, предложенной в рамках другого символического языка – сцене.

В какой-то момент становится ясно, что в «реалистическом» плане сопротивление слишком велико, работа не продвигается; и тут Элла без всяких объяснений говорит: «Знаешь, в некоторых индейских племенах есть такой ритуал, такой танец… Я покажу, что нужно делать, – и мы с тобой и группой сыграем в индейцев. Смотри, на каждое слово надо ритмично прыгнуть… вот так, двумя ногами… топнуть… а слова такие: «Я! Имею! Право! Быть! Здесь!» Давай с группой вместе, вот тебе и племя». И это было самым что ни на есть прямым ответом на запрос, и взрослые профессионалы под предводительством старой женщины на высоченных каблуках топотали в жестком (я бы даже сказала – в грозном) ритме, хором заявляя о том, что каждый из нас имеет право быть здесь; а потом протагонист солировал, а группа только отбивала ритм… В общем, не так уж важно, есть ли у каких-либо индейских племен такой ритуал, – как и психодраматические «роды», они правдивы по сути, а не по форме. Какова образная система, с помощью которой можно «расколдовать» старые запреты или трансформировать внутренние требования к себе и своим социальным предъявлениям, – это вопрос стилистических предпочтений терапевта, группы и, разумеется, протагониста и его согласия действовать так, а не иначе. Но что делать, когда путь терапевтической проработки невозможен, а помочь появлению более свободного звучания все-таки желательно?

Интересный ресурс, позволяющий ненадолго и «по делу» прикоснуться к спрятанным голосам, предоставляет голосовая разминка (разогрев). С одной стороны, она действительно помогает раздышаться, подготовить голосовые связки к последующей нагрузке, ощутить комфортные пределы громкости или высоты тона – все это так. Но дело, конечно, не только в том, что «громкий» зевок воздействует на гортань, а низкое гудение позволяет почувствовать вибрацию резонаторов. Конечно, эти рациональные, едва ли не медицинские объяснения позволяют обойти сопротивление – группа легко нарушает запрет на «неприличное» звучание, а ответственность за безобразия несет тренер. Но, пожалуй, важнее другое: звучание в упражнениях разогрева – это звучание доречевое, а порой и вовсе нечеловеческое.

Некоторое соблюдение техники безопасности, конечно, необходимо, а подбор упражнений должен учитывать физиологию звучания. Возможно, именно в силу «физиологичности» подобные упражнения действительно приятны большинству людей, никогда ничего похожего не делавших, – никакой психологии, просто зарядка такая. А голоса между тем ненадолго «распоясываются», а социальные запреты нарушаются – из того же громкого (вокализированного) зевка получается, к примеру, симпатичное упражнение в парах «два льва приветствуют восход солнца в саванне». И с каким удовольствием «львы» и «львицы» тянутся, выгибают шеи и зевают во всю «пасть»! (Разумеется, борющиеся за лидерство в группе норовят «пропеть зевок» погромче, чтобы всем было ясно, кто тут царь зверей.)

Пароходная сирена в тумане, мяуканье голодного кота, хихиканье нечисти в Хэллоуин, завывание ветра, победный клич, настройка инструментов в оркестровой яме – все, что не перегружает связки и позволяет обжить свое «царство звуков»: низкие и высокие, полнозвучные и суховатые, направленные вовне и «закрытые», еле слышные и заполняющие пространство, гармонично сплетающиеся с голосами других и нарочно, назло звучащие «поперек»… Чего у нас, оказывается, только нет в запасе – вот они, неиспользуемые ресурсы звучания. Разогревы такого рода позволяют без глубокой регрессии, неуместной в формате тренинга, выпустить на волю, услышать самим и показать группе голоса забытые, изгнанные из «приличного общества», странные и просто непохожие на обычные. Они годами, что называется, не видят света – разве что обладатель голоса срывается и позволяет себе так «пискнуть», «рявкнуть» или «зашипеть», что потом аж неловко.

Старая добрая психотерапевтическая идея, спрятанная в разогреве, несложна: напряжение и ограничения в использовании каких-либо возможностей связаны со страхом утраты произвольности, контроля. Социальные навыки – не исключение («Хорошо воспитанный человек не бывает груб ненамеренно»). Если делаешь то, во что боишься «сорваться», в безопасном окружении и произвольно, все оказывается не так страшно, а «вымаранные цензурой» действия (в нашем случае голосовые) могут быть рассмотрены (услышаны) и даже отчасти использованы. Находя для них возможность быть полезными, мы присоединяем их энергетический ресурс к созидательной задаче расширения голосовых возможностей, одновременно отменяя или хотя бы ставя под сомнение часть старых, давно не ревизованных запретов на громкое, тихое, агрессивное, жалобное, робкое, нахальное – и вообще, любое «не такое» звучание.

Атмосфера творческой мастерской или кухни, где готовится пир горой, предполагает беспорядок, испачканные руки, взмокший лоб… Прежде чем будет красиво и уместно, часто бывает странно и некрасиво – работа такая. «Сырые», неотделанные, но такие живые голоса – необходимая часть процесса. От разогрева можно двигаться в разных направлениях – заняться композицией коротких выступлений, обратить внимание на их стилистику, не забыть о визуальном контакте с аудиторией – задач много, разогретая группа готова их решать. И, казалось бы, ничто не помешает размятому, заигравшему голосу стать тем самым ресурсом разнообразия, который «вытянет» за собой расширение репертуара речевых ролей и которым управлять – одно удовольствие. Наши участники групп обычно люди весьма образованные, со словарным запасом и «культурой речи» у них все в порядке, избыточную осторожность и сверхнормативность мы в разогреве, похоже, уменьшили – вперед!

Другая история

На деле все обстоит значительно сложнее, потому что у речевых ролей есть не только личная история, но и социокультурное прошлое. Если бы задача повышения речевой выразительности («чтобы говорить ярко и свободно») не имела еще одного скрытого плана, ресурса спонтанности звучания было бы почти достаточно: при хорошем владении содержанием только и остается, что придать ему форму; вот краски – смешивай и твори. Только не забывай, кем ты окажешься даже в случае самого блестящего успеха у публики.

Достаточно узкая на первый взгляд тематика тренинга «Искусство речи» оказывается «входом» не только в личную историю речевых ролей, но и в сложную систему не вполне осознаваемых допущений о том, как построено социальное взаимодействие этого рода в культуре. На поверхности – уместное и оправданное желание говорить живо и занимательно, ярко и свободно, «чтоб запоминалось» и «было услышано и понято».

В целом, если контакт с группой (даже в корпоративном формате) установился, примерно такие задачи участники перед собой обычно и ставят – и даже не расходятся в этом со своими работодателями, которые – правда, больше в терминах нехватки и чуть свысока – говорят о том же. «Понимаете, они у нас высококвалифицированные профессионалы, но вот перед незнакомой аудиторией говорят скучно, больше полагаются на слайды, как-то не умеют увлечь. Им бы побольше уверенности, живости, чтобы это была настоящая современная презентация», – что-то примерно в этом духе я слышу. И если не забывать о том, что всякие «штучки» вроде визуального контакта с аудиторией завелись в обиходе не так давно, а ролевое моделирование в социальной реальности ориентировано на фигуры статусные, то наши разговоры о «живости» и «яркости» – это что-то вроде пожелания вырастить наливное яблочко на березе.

«Береза» в нашем случае – устойчивая, глубоко закрепленная в языке, культурных кодах и даже на уровне телесных автоматизмов картина мира, в которой выступающий либо располагает властью и статусом, в силу которых его обязаны слушать(ся) или хотя бы изображать внимание, либо сам находится в положении «говорящего орудия», отчитывается, зависим и оказался перед аудиторией не по своей воле. Более того, в этом поле незримо присутствует и третий – тот, кто организовал ситуацию, назначил выступающего, и на самом деле он, а вовсе не аудитория, расставляет оценки.

Предельный комизм и абсурд публичности как она знакома тем, кто постарше, отражены и в фольклоре, и авторских текстах. Страшная история, случившаяся с Климом Петровичем Коломийцевым, когда ему на митинге в защиту мира по ошибке вручили, а он зачитал текст речи «Израильская военщина известна всему свету, как мать говорю и как женщина: требую их к ответу…», – это еще полдела. «Дело» оказывается в том, что этого никто не замечает: «Я не знаю, продолжать или кончить. Вижу, в зале ни смешочков, ни воя; «Первый» тоже, вижу, рожи не корчит, а кивает мне своей головою…» (Да что там Клим Петрович! Автору этих строк однажды удалось экспериментальным путем убедиться в полной «отключке» аудитории во время официальных «зачтений». Не без подначки с моей стороны докладчица, в обязанности которой входило вслух зачитывать газетную передовицу об ускорении и перестройке на так называемом философском семинаре, вместо первых слов «Нарастающий динамизм наших дней…» громко, внятно, «с выражением» произнесла: «Нарастающий демонизм». Надо ли говорить, что никто ничего не услышал, – кроме нас двоих, беззвучно давившихся от хохота!)

Опыт бессмысленных социальных ситуаций, в которых говорящий всего лишь подтверждает свой статус и то, что ему «дали» слово, – стало быть, он его «имеет» (ясно сразу, дальше можно не слушать), – это важная часть «нашего наследия». Близкие к президиуму еще могли что-то там такое улавливать между строк или толковать порядок выступлений. Но все остальные, которым это высшее знание о механизмах власти не предназначалось, должны были просто отбыть, отсидеть, продремать с открытыми глазами. (Интересные соображения, касающиеся монологической ориентации общения, высказаны в ранних работах Л. М. Кроля; ему же принадлежит яркое и клинически достоверное описание картин измененных состояний сознания, так называемых феноменов бытового транса.).

И дело ведь не в том, что оратор непременно так уж плох – моя коллега по НИИ, между прочим, читала вслух очень даже хорошо! – дело в том, что все известно и решено заранее. Ну и если уж восстанавливать «родословную» публичных выступлений, то за ритуальной бессмыслицей времен, не таких уж давних, встают гораздо более страшные тени других собраний – тех, выйдя с которых, человек мог или твердо знать, что приложил руку к чьей-то публичной экзекуции, или готовиться к социальной смерти, или радоваться, что это не его социальная смерть: «и не к терновому венцу, колесованьем, а как поленом по лицу – голосованьем».

Сегодняшний молодой руководитель среднего звена «с перспективой роста» ни галичевских текстов не знает, ни на митинге в защиту мира в районном ДК побывать не успел. Но и ему эта ситуация знакома глубинно, по сути вполне понятна. И кто такой «Первый» в терминах партийной номенклатуры, знать ему не обязательно: он и так правильно понимает «расклад».

Разговоры о том, что слушателей надо «заинтересовать в нашем продукте» или «убедить в преимуществах проекта», – слегка замаскированные конструкции все того же принуждения, которое плохо только тем, что недостаточно эффективно. Право говорить плохо, но чтоб все слушали, – право самой высокой позиции в иерархии, а «вызвать доверие» и «понравиться» в этой модели социальных отношений хочет только слабый – например, тот, чей проект (товар, услуга, информация) «недостаточно раскручены».

Идеальная ситуация для презентатора – это «предложение, от которого нельзя отказаться», и уж если пользоваться какими-то приемами, то непременно «продвинутыми технологиями влияния». Аудитория, задающая вопросы и не полностью подконтрольная, опасна – отношения с ней изначально заданы как «кто кого», притом это противостояние не игровое (спортивное), а скорее все-таки военное. (Отсюда – несколько застенчивый, но неизменный интерес к «секретным технологиям», легенды о всемогуществе нейролингвистического программирования; отсюда же – аннотация тренинга коммуникативных навыков под названием «Голос власти». Неизвестный мне коллега просто назвал одну из реально существующих потребностей вслух.)

Удивительно ли, что люди, реально обладающие высоким уровнем социальной успешности и влиятельные без всякой там «выразительности», с некоторой неловкостью и неохотой идут на необходимые, по мнению руководства компании, «пиарные акции», заставляющие их оказаться лицом к лицу с залом, состоящим не из подчиненных, а из людей, которые могут не только не слушать, но и вовсе встать и выйти, что не укроется от внимания «президиума».

При этом «очень важные персоны», принадлежащие к миру бизнеса, могут быть увлекательными рассказчиками, опытными «переговорщиками» и даже блестящими лекторами в какой-нибудь из своих других жизней – и почти терять даже элементарные навыки публичной речи, оказавшись «при исполнении» странно двусмысленной роли «выступающего», который в данный момент и не шоумен, и не большое начальство, и не лектор, и не проповедник, и не публичный политик – воистину неизвестно кто. Конечно, дело не только в индивидуальной истории («онтогенезе») этого рода речевых ролей, а еще и в их особых судьбе в культуре.

Опыт социализации нескольких поколений говорит о том, что от выразительности и качества публичной речи не только нет проку, но, напротив, развивая эти характеристики, становишься похож не на большого начальника, а на артиста. «Артист» не совсем ругательство, но в просторечии характеристика негативная. «Представление» как жанровая характеристика публичного выступления – тоже достаточно неприятная оценка (вспомним бытовое грубое: «Ты мне представлений не устраивай! Развыступался тут!»). Тому, кто своим поведением и выбранной речевой ролью заслужил такую или близкую к ней оценку, вменяется в вину либо неуместная яркость и вычурность, либо излишняя эмоциональность, либо стремление привлечь внимание к собственной персоне, либо нарушение каких-либо табу и границ. Любопытно, что столь часто проводимые и упоминаемые презентации в буквальном переводе, собственно, и есть представления.

Надо ли говорить, что такая русификация категорически невозможна, просто-таки неприлична.

Начальник же, особенно когда представительствует, а не занимается делами, почти обязан говорить тускло, тяжеловесно, с избытком канцеляризмов и оборотов письменной речи. И слушают его вовсе не потому, что хотят слушать. Обратимся к профессиональной филологической экспертизе:

«Общей же особенностью речи советской элиты было то, что все ее представители говорили плохо. После изгнания пламенного Троцкого и устранения словоохотливого Луначарского, которые пусть и не были Демосфенами, но увлечь аудиторию несомненно могли, среди советской элиты никогда уже не было никого, кто достиг бы и таких высот. […] Редкостная некрасноречивость советских (а значит, и постсоветских) политиков была закономерным следствием почти полного отсутствия в России легальной политической дискуссии. […] Привычным языком власти всегда был в России язык канцелярский, порой расцвеченный заверениями в благонадежности. А так как в планы большевиков входил именно захват власти, они, едва ее получили, сразу же и заговорили на ее языке, то есть на языке канцелярском. […] Правда, упразднение гласного суда, избиение интеллигенции, марксистская наука, пролетарская культура и неуклонное подавление общественной жизни во всех ее видах сделали еще и то, что запаса хороших ораторов, который в старой России все-таки был, в новой России практически не стало, нужда в красноречии возникала так редко, что не было повода ему учиться, зато учиться языку власти нужно было усердно, – пока в 1989 году не выяснилось, что желательно еще и нравиться электорату, то есть телезрителям и радиослушателям. […] Риторические приемы повсеместно изменились: в большинстве случаев нужно было говорить не слишком официально, почаще шутить, казаться «своим парнем» – такова не российская, а общемировая специфика современного красноречия. Все это представители постсоветской элиты поняли быстро, как и то, что им придется расцвечивать свой нудный канцелярит чем-то общепонятным и экспрессивно значимым. […] Вот тут-то речь начальства и оказалась пересыпана блатными и приблатненными словечками, чем несколько (но лишь несколько) приблизилась к общенародной».

С сожалением прерывая обширную, но прекрасную цитату, в качестве лирического отступления опишу ситуацию, которую я не раз наблюдала на тренингах. При обсуждении коротких выступлений довольно часто разгорается дискуссия о допустимости жаргонных выражений, особенно жаргона криминального. Руководители среднего и высшего звена почти всегда сходятся во мнении, что нет, недопустимо – при этом сама дискуссия как-то незаметно переходит к примерам того, что именно особенно недопустимо, и на этот момент в общем разговоре явно лидируют те, кто уверенно владеет соответствующей лексикой.

Возвращаясь к теме социокультурной «наследственности» сегодняшней деловой риторики, скажу еще раз: социальная оценка публичного выступления противоречива. Сознательно поставленные задачи развития «убедительности», «выразительности», «живости и свободы», «запоминающихся образов, помогающих воспринимать сухую информацию», – это далеко не вся правда. Наряду с этим достаточно общепринятым набором пожеланий к речи и поведению вполне актуальны серьезные и не столь осознаваемые опасения оказаться «артистом», а не «очень важной персоной». При этом значимой, хотя и не вызывающей теплых чувств, является некая фигура власти, дающая оценку выступлению («президиум», которого в реальности может и не быть).

Не будем забывать и о том, что большинству наших выступающих действительно «дышит в затылок» система норм и правил компании. Требования, предъявляемые к их публичной речи, далеко не всегда последовательны, формулируются зачастую без учета конкретных обстоятельств и контекста выступления, но… это требования. В одной компании на полном серьезе считают, что тон любой презентации должен быть непременно солнечным и мажорным, как увертюра к американскому мюзиклу, – работать в компании такое счастье, что об этом счастье следует заявлять постоянно. В другой существует негласная инструкция с самого начала презентации «задавить их фактами, чтоб знали». В третьей руководитель в свое время сам «собаку съел на активных продажах» и свои – когда-то, возможно, и в самом деле впечатляющие и ориентированные на практический результат – ответы на типичные вопросы распространяет в качестве «методической помощи»; само собой понятно, что варианты не приветствуются. Что уж говорить о внутренних корпоративных презентациях, когда каждый на виду, у каждого свое место и свой интерес, и уж на какой берег вынесут коварные подводные течения, зависит порой от чьего-то выражения лица или фразы, брошенной на ходу по пути в конференц-зал. Не любого лица и не любой фразы, тут нужно «момент понимать».

Великие и ужасные: ресурсные речевые роли

Что ж, корпоративная культура потому и культура, что предполагает не только прописанные, но и негласные правила; разумеется, открытым текстом о них на тренинге обычно не говорят, но они видны невооруженным глазом и слышны «невооруженным ухом». Так что кроме сложившихся в ходе личной истории и усвоенных из социокультурного прошлого, есть и вполне актуальные источники оценок и контроля. Тема контроля возникает и на многих других уровнях: это и контроль собственных проявлений, и фантазии об управлении реакцией аудитории и практическим результатом презентации, и подробно описанный выше феномен регрессии речевой роли к уровню ответа у доски. Обойти ее практически невозможно – слишком она важна для нашего презентатора, который и хотел бы «говорить легко и свободно», но в опутанной ограничениями всех возможных уровней практике постоянно ощущает внешние и внутренние запреты, с которыми прямо не поспоришь.

Источником богатого материала, иллюстрирующего это наблюдение, оказалась одна из практически полезных техник – работа с ресурсными ролями, использующая сверхреальность (surplus reality). Участникам группы предлагается «подумать о тех персонажах – будь то исторические, мифологические, сказочные или реально существующие, – «в чьей манере говорить и выступать ярко, полно и даже в избытке представлено то, чего не хватает вашей речевой манере». В контексте устанавливающегося на любом тренинге взаимопонимания формулировка может быть еще короче и проще: у них есть то, чего вам не хватает, а хотелось бы добавить. Любопытно уже то, что все группы, получавшие это задание, сразу воспринимают его как понятное, интересное и ориентированное на практический результат. Разумеется, вспомнить и представить себе персонаж недостаточно – предлагается его сыграть, то есть войти в его роль, воплотить ее. Чтобы это произошло, порой бывает необходима подготовительная «репетиционная» работа (разогрев в роли), а игровой результат часто превосходит все ожидания и заслуживает отдельного разбора. Однако, прежде чем говорить о том, как эти роли играются, следует остановиться на самом выборе ресурсных персонажей и области поиска этого ресурса. Разумеется, какое-то место в этих списках занимали и популярные телеведущие, и блестящие лекторы времен собственного студенчества, и кинозвезды. Но наиболее популярными в практике последних пяти лет (а это более 200 участников) оказались:

• Персонажи, обладающие властью и харизмой (Юлий Цезарь, Петр Первый, Наполеон, Сталин, Гитлер, Черчилль; женские фигуры этого ряда представлены Екатериной Великой, Елизаветой Английской, Маргарет Тэтчер).

• Животные – как правило, крупные, могучие, зачастую хищные (Змей Горыныч, Каа, Минотавр, Лохнесское Чудовище, Король Лев, Багира и другие представители семейства кошачьих).

• Фантастические существа, отличающиеся непобедимостью, вездесущим «характером присутствия», могуществом таинственной, сверхчеловеческой природы (Призрак, Кощей, Джинн, Панночка, Мерлин, Снежная Королева, Воланд, Вещий Старец, Зевс, из более «земных» – Кио и Вольф Мессинг).

• Персонажи острохарактерные, эксцентричные, неуправляемые и провокативные, спектр окрасок и акцентов здесь довольно широк (Рыжий Клоун, Обезьяна, Жириновский, Карлсон, Фаина Раневская, певица Мадонна, Могильщик из «Гамлета», Олег Попов, Иван-дурак, Алла Пугачева, Пеппи Длинныйчулок, Старуха Шапокляк).



Прежде чем от этого «парада-алле» можно будет взять малую, целебную дозу, он должен быть развернут и сыгран «во всей красе». «Краса» вызывает довольно сложные чувства: не делясь никакими биографическими сведениями и находясь под защитой условной, игровой ситуации, человек наконец-то может заговорить так, как хочется, – сделать то, чего его душеньке угодно. И вот что ей, оказывается, угодно…

Когда вышколенная барышня-менеджер превращается в надзирательницу концлагеря, банкир начинает жеманно ворковать о моде и безделушках, а застенчивый эксперт-аналитик, грохнув кулаком по столу, требует выдать изменников, злоумышлявших на его царскую власть, это бывает так неожиданно и так по-своему верно, что группе становится даже несколько жутковато. Это не тот ужас, который дети испытывают в обществе Татьяны Александровны (надо ли говорить, что она тоже побывала у нас «в гостях»). Это скорее похоже на впечатление от «страшилок» – иммунизация, выведение на свет того, чего мы в себе и боимся, и желаем. Связь смешного, неподконтрольного, таинственного и ужасного здесь очевидна: боги, диктаторы, животные и клоуны оказались в одном поле, одном пространстве. И эта область выбора ресурса отчетливо указывает на его компенсаторный характер: как сказал по поводу этой игры один руководитель департамента, «они такие, им можно». Вот какого рода дефицит делает именно эти образы столь привлекательными: им можно! Излишне напоминать, что в полном объеме такие роли в жизни нам не требуются, – и, возможно, оно и к лучшему.

Если говорить о практической реализации того, что можно получить в такой игре, то, во-первых, важна сама возможность выхода за пределы своих речевых и пластических стереотипов – притом выхода по собственному выбору, на свой вкус. Качество исполнения ресурсных ролей обычно бывает гораздо выше, чем ожидают сами участники, – оно, конечно, не оценивается, но замечается и удивляет.

Похожий эффект резкого и неожиданного улучшения выразительности и самочувствия дают и другие любимые мной «развивающие игрушки» – выступление на тему, в которой ровным счетом ничего не смыслишь (надо придумать «ход» и придать своему сообщению интересную, удерживающую внимание аудитории форму); выступление, хуже которого просто не бывает, с нереальной концентрацией типичных ошибок, или «Музей речевых масок», о котором речь пойдет чуть позже, поскольку в нем идея ретроспективы речевых ролей реализуется напрямую.

При работе же с ресурсными ролями следующий шаг – маркировка тех элементов роли, которые позволят «протащить» ее в реальность в допустимой, адекватной и поэтому «гомеопатической» дозе. При всей экзотичности нашего паноптикума в каждой роли есть нечто, что может быть выражено намеком, оттенком, и дать не только интересную окраску, но и несколько другую позицию в контакте. Кошачья плавность и сдержанная мощь Багиры не обязательно должны соединяться с киплинговским текстом и не предполагают буквального изображения пантеры.

Молодые женщины, выбирающие этот образ, при описании «прозой» своих речевых проблем говорят о недостатке уверенности и властности, которые вроде бы и в характере есть, и по должности необходимы, но не находят выражения, формы: превращаться в «тетку-начальницу», каких немало, очень не хочется, как и походить на коллег-мужчин. Практическая работа по подбору выверенной «малой дозы» ресурсной роли делается уже на реальном материале, и делается обычно легко и с удовольствием. Еще бы, ведь в ней есть личный смысл, тайная свобода и выход из привычных ограничений. Кроме того, это новый опыт самостоятельного, авторского использования ролевой модели, то есть творческого отношения к собственному поведению, активного (а не реактивного) его построения.

Любопытно также отметить, что ресурсные роли даже в виде «следов» изменяют и характеристики речи как таковой, – «Багиры» всегда становились менее многословны, переставали «трещать» сбивчивой школьной скороговоркой, как по волшебству начинали держать паузу, четко акцентировать главное и договаривать мысль до конца. Без единого замечания и запрета, заметим в скобках. Что же касается устойчивости этих результатов – что ж, проблема сохранения новых навыков и умений в тренинговой практике есть всегда. И весьма возможно, что самостоятельно выбранное и сыгранное органично и с удовольствием имеет лучшие шансы выжить, чем «поставленное». (У профессора Хиггинса, придерживавшегося более традиционного педагогического подхода, и времени было побольше, и ученица была «мотивирована» перспективой смертной казни в случае неуспеха. Однако и он формировал образ «настоящей герцогини», а не «леди из цветочного магазина», как поначалу запрашивала Элиза.)

«Смена экспозиции»?

В том, как выбираются и исполняются ресурсные роли «тех, у кого есть именно то, что нужно мне», можно заметить еще одну странную особенность. Чаще и ярче других примеряются и оказываются полезны образы, живущие в культуре давно. И даже если это не Юлий Цезарь, а Фаина Раневская, важна некая «легендарность» или, если угодно, мифологическая составляющая; важны неизвестно почему припомнившиеся анекдоты и достаточно свободно трактуемый внешний рисунок поведения, что-то сказанное разными людьми о ней или о нем, какие-то прямые цитаты или монолог «по мотивам». Короче говоря, важна объемность образа и свобода трактовки, создаваемая неоднозначным «культурным слоем».

Персонажи, оказывающиеся особенно мощными ресурсными фигурами, – это персонажи-символы, воплощения архетипических прообразов. И в этом плане крайне любопытно неоднократно звучавшее удивленное «Ну надо же, и откуда только я это знаю?» А и не «знает» – в том смысле, в каком говорят о «знаниях, умениях, навыках». Какой-то здесь другой процесс задействован, при этом явно опирающийся на не вполне осознанное, уходящее корнями не столько в фактологию, сколько в непосредственное переживание контакта с культурно-историческим наследием.

Как будто речевые роли, покинувшие авансцену и «вышедшие в тираж», не умирают, а хранятся в каких-то запасниках, как переложенные нафталином трофейные отрезы габардина хранились когда-то десятилетиями.

В подходящих условиях, когда группа разогрета – то есть доступ к спонтанности, языковой креативности и лежащим за ними бессознательным процессам более вероятен, чем в бытовых условиях, – эти неизвестно почему вспомнившиеся и, возможно, никогда осознанно не примерявшиеся роли покидают свои «запасники». И холодок узнавания, который ни с чем не спутаешь: «Некоторые товарищи еще недооценивают значение теории. Если это их ошибка, то она должна быть исправлена». Ни грузинского акцента (который у тридцатилетних вызывает совершенно другие ассоциации), ни бутафорского попыхивания трубкой, – но вот он, «гений всех времен и народов».

В том ли дело, что речевая манера фигур власти становилась объектом для подражания, тиражировалась и по десяткам отдаленных подобий, «разлитых» в языке эпохи, может быть опознана? Не знаю, не уверена. А почему такой же тридцатилетний в роли римского сенатора начинает строить фразы едва ли не по канонам античной риторики, голос его вдруг заполняет все пространство, а изменившаяся осанка добавляет пару сантиметров роста? Возможно, мы имеем дело с более сложным явлением, по отношению к которому и речевая манера, и актуализация любых конкретных образов – только проявления, доступные непосредственному наблюдению. И в силу сложности и ускользающего от линейных интерпретаций характера этого явления – говорят же культурологи о социокультурном архетипе, который «создает скрытый от внешнего наблюдения фундамент актуальной культуры в ее рационализированном и практичном виде», – с простыми объяснениями, возможно, лучше не спешить.

Тем более что наблюдать за «карьерой» – или даже судьбой – различных речевых ролей интересно бывает именно годами: между «запасниками» и актуальными стилистическими нормами происходит довольно активная циркуляция. При этом своего рода «кавычками» обозначается не только вышедшее из не подлежащего осмыслению автоматического употребления, но и в него не включенное, то, что уже широко распространено, но почему-либо коробит и не принимается в прямую речь иначе, как в ироническом, отстраненном виде. Например, с широким распространением мобильных телефонов довольно типичным стало говорить при прощании: «До связи». Очень многие люди не могут этого произнести, «как будто так и надо», – для них это звучит нелепо, почти непристойно. Но искушение дать собеседнику понять, что ты «в курсе», тоже есть. Есть и выход: «Как теперь говорят, до связи».

Аналогичным образом, в виде цитаты, вводятся в обыденную и публичную речь фрагменты не только просторечия, но и академического, компьютерного, криминального и многих других языков. И эта ситуация конечно же относится не только к речевым ролям…

«Постмодернизм – это ответ модернизму: раз уж прошлое невозможно уничтожить, ибо его уничтожение ведет к немоте, его нужно переосмыслить, иронично, без наивности. Постмодернистская позиция напоминает мне положение человека, влюбленного в очень образованную женщину. Он понимает, что не может сказать ей «люблю тебя безумно», потому что понимает, что она понимает (а она понимает, что он понимает), что подобные фразы – прерогатива Лиала. Однако выход есть. Он должен сказать: «По выражению Лиала – люблю тебя безумно». При этом он избегает деланной простоты и прямо показывает ей, что не имеет возможности говорить по-простому; и тем не менее он доводит до ее сведения то, что собирался довести, – то есть что он любит ее, но что его любовь живет в эпоху утраченной простоты».

Но изящные объяснения такого рода не нашли бы отклика в большинстве групп. И дело не в том, что их участники говорят как-то уж очень примитивно, – просто у них обычно не хватает времени и инструментария, чтобы услышать те же самые «раскавыченные цитаты» в собственной речи – и, возможно, от одних отказаться, а другие использовать более осознанно. Между тем умение хорошо ориентироваться в новейших (как, допустим, тяжеловесный менеджерский канцелярит) и реже встречающихся в жизни «вышедших из моды» речевых «масках»-цитатах очень помогает построению собственной речи, дает определенную степень свободы без прямых нарушений нормативности. «Маски» могут использоваться в выступлении очень по-разному, они словно бы всегда под рукой – как в комедии дель арте – и как таковые не отражают языковую личность говорящего. Скорее ее отражает продуманность и произвольность их использования, уместность выбора и качество «изготовления». Как говорят, мы все во многом состоим из цитат, но при этом важно, кто кем управляет. И разумеется, в публичное выступление они приносят элемент игры – не столько актерской, сколько языковой.

У хороших рассказчиков можно заметить использование речевых «масок» при описании коммуникативных ситуаций: это вроде бы и прямая речь, но цитаты даются избирательно и в сокращении (кто же будет слушать, как все происходило, «один в один», – разве что близкие, следователь или психотерапевт). Речь героев обычно несколько стилизована, так что слушателям сразу понятно, о какой такой «языковой личности» рассказывается. При этом обозначается утрированная и потому узнаваемая интонация – создается эффект «показа в рассказе», приправленный авторской интерпретацией и отношением к героям и сюжету. Многие оценки, даже весьма эмоциональные и однозначные, остаются между строк, – рассказчик словно предоставляет своим слушателям самим судить о том, что произошло, вовлекает их в систему своих интерпретаций, – но ненавязчиво. Оттого и слушать такой рассказ бывает куда занимательней, чем просто описание того же случая, – разумеется, если сам случай и его герои заслуживают внимания.

* * *

Культурная память, связанная с речевыми жанрами и ролями публичного предъявления, словно бы еще раз напоминает о том, что есть много способов сохранить и даже инициировать в слушателях нечто живое и свободное, а ограничение для этого может быть не только не помехой, а, наоборот, вызовом. Более того, они могут использоваться в качестве «рамки», стимулировать поиск интересного решения, эстетизироваться, стилизоваться – и тем самым не отменяются (что невозможно), а признаются как часть социальной реальности, по отношению к которой можно проявлять активность.

Материалы тренинговых и терапевтических групп, их «психодраматический архив» говорят о том, что и личная, и культурная память о вышедших из употребления речевых ролях не исчезает бесследно: она может актуализироваться и материализоваться в поведении. Порой это проблема, однако не случайно именно такую невольную актуализацию годами репетировавшихся речевых ролей одна группа назвала «байками из склепа». Но она же может быть и мощнейшим ресурсом, ибо язык «не был предметом любования. Он был единственной и надежной зоной свободы. Он же был и системой координат, позволяющей отличать жизнь от смерти, реальность от бреда».

Носители языка, о которых шла речь в этой статье, – не эксперты в области риторики или стилистики, а самые обычные люди с разной историей и разными способностями: технари-аналитики, запоем читающие все подряд матери семейств, бойкие менеджеры, не лезущие за словом в карман, немногословные руководители высшего звена, многословные руководители высшего звена, робеющие перед ученым советом диссертанты… Подавляющее большинство этих разных людей открывали для себя поразительные свойства речи, способной быть не только средством воздействия или выражения покорности, вынужденного согласия, но и ухода от унылых призраков бессмысленных ритуальных коммуникаций. Можно думать о таинственных механизмах сохранения и актуализации речевых ролей, уходящих за грань непосредственно известного носителя языка. Можно видеть воочию явное удовольствие от владения приемами языковой игры, в которой слушатель не единственный и не окончательный судья.

«Речевые мутанты – кентавры, девы с рыбьими хвостами и люди с песьими головами – порождаются смутными ощущениями или неосознанными ожиданиями иных социокультурных измерений. Но в переходные времена они рождаются целыми стадами, пасти которые умеют только авторы типа и масштаба Зощенко. Мы же довольствуемся ролью заинтересованных наблюдателей, радуясь бесконечной гибкости и поливалентности нашей бессмертной речи.

Кликушеский пафос ревнителей «чистого, незамутненного источника», их заунывное пение на тему: «Что они, гады, с нашим языком сделали!» есть следствие полного непонимания того, что с языком никто не может сделать того, чего не захочет сам язык…»

И те «команды» потенциальных речевых ролей, которые живут в невостребованном, неактуализированном внутреннем пространстве мало-мальски компетентного носителя языка, все эти до поры до времени молчащие фигуры готовы заговорить, – иначе они не возникали бы с такой легкостью и так ярко в ситуациях тренинга или терапии. Помимо ощутимой практической полезности эти латентные, потенциальные речевые роли напоминают нам еще об одном: об изрядном потенциале адаптации личности к обстоятельствам и испытаниям социального мира. Если вдуматься в высказывание Витгенштейна, послужившее эпиграфом к главе, то возникает образ города, в котором можно свободно перемещаться, заново обживать разные его части – быть своим. Перестроить его вряд ли возможно, но каждый выбирает в нем свои пути, иначе это не твой город, а гетто.

Творческое или по меньшей мере активное отношение к внутренним речевым ролям позволяет найти свое даже там, где ничего своего вроде бы и не предполагается. Об этом, впрочем, давным-давно говорил и создатель психодраматического метода Якоб Леви Морено, полагавший, что доступ к ресурсам спонтанности и креативности имеет прямое отношение к выживанию в непредсказуемых и порой грозных обстоятельствах.

Назад: Глава 7. Первое лицо, единственное число, или Как женщины-руководители идут за языком[34]
Дальше: Глава 9. Судьба рукодельницы (о гендерных различиях, психологах-практиках и культурных контекстах)[54]